На нашем сайте мы используем cookie для сбора информации технического характера и обрабатываем IP-адрес вашего местоположения. Продолжая использовать этот сайт, вы даете согласие на использование файлов cookies. Здесь вы можете узнать, как мы используем эти данные.
Я согласен
Глава 3 КАЗАХСТАН. КОЛХОЗ ::: Хрептович-Бутенева О.А. - Перелом (1939-1942) ::: Хрептович-Бутенева Ольга Александровна ::: Воспоминания о ГУЛАГе :: База данных :: Авторы и тексты

Хрептович-Бутенева Ольга Александровна

Авторы воспоминаний о ГУЛАГе
на сайт Музея
[на главную] [список] [неопубликованные] [поиск]
 
Хрептович-Бутенева О. А. Перелом (1939-1942). - Paris : YMCA-Press, 1984. - 228 с. : портр. - ( Всероссийская . мемуарная  библиотека. Наше недавнее ; 5 ).

 << Предыдущий блок     Следующий блок >>
 
- 59 -

Глава 3

КАЗАХСТАН. КОЛХОЗ.

 

Ночь длинна... Чуть мерцает свеча, мигая в висячем фонаре, а он мерно покачивается, как бы отвечая стуку колес. Первые дни нашего путешествия все мы, оглушенные волнением и усталостью, засыпали на своих нарах мгновенно и без сновидений. Сейчас не то. Острее ощущается разрыв с прошлым, беспокойны думы о будущем. Сон тревожен, прерывается то вскриками, то бормотанием, то шепотом, слышатся и разговоры среди потревоженных, не спящих людей.

Я тоже не сплю, и даже снотворного нет, чтобы забыться, не думать все о том же, так внезапно случившемся!

Смотрю вокруг, опершись на локоть, распознаю по неясным, но уже знакомым силуэтам, где кто лежит. Скопович спит рядом, дальше в углу. Молодая, вечно курящая дама, жена офицера, пани Клара, с двумя девочками, 8-ми и 10-ти лет. Она тоже не спит, вспыхивает ее папироса, освещая прижавшихся к ней детей. Одета она по-городскому, видимо, ее застали врасплох. Не раздеваясь, она целыми днями лежит молча, не общаясь ни с кем, попыхивая своей папиросой. Часто она забывает даже накормить детей, которых теперь подкармливает весь вагон. Внизу, под нами, пан Юзеф, немного чопорный, хорошо воспитанный, культурный старик из австрийского раздела с дочерью Марией, тоже женой офицера, и двумя внучками 9-ти и 11-ти лет. Пани Мария живая, энергичная, обо всех заботится, то укутывает их, то кормит, то подсаживается к нам, ища сочувствия и совета. Там дальше панна Зося, девушка лет 18-ти. Днем она сидит одна, о чем-то своем сосредоточенно думает. Около нее прелестная пани Марыся из Варшавы, приехала в Новогрудок на похороны матери и теперь случайно попала с нами в ссылку - кто-то донес, она жена офицера. Ее муж и дети остались в Варшаве, где она работала массажисткой. Как попала, отчего? Сама она оглушена происшедшим, а для своих

 

- 60 -

близких пропала без вести. Она тоже не спит, сидит на своем месте, прислушиваясь к ночным шорохам.

Многие из этого вагона прошли для меня как тени, и как тени растаяли, уходя куда-то в вечность. Но тогда со всеми была солидарность и дружба. О себе говорят здесь мало, это уже совсем свое, доступное только близким, но всех объединяет и сближает общая участь, страх, беспомощность перед все ломающей грозной силой. Даже меня, единственную здесь русскую, постепенно принимают в свою среду, конечно, не без помощи Ванды, да здесь никто и по-русски не говорит, и невольно я всем служу переводчицей.

Все это я обдумываю бессонной ночью, ожидая, когда же рассвет. Вот и вокруг все постепенно затихает. Мерно стучат колеса, маячит свет фонаря.

Помню я, в раннем детстве бывали у меня бессонницы, но такие уютные. В углу киот, горит лампада, привычные наши кроватки с сетками, няня Наталья сидит на табуретке, по-деревенски повязана платком, тихо мне поет привычную песню.

Соловей, соловей, ты гнезда себе не вей, Прилетай ты в наш садок, под высокий теремок...

И дальше что-то про меня, не помню.

Дую на замерзшее стекло, сквозь кружок оттаявшего инея ничего не вижу, кроме мглы... Ужасно длинна ночь, но это не мучительно, спешить некуда и завтра могу лежать хоть целый день. Все же, незаметно для себя, под утро засыпаю. Просыпаюсь от обычного при остановке толчка. Редко мы останавливаемся на станции, чаще на запасных путях. Какое удовольствие, когда открывают дверь. Мы жадно вдыхаем свежий воздух после длинной, душной ночи. Все стараются подойти поближе к двери — вздохнуть, увидеть солнце и часто голубое небо, как на юге! Вот принесли нам воду и топливо. Докрасна разжигаем железную печь, жарим сало, яичницу, с наслаждением пьем чай или настоящий кофе из Польши! "Куда нас везут?" — допытываемся мы у наших охранников и у соседних вагонов. Все надеются, что на юг, но добиться ответа не удается никому.

Наконец, дней через 15, доехали мы до Оренбурга. Здесь мы простояли долго. Вагоны отцепляли, маневрировали, прицепляли другие, и стояли мы несколько дней на запасных путях.

Впервые нам здесь выдали по 500 грамм хлеба на человека — целое богатство. К обеду выдали пшена и по несколько кусков сахара. В чистом ведре в первый раз сварили кашу для всех.

 

- 61 -

Заправили своим маслом и салом, давно не ели мы так сытно и вкусно. Все оживились и повеселели, у многих провизия подходила к концу. Стоим уже двое суток, но никто не жалеет. Видно далекое поле, деревья, кое-где пробивается трава, тепло, солнце. Наутро снова выдали хлеб и пшено. Неужели будут кормить? Нам это всем казалось невероятным, неожиданным счастьем. Позволялось с конвоем выходить на станцию, самим приносить воду, не утреннюю, а добавочную. Можем ее греть, мыться по очереди в тазу, используя последние капли одеколона. Наконец к ночи вторых суток нам прицепили паровоз. Наш вагон оказался посередине длинного состава. С этой ночи мы ехали почти без остановок на восток.

Сибирь! Это слово звучало угрозой, и все как-то притихли. От конвоя ничего добиться было нельзя, да они сами, верно, не знали.

Как удивительна эта наша общая податливость, думала я. Без злобы примиренность со своей участью. Пока нас оставляли в покое, ничего не требовали, все мы были спокойны и послушны. Сами налаживали свою жизнь, как хотели. Как смиренно они себя держат, думала я, глядя на их деловитую, спокойную озабоченность. Где знаменитый польский гонор и заносчивость? Все происходило тихо и мирно, каждый знал свою очередь умываться, идти в уборную, варить на печке обед. Утром поляки часто громко читали молитвы, и тогда в вагоне наступала полная тишина. Жили мы все беззаботно и бездумно, стараясь не подымать тревожных тем и не задумываться ни о прошлом, ни о будущем. Жили насущным и настоящим. Воспоминания и тяжелые мысли приходили только ночью, в темноте, когда заняться нечем и назойливо стучат колеса, унося нас в неизвестную даль.

Наконец, в начале мая стражник нас предупредил, принеся в вагон обычные два ведра воды:

— Завтра утром приедем на место! Приготовьте вещи!

— Куда, куда же мы приедем? — бросились мы с расспросами к нему.

— В Актюбинск, — был его ответ.

— Актюбинск? что это за город и где он? — спрашивали мы друг друга. Знаем, что за Уралом, но больше этого никто ничего не знал.

Приехали рано утром 5 мая. Поезд встал на запасных путях, далеко от станции, прямо в поле. Ждали мы долго, совсем готовые, на сложенных вещах. Наконец, послышался говор, шаги людей, с шумом открылась наша дверь. Свет так и ворвался в наш темный вагон. Было радужное утро, безоблачное небо, яркое солнце. Кое-где

 

- 62 -

все же снег еще лежал и было холодно. Весело шутя и переговариваясь между собой, солдаты помогали нам перетаскивать вещи просто среди поля. Мы же, помогая друг другу, соскакивали в талый снег, жмурясь от яркого света. Ванда и я были одеты тепло, но с ужасом мы увидали многих в городских пальто и на высоких каблуках, без калош. Они растерянно стояли на снегу, оглядываясь, куда бы ступить.

Привыкнув за наше путешествие друг к другу, мы старались держаться вместе, боясь, что нас разъединят. Вереницей стали подъезжать грузовики, останавливаясь напротив нас на шоссейной дороге. С помощью солдат мы волочили и несли вещи шагов 50 и нагружали ближайшую машину. Тут же она отъезжала вперед, давая место пустым грузовикам. Подошел комиссар, проверил наши фамилии, передал документы энкаведисту, который сел рядом с шофером, и мы медленно двинулись вперед, снова уступая место следующему за нами грузовику. Должна сказать, что был порядок. Дело это, очевидно, было привычное, и выработалась испытанная рутина. Мы стояли долго, пока проверяли документы у ближайших с нами машин. В нашей же все мы, самые близкие, оказались вместе. Скопович, пани Клара с девочками, пан Юзеф с дочерью и двумя внучками, пани Мария из Варшавы и панна Зося. Энкаведист вышел из кабинки и заговорил с нами — я перевожу.

— Какая же вы полька? — насмешливо спросил он меня и проверил мой паспорт. — А, на иждивении бывшего помещика! — прочел он заметку вслух, заметку, о которой я ничего не знала, вписанную новогрудским НКВД. Энкаведист, сощурив глаза, внимательно меня рассматривал.

— Куда вы нас везете? - спросила я.

— Да вот по колхозам, увидите, в степи хорошо, привольно. Построите себе дома, работать мы вас научим, а вот, кто был первый, у нас здесь последний! — добавил он, по-лисьи сузив глаза.

Иронически настроенный человек, подумала я, но опасливо промолчала.

Подъехало к нашей веренице еще несколько нагруженных машин, и мы наконец двинулись в путь.

— О чем вы с ним говорили? Что он вам сказал? — закидали меня вопросами.

— Мы едем по колхозам работать! — кратко ответила я им. Все испуганно замолчали, конечно, никто, как и я сама, не представлял себе, что там за работа и что за жизнь.

 

- 63 -

Ехали мы долго, часа три. Везут нас, как видно, в невероятную глушь. Вокруг безграничная степь, она, несмотря на ясный день, незаметно сливается с горизонтом, ни деревца, ни леса, ни реки. Почти везде лежит еще снег. Уже давно мы съехали с шоссе на проселочную дорогу с ухабами и глубокими прошлогодними колеями. Смотрим, по степи валяются в снегу или почти на дороге в грязи ржавые остатки каких-то сельскохозяйственных машин. Они стали теперь попадаться все чаще и чаще, видимо, скоро жилье.

Действительно, еще через час на равнине появились верхушки строений и хат. Снега почти нет, но дорога на солнце отливает лужами. Жидкая грязь заедает колеса, мы медленно скользим по ней. Следующий за нами грузовик свернул на перекрестке и поехал дальше, мы же медленно подъезжаем к какому-то убогому строению. Остановились, высадились на краю деревушки, перед нами единственный дом с железной крышей.

Стараясь найти место посуше, сбрасываем вещи на землю. Нас никто не встречал, вблизи никого не было видно.

— Убогая деревня, — говорим мы между собой, со страхом оглядываясь. Никто нам здесь не помогал с вещами, и мы неуверенно топтались вокруг них.

— Что же нам теперь делать? — спрашиваю я у вылезавшего из кабинки комиссара.

— Да вот устраивайтесь пока хоть в школе! — кивнул он головой на одноэтажный дом.

Мы переглянулись и с некоторым ужасом стали перетаскивать вещи в пустое здание. Школа не работала. Учительница уже давно заболела и уехала. Заместительницы тоже не было. Дверь не заперта. Вошли. Одна большая длинная комната в три окна. Грубо сколоченные деревянные скамейки, самодельные парты, стол для учителя, стул, убогий шкал с оторванными дверцами, черная доска, две керосиновые висячие лампы, земляной пол. Все же над головой крыша и есть где сесть.

