- 84 -

10

 

... Опять валит меня с ног одуряющий смрад. Мокрицы раздулись, парашка переполнена, содержимое перевалилось через край. И черви, черви, мокрицы...

Он задумал, Он содеял этот мир, загаженный словами и действиями, изгороженный колючей проволокой. Где все подслушивается, все наказуемо, все нельзя: говорить, думать, болеть чужой бедой, жить. Где некуда прислониться, потому что ненадежно все окружающее, сам воздух, которым дышишь. Твои цели, помыслы сжимают, загоняют все вместе в голодный кус хлеба. Чтоб из человечьей кожи выдавить человека, оставить только голод да еще страх предательства, позора, страх ночных невыносимых физических мук.

Где защита от приказной бессловесности, враждебности, кровавой жестокости?

Человека бьют!.. забивают... Господи, что делать...

 

Перед дверью. Тело сводит судорога, ведет на тошноту, а желудок пуст.

От голода, от отчаяния разламывается голова моя. Взбудораженным мозгом овладевают предчувствия — может быть, пророческие; перед воспаленным воображением проносятся видения в туманных образах, навеянных всем слышанным от прошедших ад самого страшного места.

Лефортовский длинный коридор, непередаваемый животный рев, стоны с хрипом со всех сторон - обволакивают, душат ведомого. Он объят уже сплошным скрежещащим ужасом. Остановка у двери. Вот у такой же двери, за которой непонятное, - втаптывается в грязь драгоценное прошлое, друзья, близкие, там беспречинная мука, непостижимое, чего не может быть, там смерть не только бессмысленна, но, главное — обесчещена. И бесстрашный храбрец, один из творцов Победившего Октября,

 

- 85 -

будто свалившимся, готовым взорваться ядром отъединен от тех корней, что питали его, делали беззаветным героем, творцом. Потеряна власть над собой, малодушие овладевает отважным сердцем... Боже, если у тебя много силы, почему не дал ее им... нам...?

Сейчас войду...

Не вошла. Повели без допроса обратно. В "мой", "особый"...

Дорогой друг, я сдаю, совсем что-то ослабла. Десны распухли, положу в рот кусочек размоченного хлеба — вся голова наливается болью.

У ног моих черта, за ней то, что больше смерти, - омут безумия. Вы - мой спасательный круг, только вы каждый раз вытаскиваете меня на берег.

Как-то я писала вам, что силы человека не безграничны. Куда там, они просто жалки, все вместе ограничены одной палкой. Тут молотят людей, чтобы выколотить зерна клеветы, считая, что они наверняка найдутся у каждого: откуда взяться уважению к людям, когда сам готов решительно на все, что прикажут?!

Руки жертвы палка щадит. Больше она рвет до красных брызг кожу и мясо только для того, чтобы по бумаге задвигались руки. Ложный донос? Культивируется. Но весьма часто - "внутренним порядком" все заранее готово. Так скорей, оперативней. Важен счет. Статистическое количество "выявленных"— выполнение контрольных цифр. — Да, да, точно, это я не от муки моей и не от бессонницы: о преподанном обязательном проценте поведал мне еще на ОЛПе заключенный, бывший следователь из провинции (на "проценте" и пострадавший). Процент выполнения немыслимого плана, кроме прочего, показатель "энергии, высокой активности" местных работников. - Какой маразм сеется вокруг, достигая до самых отдаленных исполнителей!

И необходим Сафаров, помощник фокусника, тянущего бесконечную ленту из пустого цилиндра, предающий и плодящий предателей. Известно: одна муха за лето дает потомства целое ведро.

 

Не Кашкетин, а Заправа. Садиться не предлагает. (Вызвал для какой-то формальности? Или наскоро...) Говорит он один, о Зосе:

- Вы должны ей разъяснить, если не даст нам нужных сведений, мы с кровью вырвем их у ее брата. И тогда уничтожим его. Очень скоро.

