- 78 -

В БОЖЬЕМ ДОМЕ

После скорого и неправого суда меня перевели в красную церковь. Машина репрессий не знала остановок, все казанские тюрьмы были переполнены подследственными, приговоренными к высшей мере, к различным срокам тюрьмы, лагерей, ссылки. Приколоченная к столбу черная тарелка беспрерывно сообщала адреса многочисленных арестантских этапов:

— Котлас! Беломорканал! Норильск!

— Соловки! Магистраль Тайшет—Абакан! На Колыму! Страшная карта каторжных лагерей, о которых узники знали понаслышке, из книг, кинофильмов, картин, не пугала своими ужасами, наоборот, после пыток следователей, вони парашных камер, вшей и клопов попасть на волю каторги считалось великой удачей, которая улыбалась не каждому. Из Казани уходили эшелоны со специальными

 

- 79 -

столыпинскими вагонами, баржи, приспособленные для транспортировки людей, и все равно тюрем, куда собирали «врагов народа», недоставало. Поэтому сообразительные сотрудники НКВД додумались взять в аренду «божий дом» — церковь. Стены церкви толстые, двери, полы из металла, на окнах крепкие железные решетки. Как будто господь бог предвидел будущую большую нужду — и вот побеспокоился!

Бригада арестантов за неделю обнесла божий храм высоким деревянным забором, над досками протянули колючую проволоку, по углам вознесли башни караульных вышек. Появились начальник, надзиратели, пригнали отряд конвоя — и тюрьма готова. История не забоялась конфуза, в разные эпохи под одной крышей разместила преисподнюю дьявола и дом духовных молитв.

Когда я первый раз ступил под своды современного вавилонского бедлама, то опешил. Господи, куда попал, что за место Страшного суда! Толкотня, мат-перемат, гул и перебранка, можно подумать, что это не тюрьма, а разноголосый восточный базар. Откуда здесь столько народу?

—      Смотри-ка, Ибрагим!

Неужели это ты? Кто-то двинул меня в плечо.

Я обернулся: Суббух!?

— Я думал, что тебя уже подвели под расстрел. Мы обнялись, долго не отпускали друг друга, позвонки хрустели и трещали от объятий.

— Мы еще живы! Живем!..

— Давай заберемся в укромное место, я тебе кое-что открою,— сказал Суббух Рафиков и потащил меня за алтарь. В этом столпотворении где сыскать укромное место, когда везде, словно в муравьиной куче, копошились люди? Нет, все-таки один более или менее спокойный закуток нашли. Приткнулись.

— После суда меня бросили в большой подвал,— шепотом стал рассказывать Суббух.— Кого только там не было? Секретари обкома, бывшие наркомы—все тут...

— И первый секретарь обкома?

— И Лепа, и Разумов,* оба... Вместе со мной сидели Лябиб Гильми, Фатых-ага Казанли, Шамиль Усманов, полно было других, знакомых и незнакомых. Одни рыдали,

 


* А. Лепа и М. Разумов — в разное время первые секретари Татарского ОК ВКП(б). Разумова арестовали в Сибири, на посту руководителя Восточно-Сибирского крайкома партии, в Казань его под конвоем привезли на очную ставку.

 

- 80 -

другие бранились, кляли тюремных извергов. «Измена! Провокация! Будем писать товарищу Сталину!» Лябиб Гильми подскочил ко мне, обняв, заплакал: «Суббух, тебя тоже к расстрелу?» Я ничего не ответил. Камера открылась, и нас разлучили!

Дин-дон! Дин-дон!.

Гром большого церковного колокола призывал не на молитву, а гнал на вечернюю поверку, в общий строй, чтобы стража провела контроль: не сбежали ли арестанты, не набросил ли кто-нибудь удавку, не принял яд. Двери храма распахнулись, к арестантам хлынули надзиратели— с тремя большими, словно телята, овчарками. Увидев заключенных, собаки рвались с ременных сворок, старались хватнуть за штанину, вцепиться в горло.

— Кончай базарить!—завопил начальник стражи; чтобы команда звучала убедительно, завернул кружево тюремного мата. Встали в пять рядов по сто человек в каждом. Надзиратели не ленились, по два, по три раза перебирали каждый ряд, потом взялись за нары, обшарили и перетрясли нехитрые арестантские пожитки. Из мешков. постелей вытряхивали игральные карты, иголки, острые лезвия, выточенные из пятикопеечных монет, стеклышки зеркал, другой шурум-бурум.

