На нашем сайте мы используем cookie для сбора информации технического характера и обрабатываем IP-адрес вашего местоположения. Продолжая использовать этот сайт, вы даете согласие на использование файлов cookies. Здесь вы можете узнать, как мы используем эти данные.
Я согласен
Глава 4 АКТЮБИНСК ::: Хрептович-Бутенева О.А. - Перелом (1939-1942) ::: Хрептович-Бутенева Ольга Александровна ::: Воспоминания о ГУЛАГе :: База данных :: Авторы и тексты

Хрептович-Бутенева Ольга Александровна

Авторы воспоминаний о ГУЛАГе
на сайт Музея
[на главную] [список] [неопубликованные] [поиск]
 
Хрептович-Бутенева О. А. Перелом (1939-1942). - Paris : YMCA-Press, 1984. - 228 с. : портр. - ( Всероссийская . мемуарная  библиотека. Наше недавнее ; 5 ).

 << Предыдущий блок     Следующий блок >>
 
- 98 -

Глава 4

АКТЮБИНСК

 

После отъезда приемной комиссии стало необычайно тихо. Потоптавшись вокруг опустевших амбаров, мы разошлись по домам, как после похорон.

Сидели у себя, на работу выходили только огородники -ради супа и пайка хлеба. Колхозная жизнь замерла, и жизнь опять сосредоточилась у хлева. Мысль же у всех была одна: что будет дальше?

Хмурый председатель не настаивал на утренних посещениях конторы, и даже счетовод заметно присмирел.

Было воскресенье, когда неожиданно нагрянули к нам в колхоз три новых комиссара. Это еще зачем? недоумевали мы. Они из центра, говорили соседи. В конторе заседание, вскоре выслали оттуда оповестить всех, что в 4 часа дня состоится годовое собрание в школе, присутствовать на нем обязательно для всех, не исключая и нас, поляков.

Сентябрь, но еще совсем тепло. Из нашего окна наблюдаем за спешными приготовлениями, которые идут в школе к приему именитых гостей. То и дело снуют бабы с метлами, ведрами, моют окна, вносят скамейки, выносят сор. К полудню все готово, земляной пол чисто выметен, рядами стоят скамейки для колхозников, напротив длинный стол, - доски на козлах, - покрытый ярким кумачом. За ним несколько стульев, на стене портреты Ленина и Сталина, украшенные подновленными лентами из старого кумача, в углах высокие снопы пшеницы, перевязанные алыми кушаками. К четырем часам школа наполнилась усталыми, но приодевшимися мужиками и опрятными бабами. Мы все тоже тут держимся вместе, отдельной группой. Все чинно, вполголоса переговариваются, выбирая место, поджидая начальство. Из всего колхоза отсутствуют только трактористы, их вызвали на работу, время им дорого - готовить землю для посевов, да и отношение к ним

 

- 99 -

другое - они наиболее верные, убежденные коммунисты, активисты, большинство партийные.

Шумно разговаривая, как после хорошего, сытного угощения, с небольшим опозданием входят комиссары, сопровождаемые председателем и счетоводом. Остановились посередине комнаты, и, оглянув стоящих перед ними людей, средний из них зычно крикнул:

— Здравствуйте, товарищи колхозники!

Ему ответил невнятный гул и жидкие аплодисменты. Сделалось тихо. Все уселись на свои места. Села и комиссия на приготовленные стулья. Посередине — главный незнакомый политрук, справа наш председатель, дальше остальные два приезжих, и сбоку, за секретаря, с карандашом за ухом и школьной тетрадью перед собой, — наш счетовод. Все молчат, слышно только шуршание страниц ведомости, принесенной политруком. В полной тишине он встал, опершись двумя руками о стол, оглянул нас всех и начал свою речь.

— Товарищи, много я слышал о вашем колхозе. Попал я к вам в первый раз, предварительно проверив ваши отчеты и ведомости последних лет. — Он насупился и продолжал: - Меня к вам направили из центра, чтобы я наглядно смог проверить вашу неслыханную задолженность нашей родине!

Опустив голову, он снова помолчал.

— Казалось бы, все у вас было, — повышая голос, продолжал он. — Постройки для скота, оборудованная молочная, сельскохозяйственные орудия, невиданные здесь раньше, во времена царского гнета. Вокруг колхоза пашни, огороды, сенокосы! Казалось бы, неслыханное прежде богатство! И что же я вижу? - он развел руками. - Орудия приведены в полную негодность, они у вас по степи валяются! - грозно крикнул он. - Нормы, назначенные вам нашим любимым вождем, товарищем Сталиным, не только не выполняются, но с каждым годом задолженность ваша не уменьшается, но все более и более увеличивается! Теперь она дошла до невиданных размеров.

Он резко отодвинул стул и подошел вплотную к первому ряду скамеек. Медленно обвел пронизывающим взглядом опущенные головы колхозников.

— Посмотрите на ваши хаты, — закричал он, — во всем районе нет более разоренного колхоза. Все грязно, все неряшливо, обрушиваются стены, хаты стоят без крыш, окон и дверей. И это в Советском Союзе, который всем и во всем помогает, который открывает вам и вашим детям все возможности — учения, образования, работы. Отчего это? Вредительство? - вдруг зашипел он, почти шепотом. —

 

- 100 -

Да знаете ли вы, чем это вам грозит? Знаете ли, как бдительно наша партия следит за врагами народа и искореняет их? В чем таится причина этой неслыханной разрухи? - Он круто повернулся и встал снова на свое место у стола.

— Я знаю, правительство, идя вам навстречу, прислало вам подмогу, поляков, чтобы пополнить недостающие у вас руки. И что же? Оказалось — это не помощь, а одна обуза, лишние паразитические рты, объедающие и без того бедный колхоз. Судя по трудодням, труд их и за работу считать нельзя, - и грозно подняв палец вверх: — я это так не оставлю. Я дам отчет в центр и хочу знать, отчего вы так плохо работаете?! - С насмешкой он посмотрел на нашу группу.

— Богу своему молитесь! На работу по воскресеньям не выходите. Отчего это? Объясните мне причину вашей халатности и преступной лени! — Было совершенно тихо, и ответом ему были только упрямо опущенные головы да приглушенное дыхание.

Чего он ждет от нас? Самобичевания, как это бывало все чаще и чаще в общественных судах? Господи, он же сам все отлично знает, это провокация с его стороны! эта их неслыханная, самодовольная наглость, — проносится вихрем у меня в мыслях. Эта речь, сама по себе обычная, совершенно трафаретная, которая никому ничего нового не открыла, вызвала на этот раз во мне какой-то неожиданный приступ ярости. Все, перенесенное за этот год, сжалось в одну точку. Не помня, что я делаю, я встала. Испуганно уставились на меня глаза наших, передние ряды подняли головы и обернулись. Кто-то настойчиво дергает меня сзади за платье...

— Вы спрашиваете, почему мы так плохо работаем? — сказала я, не узнавая своего голоса. - Я вам на это отвечу словами Ленина. Была абсолютная тишина и настороженное внимание...

— Ленин, ваш вождь, говорил и писал: нет плохих работников, есть только плохие руководители.

Магическое имя Ленина возымело свое действие - меня не остановили.

— Знаете ли вы, - продолжала я, слегка задыхаясь от бешенства, - что мы все с пяти утра и до захода солнца работали без куска хлеба! что дети наши брошены голодные на целый день, чтобы вечером им принести нашу порцию баланды из степи, что доярки ваши, как новорожденные младенцы, вынуждены питаться одним молоком? что наши польские вещи спасают ваших колхозников от голода? — я торопилась досказать, видя какое-то движение за столом. Последние мои слова были заглушены глухим ропотом, они повскакали с мест.

 

- 101 -

— Уберите отсюда эту сумасшедшую диверсантку! — заорал, опешивший было, политрук.

Поднялся невообразимый шум. Кто-то меня вытаскивает из рядов и пинками в спину выбрасывает за дверь. Дверь с шумом захлопывается за моей спиной.

Вечер. Я одна. Никто за мной не вышел. Заходит солнце, краснеет закат. Вокруг так тихо и пустынно! Все же приступ ярости еще душит меня и я бегом возвращаюсь домой. Долго еще колотилось сердце и стучала кровь в висках. Стемнело, постепенно начинаю приходить в себя. Окно открыто, вижу, как группами возвращаются с заседания. Скопович, бригадир Иван и наши поляки, испуганные и пораженные, обступили меня.

— Что теперь будет! Арест? Репрессии? Видя их растерянные лица, слушая их предположения, я и сама испугалась.

— Эх, зря это вы! - махнул рукой Иван.

— Нет, не зря! Нет, не зря! - яростно и перебивая друг друга заступались за меня наши. "Конечно, зря! - подумала я. - Могу только повредить и им и себе, а помощи от этого никому".

Посидели молча, Иван ушел к себе, тревожно переговариваясь, все постепенно разошлись. Жизнь берет свое, дома ждут голодные дети, и у каждого своя тяжелая забота о завтрашнем пне. За мной пока никто не пришел, но на душе было неспокойно. Ванда плачет, но готовит ужин. Я сижу, думаю - надо действовать, пока не поздно! Сели за стол. Поели молча. Никто не пришел... Верно, совещаются, потом будут ужинать, заночуют в колхозе, вряд ли они без НКВД могут что-либо решать. Сижу, думаю, пока совсем не стемнело. Наверно, Иван уже лег, все же стучу к нему.

— Зайдите к нам, - говорю ему сквозь дверь. - Хочу с вами посоветоваться.

Он слез с печи, вошел к нам.

— Послушайте, дедушка, что я придумала. Слышала я, что председатель ищет сейчас, кого бы послать от нашего колхоза на отбывание государственной повинности. Я знаю, что из колхозников никто от семьи сейчас уезжать не хочет, а все равно кого-то отправить надо. Пожалуйста, сходите к председателю, он вас примет, и предложите ему послать меня в артель отрабатывать за колхоз, да лучше всего сегодня же ночью, а то еще чего доброго меня заберут!

— Вот это дело! — тотчас согласился со мной Иван. — В артель до расчета за трудодни никто ехать не хочет, да и огороды еще не закончены, а вам самая пора до рассвета уехать! Это вы хорошо придумали!

 

- 102 -

Он накинул заношенный, порыжевший от времени пиджак и вышел во двор. Была лунная ночь, мы не ложимся, ждем его прихода. Наконец, слышим стук в сенях. Открываем дверь с волнением и страхом.

— Согласен он, - еще у порога кричит Иван, вытирая о рогожку ноги. - Завтра до пяти утра подвода будет на Актюбинск. Я сам вас и свезу, а политруку председатель скажет - раньше, мол, было сговорено кого-нибудь послать спешно, а ехать никто не хочет - вот вас в наказание за дерзость и высылают.

— Чудесно, дедушка, спасибо, - обрадовалась я. - А что туда брать из вещей?

— Да что похуже, там больше сейчас на дорогах работают.

Иван попрощался и вышел. Луна светит прямо в окно, и на душе светлее, спать не хочется. Ванда сетует, что останется одна.

— Да вы возьмите к себе Марысю, она на моей кровати и будет спать, вы с ней так подружились, вам обеим будет хорошо! — утешаю я ее. — Она вам и кашу из яслей принесет, а я через месяц вернусь.

Мы вместе приготовили узелок с вещами и немного провизии. Улеглись, но спать не могли и проговорили до тех пор, пока Иван не постучал в нашу дверь. Было еще совсем темно — часа четыре, когда я спешно оделась и наскоро простилась с Вандой.

— Успокойте всех наших, - говорю я ей на прощанье, - лягте спать теперь, а я на подводе постараюсь заснуть. Какой наш Иван все-таки удивительный, просто настоящий друг! А мне интересно посмотреть, что из себя представляет советский город и что за артель в Актюбинске...

