- 63 -

15. ТИХАЯ ПОДЫХАЛОВКА

 

Мы — не первые жители централа. До нас, несколькими месяцами раньше его стали заселять каторжниками из Иркутска. Предыдущий этап был где-то в ноябре-декабре. Наш почему-то задержался. Возможно, лютые морозы не позволили доставить раньше (доставили бы только смерзшиеся трупы...). Не знаю.

Тюрьма, как и все предыдущие, показалась сперва «глухой». Но через день-другой мы уже научились различать все звуки, «читать» их.

Полы в камерах были деревянные, дощатые, и их надо было мыть до блеска. Кипяток приносили в огромных деревянных кадках. Ставили у дверей (носили зэки). Надзиратель после ухода зэков (с ними запрещалось какое-либо общение) отворял дверь. Наши дежурные по камере хватали кадку и заносили внутрь. Каждому выдали деревянную ложку. Глиняные миски для кипятка и супа всегда находились в коридоре, у надзирателей. Миски выдавали по утрам, к кипятку, а потом — к обеду и ужину, состоявшим из баланды. Утром давали также «чай», пойло, от которого я практически отказался, о чем писал ранее.

В каждой камере устанавливался свой порядок: кому когда дежурить, с какой стороны, с нижних или верхних пар, от окна или от дверей разносить сегодня хлеб и баланду. Дежурили тоже по порядку, четверками, хотя эта камера была маленькая.

 

- 64 -

Вскоре мы узнали, что в нашем же коридоре (всего в тюрьме было два этажа) находится камера или две с женщинами-каторжанками. Об этом мы могли судить по голосам, выводимых на прогулку женщин. Им, как и нам, запрещалось говорить при выходе. Но и они и мы ухитрялись хоть что-то сказать, перешепнуться так, что припадавшие ухом к дверям соседних камер могли слышать. Кроме того, на прогулке, несмотря на запреты и замазывание, по крашеным дощатым стенам заборов, отгораживавших прогулочные дворы друг от друга, можно было  разобрать  нацарапанные кусочком известняка или даже грифелем надписи.

Прогулочные дворики имели площадь метров десять-двенадцать. Они сходились радиально к вышке в центре, на которой стояли бессменно два часовых, зорко следивших, чтобы гулявшие не останавливались, не подходили слишком близко ни к дверям из этого ограждения, ни к вышке, где наверху стояли часовые, не приближались к стенам, чтобы все время руки у гулявших были за спиной.

Первую зиму я не мог ходить на прогулки и, как еще некоторые, оставался в камере. Нечего было надеть да и сил не хватало...

Беспокоили нас мало. По утрам и вечерам мы обязаны были соскакивать с нар на поверки. Когда входил дежурный надзиратель — приветствовали его хором. То же проделывалось при посещении камеры каким-либо начальством, начиная с главврача (будь проклято ее имя) и начальника по режиму, старшины по прозвищу «Чалый». Последний был страшнее всех. На его счету (не на совести, совести у такого быть не могло) немало безвинно загубленных жизней. Приведу лишь один пример.

В нашей камере был один бывший моряк, мой сверстник, отличный парень. Тяжело раненный, он попал в плен. Оттуда бежал, выздоровев. Но наша «бдительная» контрразведка схватила его. Буду называть его «Моряк». У него был один глаз, второй выбит пулей на фронте. Парень, несмотря на истощение, не терял присутствия духа, не ныл. Очень любил он, когда я рассказывал всей камере какой-либо роман или читал наизусть стихи. Он любил искусство. Лежа на нарах неподалеку от меня, он придвигался и просил рассказывать ему о театре, о артистах и ролях.

Как-то когда он дежурил, в камеру вдруг вошел Чалый.

— Внимание! — как положено, возгласил дежурный. Все повскакали с нар, выстроились. Замерли.

 

 

- 65 -

Чалый всегда ходил в сопровождении корпусного и дежурных надзирателей. Чалый был в чине старшины. Но надувался минимум на полковничий чин.

— Кто сегодня дежурит, заключенные? — Возгласил Чалый, глядя в потолок.

— Я. —Отозвался морячок, дежуривший в этот день.

— Почему пол грязный? — Гаркнул Чалый, продолжая смотреть в потолок, даже не пытаясь глянуть себе под ноги, где, как чистенькое яичко, желтел выскребанный и вымытый дежурными пол (не думаю, чтобы у «господ» охранявших каторжан, в домах была подобная чистота).

— Гражданин начальник.— Начал Морячок.— Где вы видите грязь?

— Это что за пререкания! — Также высокомерно, в нос, презрительно кинул Чалый. — Десять суток карцера.

— За что?!!

Спустя несколько минут Морячка увели в карцер. Парень вернулся через десять дней. Харкал кровью. Через день-другой его пришлось взять в больницу, где он еще через несколько дней умер.

Боже, если ты есть! Найди среди душ, пришедших к тебе, этого изверга Чалого, укрывшегося от фронта в глубоком тылу садиста, и накажи его, вечными муками, ибо никакой Иуда не сравниться с этой холодной жестокостью бездушного негодяя. Нет такому прощения.

В эту же восемнадцатую камеру как-то бросили богатырского сложения румяного мужчину в отличном кожаном пальто, видимо, недавно с «воли».

Он пробыл с нами несколько дней. Через «Кузнеца» ухитрился выменять кожаное пальто, как сейчас помню, рыжего цвета, импортное, какому-то надзирателю. По какой статье он попал не помню. Не уверен, что по нашей пятьдесят восьмой, но и не за грабеж. Только через неделю он стал требовать врача. Мы думали: «косит», чтобы попасть в больницу или на слабосилку. К нашему удивлению пришла молодая симпатичная врач, еврейка, внимательно осмотрела богатыря и приказала немедленно уложить его в больницу. Мы все решили, что он просто понравился врачихе, благо выглядел таким ладным и румяным. Но вскоре мы узнали, что через две недели он умер от скоротечной чахотки.