Все это было запретно, поэтому считалось преступлением. Стражник объявил приговор:

— За нарушение правил внутреннего распорядка тюремных заведений всех лишаю прогулок. Если во время шмона сыщутся карандаш и бумага — сразу карцерный режим.— Глава караульных завершил монолог еще одним букетом лихой матерщины и увел свою бандитскую команду. Собаки рванулись на выход, они даже не тявкнули, видимо, атмосфера вонючей тюрьмы псам не понравилась.

Божий дом, кажется, задрожал от топота ног — полтысячи арестантов, рассыпав строй, на ночь стали моститься на нары. Снова мат-перемат, сутолока, толкотня, короткие беззвучные драки.

Одного арестанта сбросили с пятого яруса, на железном полу расплылась красная лужа крови.

Хоть и тюрьма, а покойник — все равно «ЧП». Снова появились надзиратели, овчарки. Труп разбившегося вынесли. Шум понемножку затих. Подошел Суббух Рафиков, спросил:

— Где будем располагаться?

Облазили все церковные закутки ни одного свободного места.

 

- 81 -

Полезли под нары,— предложил находчивый Суббух.— На полу даже лучше, нет духоты, прохладно.

В сидоре Суббуха нашелся лоскут покрывала. На карачках забрались под нары, расстелили покрывало, вместе легли, я обнял его, он—меня. В последние дни спать почти не приходилось, поэтому сон смежил веки, но ни я, ни Суббух так и не заснули, крутились, ворочались, чесались. Сверху на нас что-то сыпалось, как песок, шуршало, тело чесалось так сильно, что, казалось, кожу поджаривали на огне.

Я спросил:

— Не спишь?

— Какой тут сон? Что-то дерет.

— Я тоже еле терплю. Чешется, под пальцами мокро, воняет.

— Ничего у нас не выйдет. Пойдем к двери, посидим.

Курево есть?

— Перед судом было три папироски. Одну заначил.

— Молодец, сообразил!

Мы выбрались из-под нар, встряхнули покрывало, оно было кроваво-красного цвета. Оказывается, сверху на нас сыпался не песок, а пикировали эскадрильи голодных клопов. Паразиты, мучители, разве с ними заснешь?

Тюрьма храпела, стонала, бранилась и бредила, а мы с Суббухом Рафиковым, пристроившись возле параши, на пару сосали одну папиросу. Теснота, вонища, но все равно в общей тюрьме сидеть легче, чем до одури томиться в одиночке.

Кого только не было среди людского скопища, собранного под крышу дома молитв, призывов к богу, чего только не вытворяли арестанты, по суду обреченные на годы тюрем, лагерей, ссылок, где шансов выжить отпущено по скупому лимиту, а возможностей погибнуть предоставлено без ограничений.

На нижних нарах возле алтаря на коленях длинноволосый попище неистово молился перед кровавой фигурой распятого Христа, длинные космы его отлетали то на правую сторону, то на левую. Божий слуга не позволил срезать свои косматые патлы, прошел через муки карцера, но все равно под ножницы мучителей-антихристов не пошел. Завтра упрямому попу идти в этап, поэтому в час поздней ночи он отдавался утешной молитве, просил бога укрепить его дух, дать силы.

Что только не придумает проказница-судьба! Прямо над тем местом, где отбивал поклоны своим идолам православный священник, свой молитвенный коврик расстелил

 

- 82 -

белобородый татарский имам * и, отрешившись от земных забот, шепотом творил вечерний намаз.**

Еще выше, под куполом божьего храма, резались в карты голые блатняки. Одежду они уже продули, играли на будущие пайки хлеба, пустую тюремную похлебку. Здесь же не нарах герой-ветеран рассказывал о своих боевых приключениях в гражданскую войну. Не тюрьма, а Содом и Гоморра! Одни спали, другие плакали, третьи хохотали. Кто-то уже тронулся рассудком.