Вышла на улицу. Звезды, небо ясное, сухо. Я одета тепло. Полушубок и верховые сапоги, да еще плед положу на ноги. Охватывает необыкновенно радостное чувство — вот и просвет во тьме! Только бы не остановили! Это мне Бог послал, благодарно думаю я, — может быть и к лучшему все это, ведь надо же что-то предпринять, чтобы не остаться здесь на зиму.

В конторе свет, но никого нет, кроме сторожа, спящего на лавке. Иван запрягает. Скоро пришел и председатель, отпустил старика сторожа и, грозно посмотрев на меня, накинулся с упреками.

— Чего это вас вчера дернуло? Только меня подводите — не умею, мол, я вас в повиновении держать! Всегда такая тихая, — смягчился он вдруг, видя, что я молчу. — Ваше счастье, подвернулась повинность, сможете уехать от беды. А мне и правда некого

 

- 103 -

послать. Скажу комиссару — за дерзость, в наказание. Да там хоть и не сладко, а хлеб есть! — подмигнул он мне.

Почесываясь и позевывая, выписал он мне направление с печатью колхоза, и уже совсем добродушно заметил:

— Я им скажу, что заранее было слажено, и от нашего колхоза ждут смену сегодня!

— Спасибо! — радостно говорю ему на прощание и выхожу во двор.

До рассвета еще долго. Подъехал Иван, зашел в контору за поручениями, мой узелок положил на телегу. На телегу заботливо наложено свежее сено, прикрытое мешками. Уселись и тронулись в путь, когда еще в контору никто не явился.

Опять обошлось! Вот счастье, думаю я. Там хлеб есть, может быть, еще сухарей удастся насушить на зиму. Улеглась на сено. Покрылась теплым пледом. Голова постукивает обо что-то жесткое, но засыпаю мгновенно, и кажется — никакая встряска меня не разбудит... Чувствуется при этом во всем существе какая-то сила, трудно выразимая, идущая из глубинных, жизненных, далеко заложенных истоков, и с ней — такое спокойствие и уверенность, что все, в конце концов, обойдется.

Лошадь пошла шагом, низко опустив голову, а Иван и сам не торопится и тоже, верно, дремлет, покачиваясь на передней доске телеги...

— Приехали, - будит он меня, обернувшись.

Сажусь, поправляю сбитый платок, оглядываюсь. Уже светло — я проспала часа три. Солнце светит, тепло. Снимаю полушубок, остаюсь в костюме.

Улицы, широкие, не мощеные, выпячиваются бугром посередине. Дома низкие, одноэтажные, часто с большими дворами, садами, с крашеными воротами. Въехали на главную, здесь встречаются и большие дома и магазины с очередями перед дверью, прохожих много, одеты по-городскому, но встречаются и мужики и бабы. Проезжают грузовики, телеги вроде нашей, но встречаются и старые экипажи, извозчики. Едем теперь рысью, кажется, проехали весь город. На самой окраине подъезжаем к длинному одноэтажному зданию. Крыша железная, над входной дверью надпись "Районное Управление Дорстроя". Иван остановил лошадь у крыльца. Я слезла, иду за ним. Он внес мои вещи в контору. Тут уже ожидало несколько человек.

— Ну вот, — обратился он ко мне, — подождите товарища начальника, он вас направит, а через месяц за вами заедем! Счастливо оставаться. — Я вышла за ним. Он деловито отвязывал лошадь.

 

- 104 -

— Спасибо вам, — сказала я, провожая его, — знаете, я вам многим обязана.

Но он не любил, когда ему выражали благодарность, и поспешил сесть в телегу.

— Я уж поеду, кое-чего купить надо для магазина, да и на почту сходить, а к вечеру и обратно, до темноты.

Не оборачиваясь, он тронул лошадь и шагом отъехал от Дорстроя.

Проводив его глазами, я медленно вернулась в контору. Она стала постепенно наполняться народом. Все больше колхозники, среди них одна только женщина. Оглядев всех, она подсела ко мне. Контора была большая комната, два окна ее выходили на улицу, два во внутренний двор. У каждого окна стол со стулом, у стен скамейки, между окон шкапы с папками. На шнуре висят электрические лампочки с зелеными абажурами. Часов в 8 отворилась дверь и вошел плотный мужчина высокого роста с быстрым, острым взглядом и решительной походкой.

— Здравствуйте, товарищи! - приветствовал он нас. - Вовремя приехали, как раз сегодня смена, без проволочки вы их и замените. Начнете работать завтра с семи часов. Соберетесь здесь. Бригадир вас отвезет на участок ремонта, а пока устраивайтесь. - Его взгляд на минуту остановился на мне, но он ничего не сказал. - Оставьте мне ваши удостоверения, направления, справки, что у вас есть.

Мы передали ему наши бумаги, выданные в колхозах. Громко крикнув в открытую дверь, начальник вызвал мальчика рассыльного и велел ему отвести нас по квартирам. Захватив свои вещи, мы гурьбой вышли во двор.

— Женщин в конторский барак! — крикнул он нам вдогонку. Двор большой, вокруг него постройки. Конюшня, гараж, в глубине барак с двумя отдельными выходами. Амбулатория и больничный покой, здесь отбывают повинность санитар и сестра. Рядом женское общежитие. Тут светло и чисто. Несколько коек, покрытых солдатским сукном. Пол деревянный, крашеный, два окна, выходящие во двор, из них видна контора, потолок низкий, с висячей электрической лампой. В углу умывальник с педалью. Рядом кувшин с водой и ведро. Уборная, конечно, во дворе. После колхоза все это мне кажется просто роскошным, особенно электричество.

— Вас пока только двое, — сказал мальчик и вышел. Моя сожительница оказалась молодой вдовой, украинкой. Одинокая, бездетная колхозница, она, как и я, отрабатывает месячный наряд. Вопросительно и с любопытством она поглядела на меня.

 

- 105 -

— Вы, видно, не здешняя? - обратилась она ко мне, рассказав вкратце о себе.

— Нет, я из Польши, - ответила я.

— Вот как, слыхали мы, да не встречались еще!

— Вы, вероятно, из богатого колхоза, а нас по бедным рассылали.

Тем временем я устраиваю свою койку, поближе к окну. Она критически следит за каждым моим движением. Подошла, потрогала одеяло.

— Не продаешь?

— Пока нет, а что?

— Захочешь продать, скажи, я тебе хорошего покупателя найду, — перешла она со мной на "ты".

— Да я за деньги не хочу, за продукты только.

— Известно, это мы понимаем. Помолчали.

— Других, верно, баб не будет, — уверенно сказала она, -скоро расчет за трудодни, все хотят последние теплые дни при семье пожить, а там видно будет по расчету, в колхозе ли зимовать, в артель ли наниматься. Я работала на кухне, в столовой для артели. Там хорошо, сытно, пойду и сейчас спрошу, не возьмут ли туда.

— А какая здесь еще работа? - спросила я.

— Да пока тепло, все больше на дорогах, камни ломают, шоссе поправляют, ну, а зимой - тогда на заводы берут. Работа всегда есть.

Помолчала, смотрит на меня.

— Вы не бойтесь, - снова перешла она на "вы". — Начальник ничего, хороший, там все покажут... Конечно, с непривычки трудно, да хлеб дают. Работают только до шести, не как в колхозе. А потом столовая своя, супы варим хорошие, да и ларек свой есть — покупаете, что придется, на карандаш. Когда и сало, сахар, когда и колбаса. Тоже и лимонад берут с собой на работу с хлебом, с закуской. Начальник хороший, хозяйственный!

Я слушаю с любопытством. Еще о многом хотела бы спросить, но она, приготовив свою койку, оделась и вышла. Я же, поев приготовленные Вандой лепешки и запив их водой, решила выйти посмотреть, на что похож советский город.

Был теплый сентябрьский день, но в воздухе чувствовалась осень. Актюбинск широко раскинулся среди плоской бесконечной степи. Выхожу на главную улицу, она тянется прямой, однообразной линией через весь город, но все учреждения, магазины

 

- 106 -

и правительственные здания сосредоточены вместе. Два-три высоких дома, театр, где играют приезжие труппы, он же местное кино. Магазины с полупустыми витринами, почта. Захожу туда, чтобы послать Поле последние, оставшиеся из Новогрудка деньги, и написать дяде Жюлю в Москву мой новый адрес.

От главной улицы разбегаются переулки, но и они кажутся широкими из-за небольших одноэтажных домов, часто утопающих среди зелени садов. Встречаются дома и с обширными дворами и хозяйственными пристройками, в стороне разбит городской сад.

Попробую купить хлеба, думаю я. Нашла булочную, перед ней длинная очередь, тут я узнаю, что в потребительской можно купить только по карточкам. Артели же имеют обычно свои пекарни. Магазины и столовые все "закрытые", т.е. только для местных организаций и в зависимости от категорий. Обычных я не встречала. В очереди за хлебом на меня смотрели с удивлением и недружелюбно. Они ни о чем не расспрашивали, но, казалось, недоумевали, что я не знаю таких обыденных и всем известных вещей.

— Вы как будто с неба свалились, - заметила только одна женщина, вероятно, из "бывших", а я поспешила от них отойти, чтобы не возбуждать подозрений. Иду дальше, остановилась у витрины потребительского магазина. Выставлены ночные туфли, по-советски тапочки. Вхожу, заметила, что в магазине никого, кроме продавщицы, нет. Спросила, сколько стоят и есть ли мой размер.

— Дайте ордер, — ответила молодая продавщица.

— У меня нет.

— Без ордера не продаем, — улыбаясь ответила девушка. — Да вы, верно, не здешняя, - продолжала она, оглядывая меня.

Прохожих немного, одеты бедно, но чисто, поражает однообразие материй и покроя. Все куда-то торопятся с озабоченными лицами.

Вхожу в городской сад. Тут чувствую себя как-то свободнее и лучше. Чисто, дорожки посыпаны песком, кое-где на клумбах еще доцветают осенние цветы, пробегают дети из школы, играют непринужденно и весело. На куче песка копошатся маленькие дети, все одеты в одинаковые ситцевые платья и серые халаты. Вероятно, приютские, думаю я. На скамейке сидит и наблюдает за ними пожилая, бедно одетая женщина. Я сажусь рядом с ней. Она покосилась, оглядела меня и, как мне показалось, невольно отсела дальше.

— Это дети из местного приюта? — спрашиваю ее. Удивленно и неодобрительно она взглянула на меня.

 

- 107 -

— У нас приютов нет, есть детдома, - строго, поджав губы, проговорила она и, явно боясь моей близости и разговора со мной, тут же встала и, созвав детей, ушла с ними вглубь сада.

Подошла еще женщина, старая, повязанная платком. Лицо изможденное и усталое, одета крайне бедно, на ногах стоптанные туфли, лицо интеллигентное. Наверно, из "бывших", думаю я. С ней я уже не заговариваю, сама боюсь. Некоторое время мы молча сидели рядом, она, быстро работая спицами, что-то вязала, но, взглянув на меня внимательнее, тотчас убрала свое вязание в мешок и поспешно скрылась за поворотом дорожки.

Что же это? Все сторонятся, как от прокаженной! Охватывает неприятное чувство отверженности и одиночества. Уж лучше наш колхоз с его нищетой. Там хоть не чувствуешь этого непонятного страха, перед чем — неизвестно! Все же там есть и отзывчивость, и человечность, которой невольно ждешь от каждого, хотя бы и от чужого человека. Мне еще не приходилось до сих пор встречаться с "вольными" людьми, и все здесь мне казалось чужим и холодным, и непонятен был их страх и отчужденность. Возвращаюсь к себе усталая и голодная, придавленная всем тем, что пришлось видеть и слышать.

