- 103 -

12

 

— ... И что же, эти гороскопы за пайку хлеба совпадают?

— В большинстве случаев — да.

— Ясновидение?

— ОЛП — замкнутое, тесное место, тут друг о друге узнать можно многое, об остальном — догадаться. Среди теософок есть проницательные женщины, неплохие психологи. Их откровения - результат своеобразного следствия. Вам ведь тоже полагается быть психологами. — Я поймала циничный взгляд Кашкетина, не смогла не ответить на него вопросом:

— Это способ действия слишком филигранен? Или, наоборот, устаре-

 

- 104 -

ло-кустарен? — Бросила выразительный взгляд на дубины. Сейчас разозлится... По телу пробежала противная, унизительная дрожь, осевшая в ногах холодным студнем. Бросил на стол карандаш.

- На пилу можно брать отдельные гнилые деревья. А когда заражено незнамо сколько, сей лес уничтожают или просто целиком сжигают. — Тронул кобуру.

Просто... Молчу, не дыша. Жду, что дальше.

Неожиданно сказал раздраженно, зло и в то же время как-то обиженно:

- Вы представляете себе все примитивнее, чем есть на самом деле. К приезду вашей группы я ездил специально знакомиться с делом каждого. И читал, и расспрашивал. Вами, Мария Михайловна, пришлось заниматься особенно долго.

- Почему?

- Не мог разобраться в показаниях. Одни говорили: "из тех, в ком до сих пор пафос гражданской войны не остыл", а другие: "в основном - блестящая светская женщина..."

Я вздрогнула, откинулась на спинку стула. Профессор, дорогой мой, это могут быть только его слова, он спасал меня как мог, боже мой, и он в руках Кашкетина!..

- Взволновались, Мария Михайловна? Да, профессор, я его допрашивал. Но можете мне поверить, он жив, невредим, читает лекции, пишет книжки. - И прибавил скучным, деловым тоном:

- Никто его не тронет. За границей известен, да и нужен на своем месте.

Поняла - не лжет. Берут, значит, не по вине, а в зависимости от ситуации и степени надобности "на своем месте".

- Хорошо говорил, это он умеет.

- Все, кроме него, плохо?

- Совсем другое, я же сказал. И обе стороны правы. Сам удивляюсь. - По своей привычке прошелся по кабинету.

- А профессор умен. Не то что... — Он назвал фамилию старого искусствоведа, с семьей которого я была знакома домами. — Вы его знаете?

- Нет, не знаю, имя, конечно, слышала.

- Вот послушайте о нем самом...

 

В своей камере все пересказала так:

Звонят по телефону из НКВД.

- Вы здесь нужны. Прислать за вами или сами приедете?

Профессор-искусствовед обомлел.

- Нет уж, я сам...

- Пропуск в таком-то окошке получите.

Семья в непередаваемом волнении. Вечером то один, то другой заходили друзья, что посмелее, рискнувшие заглянуть в уже помеченный дом. Разговор один - везде тревога, смятение. Все устали уже от сознания не

 

- 105 -

устойчивости, от настороженности, прислушивания к ночным шагам по лестнице.. Люди еле дышат от довлеющего над всеми движениями души, поступками — опасенья: как бы ни за что ни про что не влипнуть, не попасть в "черный ворон" - глухой темный фургон, какие во многих и многих числах угрожающе бороздят улицы. И друзья, как всегда в последнее время, прежде всего понизив голос, сообщали новости: такой-то исчез, ни на работе, ни дома нет, за тем-то "пришли", того-то "взяли".

Вопросы— почему, за что — тут ни при чем... Уж такая (всеми, увы! принятая) повинность: сидеть в тюрьме или умереть, как прикажут.

Искусствоведу советовали срочно отбыть в деревню, или какой-то срок ездить с места на место, или лечь на операцию, ну, пусть вам аппендикс вырежут. Чем попасть туда... Ученый с ужасом слушал, может получиться еще хуже. Но все сходились на том, что добровольно самому лезть в петлю совсем ни к чему. Одного-то, может, как-нибудь и забудут.

Не забыли. Тот же голос в телефоне очень серьезно спросил:

- Почему не приходите? Пришлю за вами.

- Приду...

Всю ночь не ложились. В углу сотрудники шептались — кто и что мог "довести"? Все пытались предугадать возможные "там" вопросы. Долго совещались, что взять с собой из вещей, из еды. Какую постель: потеплее — вдруг выйдет северный лагерь, или, наоборот, полегче, нести не так трудно.

Настало время уходить. Проводы покойника. Слезы на глазах старика, прижавшего к себе головку внука...