(Гнусный шантаж, обман. У них — что ни слово, то ложь. Шантаж глупый: неужели, болван, не понимает, что при постоянной циркуляции между лагерями подвод (возчики зэки) — уже после Кирпичного мы сразу были уведомлены: в соседнем с нашим лагере оглашен приказ, где имя Владимира Яцыка, молодого профессора, героя гражданской войны, возглавляло список расстрелянных... От издерганной Кирпичным несчастной Зоси удалось скрыть.)

Заправа протянул руку к звонку. Я шагнула к двери.

- Да постойте, мы запрашивали: ваш сын поэт и талант, с восьмого класса перешагнул прямо в десятый — торопится к нам. Судьбы и его, и ваша сейчас целиком зависят только от вас.

 

- 86 -

Положил передо мной ту самую кашкетинскую писанину — "подписывайте, пока не поздно".

Обернулась к вошедшему конвоиру и быстро выскользнула за дверь.

Мой умный, мой гордый мальчик, и твой отец, и мы с тобой отринули бы от себя любого предателя. Кто бы им ни был.

Можно жертвовать жизнью, но честью человека, революционера - никогда.

Ты уже юноша и должен узнать услышанное мною от твоего отца в то утро. Передаю точно: " Когда делу, которому ты посвятил себя, уже нельзя служить жизнью, ему надо отдать свою смерть. Это мои слова - и сын наш должен узнать, когда подрастет".

Слова стали понятны до конца через несколько часов, уже после непоправимой катастрофы...

В свои тринадцать лет ты приехал ко мне в ссылку.

Когда подошло время отъезда, просишь, настаиваешь, чтоб никуда не уезжать. "Только здесь я здорово крепко сплю. А продеру глаза, все тело тянет - раззудись плечо, размахнись рука! - Жаловаться мне, собственно, не на что, но там я остро одинок. Может, еще и потому, что взрослые друг другу и детям без конца твердят: "тише-осторожней-не надо",— меня никогда не оставляет чувство беды, бед. Ночью с тем же ощущением часто просыпаюсь, не могу уснуть, набрасываю думки в тетрадку. — Знаешь, у нас в классе был поэт Долматовский, слушал наши стихи, рассказы. Потом беседовал, доходчиво, задушевно, уезжал со всяческими пожеланиями "будущим инженерам, бригадирам, врачам". Обратился ко мне (на "вы"!): "А ваша дорога - литература, полагаю, поэзия". Мама, так, может статься, — возле тебя. Мне нужно повседневное общение с тобой, критика,советы..."

На другой день, дождавшись меня с работы, протянул листки: "Большой город лишь на горизонте, но уж снова не дает спать. Стихи ночью написал".

Вот они.

Город миазмами полон туманный

Дымно мерцая горят фонари

В голову лезет, свербит неустанно —

Спи отдохни умри

 

Сон не идет и бессоница длится

Каждый предмет поднимает свой нож

Хочется спрягаться, выбежать, скрыться

Нет, никуда не уйдешь...

 

Улица. Мутным туманом-угаром

Город нас душит беззвучно суров,

Каждый фонарь медно-красным пожаром

Держит револьвер снов -

 

... Тяжкие вздохи, шепот усталый,

Будто попал, где недоля кругом,

 

- 87 -

В этот, что грезится мне неустанно,

Грузный зловещий дом.

 

Рамы оконные смотрят уныло

Город крестами кладбища деля,

Руки ко мне протянувши могилой

Виснет, качаясь, петля...

 

И голова, как пред бури ударом,

Медленно никнет и плачет без слез-

Каждый фонарь медно-красным пожаром

Держит револьвер снов.

 

Прочла. Беды, беды как раз возле, все время вьются вокруг моего имени. — И мною овладело одно паническое чувство: защитить, укрыть, спрятать, распылить между толпами дальних беззаботных, веселых мальчишек без "бед". — И ты уехал. Дав слово брать иные темы, поздоровее.