Да, думаю, здесь надо работать, иначе не проживешь ни физически, ни морально. Работа и только работа в этой чуждой мне стране объединяет, сближает самых разнообразных людей, разных по мировоззрению, образованию, по традициям... И кажется мне теперь артель каким-то оазисом, где я не могу не быть принята на общих началах и где я, может быть, найду и человеческое отношение, а главное — где меня не будут бояться.

Зажгла свет, читать нечего, легла на койку. Тоска... как я любила в колхозе праздничные дни, как ждала их. Здесь они меня просто страшат. Сожительницы моей все еще нет, наверно, она уже устроилась работать на кухне, нашла там своих прошлогодних сослуживцев. От нечего делать, доев оставшиеся лепешки, я легла спать. Свет горит, сон не приходит. Как я мысленно себя ни утешала, что ничего к худшему не изменилось, что Поля жив и вот скоро получит от меня известие и деньги, что дети все вместе, вероятно, продолжают хлопотать о Поле, что в колхозе меня ждет новая семья, которая рада будет, когда я снова вернусь к ним -ничего не помогало и сон не приходил. Благодетельный сон, когда все забываешь и живешь как бы в другом мире! Долго я так лежала, когда наконец вернулась моя сожительница Дуня, веселая и оживленная. Работать на кухне ее приняли и уже накормили. Как я и думала, она встретила там своих знакомых и рада была этот

 

- 108 -

месяц провести с ними. Остановившись у моей койки и заметив мое расстроенное лицо, она присела около меня.

— Ничего, пообвыкнете, - ласково проговорила она, - здесь люди хорошие, научат, помогут, а чтобы голодать в артели при Дорстрое — того не бывает! Я сама в столовой буду вам суп наливать, погуще, — улыбнулась она, — здесь весело, в кино пойти можно, недорого!

Но я только челюсти сжала, чтобы не расплакаться... Все же теплее стало на душе от ласковых и сердечных ее слов!

Утром встали мы рано. Вместе с Дуней пошли в контору, она сразу заявила начальнику, что ее просят на кухню, и он тотчас же согласился. Нас же, остальных, человек 30, передали бригадиру. Разместились мы в двух грузовиках, захватили с собой лопаты, молотки, стоячие рамы с натянутой сеткой для просеивания мелкого камня и песка. Выехав за ворота, проехали пустыри, груды вывезенного из города мусора, и снова открылась перед глазами выгоревшая, побуревшая степь. Едем по недавно починенному шоссе, где еще чернеют широкие заплаты. Свернувши с дороги, остановились. Здесь, по бокам испорченного выбоинами шоссе, лежат горки камней. Нам выдали молотки и рассадили далеко один от другого. Женщин мало, есть кое-кто из семейных, бездетных, которые отбывают вместе с мужьями. На меня, к счастью, никто не обращает внимания, все знают — из колхоза, в артели, значит, своя, а расспрашивать, да еще на работе, не полагается. Сидим, долбим камень, он легко рассыпается мелким щебнем. По существу работа мне показалась нетрудной, сидишь на воздухе, в тишине, но через некоторое время молоток стал казаться все тяжелее и тяжелее и подниматься все медленнее. Чаще останавливаюсь, чтобы передохнуть. Осматриваюсь. Солнце еще высоко, сильно припекает. В бесконечную даль уходят телеграфные столбы, шагом проезжают телеги, возвращаясь из города в свои поселки, громыхают неуклюжие грузовики, поднимая столбы пыли. Ну, думаю, вряд ли я здесь много наработаю, а какая норма — не знаю.

Часа через три подъехала бричка с начальником и давешним мальчиком. У него мешок с нарезанными ломтями душистого, свежеиспеченного хлеба. Давно я не видала таких больших кусков, и это была моя первая радость за этот день. Начальник слез, а мальчик поехал дальше раздавать хлеб, сегодня новая смена и у рабочих его с собой не было. Потом мы паек получали каждый день в столовой, чтобы брать с собой утром на работу. Начальник подходил почти к каждому знакомиться, присматривался, кто сколько сработал, расспрашивая про колхоз, про приемочную комиссию и шел дальше.

 

- 109 -

Подошел и ко мне. Он, видимо, уже познакомился с бумагами из колхоза, а может быть, и телефонировал председателю.

— Вы полька? — спросил он.

— Да, — ответила я.

— По-русски говорите чисто?

— Я окончила русскую школу.

Смотрит, отсчитал две горки.

— Не много вы наработали!

Я молчу.

— Кончили школу, значит, по-русски писать умеете?

— Да, — усмехаюсь я.

— Планы чертить можете?

— Не знаю, в школе рисовали карты.

— Поедете со мной, я вас проэкзаменую, может быть, если подойдете, оставлю вас при конторе.

И пошел дальше.

Я встала, поела хлеба, глядя ему вслед. Открылась какая-то новая жизнь! Неужели правда смогу работать в доме, где тепло и чисто. Просто не верится такому счастью. Через полчаса я уже сидела с ним в бричке. Он не расспрашивал о колхозе, о задолженности, о вывезенных поляках. Думаю, о многом он уже и сам знал. Ехали мы рысью и остановились у крыльца конторы. Усадив меня, он дал мне переписывать официальную бумагу.

— Да вы, я вижу, дюже грамотная! — и передал набросанный карандашом бесформенный план местности.

— Вот, попробуйте расчертить цветными карандашами, чтобы наглядно было, где дороги, где поселки, где идет ремонт, и надпишите названия.

В контору то и дело заходили люди. Подходили и к тут же сидящему секретарю, который диктовал справки, путевки и письма. Пишущей машинки, конечно, не было, бумага была плохая, перья ржавые и чернила разведены водой, но это никого не удивляло. Удивляло их, что я пишу быстро, и не задумываясь. День склонялся к вечеру. План местности я закончила. Посмотрев на мою работу, начальник благодушно сказал:

— Ну, будете нашей помощницей, на сегодня хватит, а теперь идите обедать.

Мы вышли вместе с секретарем, неразговорчивым и мрачным, судя по наружности, вероятно, евреем.

Столовая близко, через улицу, напротив конторы. Дверь на блоке то и дело открывается. Пропускают нас по списку, тут же висящему на двери. Смена новая, кухня никого не знает. При входе

 

- 110 -

каждому выдают миску, прибор и кусок хлеба - 500 гр. Комната большая, горит электричество, длинные столы, перед ними скамейки, в конце прилавок, за ним кухня. Все проходят чинно, протягивая свои миски. Уже издали меня заметила Дуня. Улыбнулась, сама налила настоящего супа с солью, овощами и крупой! Действительно, тут с голоду не умрешь, с восторгом думала я, какая разница с деревней. Отчего это?

После обеда можно пройти в тут же устроенный артельный ларек. Глаза мои разбежались при виде сахара, лимонада, сала и даже конфет. Правда, покупаешь "на карандаш", то есть на запись. Для одного человека на утренний завтрак можно взять сала, два тонких ломтика, как бумага, два куска сахара или две конфеты и полбутылки лимонада. Бутылки надо приносить обратно. Всего этого более чем достаточно для одного человека. Да еще с хлебом! Вернулась в барак утешенная, но усталая и разбитая от волнения и новых переживаний.

Господи! до чего же это утомительно, думала я, непрестанное чередование страха и надежды, голода и неожиданной сытости, отчаяния и радости, этого недавнего прилива бешенства и чувства благодарности вот к этим, мне совсем чуждым, людям, которые не сторонятся меня, и которых и я не имею основания бояться.

Целыми днями теперь я писала, переписывала или чертила свои фантастические планы местности, где намечались или производились починки дорог. Начальник мне приносил набросанный им проект с названиями местности, рек и поселков. Постепенно я улучшила свои чертежи, переводила их на специальную бумагу, тщательно вырисовывала  (без масштаба) поселки, овраги, пунктиром шоссе, предназначавшееся к ремонту, черточками - уже отремонтированное. Все это было раскрашено цветными карандашами с объяснениями и названиями. Начальник мой наивно любовался ими, и вскоре стены нашей конторы покрылись этими примитивными планами. Только бы их не увидали техники и инженеры, думала я, один только наш секретарь с явной критикой разглядывал их, но молчал.

Понемногу я узнала и о жизни нашего начальника. Он был полуграмотный, богатый крестьянин с Украины, вывезенный еще в конце 20-ых годов. Пробыв некоторое время в лагерях, он все же сумел вызвать к себе доверие начальства. Постепенно он сделал себе карьеру с помощью НКВД. Проявил он немалую энергию, помогая раскулачивать сибирских кулаков, а потом и в проведении коллективизации, которая прошла в Сибири очень болезненно. Знаменит он был в округе своей жестокостью, мужицкой смекалкой

 

- 111 -

и работоспособностью. Все же в партию его пока не принимали, но выдвигали на ответственные посты, где он показал себя хорошим администратором, преданным советской власти безоговорочно. Недавно он женился на молодой, красивой украинке, вывезенной еще ребенком и воспитанной в детдоме. Часто, в отсутствие мужа, после работы, она приглашала меня к себе, расспрашивая о загранице. Я ее побаивалась, была очень осторожна и отвечала, шутя, общими фразами.

— А что вас больше всего удивляет у нас? - спросила она однажды. Тот же вопрос, что и энкаведист мне задал, мелькнуло в голове.

— Да не знаю, право, трудно сказать...

— Ну все-таки! — настаивала она. Подумав, я ей ответила:

— Знаете, что бросается в глаза? Здешние люди так мало заняты личной жизнью! Мужья уезжают работать часто далеко и надолго, женщины остаются одни, в колхозах работают все вместе, и целыми днями только и видят друг друга, но никаких романов не заметно, и в этом отношении живут удивительно чисто.

Она усмехнулась и прибавила:

— Да, правда, особенно в колхозах, там не до этого, да и голодно, не до любви, только бы выжить. Я это знаю, до замужества сама через это прошла. Вот в городах, на заводах, на фабриках, там, конечно, иначе.

— А ваши родители? - спросила я тут. - В колхозе остались?

— Нет, я их не помню, меня в детдоме воспитывали, — она помолчала, видимо, вспоминая что-то свое. - С мужем мне теперь хорошо, любит он меня и балует, не бьет, хоть и крутой у него характер. У меня и уборщица теперь есть, и в кино и в театр, бывает, с ним вместе ходим. Здесь много легче, чем в деревне. Вот если зимой приедете работать в Актюбинск, заходите к нам, муж вам работу найдет. Тут всякие артели есть: госпиталь, школы, фабрики, заводы. Заходите, без работы не останетесь.

Это мне все очень важно, что она говорит, подумала я, возможно, что придется зимой здесь работать, это было бы просто спасением.

К концу октября пришла в контору записка, что за мной будет прислана подвода, председатель просил приготовить подсчет отработанных за колхоз трудодней. Потом я всегда вспоминала, что этот месяц в Актюбинске и работа в конторе Дорстроя был самым сытным и легким временем моего пребывания в Советском Союзе. Мы расстались с женой начальника друзьями. Дуня тоже закончила

 

- 112 -

свою работу и едет домой. Прощаясь со мной, дала мне на дорогу пирожок с картошкой и мешок сухарей. Я же везу Ванде хлеба и немного соли. Все же я с радостью простилась с хозяевами, думая о встрече с поляками в колхозе. Никогда с ними у меня не было той натянутой настороженности, которая меня здесь, даже при хороших отношениях, не покидала никогда.

Конец октября, уже совсем холодно. Ветер гонит серые, дождевые тучи. Телега нагружена какими-то узлами для колхоза, накрапывает мелкий, косой дождь. Мы с возницей прикрываем голову рогожкой.

— Ну, как у вас там? - спрашиваю его.