С трудом мы перетащили, пока комиссар покуривал с шофером, свои вещи и, запыхавшись, сели, усталые и растерянные от такой непредвиденной встречи. Осмотрелись. Большая железная печь не топится. В "красном углу" висят портреты Ленина и Сталина, украшенные пыльными красными тряпками. Сквозь грязные, тусклые стекла маленьких окон ничего разобрать нельзя. Я вышла на крыльцо.

— Эй, товарищ председатель! — громко крикнул комиссар. — Выхода, принимай гостей!

 

- 64 -

Из неподалеку стоящей избы, над окнами которой криво висела доска с надписью "Контора", выглянула закутанная фигура крестьянина. Он вышел на улицу, не спеша подошел к комиссару. Его лицо, еще не старое, ничего не выражало, кроме смертельной усталости и скуки. Они пожали друг другу руки, энкаведист, усмехаясь, кивнул на школу. Хмуро взглянул председатель на окна, на копошившихся за ними людей, на меня, стоявшую на крыльце, и, ничего не сказав, повел комиссара и шофера в контору.

Что же это! нас не ждали! что же нам делать здесь? Ждать?!

Не зная языка, ничего не понимая в этой неприветливой, чуждой обстановке, все были на краю паники. Долго мы так сидели, переговариваясь и совещаясь, голодные и усталые, все еще ожидая, что нами займутся, но ничего не происходило.

Наконец, видим в очищенный уголок окна - энкаведист и шофер вышли из избы, застегивая на ходу куртки. Подойдя к грузовику, они оба, открыв кабинку, собрались уезжать. Наши польки меня просто вытолкнули наружу.

— Он уезжает, скорее, скорее спросите, к кому нам теперь обратиться.

Я поспешила к машине.

— Послушайте! Скажите все-таки, что же нам делать?

— Как что? работать! — ответил он нехотя. — Слушаться председателя, вот я ему передал ваши документы, он с ними познакомится, — значительно подчеркнул он, — а вы стройте себе помещение, скоро тепло, к зиме устроиться успеете!

— А сейчас? — настаивала я.

Он пожал плечами и, не попрощавшись, захлопнул дверцу кабинки. Мотор затрещал и грузовик отъехал.

Я постояла, провожая его глазами. Меня все ждали, я растерянно вернулась в школу. Все бросились ко мне с расспросами. Я объяснила им с помощью Скопович, что надо устраиваться самим, но по их испуганному виду мне стало ясно, что мои слова привели их в еще большее смятение.

"Что делать?" — думала я. Но когда увидала, что все на краю слез и отчаяния, а у меня на душе поднимается злоба и ненависть к этим нечеловеческим условиям, я решила пойти в контору и в первый раз просить у них помощи и защиты!

Вышла одна, с тяжелым чувством безвыходности положения. Подхожу. Стучу в дверь, никто не отзывается, толкаю ее и вхожу. Обыкновенная убогая хата в две комнаты. В одной из них — контора. По стенам лавки, два окна на улицу, посередине комнаты стол, в углу портреты Ленина и Сталина. Председатель колхоза

 

- 65 -

в полушубке и шапке сидит у стола и просматривает наши паспорта и документы.

— Здравствуйте, — говорю я.

Посмотрев на меня исподлобья, он мрачно сказал:

— Тут не по-нашему! Перевести можете?

— Могу, - отвечаю я. - Но, послушайте, сперва нам надо где-то устроиться! Можно ли остановиться в школе?

— Нет, школа нужна.

— Где же нам жить?!

Молчание.

— Мы же не можем просто на улице! - уже со злобой говорю я. Долгое молчание. Потом:

— Да, еще холодно!

Снова молчание.

Как будто летом это возможно! —проносится в моей голове. Смотрю на него — еще не старый, обыкновенное скуластое, простонародное лицо. Но казалось, что сила и энергия выкачаны из него непосильной ответственностью и безнадежностью... Почесал затылок, взглянул на меня.

— Да я не препятствую, чтобы вы устраивались у колхозников, если они вас к себе пустят! - добавил он, снова опустив голову над замысловатыми бумагами.

Я постояла еще минуту, но он упорно молчал.

— Хорошо! Я пойду опрошу по домам. Но где все крестьяне? никого не видно!

— На работе, пройдите дальше, в молочную.

Уже часа четыре. Улица пуста, по бокам лежит снег, посередине грязная тропинка. Не видно ни детей, ни собаки, ни кошки! Кое-где развалины изб, кое-где разобранная крыша, редко где виднеется дымок из трубы.

Зашла обратно в школу. Все вскочили, все глаза вопросительно уставились на меня.

— Ну что? Куда же нас устроят?

Я позвала с собой Зосю, наименее из всех испуганную. Пан Юзеф не говорит по-русски и его внешность уж очень не пролетарская...

— Мы попытаемся поговорить с крестьянами, может быть и найдем комнаты, - старалась я всех успокоить, - председатель не противится, чтобы мы жили у них.

Мы с Зосей вышли на широкую улицу. Неприветливо выглядели дряхлые избы. Смотрим, куда бы зайти. Вот дымок, значит, живут! Стучим в дверь, открывает девочка лет шести. Босая, в ситцевом платье, закутанная в дырявый платок.

 

- 66 -

— Где папа и мама? — спрашиваю я.

— Мамка в молочной... — шепчет она.

Идем дальше — все то же. Только маленькие дети, а то и совсем пусто. Кое-где висит замок на дверях, часто окна забиты досками.

— Надо пойти в молочную, - говорю я Зосе.

Так прошли мы всю деревню. Видим впереди низкие, длинные здания с железной, когда-то красной крышей. Здесь, наконец, почувствовалась жизнь. По грязному, талому снегу пробегают дети, проходят женщины с ведрами, старики вилами складывают в кучу навоз, слышно блеяние овец и мычанье коров, копошатся в навозе тощие куры.

Постучались в дверь, ответа нет, входим в большую, светлую комнату. У окон стоят бидоны, в углу большой стол, на нем сепаратор, ведра на полу. Вокруг суетятся доярки, кто вручную крутит сепаратор, кто сливает сливки в бидоны, сыворотку выносят в ведрах на двор. Тепло, пахнет коровами, от парного молока идет пар. Доярок пять-шесть. Тут же старик в тулупе. При нашем появлении все мгновенно прекратили работу и уставились на нас, как на пришельцев с того света.

— Здравствуйте, — нерешительно говорю я. — Вы, наверно, уже слышали, нас прислали сюда на работу, да вот нам негде жить. Председатель в конторе сказал мне, что не препятствует, чтобы мы устроились по хатам, если вы согласитесь нас принять к себе!

Я вопросительно смотрела на них, они молча продолжали нас оглядывать.

— Сейчас мы все в школе — нас всего 11 человек. Заплатить мы можем вам вещами — денег у нас нет.

Женщины переглядывались между собой, потом стали подходить, вытирая мокрые руки о подол. Спереди идет бойкая баба, повязанная чистым платком.

— Что же, это можно, — певуче проговорила она, — вот наш бригадир, — указала она на старика. Он тоже не отрываясь оглядывал нас. Я подошла к нему.

— Пойдемте с нами в школу, — попросила я его, - вы всех здесь знаете, поговорим, кого куда можно устроить.

В это время остальные, подойдя к улыбающейся Зосе, тихонько щупали ее добротное пальто и шерстяной платок на голове.

"Господи, как дети", — подумала я. После дневного удоя работа, видимо, кончалась. Они спешно убрали ведра и вышли вместе с нами. Старик закрыл дверь на ключ.

 

- 67 -

Тут уже стояла целая ватага оборванных ребятишек. У многих ноги окутаны тряпками, кто в платке, кто в рваной куртке с чужого плеча, все с посиневшими от холода губами.

— Откуда вас привезли? — тихо спросил, идя рядом со мной, бригадир.

— Мы из Польши, — так же тихо ответила я.

Ошеломленные дети бегом следовали за нами до самой школы, остановившись, обступили окна и повисли на них, с любопытством заглядывая в комнату.

Мы вошли гурьбой. Сперва мы, затем бригадир, за ним женщины. Все наши испуганно повскакали с мест. У одних слезы на глазах, другие с окаменелыми лицами. Девочки, притихшие и испуганные, держались вместе.

— Они по-русски не говорят, — предупредила я бригадира. Бабы молча столпились у двери, взглядывая то на нас, то на наши вещи. Казалось, они были потрясены видом наших чемоданов и узлов — этого давно невиданного богатства! Вдруг они все, как бы сговорившись, стали наперебой предлагать нам комнаты в своих хатах.

— Вы переезжайте ко мне, — предложил мне бригадир, — вы говорите по-русски, поможете нам. У меня дочь трактористка, но она не живет со мной дома, а я сам перейду рядом в кухню.

— Я не одна, вот моя подруга, мы всегда вместе живем, -познакомила я его с Вандой.

— Вот и хорошо, комната большая и тепло, - уговаривал меня старик. — Сейчас и вещи перенесем ко мне, тут недалеко.

Женщины в это время уже смело-, обступили наших, предлагая свои услуги. Ребятишек послали за салазками и как-то мгновенно с их помощью перетащили вещи и распределили, кого куда. Бабы просто с энтузиазмом помогали нам, провожали до хат, объяснялись знаками, с гостеприимной, ласковой улыбкой зазывали к себе. Мне и переводить не приходилось! Мы все ободрились, видя такое радушие и желание нас заполучить к себе.

— Мы рады вас принять в свои хаты, — говорили они нараспев, наивно добавляя: — вещи у вас уж больно богатые! Вам хорошо будет, не бойтесь, топить будем! Вот только кормить вас не можем — самим есть нечего! Давно одним молоком пробавляемся! Хлеб-то доели еще зимой; теперь по другим колхозам вещи меняем на муку и на картошку!

— Ну, ты, разговорилась, — оглядываясь, останавливают бойкую бабу другие.

— Пришлые они, неизвестно, что за люди!

 

- 68 -

Взволнованно и торопясь рассуждали они между собой, осматривая нас, боясь упустить богатого жильца и опасаясь неизвестных людей... Выходя из школы, я переводила повеселевшим нашим полякам, которые со своими провожатыми тут же разошлись в разные стороны.

Расстались мы совсем бодрыми после пережитого волнения и страха, особенно ярко чувствовалась радость человеческого отношения, надежды осесть где-то под приветливой крышей, где обещано тепло и где можно за вещи, которых у нас еще много, получить провизию.

Главное же утешение, что мы все недалеко друг от друга, что все чувствовали после всего пережитого еще большую сплоченность и солидарность нашей вновь обретенной семьи. Хаты, в которых нам предстояло поселиться, были мазанки из глины. Крыши у них соломенные, окна хоть и с двойными рамами, но маленькие, без ставен.

Бригадир провел Ванду и меня через низкую калитку в небольшой двор. Здесь кучами сложены кизяки, хворост, стоит низкая будка с какими-то инструментами. Мы вошли на крыльцо. Дверь, обитая рогожей, вела в узкие сени. Огромная русская печь отапливает две комнаты. В нашей — два окна на улицу, стены чисто выбелены, плотно убитый земляной пол. Светло, тепло, солнце бьет в наши окна, заливая все своим ярким светом. Старик Иван устроился на печи в кухне. Двери нашей комнаты выходили в сени, как и двери кухни. В сенях стояла кадка с водой, тут же на ней висит ковшик. Вода прикрыта деревянной крышкой. Около на полочке опрокинуты два побитых, но чистых ведра и прислонено к стене когда-то ярко выкрашенное коромысло. Топка из сеней, и одна наша стена совсем теплая, к ней мы и приспособили палата для Скопович. Моя раскладная кровать у противоположной стены. Под окнами - узкая лавка, перед ней — тяжелый самодельный стол. На полку, над окнами, сложили привезенную посуду. Готовить мы могли в русской печи, которую с утра растапливал Иван. Он же наполнял нам кадку водой из колодца.