Беды-призраки боль причиняют - настоящую.

... Сколько, сколько же раз пришло мне потом метаться, перебирать в уме, передумывать, переплакивать каждое слово горьких строк мальчика...

Я одна, совсем одна, даже мои мертвые друзья, может быть, не со мной, из-за моей растерянности, опущенных рук. Я так устала от тюрем, карцеров, этапов, голода и стужи, от галер подноски-укладки каменных бревен. Измучена шквалом злодейств, которого никто не остановит. Замучена моими думами...

Сы - но - чек!

"Кому повем печаль мою"...

 

Дорогой друг, в порядке дня то, что у Кашкетина зовется "скрутим руки назад", у Зоси — "Раина шубка, пятна...", у Оксаны — "мне вещи не понадобятся". И у всех - "Кирпичный".

Смерть. Здесь она управляет всем. Как итог ее разумеют следователи. Также и сидящие на полу камер, для них такое не может тянуться бесследно. Частями что-то зачеркивается. Огоньки нам уж чуть видны, они где-то очень вдали.

А издали — воспринимается все целиком. Только здесь по-настоящему понимается, ощущается ширь жизни, острая ее пленительность, вечная новизна. Самое удивительное чудо — люди, с крепкими руками, восприимчивой, ранимой душой, главное — с бесконечной, как созвучья мелодий, как ряд чисел,— творящей, зажигающей мыслью. Для всего этого требуется основа: честь, внутренняя свобода...

... Взгляд Зины - нельзя сказать "прямой" - не то слово, он как-то, присуще ей, спокойно-бескомпромиссный. Не случайно, что именно ее избрал Кашкетин первой мишенью. Жернов его собственной черной греховности давит, толкает сыпать грязь на свет внутренней силы. Цель - надсмеяться, унизить достоинство, а потом запротоколировать фальсифицированные слова.

 

- 88 -

Зина-то выстоит, а другие — становятся другими. Неузнаваемыми жизни и в смерти

... Смерть. Вспоминаю Сурикова "Казнь стрельцов". Дело не в их закоренелой узости и в правоте Петра. То история, а то замысел художника.

Люди идут на лобное место за свои глубоко укоренившиеся убеждения. До последнего вздоха будут сжимать в руке зажженную свечу своей веры, своего света.

"Подвинься, царь, здесь лягу".

Кто из них сейчас царь? Из всей суетливой стрелецкой жизни — это самые величавые минуты. Последний аккорд - и самый полнозвучный.

... Все, что происходит в паршивой, затхлой тюрьмишке, не подходит под понятие трагедии. Нет и тени торжественности, не то что величия.

Высоко держа голову, всенародно поднимается стрелец на плаху. Такая смерть не зряшная, она работает в сердцах. - У тех, что пали в тундре, может быть, больше душевного величия, но это героизм невидимый, без памяти в отдаленном будущем. — В моем затуманенном мозгу всплывает образ Кости. В глазах — горенье веры и отвага. Одно без другого не бывает.

Всенародная казнь стрельцов. Смерть, творящая жизнь. Сияние в веках.

А тут — давнут тебя в темном углу, как курченка, и ногой отшвырнут падаль в яму. Комариный конец.

Мы, веровавшие, что народ "станет всем", что, не экономя себя, "своею собственной рукой" перевернет весь мир, мы сейчас - марионетки судьбы. Господи, пусть она хоть бережней дергает наши шнурки и палочки, ввергая во все, что есть, что будет.

Вот человек стоит перед своей неминуемой смертью. Приходит понимание собственной значимости. Видит многое глубоким внутренним взором. Становится ответственным за каждый из последних часов. Он становится больше самого себя.

Если умереть — так человеком, сумея в последний момент порвать ненавистные веревочки...