— Ничего, - неохотно ответил молодой, незнакомый мне парень, - хлеб пока дают...

Он явно не хотел вступать со мной в разговор. Темнеет рано. Приехали мы, когда солнце уже зашло. А света в хате нет, подумала я, и поспешила в контору. Председателя не было — сдала бумаги счетоводу и побежала домой. После города снова я была поражена убогостью и нищетой нашего поселка. Размытые дождем, грязные улицы усугубляли тоскливый вид покосившихся домов, а вокруг безлюдность, как будто все вымерло... Вошла к нам. Радостно расцеловались мы с Вандой, она похудела, осунулась. Заходили к нам и все наши, возвращаясь с работы. Усталые, в загрязненной одежде, их озабоченные лица мне показались просто страшными! Входили они ненадолго, ни о чем не расспрашивали, ничем и никем не интересовались, торопясь поскорее к себе. Каждый здесь был поглощен своими мыслями, своими заботами. Ванда тоже нервна и беспокойна. Устроили чай, позвали Ивана. Он, по обыкновению, отказался и, поговорив с минуту, ушел к себе, ссылаясь на боль в спине.

Усевшись с Вандой у накрытого стола, слушаю последние новости.

— Подумайте только, - говорила она взволнованным голосом, — был тут расчет за трудодни. Вы за 96 палочек получили 17 килограмм пшеницы и горсть шерсти с овец. И это еще больше, чем у других из наших! Да и колхозникам плохо. Многие бабы просто плакали, а мужики ругались (между собой, конечно), - добавила она. — Ведь это так и с голоду помереть зимой можно. — И в голосе ее слышатся обида и слезы.

Слушаю ее и тоже удивляюсь. Я и сама много не ожидала получить, но все же работали мы 6 месяцев, и, хотя по мнению счетовода план не выполняли, этот расчет мне показался просто чудовищным.

 

- 113 -

— Всем еще вычитали за баланду из общего котла, а теперь за хлеб. — Она замолчала и стала прибирать посуду, чтобы скрыть слезы.

Успокоившись, она снова села около меня.

— У пана Юзефа очень плохо, — продолжала она, - он с Марией все еще работает на огородах. Свеклу и морковь копают. Не по силам им это. Из-за супа и куска хлеба работают, дают сейчас по 300 гр. на рабочего, но вечернюю порцию они отдают детям. Пан Юзеф просто еле ходит. Но без него нельзя, одной порцией меньше будет, — главное, хлеба.

Я с ужасом слушаю ее, не перебивая.

— Ноги у него очень распухли, сапог надеть не может. Сшили ему из старого одеяла теплые сапоги, да теперь дожди, сыро, и ходит он целый день с мокрыми ногами! Да что говорить, у всех плохо, — закончила она.

— А Клара как? как девочки?

— Клара последние вещи меняет, она даже подумывает начать работать. Да теперь скоро и огороды кончатся. Вот только Зосе одной весело живется. Знаете, ее на зиму в контору берут, и теперь уже обучают, и паек у нее особый - 400 гр., как конторской служащей.

— Вот увидите, — говорю я смеясь, - она за председателя или за счетовода замуж выйдет.

— Нет, не думаю, - задумчиво отвечает Ванда, - председатель стар, а счетовод, говорят, переводится на ответственное место, он на польке побоится жениться, она выше метит, тут у нее знакомство с каким-то комиссаром.

Я не спорила, Ванда все колхозные дела знала лучше меня. Пока убирали посуду, я рассказала Ванде о жизни в городе.

— Там много легче, — говорила я, — паек хлеба — 500 гр., есть всякие артели, при них столовые и ларьки. У меня теперь там и знакомые есть, А в столовой нашей артели варят суп настоящий, с солью и овощами.

Ванда слушала меня недоверчиво, казалось это ей вне действительности и попасть туда невозможно.

— Не горюйте, — утешала я ее, — нам только паспорта получить надо. Уезжают же другие!

— Уезжают, но не ссыльные, — отвечала Ванда, - здесь никому из наших и в голову не приходит. Сейчас одна надежда у всех на огороды.

Мы улеглись на наши койки и еще долго обсуждали колхозные возможности.

 

- 114 -

— Еще неизвестно, сколько кому достанется овощей — свеклы, картофеля, луку, капусты. Никто теперь не хочет общего колхозного силоса, каждый свое хочет сохранять сам, хоть супы будем дома варить!

В окно светит луна, прояснилось, смотрю вокруг, хоть нищета, но радостно видеть своих и нашу со Скопович такую обжитую комнату. Конечно, все изменилось к худшему. Все наши устали, так заметно замкнулись в себе за этот месяц, так поглотило всех жуткое беспокойство о завтрашнем дне, так настойчиво направлены и мысли и силы, чтобы прокормиться, выжить... Воскресные собрания тоже почти не посещались. Пан Юзеф болеет, по праздникам отлеживается, собираясь с силами на рабочую неделю. У нас с Вандой тоже голодно, привезенных мною сухарей и соли было недостаточно, а Ванда хлебного пайка не получала. "Кто не работает, тот не ест".

На следующий же день по приезде я пошла в контору. Теперь туда собирались к семи утра — темно. В колхозе варят суп под навесом, без соли, но с картофелем и овощами. В огородах работа заканчивается, я же снова работаю в самом колхозе с кизяками, сечкой соломы и с глиной на постройках. Слушаю радио. Между Гитлером и Сталиным идет торговля о Финляндии. Случаются и открытые, недвусмысленные выпады против Германии — Советы начинают прислушиваться и к речам Черчилля и даже оглашать отдельные выдержки из них...

Как-то вечером, после работы, зашли к нам с огорода пан Юзеф и пани Мария. Оба были чем-то возмущены и взволнованы. Сумерки, в хате уже темно.

— Что случилось? — спрашиваем мы, перебивая друг друга, они шепотом рассказывают нам:

— Сегодня мы на огороде копали овощи, приехал комиссар с председателем, обошли весь участок, остановились недалеко от нас, что-то вычисляют. Мы, нагнувшись, работаем, они на нас двоих не обратили внимания; вероятно, думали, что мы ничего не понимаем из их разговора, но мы отлично поняли, что они торговались! Комиссар настаивал и говорил цифры, а председатель все крутил головой и не соглашался. Думаем, что комиссар ему пригрозил, и председатель стал что-то записывать. Тот, довольный, уехал, даже руку председателю пожал, а наш долго еще ходил по грядам и высчитывал. Стемнело, и мы собрались идти домой, как заметили, что он обронил бумажку. Мы ее подобрали, вот прочтите!

 

- 115 -

Написано было ясно: дата - 19-го ноября. Выдать — неразборчивая фамилия, а потом цифры и список продуктов: зерна, картофеля, овощей.

— Что же это? — не поняла я. — Как вы думаете?

— Да это же взятка комиссару, — шепотом проговорила пани Мария, оглядываясь, слыша за дверью шаги, но это был Иван, вернувшийся с работы.

— И так уже все вывезли, — с отчаянием в голосе продолжала она, — вся надежда на огород была, и вот теперь и это последнее.

Пан Юзеф стоял рядом, молча, опустив голову. Взглянула на него, ноги закутаны в неуклюжие самодельные сапоги и обвязаны веревками. Только тут, внимательно приглядевшись к ним обоим, я отдала себе отчет, до чего они оба похудели и изменились! Особенно старик - пан Юзеф. Он, всегда такой выдержанный и спокойный, изысканно вежливый даже с большевиками, здесь как-то совсем потерял самообладание. Дрожащими руками он мне протягивал записку, впервые я тут заметила в его лице какой-то нервный тик. На его ввалившихся глазах блестели сдерживаемые слезы. Казалось, он не только видел, но и осязал надвигающуюся катастрофу.

— Подождите, я пойду спрошу Ивана! - сказала я. Не торопясь, Иван засветил лучину и прочел протянутую ему бумагу. Грустно усмехнувшись, он мне ее отдал со словами:

— Вот опять из колхоза последнее вывезут, и это уже не за недоимку, так, какой-то политрук заберет. Беда!

"Беда? нет, может быть, наше счастье", — мелькнула у меня мысль. После краткого совещания между нами пятью уже в полной темноте было решено в обмен на эту записку попытаться получить от председателя его согласие — отпустить всех желающих уехать на зиму в город.

Господи! ведь это шантажом называется, с ужасом подумала я. Но что делать? Хорошо это или плохо? Не один раз приходил мне этот вопрос в голову, когда жизнь в этих невероятных условиях ставила нас перед глухой стеной. Но тут при виде их неподдельного отчаяния я не задумываясь пошла в контору. Надвигалась ночь, темная, холодная, без луны. Слабо маячил в окне конторы красноватый свет керосиновой лампы. Постучала. Вошла. Председатель был один, он сидел в тулупе у стола, заваленного бумагами.

— Вам что-нибудь нужно? — удивился он моему приходу.

— Да, мне надо поговорить с вами.

В эту минуту я ясно ощущала, как омерзительно добиваться своей цели насилием, даже с лучшими намерениями и для хорошей

 

- 116 -

цепи. Цель оправдывает ли средство? Конечно, нет! Как близок грех к хорошему и, казалось бы, правильному поступку и как часто просто сливается с ним. Главное, одно побуждение тянет за собой другое, зло порождает другое зло, и кажется — выхода из этого заколдованного круга нет! Все эти мысли вихрем пролетели в моей голове. Я волновалась и слышала стук собственного сердца.

— Товарищ председатель, — начала я срывающимся голосом. — Вы, конечно, понимаете и знаете лучше других, что мы, поляки, здесь зимой прокормиться не можем. Вы видели, какой был расчет за трудодни, а у нас и дети есть! Я пришла вас просить выдать нам наши паспорта и отпустить по добру в город.

— Что это вы выдумали еще! — накинулся он на меня. — Зимой работа есть: сено возить, солому, скот кормить, кизяки лепить, да о чем говорить? Вы теперь и сами знаете.

— Послушайте, нам и летом эта работа не по силам, — продолжала я, - что же будет зимой, и к холоду такому мы не привыкли.

Он насупился и развел руками:

— Это уж, извините, не мое дело!

— Нет, это дело ваше, мы вам поручены, и вы наше прямое начальство, если захотите, то сможете отпустить нас!

— Да вы что! — накинулся он на меня, вставая. — Сами знаете, рук у нас не хватает! Хорошо будете работать, так прокормитесь!

— Мы не виноваты, — возразила я, - что ваши же колхозники бегут отсюда и рук у вас не хватает! Вы же их не задерживаете!

— Эк хватили! Они здешние, не вывезенные, сами понимаете, вы на особом положении! Помолчали.

— Еще раз прошу вас, отпустите на зиму нас в город!

— Сказал, нет! — буркнул председатель и, сев за стол, взялся за бумаги, явно показывая, что он занят, и говорить больше не о чем.

Тогда я решилась. Каким-то деревянным, не своим голосом я медленно, но громко проговорила:

— Если добровольно нас не отпустите, то нам придется у вас это потребовать.

— Что это значит потребовать, как это понимать?! — снова обернулся он ко мне.

— Так, принудить вас к этому! — сказала я, чувствуя опять, как на заседании, что я лечу с горы. — Мы не хотим погибнуть здесь от голода, холода и непосильной работы.

 

- 117 -

Он смотрел на меня, сдвинув брови, но не прервал, и я продолжала:

— У нас есть против вас важный документ, который вы обронили. Я пришла торговаться с вами. Сами знаете, терять нам нечего. Мы этот документ отдадим в НКВД, и вы за него дорого заплатите.

Молча он дал мне договорить, смотря на меня исподлобья, поверх очков. Я замолчала. Он снял очки, резко отодвинул стул и подошел ко мне с криком:

— Да вы что, и впрямь с ума сошли! Что за документ?!