Мы сразу же расположились, и все нам здесь после вагона казалось необыкновенно красивым и удобным. Иван постучал, встал у двери и, поглаживая корявой рукой бороду, одобрительно смотрел на наше устройство. Мы тут же ему предложили выбрать, что он хочет за комнату, но он с каким-то даже страхом сказал:

— Что дадите!

Посоветовавшись, показали ему толстое, купленное в Вильно одеяло.

 

- 69 -

— Господи! — сказал он. — Да за это добро можете весь ваш век тут проживать! Давно я такого не видывал!

Он все стоял и смотрел на нас, не смея взять одеяло в руки.

— Да вы войдите, дедушка, сядьте, что вы и в хате все в тулупе, все вам холодно!

Его глаза вдруг заслезились, и он распахнул свою шубу. Тулуп был надет на голое тело, холщевые летние штаны, засунутые в рваные, мокрые валенки — была вся его одежда!

— Вот до чего дожили! - воскликнул он и, не взяв одеяла, вышел из комнаты...

Мы обомлели, как видно, наше богатство его ошеломило, и нам стало совестно так выставлять его напоказ в этой убогой хате. У нас с Вандой были с собой чемоданы с мужскими вещами. Выбрав немного белья, штаны и захватив одеяло, мы все снесли в кухню, но Ивана уже не было. Из окна видим, как он ковыляет в контору.

"Какой ужас! — говорили мы между собой. — Что же это! Как они живут? Или он исключение?"

Не сразу решился Иван говорить со мной откровенно. Только постепенно я стала понимать, что происходит вокруг и как все пришли к такой безвыходной нищете. В первое же время мы с Вандой, чувствуя себя в безопасности под крышей и в тепле, с энтузиазмом принялись за дело. Казалось счастьем устраивать свое жилье. Приспособить доску для сидения напротив стола, смастерить подобие комода или шкафа из освободившихся ящиков, завесить пестрой тряпкой окно. Но главная роскошь - это моя раскладная кровать с чистыми простынями, подушками, одеялами...

Заходит солнце, вокруг ни души... тишина... Вскипятили чай, только сейчас вспомнили, что с утра ничего не ели. На чистой салфетке разложен хлеб, ветчина, и этот первый ужин у себя за столом остался радужным воспоминанием на всю жизнь.

Наладили мы свою жизнь скоро. Ванда по хозяйству, я по делам, то в конторе перевожу на русский язык наши польские документы, избегая давать слишком точные и компрометирующие сведения, ссылаясь на плохое знание польского языка, то меня вызывали наши, прося переводить или советуясь о текущих делах, то в молочную, где уже ко всему присматривалась Зося, то к председателю, объясняя ему, кто что может делать.

Все уже устроились более или менее удобно, всем было тепло, и ели все досыта. Мы это первое время как-то внутренне стали приходить в себя и наслаждались отдыхом и кажущейся свободой. Я просто полюбила нашу комнату, с утра она была залита солнцем, под окном

 

- 70 -

деревянная скамейка, в углу двора уцелевшая береза, кем-то давно посаженная, наливалась почками, всюду пробивалась трава и с каждым днем все громче щебетали птицы. Несмотря ни на что, весна, тепло наводили на радужные мысли, а главное, все время чувствовалась безусловная временность пребывания в колхозе и ни на минуту не покидала твердая уверенность, что все образуется и рано или поздно, но мы вернемся домой!

Около пяти часов утра Иван стучал к нам в дверь, было слышно, как он топил печь, как выходил за водой, как она лилась в кадку. Вставать приходилось рано, мы все были обязаны ежедневно являться в контору. Уборной в хатах, конечно, не было, но вокруг много развалин, и, по неписанному уставу, были развалины мужские и женские. Во всякую погоду, в ветер и дождь, бегали туда, подгоняемые утренним холодом. Эта обязательная прогулка до рассвета являлась даже стимулом хорошего настроения. Ванда вставала позже, она была освобождена от конторы и работы, имея справку (по-нашему — свидетельство) о недавно перенесенной операции. Встав, она с утра принималась за хозяйственные дела — готовила, убирала, стирала, штопала и вносила уют в нашу суровую жизнь.

Вся эта первая неделя по нашем приезде была холодная. Снег в степи таял медленно, а в лощинах лежал еще толстым слоем. Ночами случались и заморозки. Нас пока никуда не посылали. Являться в контору к пяти утра мне было нетрудно. Мы жили без свечей и керосина и ложились с заходом солнца.

В конторе председатель распределяет работы. Доярки с бригадиром Иваном уже давно в молочной, их трудовой день начинался в 4 утра. Остальных же из конторы посылали кого за сеном или соломой в степь, кого в Актюбинск за покупками и почтой, кое-кого вызывали и в управление НКВД. В самом колхозе тоже была работа, починка инструментов, сечка соломы, иногда разборка брошенных на произвол судьбы изб, лепка из навоза и соломы кизяков для топлива. Мы же, поляки, прослушав обычный утренний распорядок, возвращались к себе, обсуждая по дороге все слышанное, такое чуждое и непонятное.

У Ванды уже готов кофе и есть еще сухари, сало, колбаса, а она уже озабоченно размышляет вслух, как ей печь хлеб без закваски и дрожжей, а главное без соли, которую нам не пришло в голову взять с собой, а уже много месяцев колхоз живет без нее. В магазине же ничего не купишь, тут выставлены только давно выцветшие картонные коробки с цикорием.

Наши ящики с провизией Иван вынес в холодную клеть, сделавшуюся нашей кладовой. Он намеренно исчезал, как только мы

 

- 71 -

садились за стол, решительно отказываясь принять что-нибудь из съестного.

— Я привык, мне ничего не надо! Приберегите на лето! Я кормлюсь при молочной. И так вам за все премного благодарен! — говорил он, и веяло от него удивительной внутренней стойкостью и благородством.

Прожив так неделю, мы воочию убедились, что привезенные нами из Польши вещи буквально спасают колхозников от надвигающегося голода. За зиму все их запасы давно иссякли, променяли уже все, что было возможно, а тут за простыню, за рубашку можно было в совхозе или Актюбинске получить муку, соль, картофель или крупу.

Казахстан, со столицею Верный, теперь переименованный в Алма-Ата, уже давно стал знаменит своими ссылками и лагерями. Мало заселенный, с резко континентальным климатом, жарой летом и морозами до 60° зимой, с необъятными степями — край безлесный и безводный был заселен с 1925-го, 1929-го, 1930-го годов ссыльными украинцами и жертвами чисток. Наиболее тяжелой лагерной работой была добыча угля и руды в Караганде. Для каждого ссыльного это слово звучало угрозой — живыми оттуда не возвращались. Наш колхоз имени Максима Горького имел свою грустную историю. До революции это было небогатое, но сытое село, у каждого был свой надел, огород, лошадь или пара быков, коровы, куры, свиньи и овцы. Хаты и тогда были мазанки, крыши соломенные, пол земляной, и топились издавна кизяками, но стены были выбелены снаружи и внутри, и ясно глядели на улицу небольшие окна с двойными рамами и белыми занавесками. Крестьяне пахали и сеяли по старинке, бабы возделывали огороды, ухаживали за скотиной, а сена в степи было сколько угодно, и прокормить скот ничего, кроме работы, не стоило. Село было большое, около сотни дворов. Крестьяне — местные и переселенцы из западной России, привлеченные большими наделами и привольной степью. Актюбинск не за горами, и, выехав до света, можно поспеть на базар, чтобы продать свои товары, кур, яйца, овощи, а то и выкормленную за лето и осень свинью или телку и купить в городе табак, соль, ситцы и сукно.

С коллективизацией все круто изменилось. Личные наделы были уничтожены, огороды тоже, скот и живность сдана под учет и размещена по фермам, выстроенным на государственные ссуды. По количеству дворов и людей прирезали колхозам из целины в степи огромные наделы. По количеству земли назначили посевные

 

- 72 -

нормы и план заготовок. Раз попав в этот заколдованный круг, выбраться из него было невозможно. Не помогли крестьянам ни сельскохозяйственные машины, которыми они не умели пользоваться, ни постоянные выступления инструкторов и политруков, призывающих к выполнению и перевыполнению повышенных хлебозаготовок.

Уже с первого года коллективизации большинство колхозов не смогло сдать государству столько, сколько было назначено. Приемные комиссии по сбору зерна, не получив того, что им причиталось по плану, организовывали обыски по хатам, в амбарах, под полом, под стогами сена, сопровождалось все это арестами, ссылками, а при сопротивлении и убийствами. Найденное безжалостно вывозилось в города, колхозников оставляли зимовать буквально без ничего. Недоимка колхоза переносилась, невзирая ни на что, на следующий год. Прикрепления к месту работы тогда еще не было, началось постепенное бегство крестьян в города, на заработки. Там в артелях работали за деньги и получали хлеб. Брошенные же на произвол судьбы хаты заколачивались, крыши у них проваливались, обваливались стены... Работников и их семейств в колхозах становилось все меньше и меньше, но план оставался прежний. Задолженность нашего колхоза была чудовищной. Тракторы, комбайны и сеялки лежали заброшенными в снегу, в степи. Они ржавели и растаскивались отдельными частями по хатам и проезжими из городов, т.к. каждый гвоздь и винтик имели большую ценность. С голодом началась и фантастическая растрата имущества. Похищалось все, что только не являлось личной собственностью соседа. Председатели колхозов подкупали подарками приемную комиссию. Комиссии, боясь репрессий, приписывали в отчетах липовые проценты. Колхозники обрекались на голодную зиму или бегство.

В такие-то вымирающие колхозы и выслали польских женщин и стариков для пополнения рабочей силы. К нашему ужасу, это был далеко не единственный вымирающий колхоз. Уже с первых дней нашего пребывания мы с недоумением заметили, что работоспособных мужчин просто нет. Они все куда-то исчезли, оставив жен и детей. Говорили, что к лету мужья вернутся "подсобить". Сейчас же десятка два жилых хат, школа для детей от 6-ти лет без учителя, ясли пока до лета не работают, т.к. родители зимой держат детей, при себе. Магазин без продуктов, кузня без инструментов. В яслях, когда они откроются, детей до пяти лет прикармливают, детей же школьного возраста, от 6-ти до 13-ти лет, должна кормить семья. К общему котлу в степи они не

 

- 73 -

допускались, малолетние не работают, а чем и кто их может прокормить!

Мы очень скоро увидали, что молодые и здоровые мужчины все были нашими начальниками. Энкаведисты, политруки, служащие сельсовета, регулярно приезжавшие воспитывать и перевоспитывать ссыльных и колхозников. Спецотдел - приставленный наблюдать по месту жительства или работы за политической благонадежностью колхозников. И, наконец, наше ближайшее начальство - председатель колхоза и счетовод.

Зимой все хозяйство у нас сосредотачивалось у хлева. 80 коров, несколько пар быков и лошадей, овцы и куриное хозяйство. Прирост их тщательно скрывался, хоть это и грозило судом, ссылкой, а иногда и расстрелом за вредительство. Помогал тут опять-таки подкуп комиссаров, политруков, счетоводов, которым тоже надо было изощряться перед высшими властями — всемогущим центром. Индивидуальных кур по хатам давно уже перестали держать, они тоже были на учете, и надо было известный процент яиц сдавать приемной комиссии, да и прокормить кур стало постепенно не под силу. В молочной работа женская и стариковская. Доярки вручную доят весной три раза в день, старики чистят хлев, задают корм, складывают в кучи драгоценный навоз, из которого делают кизяки. Здесь в хлеву и молочной тепло, светло, вкусно пахнет парным молоком. Ежедневно здесь же варят суп, хотя и без соли, но приправленный утаенной сметаной или маслом. Тут же тайком прикармливают и детей. Работа при молочной и в хлеву тяжелая, особенно зимой. В любую погоду, когда так страшны бураны, едут в степь за сеном и соломой, жизнь скота в колхозах стала намного драгоценней жизни человеческой — за падеж живности все отвечали головой, начиная с председателя и кончая последней дояркой. Вымирание же людей в эти тяжелые годы стало делом обычным и нормальным и никого не удивляло.