Далее рассказ шел от имени "пострадавшего":

- Ждать не пришлось нисколько. Дали пропуск, "а вещички здесь оставьте". Принял я таблетку валидола, поднялся на второй этаж. Вхожу, он ответил на приветствие, говорит мне: "Пожалуйста, определите, это подлинники или подделка?"— И подводит к столу, на котором разложены акварели. Я опешил: "Это все?" - "Все", - отвечает. Тогда я сказал ему прямо в глаза: "Ну, знаете, так с человеком не поступают!"— А он, представьте, удивленно спрашивает: "А как же, — говорит,— надо было поступить?"

Рассказ даже Зосю развеселил.

Подробности, которых не мог знать Кашкетин, были воспроизведены мною совершенно точно: все досконально еще в лагере рассказал мне один из участников "проводов" и затем встречи искусствоведа. Сам он и сейчас в Москве, оказался, очевидно, "нужен на своем месте".

Страх, обстановка склоки, зависть, корысть, месть, клевета и, конечно, перестраховка — вот что весьма часто выносит решение "надобности на месте" или возможности "изъять".

 

Тихо. Чуть слышны мерные шаги валенок по коридору. Все спят. А что сейчас у того, о ком шел рассказ? — Вспоминаю.

... Искусствовед нервно ходит по своему кабинету, ероша и без того лохматую бороду. — "Слышали? Мы продали наших Рембрандта, Тициа-

 

- 106 -

на, Веласкеса, Рубенса!.. Вы понимаете - Рембрандта, Тициана! И еще... Для единственной красочной вкладки в свой "Путеводитель по Эрмитажу" Александр Бенуа выбрал лучшую после дрезденской "Мадонны" работу Рафаэля - "Святого Георгия". Сейчас "Святой Георгий" - в какой-то частной коллекции Америки. Эти утраты никогда не восполнятся. Сотни тысяч, миллионы русских их не увидят. Художники не будут на них учиться. Эрмитаж, гордость всей культурной России, который числится в одном ряду с галереями Уффици и Лувром, теряет свое мировое значение..."

("А вы, элита "культурной России", вздыхаете в своих кабинетах да помалкиваете за их стенами", — подумалось тогда мне.)

Он продолжал: "Наполеон брал контрибуцию с Италии произведениями великих мастеров. Они — основа Лувра. Наш Эрмитаж разграблен своими, как врагом после поражения..."

Я у круглого стола рассеянно перебирала оригиналы иллюстраций, прикрепленные к рукописям. - "Ну, как?" - спрашивает, устало усаживаясь в свое кресло. Ответила без обиняков: "По-моему, массовые декорации дешевого театра". Старик вскочил с места, смешно поджал губы, волоски на макушке торчком. - "Да, именно, будто по трафарету, выделанному под рост одного человека. А "Идеал" в смысле кругозора, культуры, вкуса — мелкопровинциален, немощен. Неизбежно и все вокруг него, вся духовная жизнь мельчает, грубеет. Если же что выдается свежо, талантливо — не по инструкции,— попадает под ножницы..."

Отступления, милый старый чудак, караются не только ножницами. Но и топором...

Помолчав, горько-сокрушенно добавил, точно отвечая моим мыслям: "Да, смиренны мы. Как же ваша  "свободная   страна рабочих и крестьян", Страна Советов, объята одним чувством - "поесть бы, да чтоб, Господи, не тронули б — ведь и близких, и друзей за собой потянешь..."

 

Подходя к столь знакомой белой двери, подумала: за ней не только моя судьба, но и целиком весь мой внешний мир.

Расспросы о лагере. Пробовала рассказывать о случаях иного порядка. Пожар в отсутствии работяг, старик-дневальный комариные полчища само куром выгонял. Дотла, со всем содержимым, сгорела палатка, спасенными оказались лишь скрипка - единственный музыкальный инструмент на ОЛПе — да томик Лермонтова. Двое на сплаве бросились в ледяную реку, чтоб спасти плот. Героически, трудом, талантом, остроумной выдумкой поставили заключенные удивительный спектакль...

Но записывать тут нечего, слушать неинтересно. И Кашкетин, не стесняясь, обрывает, всегда одним и тем же способом: спрашивает вдруг об отдельных зэках с моего ОЛПа, а иногда и о самых неожиданных людях. Бывает, при этом возникает разговор вроде такого: "...Мейерхольда знали?" - "Лично нет. (Неужели и до него добрались? Не может быть.) Слыхала, у него на театре готовилась пьеса Брех-

 

- 107 -

та, - поставил?" - "А кто бы ему позволил? Мы переводчиной из-за всех этих Мейерхольдов по горло сыты". — "Но Брехт — коммунист!"- "Мало ли кто, чтоб пробраться к нам, коммунистом назовется..." На этот раз вернулся к ОЛПу.