— Вы обронили список продуктов для выдачи комиссару, иначе говоря, согласились на взятку к 19-му ноября!

Он пошарил в карманах.

— Чепуха, это бумажка.

— Нет, не чепуха! У нас и свидетели есть, слышавшие ваш разговор с политруком.

Наступило тяжелое молчание. Доносы ведь в Советском Союзе обыденная, даже возведенная в доблесть вещь. Председатель это знал. Знал он, и чем эти доносы кончаются. Доносы часто нелепые и бездоказательные. Он же и так себя чувствовал загнанным зверем, на учете в НКВД за постоянные недоимки, нелюбим и среди колхозников, которые негодовали на него за то, что он не умел защищать их интересы.

— Кто нашел записку? - глухо спросил он.

— Это все равно, — ответила я, — записка у меня. Об этом из ваших никто не знает, — спешила я его успокоить.

Он подошел к столу и сел, задумавшись. Мне его сделалось просто жалко, таким он мне показался растерянным — и без меня зашел в тупик. Мы оба долго молчали, я села на лавку около окна. Какой это все-таки ужас, думала я, какой-то кошмар. До чего они доводят людей и какой может быть отсюда выход. С замиранием сердца я ждала его ответа.

— Но на каком же основании я вас отпущу? — спросил он почти шепотом.

— Очень просто, — поспешила я ответить, — скажите в НКВД, что за ненадобностью, как плохих работников, как лишние рты, вы отпускаете нас, тем более сам политрук так о нас выразился "паразитские рты", помните?

Он невесело улыбнулся и снова замолчал. На минуту меня вдруг сковал ужас — а что если он опередит меня и позвонит в НКВД, чтобы меня арестовали! Нет, теперь побоится, пожалуй, знает, что я на все готова. Но все-таки было страшно. Темнело,

 

- 118 -

мигала лампа, верно, керосин кончается, думала я. За стеной прохаживается ночной сторож, ждет, когда же председатель уйдет, а он все сидел неподвижно, опустив голову на руки.

— И то правда, не выжить им здесь зимой! - задумчиво, как бы про себя, тихо проговорил он. Наконец он встал, я тоже. Он протянул мне руку со словами: — Ладно уж! давайте записку!

Отлегло от сердца, но довериться его словам не смела.

— Конечно, я вам ее отдам, сейчас она не со мной, дайте нам паспорта и подводы, когда хотите, мы можем даже закончить осенние работы, если это вас устраивает.

Подумав, он тихо ответил:

— Подождите, вот счетовод уедет, недели через две. Пока не говорите никому о нашем разговоре, секретно дайте мне список, кто хочет уехать, - с усилием добавил он. Лицо его было задумчиво и бледно. Мы расстались дружески, в первый раз с благодарностью я пожала его руку.

Уже который раз я замечала, что в Советском Союзе даже с заведомым злодеем можно говорить с глазу на глаз откровенно и по-человечески, но стоило появиться третьему лицу, как весь тон разговора мгновенно менялся и делался или поучительно прописным или переходил в ругань.

Успокоенная и радостная, я бросилась домой, но пана Юзефа и Марии уже, конечно, не было: ждали дети и священный ночной отдых. Ванда тоже уже лежала и ждала меня в темноте, волнуясь и мало надеясь на благоприятный ответ. Я тихо разделась и шепотом рассказала ей весь наш разговор.

— Не может быть! не может быть! — все повторяла она, не веря своим ушам.

Думать о будущем мне тоже было страшно, а что если для них всех будет хуже! Перед нами открывалась неожиданно новая дорога, правда, неизвестная, но все же полная, как мне казалось, надежды на работу, на прокорм, на возможность выжить!

На следующее утро Ванда обошла всех наших, кроме Зоей, которой не очень-то доверяли, и оповестила их о возможности на зиму уехать в Актюбинск. Все были настолько поражены этим известием, что не сразу дали свое согласие на отъезд, страшась новой жизни, неизвестных людей и обстоятельств. Я же с утра, как обычно, вышла на работу, чтобы не привлечь внимания счетовода. Отъезда из колхоза нам пришлось ждать еще долго. Заканчивались работы в огородах, все подводы были в разгоне, а в ноябре дожди размыли дороги, и наступила полная распутица.

 

- 119 -

Общий котел прекратился, все должны были питаться на свои заработанные трудодни. Все же выходившие на работу получали без котла повышенный паек хлеба - 400 гр. на душу.

Это было смутное и тревожное время. Втихомолку и неизвестно куда исчезали последние работники, оставляя заколоченные хаты или бросая их на произвол судьбы. Было что-то зловещее в этом замирающем на зиму колхозе. К этому прибавилась и нерешительность наших. Вставал вопрос: ехать или нет?

Снова вся жизнь сосредоточилась в молочной, в хлеву, но из нас только Зося имела туда доступ. Правда, колхозницы жалели детей и подкармливали их потихоньку от счетовода вместе со своими ребятишками за мелкие услуги.

Делалось все холоднее и холоднее, начались заморозки. Подсушились колеи и выпал первый снег. Как все показалось празднично и чисто, когда еще нетронутый белый покров замел следы грязи и зияющую разруху покинутых, полуразрушенных хат.

Середина ноября, в избах сумрачно и сыро. Темнеет рано. Работы сами собой заканчиваются. Часто при непогоде и в контору не являемся, только хлебный паек заставлял нас участвовать в уборке на зиму инструментов, в лепке кизяков под навесом и в разборке развалин. Ночи все длиннее и длиннее, а с ними связаны беспокойные думы и тревога. Счетовод почти все время в разъездах, а председатель смотрел на наше манкирование сквозь пальцы.

Видя явную невозможность прожить в колхозе, постепенно все наши решили уезжать - будем уж до конца держаться вместе, говорили между собой, стараясь подбадривать друг друга. Список желающих покинуть на зиму колхоз я наедине передала председателю, но он предупредил еще раз, что надо подождать отъезда счетовода.

В один из пасмурных и неприветливых дней ноября я вернулась с работы голодная и промерзшая. С утра низко нависли тяжелые снеговые тучи. К вечеру снег стал падать крупными, мокрыми хлопьями и скоро покрыл всю дорогу. Ветра не было. В степь послали за соломой для подстилки. Стога прессованной соломы недалеко, версты полторы от колхоза. Нас на эту работу, к счастью, не посылали, солома тяжела, нагрузить дровни не под силу, да и за лошадь боялись, не покалечили бы мы с непривычки.

Ванда готовила ужин, но хлеба в избе не было. Отдохнув немного, я все же решила пойти в магазин за своим пайком. К ночи похолодало и поднялся ветер. Ничего, думала я, магазин близко.

 

- 120 -

Выхожу на двор, внезапные порывы ветра захватывают дыхание, но я одета тепло, открыв калитку, выхожу на дорогу. Из дневных мокрых хлопьев снег обратился в сухой и колкий. Ветер крутит юбку, идти все труднее, снег слепит глаза, залезает за воротник и в рукава. Все же я хоть и медленно, но продвигаюсь к магазину. Порывы ветра все сильнее и злее. Перед глазами крутит, все застилает снежная мгла, ни неба, ни земли уже не видно, все слилось в одну сплошную массу. Невольно становлюсь спиной к ветру, чтобы отдышаться. Что же это так долго магазина нет? думаю я. И света не видно! Неужели я могла заблудиться, наискось переходя улицу! Правда, я всегда плохо ориентировалась, а тут, поминутно становясь спиной к ветру, совершенно потеряла направление. Остановилась, стараясь сообразить: когда я вышла из дома, ветер был мне прямо в лицо. Теперь, если он мне в спину, то ясно — я иду к дому. Но не тут-то было! Он дул порывами, всю меня залепляя снегом, то сбоку, то в спину, то прямо в лицо. Вокруг же меня ничего, кроме непроглядной мглы. Тут я не на шутку испугалась. Так и замерзнуть можно, крутясь на одном месте. Кричать? тоже бесполезно, чуть откроешь рот, захватывает дыхание. Да, помощи ждать просто неоткуда, да и кто может найти меня в этой двигающейся мгле! Действительно, я, кажется, верчусь на одном и том же месте, с ужасом проносится у меня в голове. С невероятным усилием вытаскиваю ноги из сугробов, но в голову приходит утешительная мысль — такой глубины сугробы могут быть только у заборов. Близко от них где-то должны быть и хаты. Залезаю по колена в холодные, пушистые горы снега.

Не знаю, сколько времени я так топталась, ища спасительный забор. Показалось мне это время вечностью, как вдруг неожиданно стукнулась обо что-то твердое. Забор! с облегчением подумала я. Держась за него замерзшими руками, рукавицы я давно где-то потеряла, медленно двигаюсь, еле передвигая ноги. Возможно, что, выбившись из сил, сев отдохнуть, тут бы рядом и заснула. Говорят, это легкая смерть - в оцепенении и во сне! Вспоминается и сказка Андерсена, знакомая с детства: "Девочка с серными спичками". Уже охватывает меня от усталости какое-то безразличие, постепенно проходит и страх... Все же не отпускаю забора, вяло, медленно текут мысли, необходимо отдохнуть, отдышаться! Только не садись, пролетает в голове, а то заснешь! Стою, облокотясь об забор, осматриваюсь. Что это? Как будто стало легче дышать и вокруг слегка посветлело. Снег заметно поредел, с новыми силами и надеждой двигаюсь дальше. Вот и чуть мерцающий огонек в окне. Что есть силы всматриваюсь - да я стою у калитки

 

- 121 -

нашей хаты! Радость, а с ней и силы, так и нахлынула на меня. Уже уверенно, высоко поднимая ноги, дошла до калитки — она открыта, и дальше сугроб прочищен. Конечно, это уже позаботился Иван, благодарно думаю я. Задыхаясь, вхожу на скользкое крыльцо. Ветер как-то внезапно стих, прояснилось. Меня уже услышали и распахнули дверь, оттуда сразу повеяло теплом, уютом и заботой! Ванда со слезами на глазах готовит горячую похлебку. Печь жарко натоплена, мой полушубок, юбка и валенки сушатся у Ивана на печи. Он сам мне старательно оттирает руки снегом. Хоть и ломит их и ноги от внезапного тепла, но хорошо и радостно, как после тяжкой болезни.

— А мы вам на окно лучину поставили, да пока сильно крутило, не видать вам было! Я вышел вам калитку отворить, да не знал, куда идти вас искать. Счастливо, недолго пурга мела, видал я, что проясняется, а бывает и сутки так крутит. Хату так занесет, что и откопать ее трудно, да сейчас еще не время буранов, вот в феврале беда, до молочной и с фонарем не дойдешь!

Сели за стол, нашлись у запасливой Ванды и сухари. На радостях и Иван согласился с нами поужинать.

— А как же наши за соломой поехали? — вспомнила я.

— Ничего, - ответил Иван, — недолго крутило! Переждут на месте, зароются в солому, а если застанет в дороге, то лошади довезут. Бывало у нас, да и не раз, что и не возвращались!

— Нет, - говорим мы с Вандой, - не дай Бог нам здесь зимовать!

— А счетовод-то совсем уехал, — говорит Иван, - вам теперь самое время перебираться в город. Поговорите завтра с председателем, сами видите, уж половина колхозников разбежалась. Я и сам буду проситься в хлеву ночевать, за сторожа. Там тепло, а при коровах и курах с голоду не помрешь. А вы ехать не бойтесь, — успокаивал он нас, — сейчас самый путь, ехать хорошо! Со швейными машинами в артель сейчас же примут. Шутка ли — машины иметь. Плата там сдельно, сколько наработаете, а вы в Дорстрой, там знакомые, а пани Марысю и Ванду сиделками в больницу. У нас без работы не бывает, - поучает он нас, - вот только выбирать не приходится - что дадут!