Поразительно, что ни жалоб, ни возмущения среди колхозников мы не замечали. Вся их энергия была направлена на старание прокормить себя и детей. Сжившись за эти годы с нищетой, они говорили о ней, как о чем-то совершенно естественном. Может быть это состояние постоянного недоедания поддерживалось властями нарочно — легче покорить людей при их постоянной устремленности к чисто животной цели. Это вызывало у них апатию ко всему, что не было насущной необходимостью, — властям это было и спокойнее и выгоднее.

По слухам, в округе были и богатые совхозы и даже колхозы, "показательные", которым, возможно, помогало правительство, но

 

- 74 -

туда ссыльные не попадали. Ездили туда, только чтобы менять вещи на продукты, т.к. богатый колхоз нуждался в одежде и белье. Польские вещи расценивались очень высоко, как невиданные в СССР по добротности.

Не работая, мы эту первую неделю нашего пребывания в колхозе часто видались друг с другом, советовались, помогали устраиваться и делились своими сомнениями. Хозяева наши были гостеприимны и внимательны, большинство из них были ссыльные с Украины, как мы узнали потом.

В 30-е годы их высылали в Казахстан целыми партиями, они сами об этом ничего не рассказывали, и даже друг с другом были очень осторожны. Старик Иван с первых же дней нас предупредил - зря не болтать, среди колхозников тоже есть свои доносчики, которым, конечно, поручено следить за нами.

Пан Юзеф с дочерью Марией и двумя внучками поместились в просторной и светлой избе у веселой и бойкой бабы. На печи — пан Юзеф, на лавках — пани Мария и девочки. Пан Юзеф был старший, своей выдержанностью, культурой и отзывчивостью он сумел нас объединить, и мы невольно его слушались. Неплохо устроилась и пани Марыся. Открылись ясли, она при них жила и работала, тут же принимала и больных и лечила их без лекарств, домашними средствами. Вещей у нее почти не было, но кормилась она детской кашей на снятом молоке. Лучше всех устроилась Зося. Держала она себя очень независимо и смело, но ей все сходило с рук, благодаря ее молодости и миловидности. Она была окружена всеобщим вниманием, но от нас не скрывала, что и ей самой все нравилось, несмотря на убогую жизнь. Безбрежная степь, независимость от семьи. Нравилась ей и "свобода" после строгого воспитания у родителей в католической Польше. После ареста ее отца и матери, раскулаченных фермеров, она некоторое время оставалась на занятой большевиками ферме своих родителей, пока не попала в список родственников арестованных и не была вывезена вместе с нами. О своих близких она ничего не знала, но об этом и не задумывалась. Почти с первых дней ее устроили в молочной, работа ей была знакома с детства. Поселилась она у замужней доярки, муж которой должен был вернуться к лету с зимних заработков. Вещей у нее было много, и она пока не нуждалась ни в чем. Ей было весело, что за ней уже ухаживали и председатель, и счетовод, и приезжие комиссары. Не зная языка, она со смехом объяснялась с ними, нисколько не стесняясь, жестами и по-белорусски. Зимой ей уже была обещана работа при конторе, если она хоть немного подучится русскому. Хуже всех устроилась пани Клара. Она заранее объявила нам всем, что на большевиков работать

 

- 75 -

не намерена, что положение в Польше должно со дня на день измениться, что у нее еще есть вещи на обмен.

"Нас вывезли силой — пусть сами теперь и кормят", - говорила она упрямо, надеясь неизвестно на что. Девочки ее с утра убегали или к пани Марии, к своим сверстницам, или в молочную, где их прикармливали с крестьянскими детьми.

С теплыми днями будущее стало нам казаться менее безнадежным. Предстояла работа в полях, в огородах, с общим котлом, а зима еще далеко! После ареста, жизни в Новогрудке наша теперешняя вынужденная беспечность все же была успокоительна. Терять нам было нечего, а сами мы были бессильны что-либо изменить. О внешнем мире мы уже давно ничего не знали, ни об арестованных, ни о ходе войны, ни о друзьях. Не раз я уже допытывалась у старожилов и бригадира Ивана, как тут поступают, чтобы получить сведения об арестованных близких. Мало кто на это отвечал. Наконец, Иван, махнув рукой, как на безнадежное дело, все же, подумав, посоветовал:

— Попробуйте написать заявление в центр.

Куда, кому? думала я. Впрочем, чем я рискую? И написала сразу два: одно Сталину в Кремль, другое начальнику НКВД, Берии. В заявлении кратко описала арест в Щорсах, пребывание в Новогрудке, что Полю вывезли, вероятно, в Минск, запросила, где он сейчас находится и к чему приговорен.

Наши поляки еще меньше знали о своих близких — все, кроме Ванды, которая через панну Марью знала, что ее муж в северных лагерях. О польских же офицерах ходили никем не проверенные слухи, что они вывезены в Козельск, но там следы их терялись, и на заявления и запросы, которые я писала, никакого ответа так и не было получено. Я же, к моему изумлению, в июле 40 года, то есть через полтора месяца после моих запросов, получила ответы из канцелярии Сталина и из управления НКВД из Москвы. На официальном бланке кратко сообщалось: "Обратитесь с заявлением к -начальнику тюрьмы в Минск".

Это было первое указание о Поле за эти последние месяцы, и я поверила, что он жив. Неожиданное известие, на которое мы все так мало надеялись, нас бесконечно обрадовало. Каждый стал надеяться тоже получить сведения и возможность помогать своим близким. Ссылаясь на эти официальные бланки, я тотчас послала запрос в Минск. Ответ пришел очень скоро: "Обратитесь к начальнику тюрьмы в Барановичи".

Теперь мне стало ясно, что Полю в лагеря не вышлют, а приговорили к тюремному заключению. На мой запрос в Барановичи, где

 

- 76 -

я спрашивала, сколько я могу высылать денег моему мужу, был ответ: можете высылать 75 рублей в месяц.

Так как мы хорошо знали тамошний произвол и административный хаос, все эти неожиданные и точные ответы нас невероятно изумили. Конечно, не могли не помочь официальные бланки из центра, но все же это нам всем казалось просто чудом. Поля снова в Польше, думала я, пусть оккупированной, но среди людей, которые его знают и смогут, может быть, помочь. Дети в Варшаве, вероятно, продолжают о нем хлопотать и добиваются его освобождения, а я отсюда смогу ему высылать хоть немного денег. Эта ежемесячная посылка морально поддержит Полю в тяжелом одиночестве. Знала я также, что в случае его перевода эти деньги мне вернут обратно. Наконец-то настоящая связь, и это мне было огромным утешением и укрепило сознание необходимости преодолеть все трудности, чтобы во что бы то ни стало вернуться в Польшу.

Много позже, уже во Франции, я узнала от Поли, что деньги он ежемесячно получал не на руки, а на текущий счет, что давало возможность пользоваться тюремным ларьком. Там он мог покупать хлеб, сахар, табак для обмена и то, что находил в магазине. Откуда приходили деньги, он не знал, мою приписку при переводе ему не передавали. Он надеялся, что я в Новогрудке, и когда через год, при наступлении немцев, он вышел из тюрьмы, то для него было большим разочарованием, что в Новогрудке никого из семьи нет.

Наша жизнь продолжала течь по намеченному руслу. Являясь каждое утро в контору, мы познакомились с рутиной дня, с работой, которая нас здесь ожидает, и с людьми, с которыми нам приходилось жить. По утрам еще холодно. В 5 утра темно. Все поеживаются натощак и спросонья. Контора при нашем появлении уже полна народу. Она пустеет по мере того, как председатель распределяет текущие работы. Нас он задерживает до конца, поучает, позевывая, со скучающим видом напутствует.

— Вот познакомитесь с работой, увидите, как надо выполнять план. На всякое задание есть своя норма. Выполните, припишут вам палочку, не выполните — пол-палочки, а то еще и меньше. А палочка здесь трудодень. Перевыполните задание - заработаете сразу две палочки, а то и больше, попадете в стахановцы, а это большая честь! Осенью получите расчет, — продолжал он, — по количеству трудодней, а на каждый трудодень выдается тоже по норме, смотря по выполнению общего плана!

 

- 77 -

Тут же сидящий счетовод хитро улыбается, поглядывая на нас, — знает он, какой бывает расчет!

Мы сидим на лавке, молча слушаем. О задолженности колхоза узнаем после от Ивана.

— У нас есть здесь правило: кто не работает, тот не ест! — заключает председатель и отпускает нас домой.

Вернувшись домой и уютно выпив кофе с Вандой, мы с ужасом ждали ежедневных воплей колхозного радио. С 6 утра начинал кричать и петь громкоговоритель — большая труба, приделанная к крыше конторы, почти напротив нашей хаты. Она вопила на весь колхоз, и укрыться от нее не было никакой возможности. Начиналось всегда с одного и того же бодрого марша, затем популярная песня.

Широка страна моя родная!

Много в ней полей, лесов и рек,

Я другой такой страны не знаю,

Где так вольно дышит человек!

Иногда давались и краткие известия о молниеносном продвижении немцев. О счастливой, освобожденной от польского гнета Белоруссии, о стремлении ее населения войти в состав советских республик. Неизменно часами длилась нудная пропаганда, избитые лозунги: загибы и перегибы врагов народа, подкапывающихся под партию, необходимость бдительно следить за ними, преступность укрывательства и доблесть разоблачения вредителей... Мы закрывали окна и с нетерпением ждали любой работы подальше от колхоза, подальше от этих поучений и нарочито бодрой музыки. Всех нас тянуло на воздух, в степь, подальше от того, что мы видели и слышали.

После 15 мая снег, наконец, сошел, и ветер осушил чуть позеленевшую степь. Уже издали слышалось, как вода ручейками стекала в глубокие овраги и рытвины. Дороги с глубокими, прошлогодними колеями засыпались щебнем, и каждая хозяйка у своей хаты старалась навести порядок и чистоту.

В один из таких солнечных и ветреных дней председатель утром нам объявил:

— Пошлю вас сегодня на ваше первое задание - будете в степи травить наших вредителей — сусликов. Бригадиром на первое время будет вам Иван, он бывалый, все вам покажет!

Вместе с ним мы вышли из конторы.

— Идите завтракать, — сказал он нам тихо, — покуда я все приготовлю для травли. Потом зайдите ко мне в хату, оттуда и пойдем в степь.

 

- 78 -

Иван стал инвалидом после войны 14-го года. Бывший солдат Преображенского полка, взятый в гвардию за высокий рост и благообразную наружность, он в 16-ом году был тяжело ранен. Революция его застала в госпитале, что его и спасло. Сам он ей не сочувствовал, но как инвалид был отправлен на поправку на родину, в Актюбинску» область, в свое родное село. Был он вдовец, имел подростка-дочь, воспитанную во время гражданской войны в детдоме. Пройдя обычный курс, она кончила комсомолкой, а потом стала активисткой и получила партийный билет. Сейчас она работала трактористкой, объезжала со своей бригадой местные колхозы. Отец же, будучи болен, пассивно пережил революцию и коллективизацию. Своей дочери-коммунистки опасался, но остался доживать свой век в родной деревне. Как и все, он постепенно дошел до крайней нищеты. Дочь относилась к нему критически и ничем не помогала, чувствуя его молчаливое, но упорное несочувствие новому порядку.

Все это мы узнали не сразу, долго он к нам приглядывался и, перестав бояться, рассказывал тихо и без свидетелей.

Раннее утро в степи всем нам показалось удивительно красивым. На безоблачном небе встает необычайной величины красное солнце. Огнем горит восток, блестит роса, воздух напоен запахами каких-то неизвестных нам трав. Зеленеют озимые, степь тоже, хотя в лощинах еще белеет снег. Мы вышли все, кроме Зоей и Ванды. Даже пани Клара сопровождала нас с девочками. Идем без дороги по бугристой степи. У Ивана связка мешков, которые он передает нам, яд и спички. У нас у всех по палке. Вокруг вся земля усеяна небольшими бугорками суглинистой почвы. Это и есть норки сусликов. Мы все группируемся за спиной бригадира, выжидающе следим за каждым его движением. Не торопясь, он слегка разрывает ямку и, взяв из жестяной банки на лучину немного яда, засовывает его в нору, иногда же выкуривает зверька удушливым дымом. Мы ждем, что будет дальше. Очень скоро высовывается головка суслика. Иван ловко выгоняет его из норки палкой.