— Чем живет ваш дружок Толчанина? — Рассказывала, например, что за границей "Юма", получив ее письмо... Перебил резко, грубо, ноздри его дрогнули, будто вбирая след: - Стойте! Эта Юма иностранка, троцкистка или из каких? — Руки сжаты в локтях, голова подалась вперед. Весь он - "стойка". Весь устремлен в одну точку. И опять, как тогда в коридоре, мне мелькнуло в глазах его какое-то упоение.

Пояснила, что речь идет об известном следствию письме Люси в газету "Юманите", рассказала о молодом марсельце и о девушке, инженере парижского метро.

(Теперь берегись, он озлился, что попал впросак, скорее наперерез, уводи в сторону!) И простым спокойным тоном:

— Говорят, метро московское проектируется — дворцы подземные. Живет Москва?

Первым пунктом пренебрег. Но, пройдясь по кабинету и вполне успокоившись, перевел второй вопрос на персонально-семейственные рельсы.

И пошло... Квартирка-игрушечка. Любимые теплые косы. Тахта, подушки, расшитые яркими шелками. Настоящий хороший покой. Все должно быть и по виду, и по существу — красиво и чисто.

(Я слушала... Бюргерская респектабельность, спокойствие мелкого мирка — и оттуда же пронзающий сквозняк холодной смерти...)

— ... Женщина должна быть уютной. И безупречной, тоща вся атмосфера дома дышит свежестью. Неверную жену просто выбрасывают.

(... за "любимые теплые косы"?)

Он часто у окна, молчит и отсутствует, а то вдруг овладевает им жажда высказываний. Слушает - для целевых записей и еще - от скуки. Вообще же, больше, чем слушать, любит говорить сам. Речь о доме несется так, будто и я... весь внешний мир - его: торопливо, взахлеб - похоже на потребность в слове и спешку пограничника.

Отыскивать нити сходства теперь нетрудно: все задыхаются от одиночества, все жаждут отдушины. (Найдя ее, две ночи не спят: отдушина - или капкан?)

У Ларисы способность в одно мгновение совсем проснуться и тут же моментально снова кануть в сон. Разбуженная лязганьем ключа, она подвинулась, давая место мне.

— Что было сегодня?

— Был он сам. Смесь палача с пошляком-мещанином, лобного места с "подушечками на тахте".

 

Ларису благоволящий к ней Чудак вывел из камеры — мыть полы. Когда он вернулся, было ясно, ее томит и распирает нетерпение выложить что-то совсем особое. Даже не дождалась, пока отгремит ключ.

 

- 108 -

— Мыла проходную, туда вдруг явилась моя давняя знакомая Любовь Ром. Муж ее, довольно образованный человек, работает в этих местах начальником планового отдела. Я выразила Ром искреннее сочувствие, когда узнала, что она к Кашкетину. Получила такой ответ:

- Я только что из Москвы и к нему по собственной инициативе, по личному делу. Мне его опасаться нечего. Мы живем в одной гостинице. Кашкетин бывает у нас как знакомый. Поцеловал руку: "Прощайте, — говорит, - может, больше не свидимся: я на задании, после которого, опасаюсь, выведут в расход". - "Так откажитесь же, пока не поздно!" - естественно заметила я. - "Тогда расстреляют уж наверное. Приказ надо выполнять!"

 

Эти его слова - красноречивое историческое свидетельство. Любовь Ром жива-здорова до сих пор.

Кашкетин ехал не расследовать, а уничтожать, убивать. Кирпичный, каменоломня, все подобное — было уже запланировано, решено. Его послали не как следователя, а как палача.

"Выведут в расход": мавр сделал свое дело - и мавра "уйти". Но он здесь. Значит, дела еще не доделал. И вряд ли мавр знает, когда будет поставлена точка. На "деле" и... на нем самом.

Он — доверенное лицо, которому досталось "поручение". Он таких доверенных с "поручениями" встречал, а потом больше не видал, как никогда уж не видел их никто.

Его воспитали, научили, приучили. Возвели, указали размахнуться — по велению революции. И уберут его — во имя революции.

Михайлу - коменданта смертной палатки он "вывел в тундру" последним. У него есть все основания полагать, что с ним поступят так же.

