- 124 -

31. АЛЕКСАНДР ЕМЕЛЬЯНОВИЧ

 

С Федей и Жориком я расстался как с самыми родными и близкими людьми. В той обстановке, в которой находились мы, настоящая дружба, а она с ними завязалась, была могучим подспорьем в выживании. Увы, больше мы не встречались. С Федей удалось еще раза два в централе через баню обменяться «ксивами», а с Жориком и этого не было. Так и теперь я не знаю и, верно, никогда не узнаю про судьбу маленького милого инженера из Харькова, благородного и образованного человека.

Описывать странствия по разным камерам (а их за три с половиной года пребывания в централе я узнал шесть. В среднем по полгода в каждой), значит, во многом повторяться. Только скажу, что самыми памятными остались страшная восемнадцатая, в которую я сперва попал, а потом камера, где был особенно долго и встретил Федю и Жорика. Что же было потом, после того как нас, группу доходяг, перевели в слабосилку?

Здесь, на этот раз внизу, в камере я встретил поистине замечательного человека, Александра Емельяновича Федченко, инженера, бывшего, как я понял, главного инже-

 

- 125 -

нера Житомирской электростанции. Во время бомбежки, немецкой или советской, осколок раздробил ему бедро и одна нога не сгибалась. Он хромал и тоже, как инвалид, находился в централе. Конечно, не использовать таких специалистов, как он, преступление. Это был не только разносторонне образованный человек, но и благородный, принципиальный, мужественный и предельно порядочный. И все это сочеталось с добротой. Он как-то сразу принял участие в моей судьбе. Одним из первых он получил в камере посылку и, угостив всех табаком, не стал им спекулировать по образцу других, а сам будучи некурящим, распределил его поровну всем. Тут я на минуту прошу вообразить невообразимое, когда камера, в которой около ста человек, вдруг разом закуривает около сотни вонючих цыгарок разных сортов махорки и самосада (на прогулке курить запрещалось). Камеры почти не проветривались, разве тогда, когда все (что не всегда случалось) выходили на прогулку, то двери оставляли открытыми — вот и все проветривание.

Дым стоял сплошным густым туманом. Представляю, каково было редким некурящим?

Помню: новая врачиха, молодая, в сопровождении сестры вошла в камеру. Все, конечно, выстроились по сторонам у нар. Это был первый этаж. Врачиха глянула на стены и произнесла, обращаясь к сестре: «пецинилум глаукум».

— Пеницилум глаукум, — очень мягко и тактично поправил Александр Емельянович (плесень).

— Вы врач?— оживилась врачиха.

— Нет, просто в гимназии я изучал латынь, — скромно ответил Федченко.

С невольным уважением медики посмотрели на инженера. Ему тогда, в сорок шестом году было пятьдесят пять или пятьдесят шесть лет. Высокий лоб. Какое-то удивительно светлое выражение больших глаз. И во всем лице благородство. Достоинство. В камере его поневоле уважали все, насколько это позволяло их воспитание. Мне доверительно Александр Емельянович говорил, что и ему, увы, приходилось порой несладко, а как-то даже и его принудили защищаться кулаками.

По-моему, он живо заинтересовался мной, а так как я не мог не выступать, то он с удовольствием слушал мое чтение: «Мцыри», «Демона» (его я тоже помнил наизусть), «Братьев-разбойников» и «Полтавы» (ее я помнил с детства), «Медного всадника», «Графа Нулина».

 

- 126 -

При Федченко я не решился читать «Петергофский гошпиталь» и «Царя Никиту», как и еще некоторые, слишком уж фривольные вещи.

К сожалению, к числу друзей я не могу отнести Александра Емельяновича, хотя и не по своей вине.