— Бейте, — кричит он нам.

От неожиданности никто не двигается с места. Суслик необыкновенно проворно проскальзывает мимо нас.

— Эх вы! — укоризненно машет на нас рукой Иван. Идем дальше, и так весь день, пока солнце не начинает склоняться к западу. Один пан Юзеф несколько раз подбил убегающего зверька, к большой радости нашего бригадира. Сам он, уже не надеясь на нас, наловил их целый мешок, который должен был сдать в контору. Мы же разбрелись по степи, клали яд, отдыхали, завтракая

 

- 79 -

принесенными бутербродами, сидели на согретой солнцем пахучей земле и ждали сигнала возвращения. Засунув два пальца в рот, Иван пронзительно свистнул, собирая всех для возвращения домой. По дороге подбирали мы еще отравленных сусликов, выбежавших из своих нор и лежащих на нашей дороге. Подошли мы к колхозу часам к шести.

— Смотрите, - укорял нас Иван, - припишут вам вредительство. Назавтра соберу ребятишек, они вам несколько мешков наберут, а вы их угостите чем-нибудь из ваших запасов.

Наутро мы снова в степи. Ходим с ядом, засовываем в бугорки. Бредем, не спеша, кто куда. Иван с ребятишками работает до вечера. С укором, но молча посматривает на нас. Мальчики тоже молчат. По закону они не имеют права работать - должны учиться. Им всего 7-10 лет, но они знают - будет угощение, и для них необычное. А мы уж постарались — свежие лепешки, ветчина, сало. Часов в шесть, усталые и голодные, мы возвращаемся домой. Пробью целый день в тишине, в этой чудесной оживающей степи, пропитанные воздухом и солнцем, обвеянные степным ветром и уже загорелые, мы все почувствовали возрождение и радость жизни.

Ванда дома уже состряпала обед, суп с крупой без соли, но заправленный салом, пресные лепешки, все это кажется мне верхом кулинарного искусства. Ложимся рано с радостной мыслью - утром выйти в степь.

Так продолжалось с неделю. Ежедневно бригадир сдавал мешки с сусликами в контору. Счетовод хмуро вписывал их в книгу, неодобрительно поглядывая на недостаточное, по его мнению, количество мешков.

— Сколько вас в бригаде?

— Шесть, — повесив голову, ответил Иван. Клара и девочки не считались.

— Нет дураков, - выпалил тут же сидевший председатель.

— Да ведь травим много! - оправдывается бригадир. - Всех не соберешь!

— Ты мне зубы не заговаривай, - продолжает председатель. — Завтра разделим всех, пошлем на другую работу.

Кончилось наше упоительное гулянье. Каждое утро посылали нас теперь в другие бригады. Было еще холодно, для сенокоса рано, общего котла в степи еще не завели, каждый брал с собой, что имел. Мы же работали все больше в самом колхозе, секли солому, мешали ее с навозом, из этой смеси делали в формах кирпичи, кизяки для топлива, выставляли их шпалерами для просушки. Иногда приходилось разбирать разрушенные за зиму

 

- 80 -

землянки, починять дороги, засыпая мусором колеи, чинить обветшалые крыши, носить в дырявых ведрах глину и песок...

После степи эта работа казалась тяжелой, грязной и трудной. Чтобы отдохнуть, мы прятались от счетовода и председателя по развалинам хат, избегали встреч с нашими новыми бригадирами. Больше же всего мы страдали от громкоговорителя, который не умолкая играл марши, пел песни и поучал. Все же, невольно прислушиваясь, я отмечала иногда и интересные известия, которые тут же переводила нашим. Советы начали покровительствовать Латвии и Эстонии. Красная армия занимает их территории, спасая от немецкой оккупации. Балтийские провинции встречают ее с энтузиазмом. Советы предполагают им устроить выборы, чтобы они вошли в состав советских республик. После выборов Сталин просит Гитлера отозвать оттуда свои войска... В июне Советы предлагают Румынии уступить им Бессарабию и северную Буконину, затем предъявляют ультиматум, и снова Красная армия занимает эти провинции, чтобы спасти их от угнетения Румынии.

Мы все эти известия очень переживаем, зная по себе, что значит "освобождение от гнета". Но известия передавались отрывочно, сообщения были часто неясными, и мы плохо понимали, к чему все это клонится. Утомленные работой, окружением, мы все продолжали мечтать о степи.

Хоть бы уж скорее образовались бригады! Сенокосы, огороды, где земля уже подготовлена к посевам, а часть - давно засеяна. С каждым днем становилось заметно теплее, на солнце просто жарко. Наконец, в середине июня образовались и бригады. Огородная работала уже недели две, туда просились все, но она считалась привилегированной — близко, будут варить суп из свежих овощей, а кое-что и унести можно за пазухой! Туда просилась и я.

— Держи карман шире! — усмехнулся председатель. — Пойдешь в степь, когда время придет!

К счастью, из наших попали туда пан Юзеф и дочь его Мария, как слабосильные и с детьми. Дней через 10 и я попала в сенокосную бригаду.

Выезжаем с зарей на грузовиках или на быках. Прислали нам из района косилки, наточили в кузне старые косы, починили вилы и деревянные грабли. Все старались, понимали, что без сена не проживешь. Бригадир Иван ушел на огороды, мы с новым молодым бригадиром ехали верст за 10 к летней землянке, устроенной для ночлега бригады. Здесь распределялась работа, кому возить сено, кому складывать в копны, кому косить вручную по оврагам и косогорам, кому ворошить. Одну из женщин ставили за стряпуху. Это была хоть

 

- 81 -

и завидная, но нелегкая и ответственная работа. Доверялась она только избранным, как наиболее сытная.

— При кухне не помрешь, — завистливо говорили колхозницы. — Да и с собой можно хоть немного, а утаить для детей.

Стряпуха знала, что бригада с нетерпением ждет баланды, что она должна быть готова к 11 часам. Разжечь костер на ветру было нелегко. Затем наполнить водой огромный котел, почерневший снаружи от копоти, но не всегда и вода есть под рукой. Приходилось в засуху привозить ее в бочке из колхоза. Влив несколько ведер, довести ее до кипения, подбрасывая кизяки и все, что можно найти по безлесной степи, чтобы поддерживать огонь. Вскипятив воду, кухарка бросала туда замешанную с водой муку. Получалось нечто вроде клецок, по-украински - галушек. А по-нашему баланда — слово, докатившееся до нас из тюрем и лагерей. Ни соли, ни жиров, ни хлеба не было. Все же она горячая, вареная, и после шестичасовой работы, зачастую натощак, съедалась без остатка. Вечером уходившим ночевать в колхоз позволялось уносить с собой свою порцию этого супа. Я на ночь никогда не оставалась в бригаде, боясь грязи, вшей. Торопилась домой и, умывшись в развалинах, поужинав с Вандой уже по-домашнему приправленной баландой, ложилась спать с заходом солнца и засыпала как убитая. О бессонных ночах и о болезнях печени не было и речи, несмотря на недоедание и, как мне казалось, непосильную работу я себя чувствовала здоровой. В субботу вечером мы все с особенной радостью предвкушали воскресный отдых.

Шесть дней делай, а седьмой - Господу Богу твоему. Только тогда я наглядно поняла мудрость этой ветхозаветной заповеди. До этого мы не знали, что такое работа, ни что такое отдых. Теперь же в субботу вечером отдых нам всем казался благословением Божиим, необходимым и заслуженным - не единым хлебом будет жив человек!

Все колхозники работали летом и по воскресеньям. Одни мы, поляки, решительно отказывались с утра пойти в контору. Никакие требования, никакие угрозы, как, например, угроза забрать детей в детдом, не заставили нас работать по праздникам. Председатель в конце концов устало махнул на нас рукой и только неодобрительно поглядывал из окна конторы, как мы, выспавшись, часам к десяти собирались в хату пана Юзефа. Счетовод же ядовито провожал нас словами:

— Посмотрим, как проживете зимой с нажитыми трудоднями. Но и это нас не останавливало. Вошли в обычай эти наши воскресные собрания, здесь прочитывали общие молитвы, слушали Евангелие

 

- 82 -

и, поговорив о том, что произошло за неделю, расходились, примиренные и спокойные, по домам. Одна только Зося все реже и реже общалась с нами. Она все ближе сходилась со своими подругами по молочной и уже свободно объяснялась с ними. "Уходит!" - говорили мы о ней. И невольно сами сторонились ее, и редко и осторожно заговаривали с ней при случайных встречах. Беспокоила нас и пани Клара. Молодая, здоровая, несмотря на наши уговоры, она продолжала отказываться работать. Председатель, незлой и замученный человек, давно с этим примирился. Ее девочки питались по очереди у всех нас и даже у колхозниц. Она же выменивала последние вещи и сама ничего не готовила, ни на что не жаловалась и, вероятно, голодала. Папиросы у нее кончились. Табак же на вещи выменять было невозможно, за деньги купить тоже. Он редко появлялся у нас в магазине, да нас и в очередь не пускали. Все мысли Клары, как у одержимой, были сосредоточены на том, чтобы найти хотя бы окурки, брошенные проезжими комиссарами. Днем она бродила по колхозу и пустырям, ища обрывки старых газет или книг, чтобы скрутить папиросу из какой-то пахучей травы, как ее научили курящие. И жалко, и тяжело было видеть, как она просила колхозника с папиросой в зубах дать ей затянуться... Чаще всего ей давали, но иногда и грубо поддразнивали ее.

К лету жизнь в колхозе заметно оживилась. Вернулись из артелей мужья и братья — их охотно отпускали на сельскохозяйственные работы в колхозы к семьям. Все они обычно оставались ночевать в бригаде, работая тут со своими женами. Наша жизнь с Вандой текла по-прежнему. В воскресные дни я могла целыми днями читать. Книг, конечно, никаких не было, но в конторе нашлись разрозненные статьи Ленина, которые я с интересом прочла, не подозревая, что они мне не раз помогут при разговорах с большевиками.

В самый разгар полевых работ стали все чаще и чаще появляться приехавшие из центра комиссары. Чистые, сытые, уверенные в себе, они поражали контрастом с усталыми, голодными колхозниками. Не стесняясь временем, они собирали всех нас, работающих, устраивали собеседования, поучали и наставляли трафаретными речами. Однажды даже собирали подписи на какой-то государственный заем. Хотя он считался добровольным, от него отказаться никто не смел. Обратились и ко мне.

— Меня вывезли, у меня денег нет! - ответила я. - Но могу вам предложить 10% с моих трудодней.

Кто-то сзади усмехнулся, но комиссар невозмутимо внес мою фамилию в список.

 

- 83 -

Присмотревшись к окружающим людям, я увидела, что колхозники перед властями не заискивали и держали себя с достоинством. Ни о чем их не просили и ни на что не жаловались, вероятно, по опыту знали, что это безнадежно. Они просто старательно избегали попадаться им на глаза. Нас всех поражала их внутренняя стойкость и терпение, вероятно, достигнутые многолетним страданием и безвыходностью положения. Многие, конечно, были сломлены и погибали, выживали только идущие на компромиссы - этим власть помогала и часто выдвигала на видные посты. Конечно, и среди наших соседей были доносчики, стукачи, как их называли, но и они на людях ничем себя не выказывали, работая с нами на тех же, как будто, началах. Все их молча избегали, а как и когда они доносили, никто не знал, может быть письменно или через председателя и счетовода. Ведь, наверно, они получали за переданные сведения какую-нибудь мзду. А председатель, хоть и партийный, казалось, сам теперь не знал, как бы ему выбраться из отчаянного положения, в которое он попал. Он и сочувствовал, и отчасти завидовал нам, не имевшим никакой ответственности.

— Эх, — говаривал он, сидя за замысловатой отчетностью, — пошел бы и я с вами в степь.