Теперь особенно понятными стали старательные записи в большой блокнот. - "Москва знает..." Это дополнительно беспокоит, необходимо показать себя человеком "активной деловой осведомленности о лагере" и "еще может быть полезен". Он тщится перекрыть то, что "Москва знает" и может не простить: что замучившего, убившего людей — до этого насмешка их, бьющая в цель, едкая, презрительная, каждый день морально уничтожала его. Не только его...

 

Воскресенье — отдых. Но вечером вдруг вызов: Иоффе...

Из кабинета как-то независимо вышел опрятный, выпрямленный зэка с полупрезрительно спокойно сжатыми губами. Мы успели сочувственно переглянуться, но меня тут же вызвал Кашкетин. Сразу заговорил:

— Видали? Не из ваших, но тоже весьма плотный камешек. А взяться — месяца через два еще как можно его обстругать, наточить, превратить в самого Кашкетина, - уверенно и самодовольно просветил он меня.

Мне уже известно, что означает расстегнутый воротник, воспаленные веки, лохматая голова. — На этот раз не сонный, наоборот — оживлен, говорлив.

Оказывается, он — южанин; революция, укрепившаяся в их городе

 

- 109 -

Луганске с концом гражданской войны, застала его гимназистом старшего класса. - Ходил по кабинету, рассказывал о своей гордости первым скаутским чином, о прогулках, кострах, зовущей ночи юга.

- А теперь снег, тайга, тоска. И возня с вашим братом. И вы не даете возможности сделать хотя бы один протокол.

- В тундре... обошлось, кажется, без протоколов.

- Я и вас должен давно отправить туда же.

- И что же? — шершавым голосом выдавила я. Он отошел к окну, руки в карманы и, стоя ко мне спиной, как бы самому себе говорил:

- Костя с дружком своим Карло, Зина Козлова[1]... - Он назвал еще имена. - Костя. От вас веет чем-то вроде духа первых революций... А вернее - просто дурацким хождением по облакам. Заоблачники.

Обернулся:

- Вот спрошу - ну, не понимаю, - а вы сейчас мне ответьте: если стрелка указывает на прямую безопасную улицу, кой черт несет тебя в канаву? Малахольные, как говорят у нас на юге. Дьявол вас знает, что вы такое.

Выхватил револьвер, подошел ко мне чуть не вплотную. Облизнул красные, цвета подтекшей клюквы губы, прижал дуло к бушлату:

- Что найдет пуля там у вас внутри?...

... ... Господи, глупо, страшно, спьяну... Губы дрожали, зубы неслышно залязгали...

Не вошел — ворвался Заправа, властно махнул мне отойти к стене. Что-то на ухо Кашкетину, и у того револьвер выскользнул на стол из разжавшихся пальцев. Сразу потрезвевшими глазами воззрился на Заправу. Я только и сумела, что воспринять конец диалога.

Кашкетин: Чепуха, не верю.

Заправа: Я - тоже.

 

Следователь попался навстречу в полушубке, сказав конвоиру "пусть ждет в коридоре", вышел за ворота. В это время калитка из штрафного, скрипнув, пропустила носилки. То, что покоилось на них, лежало плоско, почти не выдаваясь под серой простыней.

Сопровождавший тело конвоир остановился с моим. Тараща глаза, обсуждали что-то, захватившее обоих, торопиться им некуда. Я смогла немного проводить носилки, и было ощущение, что грубая простыня жестко трет плечи мне самой - идущей в полутьме за своим прахом.

Дорогой друг мой.

Смерть-погибель — взрыв, мор, пожар, крушение, шторм, война —вез-

 


[1] Зина Козлова - расстреляна на Ухте в 1943 г. Андрей Константинов - Костя (парт. кличка с 1916 г.) и Карло Пацкашвили сгинули неизвестно где и когда.

- 110 -

де должна одолевать помехи: противоборство людей, ответного оружия, науки.

Здесь ей — зеленая улица. В огромном северном размахе, равном по величине многим государствам вместе, смерть свободно шагает в иной ипостаси. Если спросить о ней старую каменоломню, взрытые аммоналом в вечной мерзлоте другие могилы, смерть ответит одним словом:

— Кашкетин.

Он сеет кладбища и, кажется, мыслит только чужими смертями. В них его работа, карьера, надежда, спасение. Не знаю, режим насилий, произвола ищет и находит себе опору в таких или, наоборот, сам их творит и взращивает. Во всяком случае прибывший в Заполярье уполномоченный из Москвы точно вписался в назначенные рамки: зловещая победа в тундре одержана Кашкетиным...