В эту же камеру бросили Адушкина, одного из тех воров, которые наводили страх на камеры пятьдесят восьмой статьи. По-моему, «кумовья» специально подбрасывали их «на кормежку» в те камеры, где блатные могли что-то добыть съестное (а это было главным в централе) и, будучи относительно сытыми, поменьше беспокоили тюремное начальство. Тихо грабили в камерах и, пользуясь безответностью каторжан, меньше надоедали начальству требованиями о создании им особых условий, переводах в больницу, на слабосилку и т. д. Это случилось в то время, когда понемногу каторжане начали получать посылки. Я тоже успел получить одну, о чем расскажу чуть позднее. Как было заведено, каждый, получая посылку, угощал всех в камере табачком, а съестным делился, с кем уже хотел, или вообще не делился. Дело каждого. Но блатари требовали, чтобы из каждой посылки им уделяли долю — и не только табака, но и съестного, пусть даже немного, но чтоб видели, что «уважают». Я, зная нравы камеры, получив первую посылку, почти весь табак раздал, а съестным поделился с Федченко и, каюсь, еще большую дозу дал Адушкину. После этого моя посылка была неприкосновенна. Александр Емельянович из своей второй посылки (когда он получил первую, Адушкина в камере еще не было) не дал вору ничего, точнее, дал, как всем другим и даже меньше, чем своему соседу, некоему Николаю Ивановичу, человеку лет пятидесяти двух-трех, бывшему старосте или полицаю, довольно необразованному, но почему-то терпимому Александром Емельяновичем. Адушкин обиделся. Пробовал убедить инженера, даже просил, чтобы я поговорил с ним. Я честно сказал Александру Емельяновичу, что это, конечно, не мое дело, но, по-моему, лучше немного дать, чтобы отвязаться от вора. Кстати, Адушкин выглядел и вел себя куда лучше, чем «Кузнец» или Мишель. Это был красивый высокий блондин лет тридцати. Александр Емельянович сказал мне, что он от своих принципов не отойдет и не дал Адушкину никакой добавки.

Прошли сутки. Все было спокойно. На утро следующих суток вся камера была разбужена воплем Александра Емельяновича: посылку украли. Из мешка, в котором

 

- 127 -

она была, ее вытащили (а мешок висел над самой головой Федченко на гвоздике, вбитом в стойку или верхние нары (так было у всех).

Александр Емельянович потрясал кулаками, возмущался, бросился к Адушкину. Но тот преспокойно отреагировал: «Не пойман — не вор, надо было лучше стеречь посылку». Остальные жильцы камеры не очень возмущались. Я тоже молчал, хотя был уверен, как и Александр Емельянович, что это дело рук Адушкина. Сосед инженера, Николай Иванович, сокрушался и клял себя за то, что не углядел...

Вот когда Александр Емельянович стал ко мне относиться прохладнее. Он решил: раз я по поручению Адушкина и по своему убеждению советовал ему немного уделить Адушкину, значит, я причастен к воровству и указал грабителю, где находился мешок с посылкой. Это тем более выглядело правдоподобно, что я часто сидел на нарах Александра Емельяновича, беседуя с ним. Конечно, вслух своих подозрений он не высказал, но, как я понял, думал именно так — и не без «помощи» Николая Ивановича, своего «верного» соседа.

Через недели две-три, когда я получил следующую свою посылку и предложил от души часть ее Александру Емельяновичу, он отвел мою руку с дарами и, горько улыбнувшись, сказал: «Не надо. Отдайте Адушкину». И ни за что не хотел принять, хотя, уверен, был голоден.

Так как я не видел в камере больше достойных людей, то сделал так, как сказал Федченко. Адушкин обрадовался и, когда я откровенно сказал ему, что меня заподозрили в связи с ним, вдруг ответил откровенностью на откровенность: «Продажники вы, все-таки. Место, где висел мешок с посылкой, клянусь, мне указал друг Федченко, этот старый полицай (Николай Иванович). Только ты молчи. Он еще так ехидно мне, указав, подвинулся, чтоб мне удобнее было снимать и вытаскивать и сам же потом мешок на место повесил. Понял? Но — молчок» И я, глотая обиду, молчал. Мне до сих пор больно, что достойнейший человек, который отнесся ко мне очень тепло, мог и потом думать, что я был соучастником преступления. Впоследствии мне об этом, уже на воле, писал Федя, попавший вскоре также в одну камеру с Федченко. В этой же камере немного раньше я получил первую посылку. Я уже писал, что отправлял письмо без всякой надежды на какой-либо успех или ответ. Уже многие получали посылки, уже я стал покупать табак за свой хлеб (теперь за полпайки давали два коробка спичек и, сложившись с кем-либо, можно было за четверть пайки иметь курева дня на три, учитывая экономнейшее расходование).