Счетовод же был для нас значительно опаснее. "Вредный", говорили о нем поляки. Каждый вечер он объезжал на бричке или верхом огороды и сенокосы и все текущие работы. Обмеривал, высчитывал, заявляя обычно, что норма не выполнена, и выводил соответствующие "палочки-трудодни". Тут уже был явный и неприкрытый произвол. Записывал он по своему усмотрению, считаясь только, может быть, с личной дружбой или выгодой. Думаю, что и от нас он ожидал подарков, но мы только молча выслушивали его понукание и выговоры. В этом самодовольном и произвольном обмеривании, скрытых угрозах и подсматривании за нищими и беспомощными людьми было что-то глубоко омерзительное, но, несмотря на это, — редко кто, потеряв терпение, запротестует и громко выругается по адресу ненавистного счетовода!

Однажды, присмотревшись ко мне, он, сговорившись с председателем, назначил меня на другую работу.

— Будете с завтрашнего дня возить сено, — объявил он мне, злорадно улыбаясь.

— На чем? — спросила я.

— На быках, конечно, или машину вам подать прикажете?

Работа эта заключалась в том, что надо было за день свезти три воза сена в колхоз. Возы огромные, длинные телеги на четырёх

 

- 84 -

колесах со специальными высокими грядками. Самой надо их запрягать, отпрягать, принимать сено на воз, сбрасывать его по приезде в колхоз у сеновала. Ясно, что это мне было совершенно не под силу, что это просто издевательство и что только подарками я смогу избежать этой работы. Я была уверена, что председатель согласился на это вынужденно, опасаясь показаться защитником бывшей помещицы.

— Да дайте ему рубашку в зубы! - уговаривали меня наши и даже бригадир Иван, который не любил вмешиваться в распоряжения, исходившие из конторы.

"Нет! ни за что, — думала я, - чтобы он еще Полину рубашку носил!" И, стиснув зубы, отмалчивалась.

Помню, как, сидя в обеденный перерыв одна под стогом сена, я представила себе завтрашний день. Я вообще не из храбрых, но тут мысль о быках, без привычной упряжи, которыми надо управлять, сидя в трех-четырех метрах от земли, меня привела в ужас. "Попробую еще раз уговорить счетовода, - подумала я. — Вот и здешний бригадир против этого плана, боится, что я не выполню задания, оставлю скот без сена и подведу его. Кроме того, теперь жарко, конец июня, уже появились оводы и мухи, которые докучают быкам, и они со дня на день делаются все беспокойнее".

Вечером в конторе я все это старалась объяснить председателю и счетоводу, но последний настаивал на своем, несмотря на хмурое молчание председателя.

— Послушайте, - закончила я, — всякий понимает, что эта работа мне незнакома и не под силу. Конечно, терять мне нечего, но, если с волами что-нибудь случится, отвечать перед НКВД будете вы, а не я.

— Ошибаетесь, — ответил счетовод со злобой. - Это вас будут судить за вредительство.

Все же, посмотрев на меня прищуренными от злости глазами, он, подумав, прибавил:

— Хорошо, я дам вам на первый день мальчика-погонщика, но тогда на полный трудодень не рассчитывайте.

Больше разговаривать было не о чем. "И на том спасибо", —подумала я.

На следующее утро мальчик лет 14-ти еще до 5-ти утра при мне впряг в телегу двух волов. Надел им на шею деревянное ярмо и воткнул затычку в дышло. Взяв в руки длинную палку, он вывел волов со двора и подвел телегу к конторе. Тут уже ждали нас несколько колхозниц сенокосной бригады. Не спеша, шагом выехали мы в степь. День, видно, будет жарким, ветра нет, небо

 

- 85 -

ясное, безбрежная, зеленая степь с бесчисленными цветами отливает серебром. Благодать! Я уже научилась жить настоящим и уметь наслаждаться и дорожить каждой минутой красоты и спокойствия, дарованной мне Богом.

Колхозницы молчат, а то и подремывают. Мальчик с длинной хворостиной спокойно трогает то одного вола, то другого. Они послушны, они знают: "соб" — направо левый вол, "собе" — налево правый. Как они спокойны, как терпеливо и деловито исполняют то, что им приказывают. И чего я так боялась? Совсем не страшно, и как будто легко. Подъехали к бараку, работа уже кипит. Вчерашнее душистое сено сложено в копны, счетовода не видно, мужики ловко подымают на вилы большую охапку и взваливают на телегу. Я им не помогаю, у меня и вил нет, подгребаю граблями упавшее вокруг телеги. Молодой бригадир, стараясь, видимо, мне помочь, сам равняет сено, приглаживает вилами, уминает ногами. Мальчик подводит телегу дальше к сложенным копнам. Воз быстро наполняется, вот уже дошли до верха грядок. Готово! Бригадир слезает, мужики утирают рукавом потные, лоснящиеся лица. Мы с мальчиком влезаем на самый верх, грядки высокие, можно за них держаться.

Мальчик сидит спереди, смеется, поглядывая на меня.

— Да вы, тетенька, не бойтесь, держитесь покрепче. Поедем тихонько.

Покачиваясь в разные стороны, воз наш медленно сдвинулся с места. Выехали на дорогу, мужики и бабы разошлись и вскоре пропали из вида.

— Как тебя зовут? — спрашиваю я мальчика.

— Меня-то? Федей зовут, я зимой хожу в школу, а летом мне теперь работать дозволено.

— А родители твои где?

— Тут они оба, отец вернулся с лесного промысла, а мать доярка. , — Ты что же, один в семье?

— Да, теперь один, мать троих младших в детдом отдала, не хочет их колхозниками оставлять!

Воз движется медленно, слегка покачиваясь. Если что случится, думаю я, соскользну просто, как с горы. Уже солнце высоко. Приедем, позавтракаю с Вандой, а там еще надо будет два воза привезти. Мой погонщик насвистывает какую-то песню, степь колышется и переливается мягкими серебряными волнами. Красиво! Солнце припекает все сильнее. "Соб-собе", покрикивает Федя, снова потом переходя на посвистывание. Сено колется, сидеть неудобно, не взяла платка, а делается все жарче и жарче. Временами налетают

 

- 86 -

стаи назойливых мух, кружатся над волами и над нашими потными, загорелыми лицами. Появились и оводы, они больно жалят и впиваются в лоснящиеся спины волов. Федя отгоняет их хворостиной, но это не помогает. Все беспокойнее движутся хвосты волов, а оводы все назойливее, они теперь налетают тучами и кружатся над их головами. Волы стараются выпростать головы из ярма, воз идет рывками, Федя примолк, слышу теперь только беспокойное его покрикивание "соб-собе"! Обернулся ко мне:

— Беда с этими оводами, заедают волов.

Он ловко соскакивает с воза и идет с ними рядом, то и дело поглаживая спины, отгоняя мух. Мне тоже передается его волнение. До колхоза уже недалеко, дай Бог, доедем. Вот и последний поворот, здесь дорога круто сворачивает от глубокого оврага, где внизу еще журчит не высохший весенний ручеек. Наши волы, видимо, почуяв воду, неожиданно свернули к нему. Федя, испугавшись, что волы опрокинут воз, закричал, больно стегнул их, но тут волы, взмахнув хвостами, свернули с дороги и понесли в открытую степь. Федя бросился им наперерез. Сойдя с дороги, телега грузно подпрыгивала на буграх.

— Тетенька, слезай, убьешься! — кричит мне Федя. Держась за грядки, я все ближе и ближе продвигаюсь к задку телеги, еще минута — и я кубарем скатываюсь вниз на высокую зеленую траву. Все это произошло так быстро, что я, оглушенная в первую минуту падением, ничего не понимаю. Тихо, за высокой травой не видно горизонта, не слышно и телеги... Стараюсь привстать. Конечно, сильно разбила бок, но, кажется, ничего не сломала. Встаю, смотрю вокруг, волы стоят, Федя подбегает к ним, отпрягает, оставив воз в степи, гонит их по дороге к колхозу, я тоже хромая иду вслед за ним. Федя оборачивается ко мне, смеясь, как ни в чем не бывало. Явно, ему это кажется обыденным и нормальным.

— Ничего, волы не покалечились, - кричит он мне радостно.

— Скажи им там в конторе, что я немного покалечилась и на работу не выйду, — кричу я ему вслед.

С трудом, хромая, но и с некоторым торжеством в душе, я добралась до дому. Ванда испуганно готовит мне чай. Пришла и Марыся из яслей посмотреть и полечить мои синяки. Опухоль большая, но зато полежу, посижу дома, отдохну, почитаю, никуда не спеша, это ведь просто счастье, что все так кончилось. За возом к ночи пошлют других волов. Теперь-то я уверена, что меня больше не заставят возить сено. Им самим столько хлопот! А у меня есть свидетель — мальчик. Вредительство не припишут! Счетовод тоже теперь выговор от председателя получит за неуместное назначение.

 

- 87 -

Все эти мысли действуют самым радужным образом. Главное, можно наконец пожить тихо и спокойно, даже радио перестало вопить, все равно в колхозе кроме доярок никого нет. Одно плохо, провизии у нас уже немного, но ничего, что-нибудь променяем при оказии. А там снова надежда на баланду, это все же большая поддержка. Мы вдвоем тихо сидим в прибранной хате. Ванда штопает какую-то нашу одежду, рассказывает мне колхозные новости, ведь обычно я слишком устаю и поговорить некогда: незамысловатый ужин - и уже тянет ко сну.

— У многих кончается провизия, — говорит она тихим голосом, — давно уже ждем оказии, да все заняты.

Хуже всего, конечно, у кого дети. Клара продолжает не работать, и баланды у нее нет. Ее даже на огороды бы взяли ради детей, но она не хочет. Днем сидит дома одна. Дети потихоньку помогают при молочной, то вертят сепаратор, то на побегушках у доярок, а то их детей нянчат. Колхозницы их подкармливают тайком от счетовода.

На огородах хорошо! Суп варят из свежих овощей, правда, больше из крапивы, но есть зеленый лук и крупу дают из бригады. Пан Юзеф и Мария по вечерам приносят оттуда детям свою порцию супа.

— Вчера привезли в магазин водку, — продолжает Ванда, — я, было, встала в очередь, но меня не допустили, ни табаку, ни водки не полагается полякам, а соль все обещают, да до сих пор не привезли.

День склоняется к вечеру. Лежа лицом к окну, смотрю на красный закат. Красиво! Скоро вернутся с дороги, слышно, как подъезжают телеги и грузовики к конторе. Меня никто не тревожит, все уже оповещены о застрявшем в степи возу и выжидают, обсуждая, что будет дальше. Забегают наспех и наши посочувствовать, давно я их не видала. Они все загорелые, усталые, торопятся домой. Лежу, думаю на свободе. Ванда молча готовит ужин. Невеселые мысли навеяны мне свиданием с нашими. Удивительно, как постепенно от этой жизни на все смотришь иначе. Все ценности прежней жизни переоценены... Тут люди поглощены, буквально поглощены неотвязной мыслью о хлебе насущном, конечно, материальном, а его нет! Ни материального, ни духовного, а где его взять? Вот теплится еще какое-то сочувствие и ласка, но каждая семья все больше и больше замыкается в себе! Конечно, это теплое отношение друг к другу куда более ценно здесь, чем в том, прошлом мире, где все нам давалось так просто и легко! ...

 

- 88 -

Темнеет, луна освещает нашу обжитую комнату, и снова и снова мелькают мысли и образы... Вот, думаю, пан Юзеф еле ходит, почернел, ест на огороде раз в день баланду, без соли и хлеба, а вечером его дочь с детьми ужинают, а он залезает на печь, закрывается с головой, чтобы не видеть и не слышать, как стучат их ложки. Что он думает, и что он чувствует? Его пример - нам тоже хлеб насущный, горький хлеб. Мы ведь все это знаем и молчим, иногда и протянем руку помощи, но помощь-то эта даже не капля в море!

Обреченность для одних, чтобы другим дать выжить? Хорошо еще — для того, чтобы дать кому-то выжить, а бывало, раньше, в том утерянном сказочном мире, обрекали ради того, чтобы всячески ублажить свою жизнь! Тогда все казалось еще мало и хотелось больше и больше. А много ли человеку нужно?