И вот с таким ведутся глаз на глаз в его кабинете почти еженощные разговоры. Нет, это не допросы - ни протоколов, ни выспрашиваний по выдуманному моему "делу".

Пытаюсь ли я избежать этих ночных бдений? Наоборот, когда уж явно очень поздно, стараюсь "под занавес" закинуть повод для следующего вызова.

Из нашей камеры сам Кашкетин ведет "дела" только двоих: мое и Зины Козловой.

Зина уже на пределе, она вся в рубцах, синяках и кровоподтеках. Меня пока не касаются. Пока.

Первая моя задача: сколько могу — затягивать свое пребывание у следователя. Чтобы не оказалось остатка времени для избиения другого человека.

Естественен вопрос: зачем Кашкетину тратить время, столько времени на эти непротокольные беседы?

... Случилось, когда вызовы начали учащаться, я как-то прервала Кашкетина никак не полагающейся в этом страшном месте иронической репликой. Как раз еще до окончания моей "криминальной" фразы без стука вошли и остановились, прислушиваясь, оба его помощника. Кашкетин, вскочив с руганью, грохотом и топотом, здорово разыграл сцену возмущения допрашиваемой. И тут же, только те вышли, как ни в чем не бывало придвинул мне стул, чуть слышно, будто в сторону, выдавил из себя слова:

- Умна, а ничего не понимаете.

Сквозь чуть слышный шелест голоса явственно просквозила какая-то... затравленность. Кашкетина?! Его. И по существу на коротенькое мгновение он со мной, подследственной зэка, конспирировал за спиной своих.

Внутри армии палачей, предателей и сложной всепроникающей сети провокаторов-доносчиков все взаимно "освещаются". Значит, и топят друг друга. Потому что с них так спрашивают и потому что они подлы, как все предатели.

 

- 111 -

Чувство чести соединяет уважением даже противников и родит теплоту, единство друзей. Бесчестного подозревают, боятся, ненавидят в своей своре и презирают вне ее.

Черствый, злой, одичавший от фактически утраченных человеческих чувств подлец — одинок.

Безнадежная скука, глухомань засыпанного метелями, заброшенного лесного угла. Со своей тоской, с мыслями о "поручении", после которого, похоже, уничтожат, — куда деваться? В смысле водки, если переберешь, донесут.

И оказался в поле зрения человек, как-то отвлекающий, "единственный допрос, на котором мне не скучно". - Вот откуда странное поведение и непонятная фраза кровавого, властного Кашкетина,

... Пожалуй, дорогой профессор, позиция уполномоченного вам теперь более понятна, чем моя. Там — потребность хоть на какие-то часы забыться, отвлечься от черных мыслей. Но какое может быть ощущение от жизни у вас, мол, когда, сознательно, активно выискивая темы, вы как бы на равных длите разговоры с натуральным палачом?

Да. Ладью разговоров настороженно, но к определенной цели пытаюсь вести я. А потом, возвращаясь черной ночью из следственного корпуса, говорю мерцающим полярным звездам: "Глядите, вот шагаю по хрустящему снегу, в эту ночь я еще не закопана под ним! Вырвалась от смерти — по крайней мере до следующей ночи. Господи, ведь мы молоды..."

Наша молодость старится у параш.

Нахождение бездны мрачной на краю — мое ощущение жизни. Понимаете вы самопоглощенность всего последнего? - Когда минута равна только самой себе, все другое отдаляется за тридевять земель. Представьте, в Крыму в 1926 году под ногами у вас треснула, пошла земля. Тогда все ваши реалии - старинная музыка, редкие издания, негритянское искусство — пфф... и нет. В миг бы улетучилось.

Расстояние от вас до нашей замерзающей точки неизмеримо больше своего арифметического выражения. Признайтесь - мы уже похоронены. И вас не может волновать, если кто-то где-то безвольно опустит руки, голову и от толчка начнет безвольно крениться в пасть бездны. Зина или я (она лучше меня).

В этом безволии - гибель до смерти. Здесь я узнала два полюса: волевое желание — действо и — слепое, немое следование приказу. Они так же взаимоисключающи, как жизнь и небытие. Я хочу знать, чувствовать, что пока еще жива. В наших условиях возможность доброго поступка перерастает в обязанность. И должна стать целью. До какого духовного худосочия надо дойти, чтоб в бескровной, бесполезной жизни не напрячь воли - принести хоть один плод!

Будьте спокойны, мне довольно присущ подход с точки зрения морали. Со стороны простой брезгливости тоже. И не вносит ли поправку в возможные сомнения тот факт, что предстоит течение самого действа? По-

 

- 112 -

думайте хоть немного, что может получиться, если собьешься с тона или споткнешься, как о камешек, о встрявшее ненароком шальное слово!