Перед алтарем на пустом пятачке развернулась купля-продажа, кипел меновый торг. Чего только не предлагали на этом горьком, безрадостном торжище, чего не покупали, не выменивали. Главный товар - пятьсотграммовые пайки хлеба, холодное пойло тюремной баланды... Нашлись конфеты, сахар, халва, другие сладости, вкусные яства. Махорка, папиросы—это в любом виде: горстями, штуками, щепотками, недокуренными «чинариками», готовыми цигарками. Здесь можно прибарахлиться брюками, рубахой, гимнастеркой, ботинками и сапогами, носками, кисетами, другой житейской мелочью. Базарная такса не американский доллар или английский фунт, не советский рубль, а тюремная пайка. Одна пайка, половина, четвертушка... Торг только на такие «деньги», по этой ставке идут обмен, перепродажа.

Возле окна все-таки светлее. Здесь развернули тюремную обслугу арестантов портные, сапожники, мастера других ремесел, которые за цигарку махорки оказывали любую услугу. В особой чести заступники обиженных, от имени заключенных они составляли жалобы, прошения, ходатайства, эти заказы узников обычно выполняли знатоки закорючек законов: адвокаты, прокуроры, тоже попавшие под страшную машину репрессий, которая крушила свои жертвы, не разбирая чинов и званий. У алтаря показывали свое умение самодеятельные, профессиональные певцы, танцоры, музыканты, виртуозы-исполнители на гребешках и расческах.

Обычно артисты демонстрировали свое искусство возле самых широких и светлых нар. Здесь красное место тюрьмы, ее престол: на нарах возлежал глава арестантов—староста. Он среднего роста, крепкий, чернобородый, с черными вьющимися кудрями, обыкновенный цыган-конокрад, которому за его «художества» дали пятнадцать лет. Вор, бандит, разбойник, однако в камере этот угонщик крестьян-

 

 


* Имам — священник (тт.).

** Намаз — молитва (тат.).

- 83 -

скик табунов—надежная опора тюремного руководства, повелитель зеков, главный «бугор». Если староста захочет — он своей волей осудит и накажет арестанта, если смилостивится — позволит досыта дать тюремной похлебки, вознаградит хлебной пайкой. Для старосты обед из столовой таскали не в общем ушате, а в персональных горшочках, накрытых плотными крышечками.

Пуще всего в тюрьме душили воспоминания, они, словно цепями, приковывали к прежней жизни, что осталась за стенами этого зиндана, которой я, оказывается, не знал цены. Увы! Только став поднадзорным зеком, лишенным всех прав и привилегий, я сделал запоздалое открытие, что люди главное свое богатство — свободу — ценят тогда, когда они ее теряют.

Я старался избавиться от этого горького чувства тоски, но все равно попадал в ее объятия, как в заросли роз, одновременно ласковые и колючие. Тоску сравнивают с желтым цветком подсолнуха, говорят: «желтая тоска», наверное, от того, что в ней есть жаркие искры горячего солнца и злая горечь полыни.

Как только кто-нибудь из арестантов освобождал нары, я забирался на его место, набрасывал на голову пальто и закрывал глаза. Душно, легкие, будто худые кузнечные меха, не могли захватить достаточно воздуха, из груди к горлу поднимался твердый пробковый комок, тело обливалось потом. Однако физические страдания облегчали душевные муки, шумы тюремной камеры отдалялись, пропадали, я чувствовал себя в тихом, спокойном месте, где, кроме меня, больше никого не было. Я блаженствовал в счастливом мире фантазий, представлял, как перед моим тоскующим взором появляется она, моя Зейтуна...

...Здравствуй, цвет моей любви Зейтуна! Давай рассказывай, как идут зачеты? Есть ли хвосты? Сейчас в институте жаркая зачетная страда. Будь я с тобой, помог бы тебе по древней истории, истмату и диамату, но видишь, какая некрасивая приключилась история. Однако на этом свете без надежды один шайтан, давай верить, что черная мгла ночи не будет вечной, свет истины все равно рассеет мглу лжи.

Зейтуна, мой цветок, наверное, помнишь, как мы готовились к зачетам в прошлом году? У меня все перед глазами, как будто это было сегодня.

Распустились и расцвели развесистые яблони, в зеленый

 

- 84 -

наряд оделись красавицы липы. Мы вдвоем в тени деревьев разбросали книги, тетради, конспекты, перечитывали и зубрили лекции, перепроверяли друг друга, чья память лучше Голова уже ничего не соображала, мы начинали спорить, «драться»

— Довольно! Смотри, на руке синяк!

Ты делала вид, что обиделась, всхлипывая, вставала и уходила. Я догонял тебя, тянулся к твоим сладким и горячим губам. Потом мы брались за руки, смеялись, бродили по тихим аллеям. В овраге городского парка я рвал бриллиантовые коронки фиалок, прикалывал их к твоей груди. Фиалки пахли так, словно ты надушилась дорогими духами парижских модниц.