Неотвязны и мысли о зиме. Как прожить? Вещей все меньше, только при непосильной работе и можно кое-как прокормиться. А что за работа зимой — просто страшно подумать!

Отгоняю от себя все эти неразрешимые вопросы. Здесь можно жить только настоящим, не думая ни о прошлом, ни о будущем. Проходят дни, брожу, прихрамывая, по хате. Молча меня от волов отставили, усмехается Иван, боятся за них и за сено. Проходит еще несколько дней. Оказии для выменивания вещей нет, все заняты, ехать некому. Да и скучно так сидеть без дела... надо идти на работу, все же баланда, наша основная пища.

При моем появлении в конторе никто о волах не упомянул. Сено днем возят на грузовиках, я же снова работаю с граблями. Жарко, сухо, чудесно пахнет сеном и прелой травой. Вспоминаются Оснички, наша усадьба на Волхове, заливные луга, Щорсы, поездки с Полей в маленьком шарабане. Поля правит сам, он так это любил! Ранним утром мы почти каждый день объезжали работы в полях и в лесу. Любил он рассказывать о своих проектах, о построенной лесопилке, о посадке деревьев, о предстоящей продаже леса в Новогрудке, о Мурованке, а главное - о детях, об их успехах, о талантливости Сережи, серьезности Миши и об их занятиях в Варшаве... Тихо, ничто не мешает мне думать о всех и о каждом в отдельности. Успокоительна мысль, что этого у меня никто отнять не может.

Не спеша, ворошу душистую, еще зеленую траву или собираю ее в копны. Каждый здесь работает на своем участке, чтобы вечером получить соответствующую палочку. Я заранее знаю, что мою копну счетовод найдет слишком маленькой и будет считать две за одну, но я и не рассчитываю прослыть стахановкой. Сама по

 

- 89 -

себе работа мне нравится — спокойно и далеко от шумных машин и чуждых мне людей. А вот и гонг, привязанный рельс призывает нас в 11 часов к обеду. У всех просто волчий голод, и это тоже приятно, никогда я раньше не чувствовала голода, садясь за стол. Вот если бы к баланде да кусочек хлеба, да еще посыпанный крупной солью, вот был бы пир! Правда, наученная горьким опытом, давно этого не жду, знаю - несбыточная мечта. "Держи карман шире", — вспоминаются слова председателя. Делается просто смешно. Подходим к стряпухе со своими жестяными ведерками, кружками, кастрюлями, что у кого есть. Большой ложкой, набирая погуще, она наливает нам кипящую баланду. Садятся кто где хочет, стараясь найти тенистое место. Съедают все без остатка, сосредоточенно и молча. Кое-кто принес с собой из дома пресную лепешку, дочиста вытирает ею принесенную посуду. После обеда — отдых, ложатся на час, кто под грузовик, кто под телегу или копну сена с теневой стороны, спасаясь от полуденного солнца. Почти все мгновенно засыпают мертвым сном...

— Давай, давай! — будит нас звонкий голос бригадира обычным в Советском Союзе возгласом. Дневной сон, да еще в жару, отягощает. Нехотя, все медленно поднимаются и плетутся к своим участкам. До вечера еще далеко. Снова под ногами свежескошенная трава. Ее густой слой кажется теперь тяжелее, и грабли к заходу солнца двигаются медленнее и медленнее. Все чаще с надеждой посматриваем на запад, пока наконец по рядам не раздается и передается все дальше и дальше давно желанный крик бригадира: "Шабаш". Мгновенно все бросают работу, не заботясь кончить ряд или копну. Уже подъехал счетовод, проверяет, записывает палочки. Захватив баланду, я тороплюсь домой, не пропустить бы отъезжающий грузовик. А то случалось - задержит счетовод, и приходится возвращаться пешком 10 верст.

А дома утешение — ведро холодной воды в развалинах, ужин с заботливой Вандой и целая ночь своя, которую никто у меня не отнимет. От усталости я засыпаю бездумно, без снов, и просыпаюсь только при стуке в дверь нашего милого Ивана.

Дни проходят, летят недели, похожие одна на другую. На наше счастье, как бы для того, чтобы помочь прожить это время, нет свободного часа, ни минуты, чтобы задуматься, поговорить или отдать себе отчет в том, что делать дальше? В самую страдную пору, когда сенокосы уже давно закончились и мы, ожидая времени жатвы, снова работали в самом колхозе, мне утром объявили в конторе, что меня вызывают в НКВД. Одно название этого учреждения приводило в волнение и страх, не только нас,

 

- 90 -

поляков, но и партийных. "Зачем я им нужна?" - беспокойно думала я. К счастью, вызывают без вещей. Значит, пока никуда не переведут! Удивительно, как при одном названии НКВД появляется неприятное чувство какой-то виновности, — но в чем? Как будто я ничего лишнего никому не говорила! разве что месть нашего "вредного" счетовода...

С этими невеселыми мыслями я сажусь в телегу, уже ожидавшую меня. Все наши молча провожают меня беспокойным взглядом. Ванда испугана, она растерянно побежала собрать вещи на обмен. Она так боится, что меня арестуют. "Да за что?" — говорю я ей смеясь, чтобы ее успокоить. "Кто их знает!" — шепчет она мне на прощание. С оказией почти весь колхоз посылает вещи на обмен - теперь оказии редки. Еще очень рано, утро прохладное. Едем крупной рысью, роса смочила придорожную пыль, степь уже изменилась, из зеленой превратилась в бурую, от ветра чуть колышутся посередине метелки ковыля. А на просохшей дороге пыль стоит желтым облаком. Едем уже часа два, солнце начинает сильно припекать, наконец подъезжаем к большому поселку. Мой возница всю дорогу пел унылую песню, сейчас замолк.

— Вы бывали в НКВД? — спрашиваю его.

— Нет, Бог миловал, — серьезно отвечает он. - Я ведь только летом к жене приезжаю, зимой на лесозаготовках работаю. Помолчали.

— Ребятишек в детдом отдал, не хочу из них колхозников делать! Да вот мы и приехали.

Он лихо подкатил к одноэтажному зданию. Над дверью висит флаг с серпом и молотом. Под ним надпись - "Районное управление НКВД". Оставив меня, возница сам поехал в поселок менять привезенные нами вещи.

Посмотрев мою повестку, милиционер впустил меня в небольшую приемную и вписал мою фамилию в книгу. Я ждала часа два, комната с утра уже наполнилась народом. Любопытно было бы знать, что это за люди и зачем они вызваны. Здесь были и колхозники, мужики и бабы, и милиционеры, и какие-то служащие в форменных фуражках. Все ждали молча, напряженно поглядывая на дверь. Их постепенно вызывали, все прошли раньше меня. Наконец выкрикнули и мою фамилию. Вхожу в небольшую, чистую комнату. Неприятное чувство беспомощности перед их произволом не покидало меня. Большой письменный стол с лампой и телефоном. За ним сидит спиной к окну совсем молодой, чисто выбритый и опрятно одетый офицер или чиновник с фуражкой на голове. Он мне молча указывает на стул против себя. Здороваться здесь, как

 

- 91 -

видно, не полагается. Солнце светит мне прямо в глаза, сажусь и молча жду.

— Хотел я с вами познакомиться, - небрежно заговорил он, перебирая какие-то бумаги на столе. — Вы работаете в колхозе, вывезены из Белоруссии в апреле.

Я молчу.

— Знаю, вы жена бывшего помещика, побывали и за границей, это мне интересно! Да, кстати, слышал я, что и вы, как поляки, по воскресеньям не работаете, почему? Да и вообще, какая же вы полька? по-русски говорите чисто, слышал я - и за переводчицу в колхозе работаете. Почему же вы, правда, по воскресеньям не работаете? в контору не приходите? Да вы ведь и не католичка, православная? в Бога веруете?!

Я все продолжаю молчать, жду, что будет дальше...

— Ну, я понимаю необразованных людей, им-то легко было заморочить голову, но вы, как будто, хорошо грамотны, человек с культурой, слышал даже, что статьями Ленина интересуетесь. Как это совместить и понять?

— Да тут и понимать нечего, - ответила я, - одни чувствуют Бога в своей совести или сердце, другие — нет, образование, по-моему, ни при чем.

— Ну, уж извините, - перебил меня мой собеседник, откинувшись на своем стуле. - Теперь явные разоблачения и научные доказательства есть. Выгодно было одурачивать народ разными бреднями и запугивать адом и будущими мучениями.

— Ну, знаете! — заметила я. — Запугивать людей и без религии не так уж трудно! — и остановилась, подумав, что сказала лишнее.

Он сдвинул брови и помолчал, потом вдруг взглянул на меня и улыбнулся.

— Так, вижу, - усмехнулся он, - вы за словом в карман не полезете! А знаете, мы вот таких, как вы, не боимся, вы вот говорите, что думаете, да мы иначе бы все равно вам не поверили бы. Мы таких не боимся, — повторил он, — опасаемся мы тех, которые перед нами молчат, .а за глаза и за спиной работают и агитируют против нас, в подполье. А такие, как вы, нам не страшны.

Помолчали.

— А работать с нами не хотите? Это ведь, знаете, бывает очень полезно для обеих сторон! - и снова он совсем по-детски улыбнулся.

Я молчу...

— Знаю, что не хотите, а напрасно! Повторяю, бывает полезно для обеих сторон. А почему не хотите? Ведь это, знаете, все трусость с вашей стороны!

 

- 92 -

— Вот вы меня все расспрашиваете, — стараюсь я переменить разговор, — а могу ли я вас о чем-то спросить?

— А что именно? — насторожился энкаведист.

— Да вот, я понимаю, вы арестовали моего мужа, а меня вывезли, арестовали также фабрикантов, промышленников, из деревни кулаков, как вы их называете, вообще людей обеспеченных, но чем объяснить аресты и вывоз людей без положения, без имущества, каких-то мелких железнодорожников, чиновников, учителей, лесников? Казалось бы, — продолжала я, видя, что он молчит, - они-то не чуждый вам элемент, как вы их называете? Они ведь не социальные вам враги?

Все его скуластое лицо опять просияло улыбкой.

— Ну знаете, не ожидал я от вас такой наивности! Что мы, не понимаем, что из поляка никогда коммуниста не сделаешь, во всяком случае в этом поколении. Они все нам враги, сколько бы их ни было!

— Что же, по-вашему, всех уничтожить?

— Нет, не всех, многих принудить и обезвредить можно, да и перевоспитать, особенно молодежь!

— Пропагандой? — спросила я.

— И пропагандой, и другими средствами, — закончил он, значительно посмотрев на меня. - А вот скажите, - обратился он ко мне, помолчав, - что у нас особенно поражает постороннего человека, вот вас, например?

Я не сразу ответила на этот, как мне показалось, каверзный вопрос. Целая вереница мыслей промелькнула в голове. Что поражает? Страх, перед всем и всеми, произвол, зло, возведенное в доблесть, отношение к человеку вообще... Я осторожно ответила:

— Не понимаю я вас, почему это нужно, чтобы работали у вас большинство не по своей специальности. Вывезли вы, скажем, много грамотных, интеллигентных людей, иногда и хороших специалистов с высшим образованием, а они у вас землю копают! а какой-нибудь полуграмотный батрак, который и фамилию свою подписать не умеет, в начальники у вас попадает. Ведь это вам, по-моему, невыгодно?

— Нет, выгодно! — вдруг настойчиво и серьезно ответил он. — Ничего-то вы, как я вижу, не понимаете. Вот таких-то, как вы, перевоспитывать и надо. А подумали ли вы, отчего у нас безработицы нет? Потому что у нас работают не там, где хотят, а там, где нам нужно. Ну, а эти наши безграмотные начальники, как вы их называете, делаются нам преданными и обязанными людьми на всю жизнь, и это нам дорого и ценно! — закончил он, по-

 

- 93 -

смотрев мне прямо в глаза. А глаза у него были стальные и холодные. Помолчали.