Вот что - страшно вспомнить - сразу после второго карцера стряслось со мной, не за одно слово, а лишь за вызов молчанием и взглядом: с наганом в руках — "сейчас прикончу, идите, не бежать, не оглядываться!" — вывел меня ночью во двор Кашкетин...

Ночные беседы — еще и отчаянная борьба: не теряя достоинства, — сохранить жизнь смертнику. Мою жизнь.

Тот, о ком пишу так много, по качеству, по калибру не стоит и одной строки: всего-навсего - жидкая канва, по которой извне вышивают любой узор. (По преимуществу... крестами.) - Но не раз бывало, что пигмей в пьянящем чувстве власти порождает гору зла и, забравшись на нее, становится ростом с великана... Раздражение Кашкетина — тугая резина палок; гнев его - приговор; подпись - взведенный курок.

Между прочим, на очереди - семерка на холодных половых досках.

Мы хотим видеть наших близких, мы нашим близким и они нам -необходимы. Мы полны неистребимой жаждой жизни, и мы знаем, на что обречены.

Когда пуля качается - ближе-дальше-ближе,- маятник приводит в движение все пружины, мысль обгоняет привычные мерила, выводит за пределы их. Вот в чем тайна удачи похожих на чудо побегов смертников. В решающий миг нельзя оказаться недотепой.

Надежда, хотя бы подкожная, живет, должно быть, вечно. Молодой, живой, здоровый как бы точно он ни знал, все же верит не до конца в свою близкую смерть. В этом коротеньком остатке, не поддающемся очевидности, манит, подталкивает меня безумная мысль, тайный и дальний прицел: по зову совести и обязанности свидетеля, по священному долгу перед теми, кого уже нет, - сделать все, что в моих силах, чтобы кашке-тинщина не выпала из тяжелого досье о бесконечном ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОМ, которое когда-нибудь — непременно! — будет создано.

Если преступления не разоблачить в полной мере, не осудить на миру, не возздать кары, — можно ли быть уверенным, что не возникнет снова культ убийцы, деспота-тирана, палача миллионов ни в чем не повинных жертв? — Чтобы от всей души навеки проклясть кровавое господство человека над людьми, весь разврат безумного, ничем не обузданного произвола, надо прежде всего извлечь злодейства из глуби подвалов, из полярной тьмы — на дневной свет.

Путы страха, ставшего привычным, бытовым, еще не скоро отпустят, а они ведут к инерции, "самоосвобождению" от долга человека и гражданина, к равнодушию. Может быть, только те, что придут за нами, узнав всю правду, оглядятся вокруг себя, увидят, что "выборы", похожие на матч- состязание из одной команды при одних воротах, горько- смехотворны, унизительны, убийственны.

Может быть, услышав наши предупреждения, поймут, что гарантии против повторения всего 37-го (возможно, в еще более страшном варианте!) - в том, чтобы имели возможность высказаться люди мыслящие,

 

- 113 -

готовые на смелое правдивое слово. Такие чаще всего бывают в меньшинстве. И необходимо, чтоб было принято как закон — право меньшинства на оппозицию.

Кто же иначе поднимет голос против ошибок: кто, как не они, смогут предупредить, помешать восхождению-возвеличиванию нового бога? Ведь не члены же подобранного всеодобряющего низкопоклонного аппарата, сами и создающие культ Высшего.

Устремляясь вперед, люди обязаны — как урок и упреждение — брать с собой все свое прошлое. Из завтра нельзя выбрасывать сегодня. И мы, именно мы, обязаны рассказать, показать, что такое кашкетинщина, кто такой Кашкетин.

Многое из его декламаций уже слышано десятки раз из самых разных уст. Но иногда оброненные им, необычные для него слова чуть приоткрывают дверь, и в щель проглядывает мир Кашкетина. Он говорлив, а у любого в какие-то минуты непроизвольно вырываются фразы, жесты - тут и сказывается, как бывает иногда во время бреда, весь человек.

Сколько нам еще отпущено времени, - неизвестно. Но, пока жива, я хочу мою судьбу претворить в мой долг: вслушиваясь в речи уполномоченного из Москвы, стараться постичь какую-то главную суть. И, если смогу, буду стараться поведать о том прямо и точно, чтоб его слова не утратили первичной подлинности.

Этими словами-уликами он должен перед потомством свидетельствовать о себе самом и о своем времени.