Мы устраивали легкий короткий обед, снова приходили под липы. На прежнем месте уже припекало солнце, поэтому перебирались на новое, к темному оврагу, опять гоняли друг дружку по всей учебной программе, задавали самые трудные, коварные вопросы. Такая подготовка всегда приятнее и лучше, чем зубрежка в одиночку: память улавливает даже малые факты и подробности.

А помнишь, мы все зачеты сдавали досрочно, причем, получали потрясающие отметки! Одни студенты восхищались нами, другие — завидовали. Пуще всех бесился Фазыл Алмакаев, он все время крутился возле нас, как будто в парке мало места Прямо как банный лист. Обязательно находил повод, чтобы прицепиться: то книги у него нет, то конспект потерял. Сам важный, надутый, будто индюк! Ты не поверишь, Зейтуна, это он, мой лучший Друг, строчил на меня доносы. Следователь показывал пасквили — его почерк я узнаю из тысяч других — корявые загогулины, написанные лживым, завистливым пером. Это он написал, будто я член националистической контрреволюционной организации, собирался втянуть в свою преступную банду и его. Сволочь! Как можно писать о том, чего никогда не было, оговаривать товарища? Бесстыжий человек, этот Фазыл, у него никогда не было ни совести, ни чести. Зейтуна, родная, милая, будь умницей, не верь ни одному его слову, это изверг, каин, злодей! Ты слышишь меня, Зейтуна?! Если бы ты знала, как я тоскую, сердце разрывается на части. Скажи, ты тоже тоскуешь, как я, или?..

Днн-дон! Дин-дон!..

Своды божьего храма дрогнули от грохота колокола, от моих мечтаний не осталось и следа. Снова суматоха, толкотня, шум-гам. Полтысячи арестантов, как один, повскакивали со своих нар на чугунные плиты пола. Снова контрольный пересчет поголовья.

 

- 85 -

После вечерней поверки я забился под нары. Здесь нет давки, как возле параши, никто не лезет в душу, можно спокойно думать, перебирать бесконечный клубок мыслеж

— О-о, вон ты куда забрался, даже с собаками не разыщешь. Вылезай! — вдруг закричал над ухом Суббух Рафиков, вытаскивая меня из укромного закутка.— Я вот стих сотворил Послушай.— И он прочитал всего четыре строчки

Я сразу представил картины Волги, белые, словно лебеди, пароходы, девушку-бакенщицу, которая зажигала на реке яркие огни ночных сигналов.

— Ты почему сторонишься меня? — с обидой спросил Суббух, когда закончил чтение

Пришлось рассказать ему про свою тайну, про Зейтуну, про невыносимую тоску.

— Сегодня на пару понесем парашу,—сразу сообразил Суббух, вдохновив меня совершенно потрясающей идеей: — Дежурный надзиратель мой бывший односельчанин, я подскажу, чтобы он позвонил твоей Зейтуне в институт, организовал вам свидание. Думаешь, в этом доме нет скрытых, неведомых нам возможностей? Надо только пошурупить головой

— Молчи! — я даже не заметил, как вскочил с места.— Давай скорее к старосте а то он назначит на парашу других,

Можно подумать, что все большие и малые колокола божьего храма зазвонили одновременно. На самом деле церковь, которую занимали полтысячи арестантов, загудела от одного-единственното слова, которое, как горячая искра, передавалось из уст в уста, с нар — на нары.

— Свидание!.. Позволили свидание!.

Впрочем, повод для удивления был более чем достаточный. С тех пор, как божий дом приспособили под жилище грешников—тюрьму, свиданий здесь еще не позволяли.

Кроме бандитов-уголовников, в тюрьме содержали страшных преступников, которые пошли против народа, вождя и учителя, их злодейство классифицировали по пятьдесят восьмой и пятьдесят девятой статьям. Недобитым диверсантам и шпионам, наймитам мирового капитала какие могут быть свидания, вольности и поблажки? И вдруг, как гром среди ясного неба, неожиданное известие: «врагу из врагов», которого просто случайно не достала карающая десница закона и власти, предоставили свидание, позволили встречу с любимой девушкой. Вся ка-

 

- 86 -

мера поздравляла меня с удачей, каждый арестант считал своим долгом подать совет, как вести себя, о чем расспрашивать, какие разузнать новости.