Я устала каждую минуту ждать стука судьбы в дверь, устала от настороженности, даже от разговоров с вами, мой терпеливый друг. Мне бы лечь. Вообще, самое лучшее время в тюрьме, в лагере - когда ложишься, проваливаешься в мрак и тишину. Уставшие знают, что такое покой.

Так почему же мы боимся смерти?! — Вытянуться всеми суставами в полном отдохновении. Безнаказанный, законный, бессрочный покой. ("Жажда сна, бездумья, смерти". Гейне.)

... Твой "покой" — момент личный, персональный. На очереди неизмеримо более важное — не обронить, не подписать внушенного ("с кровью вырвем...") имени, имен.

Меня гонят к самому-самому краю трясины лжи, я боюсь сорваться, держусь на одной паутине — спасите меня!

... Если всеми скорпионами загоняют в тупик моральной капитуляции, спасение — не доходя, выброситься в окно. Человек вовсе не то, что он ду-

 

 

- 89 -

мает, а что он делает. Смерть как можно скорее — единственно возможная победа над окашкетенной былью... Очевидно, бывает так - уход из жизни не акт отчаяния, не следствие философского вывода, а самая простая неизбежность, вроде "моего карцера": не хочешь подписывать - иди в карцер, а смеешь даже упорствовать — уходи совсем...

Не есмь, не буду. Человек живой, горячий, уНИЧТОжен. Превращен в НИЧТО. В синеве неба нет пестрого осеннего леса... Ни света и тьмы. Ни будет самой дорогой густоволосой русой головки с единственными в мире темно серыми очами...

"Вкушая вкусих мало меду и аз умираю".

Получила воду и хлеб. Сменился надзор. Новые сутки. Открывается дверь, Чудак, проворчав: "Опять здесь, больно скоро", - рывком что-то сунул в мой карман, торопясь, закрыл дверь.

В кармане бушлата - горсть орехов и два пряника.

До меня в первые минуты не дошло, все в тумане, какое-то зыбучее. А потом...

... будто заблудившийся солнечный зайчик забежал к нам во тьму. До чего же нужна людям капелька доброты!

Пряники мягкие, ничего вкуснее не придумаешь. Грызть орехи с моими деснами не могу, знаю, кому отдам лакомство: сами вы, Зося, для них твердый орешек, Володя всегда будет гордиться такой сестрой. Тоскливо захотелось в камеру № 1.

Когда ближе к отбою я принималась рассказывать, Чудак топтался у двери, очевидно, слушал. Если буду еще в своей камере, в первый же вечер его дежурства приспособлю, пожалуй, "Принца и нищего". Имя Чудака — Андрон, так и назовем Нищего. Пусть Чудак побывает "принцем Андроном".

Через три дня пребывания меня из карцера провели прямо в баню, где уже раздевалась вся камера. Оксана тотчас сообщила: Ниса выставила топчан в коридор. Испуганная общим молчанием, пояснила при этом надзирателю: уберите, провокаторы несчастные... Сказала это тихонько, дежурил добрый Чудак, в общем, обошлось.

Приемщица белья, с широкой повязкой на глазу, схватила мою руку: "Мария Михайловна, вот встреча!" - Валька, хохотушка-грешница (у которой, кстати, и на волос нет понимания своей греховности). После скандала с "гнездышком" в будке[1] ее включили в этап на сельхоз. Чтоб не расставаться со своим Прутом, Валька заложила за веко кусочек туши от химического карандаша ("замастырка" по-лагерному). А так как она "мастырилась" разными способами уже трижды, несмотря на опухоль в полщеки, наложив повязку, ее все же этапировали. По дороге конвоир, толкнув ее, попал в больное место, Валька сбила с него шапку и злобно-проворно затолкала ее ногой в снег. Это уже "бунт". А тут догнал этап по другому адресу. Созвонились с начальством, присоединили, и вот Валька живет в желтой тюрьме. Живет припеваючи. Ее лечит окулист из города, "глаз почти прошел, я тут завбаней, он веселый, красюк, а уж кор-

 


[1] См. дальше.