После увода Моряка я больше всего сблизился с Леонидом Швецом, жителем Хабаровска или Владивостока, бывшим вором-рецидивистом, что ли. Он, кажется, практиковал по «карманной части», но где-то попался на чем-

 

 

- 66 -

то, что обеспечило ему пятнадцать лет каторги. Леонид был старше меня лет на семь. Это был крупный, очень спокойный, я бы сказал, безразличный ко всему человек. Ко мне его привлекло любопытство. Он живо интересовался жизнью Москвы, Ленинграда, Киева, их достопримечательностями, театрами, образом жизни молодежи. У него был своеобразный, даже философского склада ум. Он отлично понимал все происходящее, не строил иллюзий насчет каких-либо «амнистий», «досрочных освобождений», «замен фронтом»... Леонид голодал, как все, стоически сносил голод, даже не пытаясь дежурить в надежде на получение лишней миски баланды в добавку. У нас в камере двое были «освобождены» от дежурства, Леонид и «Кузнец». Но, если последний нет-нет да науськивал какого-нибудь молодого бывшего полицая украсть пайку, обещая «прикрытие», то Леонид ни в какие грязные дела не вмешивался. Он был любознателен, но молчалив. Правда, мне он многое рассказал о тюремных и лагерных законах, о законах воровского мира и, как когда-то Бруно в Кирове, предостерег от блатных и сук, благо сам был вором-одиночкой. Его присутствие в камере никак не ощущалось. Он никому не мешал и никого не подбадривал. Мне он напоминал большого тюленя, в меру ленивого, безразличного, но знающего всему цену.

Иногда Леонид просил меня рассказывать ему «историю». Я рассказывал о Юлии Цезаре, Александре Македонском, о Наполеоне, его маршалах, о русских полководцах и царях. Он жадно слушал. Это его интересовало. Иногда он задавал неожиданные вопросы, обычно касавшихся мотивировки поступков или действий тех или других исторических личностей и не уверен, что всегда мог достаточно убедительно ответить. Мне он был близок потому, что не в пример иным в камере, не пытался смеяться над моим еврейским происхождением. А ведь именно г этой камере меня жестоко избили за то, что я сказал, что у Земли два полушария, северное и южное, о чем рассказывал уже раньше.

Клопов в восемнадцатой было, пожалуй, еще больше, чем в других камерах. Раз в декаду, когда нас выгоняли в баню, после чего всегда тщательно обыскивали, в камере «шпарили клопов». Давали две или три кадки кипятка и мы ошпаривали нары, верхние и нижние. Потом драили и ополаскивали кипятком пол. Однако, несмотря на тщательность ошпаривания, проклятые клопы через день-другой снова с прежней свирепостью кусали и вы-

 

 

- 67 -

сасывали последнюю кровь из нас. Ночами мне часто не спалось и я давил клопов, давил на стене, на себе, под собой. Давил сотнями. Но их были миллионы. К утру, чтобы не попасть в карцер, я кое-как замазывал, соскребал на стене кровавые пятнышки от раздавленных тварей. Вот он ползет по моей руке. Поднимает зад. Собирается ужалить. И тут я его, гада, прихлопываю. Сытые сволочи. Насасываются крови вдоволь. Их не смущает горящий в камере и ночью свет. Просто — становится тише и они выползают. Они, правда, и днем нет-нет да кусают — и даже нередко.

В этой же камере Курбан Манеби. Это он здесь, в страшной голодухе, все не может изменить своей вере и из баланды вылавливает редкие кусочки свиной тушенки. Ему ведь такое нельзя и он отдает благодарному соседу. Последний дорожит местом возле мусульманина: иногда что-то перепадает... Книг нет. Вся жизнь вертится вокруг пайки или онанистических разговоров о еде, сале, хлебе, борще. По ночам мне снятся побеги из плена, я всегда окружен знакомыми и незнакомыми немцами и среди военной кутерьмы постоянно вклиниваются картины еды, хлеба, горбушки или серединки.

В централе хлеб подовой. Редко, когда кирпичик. Обычно, повторяю, подовой круглый. Буханка делится на несколько частей. Каждая из них имеет свое название и ценность. Самая ценная, конечно, горбушка. Но, так как, вероятно, буханки солидных размеров, то из одной выходят две горбушки, два «копыта», вырезанные из того что остается между горбушками, это уже не такая ценная часть и, самая досадная часть — центральная, тумба. В последней меньше всего калорий, считают, а по объему она куда меньше и копыта и, безусловно, горбушки. Если два дня подряд тебе попадется тумба, ты — великий неудачник. А вообще, когда попадается тумба, это портит любому настроение на целый день.

Хлеб получают утром. К кормушке дежурные придвигают стол и надзиратель из коридора подает, считая, пайки. Тут не миски с баландой, обмануть невозможно: к каждой камере он подставляет точно то количество паек, какое соответствует числу заключенных, а баланду он черпает из одного огромного бака. Из него же раздает ее и другой камере. Тут возможны варианты... Выпросить, а то и закосить (обсчитать надзирателя на две-три миски). У последнего все равно баланды хватит. Не хватит — разбавит кипятком.

Утро. Вся камера в напряжении. На верхних нарах и на нижних все приподнимаются: каждый знает свою очередь и считает — что ему сегодня «обломится».