Самые практичные узники остроумно посоветовали взять лоскутик тонкой папиросной бумаги и, написав потайные вопросы, зажать ее между пальцами, а когда буду здороваться, руку любимой задержать в своей ладони, таким образом передать запретную писульку. Конечно, чтобы не упустить такой почтовый шанс, я бумажку взял, все, что надо, написал. «Зейтуна,— сообщал я в своем послании,— меня осудили несправедливо. Я ни в чем не виноват, напиши об этом товарищу Сталину». Кто знает, вдруг эта весть попадет по адресу, и тогда самый справедливый из людей, которые когда-либо возглавляли страны и народы, отдаст команду освободить меня из этого каменного мешка? Только бы не дрогнуть, не растеряться, на глазах у конвоира не выронить записку на пол! Я помусолил папиросную бумажку и, осторожно зажав ее между пальцами — чтобы привыкнуть к своему положению конспиратора,— стал ходить между нарами. Взад-вперед, взад-вперед.

— Сейчас нужно исполнить самое важное дело,—объявил заправила и пахан команды блатняков, великий кардинал Папа Пий II, собрав вокруг себя верных мюридов.— Парню предстоит свидание, его надо привести в божеский вид. Зеркало и пику*!

Растелешенные донага мюриды кардинала принялись исполнять команду. Два мастера начали обделывать два медных пятака. Один пятак шлифовали на чугунной плите пола — эта монета пошла на зеркало. Другой пятак, распилив на две половины, стали оттачивать под лезвие. Была круглая медная денежка, станет острая бритва. Больше того, воровскую компанию уголовников вчера пополнил взломщик квартир — медвежатник, этот сразу стащил с себя новую серую сатиновую рубаху.

— Держи! Перед Марьяной надо выглядеть по-молодецки, а ты похож на тюремного заморыша.

Теперь дело за брюками и корочками **. Армейские галифе с ровными диагоналевыми рубчиками по ткани оказались ненадежными, они не выдержали тюремной эксплуатации, а сапоги я давно носил как калоши. На допросах, когда каины-следователи сутками выдерживали меня в «стойке», отеками разнесло икры, голенища сапог при-

* Пика — бритва, нож. ** Корочки—обувь.

 

- 87 -

шлось искромсать. Но в божьем доме нашлись добрые души, которые разделили со мной и эту печаль.

— Соколик ты мой, будь спокоен, не переживай,— утешил меня чернобородый староста, лихо тряхнув своими лохматыми кудрями. Отчаянный гроза табунов стащил с себя новые хромовые сапоги, торжественно, на виду у всей арестантской кодлы вручил их мне.— Натягивай на свои конечности, может, как я, плясать научишься. По такому случаю не жалко отдать и шаровары, однако мои шкеры тебе по уши.— кардинал вдруг кинул взгляд на проходившего возле нас вора-уголовника такого же, как я, роста.— Эй, Петушок! — И, словно на ярмарке выбирал коня, оглядел его с ног до головы. Тут же распорядился:

— Ну-ка, голубочек, сбрасывай брючата.

— А я? — растерянный Петушок захныкал.— Я без трусов.

— Обойдешься. Здесь девок нет. Заодно проветришь свои рыцарские доблести.

Предводитель уголовников оказался находчивым распорядителем. Мои трусы он велел передать Петушку, его черные суконные штаны скомандовал напялить мне и, сотрясая бородой, зашелся в довольном веселом хохоте:

— Вот, мой соколик, ты теперь совершенно другая птица. Не соколик—орел! Дин-дон! Дин-дон!..

— Поверка!

В церковь ворвались караульные конвоиры. Загавкали овчарки. Пересчет арестантов прошел быстро, во всяком случае, без осложнений. После поверки личный цирюльник старосты по прозвищу «Кузнечик» стал приводить меня в окончательный божеский вид ^-приступил к стрижке-бриж-ке.