 

Лариса:

— Буду просить бумаги для заявления в самые верхние руки. Такое:

"Я молода, хороша собой и никогда, во всю мою жизнь, не интересовалась ничем, кроме театра, туалетов, волнующих встреч. За то, что, может быть, по легкости мысли сболтнула, - с лихвой отсидела первый (ссылка) и второй (лагерь) сроки. Беда в том, что, когда у человека два срока - первый - ст. 58, второй - ого! - КРТД, - он считается, так сказать, "вырастает" в "крупную политическую фигуру". На этом основании (других нет) мне грозят новые кары, дальнейшее "укрупнение" роста "политической фигуры". Вмешайтесь! - остановите! - Посмотрите на мой портрет - их много в НКВД, похожа ли я на мрачного заговорщика? Убедительно прошу вас - прекратите мою политическую карьеру!"

- Муся, пожалуйста, отредактируйте, чтоб было решительно, изящно, с юмором.

— Словом, для успеха обращения мобилизовать все силы, — смеюсь я. - По Уланду в балладе "Проклятие певца": "Nimm alle Kraft zusam-men" - и поможет вам так же, как красавцу с арфой: певца за его "заявление" песнью король собственноручно пронзил насквозь мечом. Учтите.

Лариса (ненадолго), поскучнев, махнула рукой

- А и правда, еще добавочно влетит...

 

- 114 -

Уже давно стою в ожидалке, меня знобит, и, знали бы вы, друг мой, как лихорадочно бегут мысли, до чего мне сегодня тревожно. За дверью звуки резкого, громкого разговора. Может быть, от них охватывает непреоборимый, холодный страх.

Как в первый раз, трое за столом. Садиться не предлагают. Перед Кашкетиным снова злосчастный "протокол" Заправа:

— Подписывайте. Пока не скрутили руки назад. Вы знали, куда, к кому вас везут, знали, что тут не шутят? Отвечайте! Глубоко забрала в себя воздух. Пожала плечами:

— Бесполезное знание — тюрьмы не выбирают. Следователь тоже, как говорится, от бога или от...

Кашкетин угрожающе молчал.

— Вот что, — начал он размеренным, ничего хорошего не сулившим голосом, - на Кирпичном Вилка, староста ваш, вызвался ко мне. Чего тебе, спрашиваю. Он нагло выпалил: "От людей разит, вели прислать обрывки старых газет, сам задохнешься на допросах от вони",—И получил — отлетел к стенке. Наглецов наказывают на месте.

Вошел плешивый, мне мановением руки приказ отойти.

(Я не вижу их. Передо мной Вилка, всегда веселый, всегда упорно-стойкий солдат революции... Кирпичный... Переполненный холодный сарай-палатка, потолок над головой, окна вглухую забиты досками, грязь, в легкие входит дыхание сотен голодных, больных...

Ты, староста, захотел чуть облегчить... Одна бытовая фраза — нет чудесной звонкой жизни...)

Заправа:

— Чего крутит вас, как пьяную бабу?

— Устала. Кашкетин:

— Мы тоже устали, сюда прямо с уборочной. — Переглянулись, захмыкали низким ржавым смехом.

Пересекаю двор. Снег. Какая уборочная? Они же сюда — с заполярной Воркуты. — И вдруг перед усталыми глазами снег как бы расступается, темнеет яма, Качнуло, будто и меня самое "убирают" на самое дно. Вскрикнула, повернула назад. Конвоир больно толкнул.

... Как-то в камере размышляли: нельзя ли, воспользовавшись благодушной минутой, узнать у Кашкетина хоть что-нибудь о судьбе товарищей. Решили — Марии для проверки спросить его о всем известной старой большевичке, из списка расстрелянных в другом лагере.

 

- Жива?

- Да. Она в Темняках. - (Как я поняла, - Подмосковный Темняковский лагерь для женщин.)

Зашедший в кабинет и услышавший разговор лысый опустил руку с вытянутым указательным к полу. Чего-то весело переглянулись... ... Только сейчас я поняла "шутку" весельчаков-вешальников.

 

- 115 -

...темняки...

...уборочная...

Так на людях можно оголяться, когда сволочь ничем другим казаться и не хочет. Если мерзавец своей мерзостью выхваляется, ждет за нее наград, — это уже не человек.

Разрушительный шквал обрушивается тут именно через него, уже поэтому Кашкетин — один из выразителей своего времени.

Слушайте же, профессор, его слова.

Смотри, народ, - вот он! Во весь рост.

Бесстыдная, голая, тупая жестокость подчинила себе страну.