— Вот, кстати, о пропаганде хотел я вас спросить. Знаю я, вы и в Париже бывали, как там с прессой, например?

— С прессой? — удивленно спросила я. — Да там ежедневно выходят газеты и журналы всех партий, есть правые, есть и левые, монархические и коммунистические, все они продаются открыто в киосках на улицах. Каждый читает, что хочет. Одни газеты поддерживают правительство, другие ругают его, бывают в журналах и карикатуры на них.

— Ну уж, знаете! - перебил он меня, сердито отодвинув свой стул. — Мы тоже, бывает, врем здорово, но так врать, вот как вы сейчас, этого мы не позволяем никогда!

Я невольно улыбнулась.

— И издевательства тоже не допускаем, — строго посмотрел он на меня.

Разубеждать его не имело смысла, да было и небезопасно. Он прошелся по комнате, затем снова сел.

— Так работать с нами не хотите?

— Не могу, — ответила я тихо, не глядя на него.

— Не можете? — усмехнулся он и встал. — Ну, этот вопрос мы еще с вами потом обсудим, верно, еще не раз встретимся.

Последние его слова прозвучали угрозой, я с облегчением вышла в приемную. Она уже была пуста, только милиционер дежурил, сидя у стола. Мой возница уже ждал меня у крыльца, пытливо посмотрел, но ничего не спросил. Удивительно вымуштрованные люди, подумала я, влезая и устраиваясь на телеге.

— Все выменяли? — спросила я его, когда мы рысью выезжали из поселка.

Он усмехнулся.

— С руками вырывали, даром, что богатый колхоз! Подальше бы от этих богатых колхозов, думаю я, уж лучше и спокойнее наша убогая деревня. Еду, вспоминая наш разговор. Как глупо, не знала я, что с ними можно наедине говорить, как с людьми. Ничего я у него не расспросила, хотя бы о том, что нас ожидает, о том, что делается в Польше, и долго ли будут держать наших по тюрьмам. Правда, он мелкая сошка, вряд ли сам знает, а если и знает, захочет ли ответить. Все же буду знать, что без свидетелей с ними о многом можно говорить откровенно.

Наша телега полна узелками и свертками, тщательно перевязанными, вот и наш с Вандой. Рада, что везу крупу, муку, картофель, но жиров и соли и тут нет. Полдень, жарко. Вот опять, слава Богу, все

 

- 94 -

обошлось хорошо, радостно думаю я. Этот день просижу дома. Никто не взыщет, задержались в НКВД. Мой возница думает то же самое и явно не торопится. Он за обмен уже получил целый печеный хлеб и угостил меня. Знает, что и от наших получит за услугу. Едем шагом, закусываем.

— Дюже хорошо! — говорит он, снимая шапку и вытирая рукавом потное лицо. Я тоже наслаждаюсь видом далекой степи, сливающейся с горизонтом, поднимается пыль под ногами лошади и дрожит в солнечном луче.

— Как вас зовут? — спрашиваю у него.

— Меня-то? Василием. Матка-то с Украины была, да она уже лет девять, как померла. Вывезены они были с отцом за кулачество, да я их не помню, последние года в детдоме учился, потом женился на здешней колхознице - дояркой она работает, — и снова затянул он свою унылую песню.

Доехали мы часам к трем, раздали все узелки. Радость и оживление было большое во всем колхозе. На некоторое время обеспечены провизией и будут сыты. Приношу в хату и наш мешок, Ванда ждет сияющая, я вернулась. Она тут же приготовила из новой провизии обед. Она с завистью рассказывает, как в огородах варят суп уже не из крапивы, а из овощей, иногда кто-нибудь принесет луковицу или морковку в обмен на срезанную с рубашки пуговицу. Мы же все мечтаем, чтобы скорее поспела рожь и пшеница. Обещано тогда в бригадах выдавать хлеб. Пекарню уже готовят, поправили огромную печь, выбелили стены, приготовили деревянные кадки для теста, выстругали большой стол, заново вымазали глиной пол.

Стояла невероятная жара, работать становилось все труднее и труднее, еле передвигая отяжелевшие ноги, мы таскали в ведрах к пустым амбарам глину и песок для ремонта. Иногда нас заставляли в ямах месить ногами глину, чтобы ею вымазывать полы. После этого кожа на ногах делалась удивительно нежной и мягкой, лучше всякого крема, смеялись мы. Громкоговоритель снова целыми днями подбадривал нас знакомыми маршами и песнями, но все чаще стали передаваться и интересные сообщения.

Венгрия и Болгария претендуют на области в Румынии, хотят отобрать Трансильванию. Слышны и недвусмысленные выпады против Гитлера, который без согласия Сталина оккупировал нефтяные промыслы Румынии и Венгрии. Услышали мы и ликование Советов по поводу присоединения балтийских провинций к советским республикам, при этом — требование Сталина отозвать оттуда немецких представителей. "Безусловно что-то происходит!" -

 

- 95 -

говорили мы между собой, но по неясным, часто противоречивым сообщениям трудно было составить мало-мальски определенное мнение о настоящем положении по ту сторону стены.

К началу августа голод в колхозе стал чувствоваться очень сильно. Многие уже стали серьезно охотиться в полях на разжиревших сусликов, сдирали с них шкуру и тут же жарили на костре. Мясо их было отвратительно, я так и не смогла заставить себя их есть, даже самые истощенные голодом ели их с явным отвращением, так противен был их запах.

Тут-то неожиданно привезли мне с почтой из Актюбинска большую посылку. Выслана она была из Новогрудка и, видимо, проверена при отправке, у нас же на почте ее не вскрывали. Отправителем оказался наш новогрудский булочник, еврей, тот самый, который нам привез близнецов из Лосок. Я даже его фамилии не знала, но Ванда, жительница Новогрудка, его вспомнила. Когда мы распаковали обшитую холстом посылку, то так и нахлынули на нас обеих воспоминания - тюрьма, наша жизнь спайной Марьей, отъезд детей, вывоз Поли и Скоповича, все тогдашние волнения и переживания в течение целого года.

Конечно, вещи говорят! Все эти так тщательно и с любовью завернутые пакеты, посланные незнакомым человеком, снова приобщили нас к утраченной жизни, от которой мы отдалены не только физически, но и морально — усталостью и лишениями. А вот люди там продолжают жить, и помнят о нас, и стараются помочь! Это казалось нам чудом. Мы же здесь, конечно, уж не те, не с прежним отношением к жизни, закаленные лишениями и стремлением ни за что не упасть и не погрязнуть в этой затягивающей нас тине - мы теперь смотрим на все иначе. Более твердо и жестко. Непомерная тяжесть повседневной жизни невольно становится привычной. Чтобы не упасть по дороге, надо напрячь все внутренние силы, и часто, может быть, из чувства самосохранения, без слез проходить мимо очередного страдания. Но все же где-то глубоко твердо знаешь, что просвет только во тьме бывает, и в этот просвет мы все безоговорочно верили и ждали его как избавления.

Ванда плакала, вынимая сахар, муку, рис, макароны, шоколад, какао, сало, ветчину и настоящий кофе. Просто неслыханное богатство! Был и табак и папиросы, которые тут же отдали пани Кларе, дети получили шоколад, а в воскресенье после обычного собрания был устроен торжественный чай с сахаром и какао для детей, все с домашним печеньем. Приготовила это, конечно, Ванда, собирая посуду по хатам и с радостью созывая всех наших на давно невиданное угощение. Позвали мы и Ивана, но он ушел работать на огород.

 

- 96 -

Снова баланда стала сытно приправляться салом, по утрам мы пили настоящий кофе с сахаром, приглашая к себе по очереди наших.

Август. Начиналась самая горячая пора, жатва и молотьба на току. Он недалеко от колхоза, и целый день над нами стоит облако пыли, разъедающей глаза. Появились комбайны, грохотала молотилка, приготовили мешки, чинили старые. Горой лежит золотистое зерно, его вручную сортируют, отборное зерно, крупное, золотистое ссыпается в приготовленные мешки, нагружаются телеги и грузовики, зерно свозится под охраной в амбары. Зерно похуже предназначается для нашего хлеба, которого мы ждем с таким нетерпением.

Рабочих на тока брали с большим разбором. Каждая припрятанная горсть зерна - тарелка сытной каши! Мы, поляки, только издали следили за этой работой и с завистью представляли себе их сытный котел с пшеном. У них работа ответственная и их кормят лучше... День и ночь сторожат зерно, ночуют тут же под скирдами свежей, остро пахнущей соломы. Тока обходят с винтовкой.

Через несколько дней и нам в колхозе стали выдавать по 300 грамм выпеченного хлеба на работающего, обещали потом выдавать по 500.

Пан Юзеф с дочерью продолжали ходить на огород. Степь опустела, луга выгорели, на месте сочной травы появились бурые прогалины, от засухи и зноя потрескалась глинистая почва. При малейшем порыве ветра столбом подымалась придорожная пыль, и далеко по пустынной степи катились легкие, кружевные клубни перекати-поля. Возвращались мы с работы серые от пыли, покрывавшей густым слоем наши загорелые, потные руки и лица. Не хотелось работать, и жаждали мы дождя и свежести.

В эти жаркие дни приехала дочь Ивана. Она работала со своей тракторной бригадой, объезжая окрестные колхозы и совхозы. Выглядела она решительной, самоуверенной коммунисткой, до абсурда преданной партии. Отец при ней был смущенным и потерянным, говорил мало, зная, что при первом неосторожном слове она способна донести на него. Вошла она и к нам, критически все осмотрела, посидела недолго с отцом на кухне, успев попрекнуть его, что берет подарки от врагов народа. К счастью, она была связана со своей бригадой и даже не осталась ночевать. Уехала она, не простившись ни с кем.

Работая с глиной и песком при амбарах, мы видели, как возили зерно, как ссыпали его в тщательно выметенные помещения, держали их ночью под замком. Куча зерна на току заметно уменьшалась, а

 

- 97 -

рядом поднимались все выше и выше скирды золотой, пахучей, прессованной соломы.

Вскоре приехала и приемная комиссия. Она долго совещалась с председателем и счетоводом, обходила амбары, побывала и на току. Стали то и дело подъезжать присланные из района грузовики, останавливались у амбаров, вывозили только что обмолоченное зерно... "Все это еще за старую недоимку", — тихо говорили нам колхозники. Они и мы с ужасом смотрели, как постепенно опустошались приготовленные для урожая помещения. "Одна теперь наша надежда на огороды, да на трудодни!" - слышалось повсюду, но никто не знал, сколько придется на трудодень и какой нас ожидает расчет. Всем было страшно думать о предстоящей холодной зиме без хлеба и без вещей на обмен. Этот вопрос сделался насущным не только для нас, но и для всего колхоза.

Наш председатель совершенно замотался. Черный от пыли, с воспаленными, ввалившимися от бессонницы глазами, он имел вид загнанного зверя. Враги со все сторон — здесь комиссары увозят зерно, тут же свои колхозники, молча, с бессильной злобой, провожают каждый взваленный на грузовик мешок. Выжидающе, молча следят они за отъезжающим грузовиком, волком смотрят на стоящего тут же председателя, а он, оглядываясь, боится их не меньше, чем комиссаров и энкаведистов...

 

 
 
 << Предыдущий блок     Следующий блок >>
 
Компьютерная база данных "Воспоминания о ГУЛАГе и их авторы" составлена Сахаровским центром.
Тел.: (495) 623 4115;; e-mail: secretary@sakharov-center.ru
Политика конфиденциальности


Региональная общественная организация «Общественная комиссия по сохранению наследия академика Сахарова» (Сахаровский центр) решением Минюста РФ от 25.12.2014 года №1990-р внесена в реестр организаций, выполняющих функцию иностранного агента.
Это решение мы обжалуем в суде.
 

https://www.sakharov-center.ru/asfcd/auth/?t=page&num=13023

На нашем сайте мы используем cookie для сбора информации технического характера и обрабатываем IP-адрес вашего местоположения. Продолжая использовать этот сайт, вы даете согласие на использование файлов cookies. Здесь вы можете узнать, как мы используем эти данные.
Я согласен