- 90 -

мит..." — все, что Вальке нужно. "Ох, и бельецо я вам подберу, а что еще?" - Попросила хорошенько почистить мои вещи.

Белье все получили первого срока, то есть новое! В мой сверток был запрятан кусок мыла — может быть, самая большая нужда камеры № 1. Валька словчила для меня у своего "красюка" новые ватные шаровары. "Ваш бушлат и валенки я щеткой со снегом терла-терла, потом в сушилке растянула".

... Горсть орехов, пряники... Новая одежда, мыло. — Простак-надзиратель, юная полуграмотная воровка... Недумающим, невникающим легче позволить себе сострадать, быть добрыми.

В камере на вопросы ответила: Кашкетин не вызывал ни разу. А больше не говорилось. Сильней, чем в первый раз, была я полна мерзкой берлогой, своими там леденящими думами.

Соседкам сообщилось тяжелое молчание...

И с облегчением почувствовалось через пару суток - уже вхожу наконец в колею жизни камеры № 1.

После отбоя, чтоб отвлечь и помешать Зосе затеять очередную свару, старалась я поднести ей что-нибудь забавное. В этот раз развлекала сокамерниц шутливыми рифмованными "характеристиками" и пожеланиями грез-сновидений. Самой же мне хотелось не грезить, а просто спать.

 

Только смежила глаза,

— Иоффе Мария Михайловна.

До конца не проснувшись, вытаскиваю из-под себя, натягиваю штаны, влезаю в телогрейку и бушлат.

В ожидалке совсем не стояла: конвоир сразу открыл дверь.

— Вы не цветете.

— Вашим благоволением.

— Сами вы себя в подвал сажаете. Витаете где-то в облаках. Глупо и смешно. Под ноги смотреть надо.

Я поглядела на свои ноги в брюках, заправленных в большие мужские валенки. По инерции продолжая камерную игру, продекламировала: "Мы — упрямые, глупые, гордые мальчики, не меняем мы шкур и в голодном подвальчике".

Кашкетин фыркнул.

— Единственный допрос, на котором мне не скучно. (Что ж ты, собака, со скуки душишь, убиваешь людей?)

— Сами себе яму роете. Неужели не можете назвать одно имя? Указать хотя бы одного врага народа?

— Одного?

Как тут было удержаться и без всяких решений, почти инстинктивно не захотеть сказать без слов, не таясь, кто в этом кабинете опасный и страшный в par людей?

Повернув голову, с минуту глядела на резиновую палку у края стола. Деревянная оправа успела залосниться. Изучающе осмотрела его руки.

 

- 91 -

Твердо уперла глаза в кашкетинские — мгновенно пронеслось в мозгу: Сейчас...

Он молча проследил путь моего взгляда. Он понял.

Отстегнул клапан кобуры.

— Наглость имеет предел.

Вынул револьвер.

— Встать! Руки назад. Идите. Не оглядываться.

Сам с револьвером, не надевая полушубка, пошел сзади. Страшиться некогда   дышать некогда ничего нет только замирающее сердце  ослепшие глаза   только все - к одной точке. К ней прибьет поток тьмы сейчас. Господи, я должна умереть на ногах...

Вышли во двор, за желтую тюрьму. Все заплакано оттепелью. Темный длинный сарай без окон. У входа фонарь. Остановились под ним.

— В этом зале вас прикончу.

Я повернулась к нему лицом. Сами вылетели слова, последние, предсмертные:

— Стреляйте. Сегодня я, а завтра вы.

Смотрю, не мигая, на Кашкетина. Ни на секунду не отрываю взгляда. Гляжу в зрачки своей судьбы. Вижу — он бледнеет, сереет, куда-то сквозь очки смотрят неподвижные, оловянные глаза. Лицо мертвеца.

Прошло с минуту. Дулом показал на противоположный проход, между тюрьмой и забором штрафного, обратно во двор.