Медлить нечего, решили мы с Вандой, и утром отправились поговорить с председателем. Слово свое он сдержал и назначил нам день отъезда, обещая дать две подводы. Все мы стали лихорадочно собираться. На работу все же ходили, чтобы не потерять хлебный паек. Меняли вещи на крупу, картофель, муку, уложиться было нетрудно, у большинства вещей почти не было.

 

- 122 -

В ночь перед отъездом Иван забрал наши чемоданы и узлы, уложил их на двух подводах, накрыл брезентом и поставил во двор конторы. Лошадей на ночь отвели в конюшню. Конторский сторож за старую фуфайку согласился сторожить вещи до рассвета.

В холодную, морозную, но ясную ночь конца ноября мы все собрались к пяти утра в контору. С волнением ждем председателя. Он не замедлил прийти и тут же деловито вынул из ящика стола уже приготовленные паспорта, справки и удостоверения о работе. Он тоже казался взволнованным, прощаясь с каждым в отдельности, пожимая руки и передавая документы. Уже все вышли, осталась я одна. Вот отпускает, верит мне, а его бумага еще у меня! подумала я и, прощаясь, протянула ему злополучную записку. Ухмыльнувшись, он сунул ее в карман. Когда он отдавал мне паспорт с удостоверением о работе из новогрудской музыкальной школы, я заметила, как все его лицо просияло улыбкой. Мне даже показалось, что он понимает и радуется, сознавая, что делает доброе дело, отпуская нас из колхоза. Пожав мне руку, он вышел со мной на крыльцо. Звезды сияли, луна заливала своим прозрачным светом силуэты двигающихся людей.

Мы все разместились, радостные, взволнованные. В душе ликование почувствовать себя, как нам казалось, независимыми, свободными людьми со своими бумагами в кармане и правом собой распоряжаться.

Пустынно. Колхоз спит, никто нас не провожал. Во время укладки и сборов тоже никто не расспрашивал — не полагалось. Никого в поселке наш отъезд не удивил, привыкли — к зиме это дело обычное. Лошади тронулись, заскрипели полозья.

— Не поминайте лихом! — крикнул нам вдогонку председатель. Все мы невольно обернулись. Видим, к конторе подошла Зося. Облокотясь о косяк двери, она нас молча проводила взглядом. За последнее время каждый из нас старался подойти к ней, но она откровенно показывала, что не нуждается ни в нашей ласке, ни в сочувствии и явно сама сторонилась нас. С отъездом наши дороги окончательно разошлись и мы навсегда потеряли друг друга из вида.

Мы медленно выехали за околицу. Закрывалась еще одна страница жизни. Еще темно, но ехать хорошо. Дорога накатана и мы легко скользим в наших широких розвальнях. Наша подвода первая, правит Иван. Пана Юзефа удобно устроили на подушках. По бокам на вещах. Ванда, пани Мария и я. За нами, не отставая, едут с моим бывшим погонщиком Федей Марыся, Клара и четверо девочек.

 

- 123 -

Чуть выехали в открытую степь, охватило нас всех смутное беспокойство. Далеко от жилья, впереди холодная мгла и неизвестность. Чувствуя наше волнение, Иван нас тихо уговаривает:

— И чего вы города боитесь? Там вам много легче будет. Вот довезу вас до постоялого двора, напьемся чаю, детей да Федю оставим с вещами, а сами поедем наниматься по артелям. Пани Клару да пани Марию с машинами в швейную сейчас же примут. Пани Марысю завезем в больницу, у нее бумаги фельдшерицы, это тоже не шутка! Сейчас же возьмут, хоть в сиделки, а там и квартира, и харчи. Вы не сомневайтесь, всем работа будет. Как кончим с артелями, поедем квартиры нанимать, чтобы недалеко на работу ходить. За вещи всякий потеснится и сдаст!

Успокоительно было слушать его неторопливую речь под мерную рысь лошади. Светлело, розовел восток, перламутром отливал снег.

— К вечеру все и справим, — продолжал Иван, — я вас развезу по квартирам, а ночью при луне и домой поеду. Мне уже обещано председателем в хлеву ночевать за сторожа. Там и перезимую.

Вот он, думала я, за свою долгую жизнь пережил и войну, и тяжелое ранение, и революцию, и коллективизацию с ее арестами, грабежом и убийствами, и неприязнь своей собственной дочери, а теперь этот голод и нищету, и ничто его не сломило! Сумел он сохранить и совместить стойкость с покорностью, ласковость с внешней суровостью, отзывчивость со смиренной безропотностью, и пронести все это при неизбежных и тяжелых невзгодах!..

Всем нам так хотелось отблагодарить, одарить его, хоть чем-то показать свою признательность, но он, однажды взяв одеяло и немного белья, несмотря на наши просьбы принять еще что-нибудь, неизменно сурово отвечал:

— И так премного благодарен, мне ничего не надо. Берегите для себя — еще пригодится.

Как он живет и чем? недоумевали мы между собой. Внешне стойко и молчаливо, но за этой внешностью, конечно, своя внутренняя, богатая, для нас недосягаемая жизнь...

Часа через три мы, наконец, подъехали к Актюбинску. Мне он уже знаком, но наши, проснувшись, молча и не отрываясь, всматривались в улицы, дома, магазины - в то, от чего они так отвыкли за эти месяцы. Вот и постоялый двор, полинявшая доска с надписью "Трактир". Его дверь то и дело открывается, и валит оттуда пар. Двор обширный, вокруг конюшни, навесы, отпряженные лошади жуют сено из мешков, привязанных к их мордам. Стоят сани с поклажей. Мужики и бабы, рабочие, мастеровые снуют взад и

 

- 124 -

вперед. На нас никто не обращает внимания, все заняты, все куда-то спешат. Иван нанял нам комнату, деньги собрали между собой. Пока он помогал перенести наши вещи, Федя распряг лошадей и задал им корму. В комнате тепло, спросили кипятку и заварили чай. У всех была заготовлена провизия для нас и для возниц. Было уже часов 9, когда мы, оставив Ванду, пана Юзефа и детей, поехали с Иваном в артели. По дороге я сошла и отправилась в Дорстрой пешком. Начальник встретил меня дружески.

— Здорово! как живете? работы хотите?

— Мы, поляки, на зиму уехали из колхоза. Председатель нас отпустил, - ответила я ему. - Я бы хотела поступить на какую-нибудь службу, может быть, вы мне в этом поможете?

Он внимательно выслушал меня.

— Вот как, ушли из колхоза? У вас бумаги ваши с собой?

Я дала ему мой паспорт.

— Так, — сказал он нахмурясь, — не от колхоза теперь работать будете, это дело меняет. В контору взять вас сейчас не могу. Возьмите себе пока квартиру, наведывайтесь, может быть смогу вас устроить хлеб рабочим возить.

Явно он испугался ответственности, впервые увидав мой паспорт, и хотел сперва запросить НКВД. Я вышла от него разочарованная и обеспокоенная этой первой неудачей. Комнату же нашла поблизости и легко, но платить надо было ежемесячно вперед вещами и деньгами. Покончив с этим, вернулась на постоялый двор. Мария и Клара встретили меня радостно. Обеих с машинами сразу приняли, и они были полны радужных надежд. Марысю тоже легко приняли сиделкой в местную больницу. Один пан Юзеф растерянно слушал наши разговоры. В первый раз за свою жизнь он чувствовал себя не у дел, и видно было, что ему это очень тяжко. Но что было делать? Даже Иван, покачивая головой, потихоньку предупреждал нас:

— Не возьмут старика, слаб и больной, да и как без сапог на работу ходить! а в сторожа побоятся — поляк!

Да и наружность у него уж очень не пролетарская. Старались мы его всячески подбодрить и утешить.

— Нельзя в городе детей одних оставлять, — говорили мы ему. — Это счастье, что вы сможете за ними присмотреть, да позаниматься с ними нужно, сколько времени они уже не учатся. Вот вы немного оправитесь, тогда и вам работу найдем!

Он же отмалчивался и крепился, но видно было, что он на краю слез. По квартирам все устроились недалеко друг от друга. Иван с Федей, напоив лошадей, развезли нас по домам. Уже темнело, когда

 

- 125 -

мы наскоро попрощались друг с другом, последними завез Иван Ванду и меня.

— Ну, а вас приняли? - спросил он меня при расставании.

— Нет, пока нет. Но обещали потом устроить.

Он посмотрел пытливо, но подробностей не расспрашивал. Попрощались... уехал. Закрылась еще одна страница жизни.

Мы больше никогда не встречались, и осталось только светлое воспоминание о нем, да еще в его образе на всю жизнь назидание о благородстве, стойкости и силе!

Снова принялись мы с Вандой устраиваться. Она, как и я, была обеспокоена. Безработица, недоедание и назойливая мысль — не вышлет ли меня НКВД с моим паспортом куда-нибудь подальше, позволено ли таким, как я, проживать в городах Советского Союза. Снова нам пришлось менять вещи на продукты. Варили суп. Ванда пекла пресные лепешки — как у не работающей, у меня карточек на хлеб не было.

Она плохо выносила голод, болела и была так слаба, что боялась искать работу. Часто я заходила в контору, но начальник был все в разъездах, а секретарь не в курсе дела. Однажды он мне неожиданно протянул письмо из Москвы. Писал дядя Жюль. Наконец-то пришли первые вести из Новогрудка.

"Осенью погрузили меня с вещами и пианино на грузовик, - писал он, — и привезли в Минск. Оттуда поездом доехал до Москвы. Живу в квартире Жоржа, такой мне памятной с прежних времен. Занимаюсь, буду издавать "Крокодила". В Щорсах из администрации все поразъехались, няня и панна Леонтина в деревне, помещение реквизировано, а меня, вероятно, из-за этого и вывезли. Да я рад, неуютно там было за последнее время, жили, как на вокзале..."

Опять все встало перед глазами: и опустелый дом, и рассеянные по свету близкие... Только уже придя домой я дочитала взволновавшее меня письмо и обомлела от неожиданности. Дядя Жюль продал пианино и выслал мне в Актюбинск 6000 рублей! Целое неслыханное богатство. Нам с Вандой просто трудно было поверить такому счастью. За деньги через знакомых можно было в городе кое-что достать из провизии, особенно мне с помощью заведующего столовой, которого я знала по Дорстрою. Посылки Поле тоже были теперь надолго обеспечены, и квартиру оплатить деньгами нас гораздо более устраивало, чем отдавать последние вещи. Как мне посоветовали, я деньги положила "на книжку" и брала на почте небольшими суммами. Снова я была поражена, как и с письмами в Кремль, что в СССР в некоторых отраслях соблюдался порядок, к которому мы в Европе привыкли.

 

- 126 -

В это время вынужденного безделья я часто заходила к нашим. У пана Юзефа и у Клары тоже была радость, всех четырех девочек приняли в советскую школу. Там они днем получали суп с хлебом. Мария и Клара работали, но им было нелегко. Пан Юзеф отлеживался, но не поправлялся и все больше и больше тяготился своим бездействием. Марыся работала в больнице, там же жила и питалась. Ей платили маленькое жалование, как нештатной служащей, и вычитали за прокорм. Все же она была довольна и счастлива работать по своей специальности.

Наконец, в декабре, случайно встретив на улице жену начальника Дорстроя, я спросила ее, стоит ли мне еще ждать от них работы.

— В контору вам нельзя, - уклончиво ответила она, - но наш мальчик-рассыльный уезжает на днях в техникум, так вот на его место, я думаю, мой муж согласится — я поговорю с ним.

— Да я запрягать не умею! — ответила я.

— Запрягать не умеете? - усмехнулась она. — Дадите что-нибудь нашему шоферу, он же и конюх, он вам согласится запрячь. Так заходите завтра в контору или прямо ко мне, я уже буду знать ответ.