Кто возразит, осудит? Общественное мнение?

Нет мнений. Нет общества. Единственно, что присуще всем, — безгласный страх.

Отдельно — боятся.

В одиночку - молчат.

Где уж теперь уснуть...

Вспоминаю: в больнице на ОЛПе во время перевязки разговорился со мной порезанный во время барачной драки словоохотливый бандит. Сидит "за проезжую комсомолку". Она сдала вещи на хранение. Чтобы добыть квитанцию, этот длинный, худой, с лицом и голой головой, перекошенными сизыми бугристыми рубцами, вместе с кем-то задушил ее веревкой. — "Но она молодая, жить хотела!" — Ответил самодовольно:

"Все хотят жить. Другие не умеют, а я умею". — "И ни на минуту не стало жалко, больно?" - Недоуменно поглядел на собеседницу сверху вниз, усмехнулся: "Вы чокнутая, что ли? Ей было больно, так я же - не она".

Пес, облезлый пес. Он просто не может, не способен чувствовать, ощущать дальше самого себя.

У Кашкетина, как у того бандита, не может быть сочувствия, потому что нет у него чувства к людям.

Пес-людоед. На нем эстафета специфики человеческого — прерывается, идет вспять к зверю.

Кашкетины всех рангов и величин страшны не только для нас. Они — опасность для самой идеи эволюции, становления человека...

Зосин крик в ночи навеял мистический ужас. Успокоились, улеглись. Я успела увидеть сон: в темном океане ныряю на чем-то плоском, во сне соображаю — это сорвавшийся оконный тюремный козырек — крышка гроба, за ней, недалеко, утопающий пограничник...

Поднялась, села.

... Они, как правило, — создают безвыходность. Будят, поднимают со дна самые черные стороны человека. Истребляют все завещанное высоким духовным началом — инстинкт совести, органическое отталкивание от предательства, фальши, лакейства, мерзкого оговора. С тем, что вне "дела", нисколько не связаны, но прочно спаяны с приказом. Что именно заключается в нем, — не вникают ни на вершок: приказ — целиком акт служения и слепого послушания. Порочат настоящего человека просто и

 

- 116 -

легко, потому что у них нет и не может быть собственной чести: честность их же руками карается смертью.

Пограничник... Воркутский конвейр смерти...

Теперь, кажется, я начинаю понимать до конца их ощущение бытия.

Жизнь - это только их жизнь и тех, кто над ними.

Подвластные же им люди — исключительно место приложения их деятельности. Только материал их работы, как дерево лесорубу, камень дробильщику, болванка металла - кузнецу. Рабочий материал не может вызывать жалости, вообще никаких эмоций. Только оценка результата. Они втянулись в "работу" - убийство сотен тысяч! - шутят над ней, превращают в веселый анекдот — абсолютно утратили чувствительность, впечатлительность. Прониклись верой, что это вполне нормально, иначе - и нельзя.

А еще - страх. "Исчезновение" особей из их среды. И пропаганда: ты -защитник Советского строя, ты — соль земли. Поверить легко, лестно и... выгодно. Только проникнись до конца бессовестностью, бесстыдством, понимай приказ - чего бы он ни заключал! - как то, на чем стоит жизнь, как ее естественный базис: веление Вождя, нашего Сталина.

Не люди, а сталинландцы.

Именно такие понадобились, чтобы около пятнадцати миллионов крестьян-кулаков (их всего 6 %!) и "подкулачников" — всю наиболее производящую мощь деревни - в нетопленных запечатанных вагонах, без топлива, без воды и пищи отправить за смертью в Сибирь... Тут главное: в корне пресечь возможности Разиных и Пугачевых, для них сейчас почва более взрыхлена, чем во все прошедшие времена.

Кашкетины-сталинландцы наводят гипнотический ужас, которым держатся в повиновении лагеря — вооруженные базы против всякой оппозиции и прочих объявленных по разным статьям "внутренними смутьянами, врагами". — Концентрическими кругами гигантской охранной спирали лагерей — штыками, колючей проволокой, клыками овчарок — надежно окружила, огородила себя власть — Вождь.

"Все на них держится"... То есть на Кашкетиных — по словам самого Кашкетина.

Особенно ужасно — создается специфическая атмосфера, которую вдыхают тысячи, миллионы. Пропитываются ею насквозь, уже не понимают — что такое сочувствие, достоинство.

Ширится Сталинланд в "стране Советов"...

Жиденький слой еще думающих, чувствующих, что остался не удушенным, не расстрелянным, не изголоданным, не замерзшим, — удрученно, угнетенно молчит.