Отомкнул калитку, взвел курок. Меня пропустил мимо себя.

— Идите к корпусу, не бежать.

От калитки до корпуса - шагов сорок. Сколько моих, середина пути выше пояса погружаюсь пара шагов и... Еще?

Так всхожу на крыльцо.

Надзиратель удивлен: одна.

В камере, задыхаясь, рванула застежку бушлата. Не перешла к своему месту, а только подвинулась от двери, прижимаясь к стене, слепыми, вздрагивающими пальцами шаря по ней. "Упадет!" - Лариса вскочила, устремилась... Из двери крупно шагнул Кашкетин. Сам Кашкетин...

Он посмотрел на отпрянувшую Ларису, с которой очутился лицом к лицу, на сидящих на полу перед ним, застывших женщин.

—      А где же Мария Михайловна?

—      Лариса показала, он обернулся.

— Ах, вот вы... - Постоял, посмотрел, ушел.

Мои губы дернулись. Раздели. Легла.

Подняв брови, Лариса стояла посреди камеры. Зина приложила палец к губам — тише, что-то случилось, на ней лица нет, пусть уснет. Но остановить Ларису, когда ей не терпится что-то выдать, - дело нелегкое. И с видом поэта, осененного новым видением, капитана, открывающего неведомый остров, произнесла громким шепотом:

— Попался. Верьте моему многовековому опыту. Как смотрел, глаз не мог оторвать! Говорю вам — попался! Поймите, Муся.

 

- 92 -

Ползу в недрах болота. Перед закрытыми бессонными глазами невозможные колючие пятна, подтеки стреляющих красок. В спутанных болотных травах, в слипшейся тине что-то кишмя кишит. Тупые ножи свербящих, проникающих, неведомых звуков в ушах.

Так промучилась до подъема, когда за мной пришел конвоир.

 

- Это утро оставлено для подписи. Оно может быть началом многих или - последним, - встретил Кашкетин.

Стояла молча. Безучастно глядела мимо него. Меня чуть качало. Повели обратно.

Только уселась на шаровары — вытаскивай, снова напяливай "постель" на себя. Вызов к лекпому.

Он ярко-рыжий, весь закапан веснушками.

- На что жалуетесь?

- На судьбу.

Лепила приступил к осмотру.

- Цинга уже разгулялась. С сегодняшнего дня - больничное питание. Вызову на уколы. Есть просьбы?

- Дайте сначала выспаться, потом вызывайте.

- При цинге сонливость — симптом болезни. Спите. Возьмите с собой пророщенный горох и моченую рябину. Витамины - три штуки в день.

Не сон? - Вчера спустилась до последней ступени к старику Аиду, сегодня шествую Церерой с руками, полными произрастаний.

... ("В произволе всегда много случайного, может вдруг повернуться и по-другому". Костя...)

- Экзотические фрукты! - восхитилась Лариса на горох и рябину.

Зося, поднося одну руку ко рту и одновременно другой забирая новую порцию, толкнула локтем Нису: "По одной бери..." и к Ларисе: "Чего хватаете, как на пожаре?"

Шабаш чревоугодия, кисловато-горького, ароматно-сладкого упоения, вкусовой внепайковый разгул.

Мой профессор, считаю, вам всегда не хватало пронзительности переживаний - позавидуйте мне хоть в этом: самая острота зигзагов, соседство, почти соприкосновение неминуемого конца с вынырнувшей жизнью — делает ее какой-то промытой, новой.

Когда покончили с экзотикой и нежно-лиловым драже, улеглись. Лепел наш прекрасен, красен, красен — это уже почти во сне.

Проснулась, лежу, не шевелясь. Даже Зося молчит - берегут мой сон.

Сколько же раз можно тащить человека на плаху? До того, как в последний раз его обымет отрешенное чувство пловца перед девятым валом, которого уж ничто не остановит?..