Через несколько дней все было устроено, и я по утрам стала ездить на дровнях через весь город, по гладкой, наезженной дороге в нашу пекарню. Снова был мне доступ в столовую и в ларек, но выносить суп не позволялось, и хотя жалование было грошовое, но я получала кроме обеда 500 гр. хлеба. Мы с Вандой чувствовали себя обеспеченными и счастливыми. На службе в мои обязанности входило ежедневно ездить в пекарню, делить хлеб в столовой, ездить по поручениям начальника и возить заведующего за продуктами столовой и ларька. Иногда приходилось написать и официальное письмо. Всем нам работа в городе была гораздо более по силам. Каждый из нас принадлежал к определенному кругу - артель, больница, организация Дорстроя, это нас связывало, морально легче было жить, не чувствуя себя отверженным, а т.к. мы были, как и окружавшие нас рабочие, на самых низких должностях, то и отношение к политике нас, к нашему счастью, не касалось. Приходили мы на службу только к семи часам, кончали раньше, чем в колхозе. Днем был перерыв на завтрак. В домах было тепло, керосиновые или электрические лампы позволяли по вечерам читать. Книги можно было доставать из городской библиотеки. Конечно, все нам казалось очень дорогим, и отсутствие денег и вещей было постоянной заботой. За деньги тоже почти ничего нельзя было купить. В ларьке — только на одного человека, и еще в зависимости

 

- 127 -

от заработка. В потребительских магазинах только по карточкам или ордеру, да и товаров почти не было.

В эти зимние месяцы, например, совершенно исчезла соль. Для нас это было делом обычным, но рабочие в столовой со злобой упрекали заведующего.

— Почему готовите без соли?

— Очень просто, - был ответ, — без соли не помрете! А вот в другой области нет пшена или картошки и едят одни галушки. У нас вот и сало бывает, учтите это, а в других областях никаких жиров не достанете!

Зимой рабочие Дорстроя отрабатывали государственную повинность на фабриках и заводах, но к вечеру приходили в столовую, где получали суп и хлеб. К семи часам я уже возвращалась домой. Часто к нам по вечерам забегала и пани Мария, чтобы хоть ненадолго уйти от гнетущей атмосферы своей семьи. 500 гр. хлеба на четверых, конечно, не хватало и они сильно голодали. Ванда и я старались помочь ей, но это все было недостаточно. Лишний хлебный паек достать было невозможно. Тут я только поняла, что главное для голодного человека это именно хлеб! Марии было лет 35, но теперь она казалась гораздо старше. С гладко зачесанными волосами, страшно похудевшая, она все же была очень красива. С беспокойно бегающими, лихорадочными глазами, она молча, задыхаясь после быстрой ходьбы на морозе, садилась у нашего стола. Мы не смели ей докучать расспросами. Устраивали чай, хлеб, сахар у нас всегда были, иногда и горячий ужин. Она ела, как едят голодные люди, сосредоточенно и молча. Выпив горячего чая, обогревшись и утолив голод, она иногда начинала рассказывать о себе, отце и детях.

— Ни Клара, ни я, - жаловалась она, - быстро работать не можем, а теперь еще у нас отобрали машины, строчат на них настоящие портнихи, а мы как подмастерья работаем, думаю, нас только ради машин и держат. Мы раньше могли кое-как все же заработать, а теперь пришиваем пуговицы, наметываем, все на руках, а платят они сдельно. После вычетов от ларька и за паек — ничего не остается. Слава Богу, хоть дети в школу ходят, они уже хорошо по-русски говорят, но чему их там научат! Страшно подумать. Зато днем кормят, а вечером хоть немного, а принесу. Моего пайка, 500 гр., на четверых никак не хватает. - Она помолчала и перевела дух. - Я детей подкармливаю, не у нас в комнате, а потихоньку!

Мы в ужасе молчим.

— Отец уж больше не встает, вот третий день. Так ноги опухли.

— Отдайте его в больницу, — говорю я. — За ним там Марыся присмотрит, кормить его будут и лечить.

 

- 128 -

— Я уже говорила ему, просила его, да боюсь настаивать, подумает еще, что нам в тягость! Он мне в ответ плачет, говорит: "Хочу дома умереть среди своих".

Мы снова молчим...

— Ведь поймите, он с голоду умирает! — вдруг с плачем проговорила она. — Я четверых никак не могу прокормить, а сама должна есть, чтобы мы не погибли все! - И с плачем: - Мне школа предлагает устроить детей в детдом — так ведь это уже навсегда, назад не отдадут, сделают коммунистками... Вчера мне старшая вдруг говорит: я хочу в детдом, там хорошо, все говорят — там весело и есть дают три раза в день. И это еще при дедушке. Не выдержала я, вывела ее за дверь и побила, вот до чего дошла. Никогда со мной этого не было... Не могу вынести это от своей родной дочери, - добавила она почти шепотом.

Мы с Вандой сидим ошеломленные этим взрывом отчаяния, из которого выхода нет.

— Кушайте! — подвигаем мы ей хлеб, сахар и сало, как только она немного успокоилась.

— Нет, спасибо, я лучше домой возьму, сало они давно не ели.

— Я могу вам денег дать, приходите всегда, когда нужно!

— Благодарю, но я за деньги ничего не куплю, в ларьке не дают, вот разве за квартиру, а в ларьке только на запись, да и то следят, сколько заработано за день!

— Хотите обратно в колхоз, - предлагаю я, - можно написать председателю.

— Да нет, меня ведь в молочную не возьмут, да и доить я не умею, а дети еще малы, работать не имеют права, да и боюсь я там одна.

Была уже ночь. Она сидела теперь с сухими и блестящими от волнения глазами. Господи, да это кошмар какой-то! думали мы с Вандой. Мария, выпив залпом чаю, взяв с собой оставшееся сало, хлеб и несколько кусков сахара, торопливо стала собираться домой. Она ушла, оставив после себя такую безысходную тоску, что долго мы с Вандой со слезами обдумывали, что же можно сделать, чтобы помочь ей. Но помощь пришла от Бога. Поздно вечером, недели через две, внучки пана Юзефа известили нас о смерти дедушки. С ними вместе мы тотчас же пошли к пани Марии. Все наши уже были там. Он лежал на лавке, завернутый в простыню, лицо его было торжественно и прекрасно, заснул он без страдания, в полном сознании, в присутствии дочери и внучек, как того хотел, среди своих близких. Его последними словами были "тшимайтесь", то есть "держитесь". Мы все обступили его, достали несколько

 

- 129 -

стеариновых свечей, Марыся прочитала молитвы... Все мы стояли потрясенные, но без слез.

Несмотря на бесконечную трагичность этой смерти, она принесла нам огромное облегчение. Прежде всего, конечно, его замученной дочери и мало еще понимающим детям, а потом и всем нам. Казалось, что умерший своей примиренностью и жертвенностью как бы напутствовал нас и благословил, призывая к покорности, стойкости и солидарности в нашей жизни.

Его похоронили в грубо сколоченном гробу, без одежды, завернутым в простыню. Советские власти распорядились о могиле, и через день его гроб перевезли на дровнях за город на местное кладбище. Мы все медленно шли за его гробом. Над вырытой могилой Марыся снова прочла заупокойные молитвы. Это было все... Ни надгробного пения, ни креста, чуть заметный холмик возвышался над сплошной белой пеленой, да и он через несколько дней был занесен снегом и найти его среди этой чистой, нетронутой пелены было невозможно.

Несмотря на наше улучшившееся теперь питание, Ванда все еще болела, и я уговаривала ее лечь в больницу. Советские больницы в некотором отношении были оазисом среди других организаций. Они обычно были беспартийны и бескорыстны, обслуживали население бесплатно. Больной человек тогда принимался без большой волокиты. Доктора и сестры были приятны и работали, большею частью, самоотверженно, не занимаясь политикой. Возможно, это было вызвано свойственной русскому человеку жалостливостью ко всему слабому, больному, искалеченному, старому, слабоумному и юродивому.

Долго Ванда не соглашалась и перемогалась дома. Однажды зашла к нам вечером Марыся. Она с увлечением рассказывала о своей работе, о дружеском к ней отношении администрации и больных, и наконец ей удалось уговорить Ванду пойти на консультацию. С помощью Марыси устроить ее в больницу было не трудно, тем более, что она всю жизнь серьезно болела почками и перенесла тяжелую операцию.

Вернувшись с консультации, она, собрав немного вещей, простилась со мной, как мы думали тогда — ненадолго. С этого времени я осталась одна в опустевшей комнате. Днем работала рассыльной, вечерами навещала наших или читала книги из библиотеки.

Однажды, в самую холодную пору зимы, я, как обычно, в 8 утра выехала за хлебом в пекарню. Дорога хорошая, мороз сильный, градусов 20, но ветра нет и яркое солнце. Снег сверкает так, что больно глазам. Я очень любила эти безветренные дни, когда дым

 

- 130 -

из труб тонкой струйкой поднимается прямо к синему, безоблачному небу. Одета я тепло, даже удалось получить от начальника ордер на покупку теплых мужицких рукавиц. На ногах валенки, еще из Польши. Серый с вышивкой полушубок, шапка оторочена мехом. Подъезжаю, привязываю к столбу у крыльца лошадь, набрасываю ей на спину попону. Захватив мешки, иду в пекарню. Стучу, никто не отзывается, но дверь не заперта, значит, хозяин недалеко. Вхожу в знакомую избу. После обычных холодных сеней - большая комната с огромной русской печью, закрытой железной заслонкой. Тепло, пахнет свежеиспеченным хлебом. В открытую дверь соседней комнаты видны полки с круглыми караваями пшеничного хлеба. В заиндевевшее окно, покрытое причудливыми, кружевными узорами, бьет яркое солнце. В углу большая, ничем не прикрытая бочка. У стены длинный стол с остатками сероватой муки. Пекаря нигде не видно. Смотрю на бочку и столбенею от неожиданности. Она доверху полна сероватой, крупной солью. Кажется, никогда еще я не смотрела с таким вожделением на съестные припасы! Рука непроизвольно потянулась, чтобы схватить эту давно невиданную драгоценность! Но и тут Бог спас меня от неудержимого желания украсть. Громкий хохот остановил мою руку в воздухе. С печи свешивалась добродушная, скуластая физиономия моего пекаря. Он хохоча смотрел на меня и, видя мой испуг и смущение, поощряюще закричал:

— Бери! Бери! Ничего, мне только вчера привезли! А я, было, заснул на печи, не слыхал, как ты вошла!

Взять соли мне было не во что, но пекарь слез с печи и сам мне насыпал полные карманы полушубка.

— К завтрему принеси мешочек, я тебе еще отсыплю, вижу, что изголодалась по соленому! Да смотри, - добавил он, - занеси домой, в столовой чтоб не увидали, а то и мне не посчастливится. Правда, я бы вывернулся, сказал бы, что ты украла, не досмотрел, а тебе бы несдобровать, и места лишишься, и засудят!

Пекарь отсчитал мне в мешки хлеба и помог нагрузить на дровни, а я счастливая и утешенная поехала рысью домой. Его же я даже не поблагодарила, знала - за ворованное не полагалось. Была в этих случаях круговая порука, связывающая между собой людей обездоленных, хотя и виноватых — против сытой и обеспеченной вражьей силы. Даже среди своих это не обсуждалось - когда? откуда? — обходилось молчанием, чтобы ненароком никого не подвести.

В феврале вызвала меня к себе жена начальника.

 

- 131 -

— Хотела вас предупредить, — сказала она, — что на днях вы лишитесь места, в конторе зимой работы мало, так что секретарю поручено совместить свою работу с вашей. Мне очень жаль, - добавила она, пожимая мне руку на прощанье, - но знаете, мой муж

тоже зависит от высшей власти.