Брадобрейная процедура затянулась. Через каждые пару взмахов мягкая медная «пика» вместе с волосами начинала драть кожу, бритву приходилось снова затачивать о чугун пола. Я должен быть честным. «Кузнечик» старался справиться с царственным поручением как можно лучше, не причиняя клиенту лишних страданий, самое главное, брить аккуратно, чисто, не оставляя на моем лице остро-вочков щетины, и, молодец, своего добился. Мне сунули маленькое контрольное зеркальце, прямо на моих глазах отшлифованное из медной монеты, чтобы смог оценить брадобрейное искусство тюремного цирюльника. На щеках, на подбородке вдоль и поперек лепились грязные бумажные латки, кожу нестерпимо щипало, словно ее чистили наждачным песочком, но вид у меня стал лучше. Свидание

 

- 88 -

завтра, время еще есть, порезы затянет. Староста сам принял работу брадобрея, тоже признав ее весьма удачной. Затем главарь уголовников переговорил с надзирателем и, получив ведро воды — перед отбоем пахан совершал царственную процедуру, на ночь мыл ноги,—подозвал меня. Я думал, что владыка готовится ко сну, но не угадал.

— Вот что, мой соколик,—с довольным видом заявил староста.— Ты на свидание с бабой отправляйся свеженьким, помытым, чтобы от тебя не воняло парашей. Давай принимай это ведро влаги, отмойся от грязи.

С того дня, когда перед приговором меня прогнали через душ, тело мое не видело воды. Зачем тратиться на мытье, когда не хватало напиться? А тут в моем распоряжении целое ведро воды, я мог ее выпить, мог вылить на себя. Мне дали мочалку, большой обмылок, и я с удовольствием исполнил банную процедуру. Не жизнь, а благодать!

Во время ужина великодушный староста из своей личной доли одарил меня мисочкой тюремной баланды и порцией галушек. А когда я управился с этой трапезой — уверен, что более вкусных яств не знали и королевские особы,— он преподнес мне еще один сюрприз.

— Давай, мой соколик, забирайся сюда! — позвал староста и, согнав с нар верного Петушка, который на ночь обычно располагался возле руководства, положил на его место меня.— Вкуси тюремных благ полной мерой, за ночь выспись как следует, наберись сил. Перед свиданием с бабой доблестному рыцарю валяться под нарами не по чину.

Я забрался на самое святое место божьего храма, на сколоченное из крепких досок двойное ложе старосты, вытянулся во весь рост и заснул.

В день свидания после утренней баланды много времени отняло прихорашивание. Старосте все казалось не так, не по-рыцарски: голенища не блестели, как зеркало, брюки были без острых стрелок, как на грех на рубашке не хватало двух пуговичек. Мюридам предводителя камеры пришлось изрядно попотеть, прежде чем они привели меня в божеский вид. Наконец, кардинал Папа Пий II покрутил меня перед собой в последний раз оглядел, какой я орел, похвалил:

— Вот, теперь ты молодец! Ступай к двери, будь, как штык, наготове. Когда коридорный окликнет твою фамилию, сразу бросайся вперед. Эти бандиты раз позовут, и дверь тут же захлопнут, а отметку сделают: «Не отозвался». Не уступай своего счастья, держись А то баба скажет: не успел попасть за решетку—и раскис, пропал. Пошел!

Я крутился возле самой двери и никак не мог собраться

 

- 89 -

с мыслями, переживал, чтобы меня не вызвали в эту минуту. Всю ночь меня мучили кошмары свидания. Чем больше я думал о предстоящей встрече с Зейтуной, тем больше находил в своем сердце слов, которые собирался ей высказать. На свидание дают десять минут. Всего десять минут! За эти краткие мгновения я должен высказа-ть чувства, которые накопились в моем сердце в течение долгих месяцев тюремной неволи... Нет, о чувствах скажу потом, успею, прежде о том, как передать потайную бумажку. Где она, как бы не пропала! Уф-ф, слава богу, на месте! Сейчас надо послюнявить пальцы, иначе она в самый ответственный момент выскользнет, упадет на пол. Репей мне на язык!

Затем надо сказать об одежде: все, что было на мне, обтрепалось до последней нитки. На радио, в газетах «Яшь ленинчы», «Кызыл яшьлэр» мне причитаются кое-какие гонорары, на глазах у дежурного напишу на Зейтуну доверенность, может, получит мои деньги. Вместе с доверенностью передам и бумажку, так, пожалуй, будет надежнее. Накажу, пусть Зейтуна отправится на Сенной базар, на гонорар купит брюки, ботинки, исподнее бельишко... А-а, чуть не забыл! На голову подобрала бы какой-нибудь ке-мель и обязательно две-три пачки махорки. Главное, побольше курева, чтобы поделиться с сокамерниками, пусть тоже порадуются моей удаче. Как они подготовили меня к свиданию! Совсем упустил из виду: надо будет расспросить про новости в институте, как идут дела у Хатыпа Усманова, его не посадили? Что еще? Обязательно про письма из Кокчетава, из дома, наверное, что-нибудь писали...