Действительно, через несколько дней мне дали расчет.

- Слышал я, что вы музыкантша, - сказал начальник, прощаясь со мной. — Сходите в техникум, там ищут преподавателя хорового пения. Знаю, у вас есть свидетельство из новогрудской музыкальной школы, с ним идите наниматься.

Все-то обо мне знают, подумала я. Он обиняками советует мне не показывать моего паспорта. Как будто это какой-то позор, Я поблагодарила и ушла. Опять началась безработица. Хорошо еще, что через заведующего столовой я за немалую мзду могла кое-что купить из провизии. Работа в техникуме мне очень улыбалась, но возьмут ли меня? Я ее получила, но не сразу. Только после долгих поисков и не найдя никого, директор решился взять польку. Я поступила на пробу, техникум считался высшим учебным заведением.

В Актюбинске техникум открылся недавно - для молодежи, закончившей десятилетку в Алма-Ате. Школа эта была строительная, курс двухлетний. При ней были и общеобразовательные курсы для слабо подготовленных учеников, и вечерние курсы для взрослых. Я там занималась с разными группами хоровым пением, разучивала с ними и сольные номера для их вечеринок, аккомпанировала им на их ученических концертах. По моей просьбе дядя Жюль выслал мне из Москвы несколько сборников советских песен и романсов, хорошо гармонизированных, что мне очень облегчило работу, а ученики были в восторге расширить свой репертуар. Свободного времени у меня было много, был доступ и в студенческую столовую, где за плату я могла получить сытный обед и хлеб. Трудно было только добираться в холод до техникума, т.к. комната моя находилась на другом конце города.

Мечтала переехать поближе.

Однажды, возвращаясь после уроков, я встретила немолодую, высокую женщину, трудно было не обратить на нее внимание -иконописное, строгое лицо, черный шерстяной платок на голове, телогрейка какого-то особого покроя как-то приковали мое внимание. В руках она держала кувшин и жестяную литровую кружку. Неужели продает молоко? —подумала я.

— Простите, — обратилась я к ней, — можно у вас купить молока? — Внимательно, не улыбаясь, она посмотрела на меня.

 

- 132 -

— Сейчас нет, я все разнесла по постоянным домам. - Я продолжала идти с ней. Она как будто меня совсем не боится, мелькнуло в голове.

— Скажите, вы случайно не знаете, где можно было бы найти комнату, недалеко от техникума?

— Вы полька? - полувопросительно ответила она. - Что же вы в техникуме делаете?

— Я там преподаю музыку и пение, аккомпанирую.

— Вот как! — заинтересовалась она, искоса на меня поглядывая. — Заходите ко мне, там поговорим.

Мы подошли к расписным, широким воротам, рядом калитка на крючке. Вошли, большой двор, окруженный хозяйственными постройками. Сарай, хлев на замке, курятник. Посередине колодезь с журавлем. В стороне небольшой, но солидно построенный дом. Одноэтажный, деревянный и чисто оштукатуренный, с высоким крытым крыльцом. Окна со ставнями, везде чисто, чувствуется достаток и хозяйская рука. Вошли в дом, здесь оказались всего три комнаты и большая кухня. Пол крашеный, чистые занавески на окнах, цветы в горшках. Она жила вместе с дочерью в передней комнате, окна которой выходили на улицу, две другие поменьше сдавались советским служащим. Ее комната, она же и столовая, была залита заходящим солнцем. Посередине обеденный стол, покрытый вязаной скатертью, между окнами, в углу, к моему изумлению, стояло пианино.

— Кто-нибудь у вас играет? — спросила я.

— Моя дочь, Лида, — ответила хозяйка, убирая посуду. — Она учится в десятилетке, да очень способна и любит музыку, давно мне хочется ее серьезно учить, вот я и думаю, не возьметесь ли? Я бы вам за это отделила занавеской полкухни с окном. Хоть я здесь и не хозяйка теперь и живут тут со мной один из НКВД, другой комиссар, но со мной ничего не бойтесь. Никто вас не тронет. Мой муж сам видный коммунист, но всегда в разъездах, с нами не живет. Так что, если это вам подходит, перевезите сейчас на салазках ваши вещи, а я вам все тут приготовлю.

Конечно, я с радостью согласилась, хотя соседство "видных коммунистов" меня беспокоило, но зато сама хозяйка внушала доверие и была мне симпатична своим спокойным достоинством. Она еще раз подчеркнула мне:

— Ничего со мной не бойтесь, при мне не пропадете! Она мне вывела из сарая большие салазки, я ее предупредила, что у меня вещей немного, но есть своя раскладная кровать. Когда я к вечеру привезла свои вещи, комната моя была уже готова, от

 

- 133 -

плиты ее отделяла через всю комнату пестрая занавеска. Перед окном стол со стулом, в углу умывальник, к стене их комнаты я поставила свою кровать. Что еще нужно человеку, подумала я, тепло, сухо, окно с белой занавеской выходит в чистый двор, и тут же заметила на столе стакан чудного молока. Плита здесь топилась круглые сутки и отапливала обе комнаты. Уголь Аграфена, так звали мою хозяйку, получала бесплатно от своих жильцов.

Какое счастье! И платить за комнату не надо, и так близко от техникума и от" городского сада! На жизнь вместе с Вандой у меня уже надежды было мало. Она поправилась и ее приняли в больницу ночной сиделкой. Жила она в одной комнате с Марысей, с которой еще в колхозе очень подружилась. Здесь же она и питалась, и я за нее была спокойна.

Тут я познакомилась и с моей будущей ученицей. Вернувшись из школы, увидев новое устройство, она вбежала ко мне. Белокурая, с материнскими темными глазами, одета опрятно в коричневое платье с черным передником, она напоминала гимназисток прежнего времени.

— Я буду с вами учиться на пианино? — радостно объявила она мне. — Когда?

— Я думаю, начнем завтра, — ответила я ей.

— Я сегодня вам все сыграю, что умею. Я уже тут училась в школе и знаю всякие песни!

— Лида, иди ужинать, — крикнула ей мать, — а потом будешь не играть, а уроки учить, а Ольгу Александровну не тревожь, дай ей отдохнуть.

Лида остановилась, смотря сияющими глазами, потом подбежала и крепко, по-детски поцеловала меня.

— Я так, так рада, — воскликнула она и исчезла за занавеской. Жизнь моя стала материально легкой и спокойной, но чуждая среда, в которой мне приходилось вращаться, тяготила меня. Одиночество в этой постоянной толпе чувствовалось гораздо сильнее, чем раньше. Физически я не уставала, и снова появились бессонницы с тревожными мыслями о Поле, о детях в Париже, о близких и друзьях. Наши, постоянно усталые, после работы ложились рано, и я их почти не видела. К себе звать их не могла, боясь своих соседей, - у них та же нищета, без просвета какой бы то ни было радости. Мой день проходил однообразно по заведенному раз навсегда порядку. Утром работа в школе, обед в столовой, где ученики мои меня дичились, учителя их тоже, открыто не показывая неприязни, все заметно сторонились меня. Иногда бывала репетиция

 

- 134 -

очередного выступления, потом урок с Лидой. Вечерами выходить было неудобно - на ночь ворота и калитка запирались, у жильцов были свои ключи, а мне надо будить хозяйку, постучав ей в окно, да и не хотелось встречать энкаведиста, который часто возвращался ночью.

Хозяйка моя, Аграфена Ивановна, была строгая, малообщительная женщина. Она все же понемногу привыкла ко мне, заходила посидеть, пока дочь была в школе, жильцы на работе, а сама она готовила в кухне обед себе и им.

— Я ведь здешняя жительница, — серьезно рассказывала она, блестя темными глазами. - Жили мы хорошо. Богато. Торговали ситцами, сукнами да полотном. Деньги были, детей не было. Скучно без детей-то! Была я замужем уж лет 8, как пришла революция. Мы сперва на нее и внимания не обратили, торговали по-прежнему, а как докатилась она до нас, жить стало страшно. А деваться некуда. Мужа разграбили да тут же и убили. Вот тут-то я Бога благодарила, что детей нет у меня. Бежала одна, куда глаза глядят. Хороша я еще была — полюбилась одному комиссару, он меня и спас, хоть всю правду я ему о себе рассказала. Может, он меня за эту горькую правду еще пуще полюбил. Верил он мне во всем. А потом, как дочь родилась, и замуж за себя взял. Много мы разъезжали, а меня все на родину тянуло - в Актюбинск. Его услали далеко, а меня с Лидой он сюда привез. Ей тогда уж лет 8 было. Поступила она в десятилетку, а мне дом определили, живут тут всегда советские служащие, а я за домхозяйку, готовлю им, убираю... - Она замолчала и задумалась... — Все здесь тогда для меня новое было, и город другой, и людей прежних никого не встретила. Трудно мне было спервоначала, потом привыкла. Муж не забывает, деньги от него получаю, да позволили мне корову держать, молоком снабжаю советские семьи. Если б не дочь, скучно бы мне было, ради нее только и живу!

Обо мне она никогда не расспрашивала, знала, конечно, что я ссыльная. Я была ей за это отсутствие любопытства благодарна, трудно было бы мне быть с ней откровенной и не хотелось ее обидеть отсутствием доверия. А настоящего доверия у меня здесь ни к кому не было. Присмотревшись, я увидела, что ее жизнь была нелегкая. Вставала она с зарей, доила корову и разносила молоко. Торопилась домой, чтобы снарядить Лиду в школу. Дочери ее было лет 13. Она была пионеркой, но пришло время, когда надо было переходить в комсомол. Без этого нельзя ни кончить школу, ни поступить в высшее учебное заведение. Аграфена была лояльна по отношению к советской власти, но в душе не сочувствовала

 

- 135 -

этому строю. Она с детства была очень набожна. Лиду окрестила тайком от мужа, не потому, что боялась его, но чтобы не подвести его и не поставить в ложное положение перед советской властью и партией. Дочь же ее жила как-то не задумываясь, совмещая набожность матери с антирелигиозной пропагандой в школе и не осуждая ни того, ни другого. Жила она весело и бодро, была общительна, ласкова и вносила в дом своей суровой, никогда не улыбающейся матери - оживление, непринужденность и тепло. Играла она на рояле недурно и к восторгу матери даже выступала на школьных праздниках.

Февраль с его лютыми морозами приходил к концу. Возвращаясь из техникума через городской сад, я часто останавливалась послушать сообщения по радио. Иногда проскальзывало недвусмысленное раздражение Сталина на Гитлера. Явно стала чувствоваться в их отношениях напряженность. Аграфена многое слышала от "своих жильцов" и часто потихоньку передавала мне последние заграничные сообщения. У нас же, поляков, все сильнее и сильнее крепла надежда на возможность освобождения.

 

 
 
 << Предыдущий блок     Следующий блок >>
 
Компьютерная база данных "Воспоминания о ГУЛАГе и их авторы" составлена Музеем и общественным центром "Мир, прогресс, права человека" имени Андрея Сахарова при поддержке Агентства США по международному развитию (USAID), Фонда Джексона (США), Фонда Сахарова (США). Адрес Музея и центра: 105120, г. Москва, Земляной вал, 57/6.Тел.: (495) 623 4115;факс: (495) 917 2653; e-mail: secretary@sakharov-center.ru  https://www.sakharov-center.ru

https://www.sakharov-center.ru/asfcd/auth/?t=page&num=13024

На нашем сайте мы используем cookie для сбора информации технического характера и обрабатываем IP-адрес вашего местоположения. Продолжая использовать этот сайт, вы даете согласие на использование файлов cookies. Здесь вы можете узнать, как мы используем эти данные.
Я согласен