Ага, загремел замок, открывают дверь. Надо еще раз определить, о чем говорить в первую очередь. Эх, опять попутал шайтан, неужели -же забыл?! Письмо! Письмо! Письмо!! "

Дверь распахнулась, в камеру ворвался дежурный надзиратель, первое, что он сделал — отшвырнул в сторону меня.

— Не путайся! Слушайте сюда! Все, кого назову по имени-фамилии, забирайте шмотье — и марш к двери. Староста! Давай ко мне, делай пометки.

— Иванов Иван Петрович..

— Я!

— Рамазанов Сабир..

— Я! — Со средних нар стал спускаться рыжебородый старик от волнения зацепился мешком за брус и никак не мог вытащить его

— Чего возишься, как брюхатая баба. Выходи! Я отцепил упрямый мешок. Старик поспешил на выход

 

- 90 -

-— Базарбаев Аманбай...

— Джапаридзе...

— Хасанов...

Оказывается, отправляли этап, по списку отобрали двести пятьдесят человек. Никто толком ничего не знал, но говорили, что этап назначен к черту на кулички, в холодный, заполярный город Норильск.

Однако тюрьма свободнее не стала, одни покинули божий дом, на их место загнали еще две с половиной сотни узников. Опять крики, свары, драки. Хорошо, староста не забыл про мою персону, оставил место на самом почетном втором ярусе, иначе, размышляя о свидании, я вообще остался бы без нар.

В этом вавилонском светопреставлении, когда, казалось, наступил последний день творения, какое могло быть свидание, напрасно я переживал, строил свои планы. Что делать, теперь надо разоблачаться, возвращать одежду хозяевам.

Баланда!

Дежурные арестантских десяток сгрудились возле двери. В камеру внесли большие ушаты с горячей тюремной похлебкой, в нос ударил запах кислой капусты. Подошла очередь нашей десятки. Я взял свою консервную банку, встал в очередь. И тут раздался возглас:

— Салахов, на выход!

Консервная банка вывалилась из моих рук...

Коридорный мрачно предупредил:

— Время свидания пять минут. Встречающиеся не должны приближаться друг к другу, не протягивать руки, ничего не передавать и ничего не брать. Все делается только через стражу. Самое главное, не болтай про политику. Усек?

— Усек.

— Трогай!

Я двинулся, а коленки тряслись, ноги предательски подкашивались. Великий боже; дай мне силы! Неужели сейчас я увижу свою Зейтуну?

В душе столько невысказанного, сердце горело от сжигающих чувств, колотилось в груди с такой силой, что невозможно было идти. Тук-тук, тук-тук... Не бойся, мое сердце, не стучи от счастья и радости! Моя чистая, возвышенная любовь Зейтуна вот за этой дверью, сейчас она бросится в мои объятия... Надзирателей, кажется, нет, если и есть, кто нас удержит, остановит, посмеет что-нибудь запретить?

Дверь распахнулась. Я переступил через порог комнаты

 

- 91 -

свиданий и, словно каменная статуя, остолбенел. Не может быть, наверное, мне померещилось?! Какое стыдобище, сколько позора? Рядом с Зейтуной стоял каин и доносчик

Фазыл.

— Почему он здесь? — закричал я, дрожа от обиды и ярости.— Кто звал сюда этого подонка?

— Зейтуна — моя жена,— сказал Фазыл, нахально уставившись на меня бесстыжими зенками.

Легкое смятение отразилось на лице Зейтуны, она опустила голову, по ее замешательству я понял, что этот иуда говорит правду. Какой горькой болью обернулась сказка, которую я рисовал в своем воображении перед выстраданной мною встречей!

— Неправда! Не может быть!—Я сделал шаг вперед, словно в лихорадке, меня колотило и трясло.— Каин! Подлый доносчик!

— Ты меня перед моей женой не срами!—буркнул Фазыл, почернев от позора, который я обрушил на его голову.

— А-а, не срами!—Я не помнил, как схватил стоящую посреди комнаты табуретку, видимо, ее поставили для меня, и бросился на доносчика, чтобы размозжить ему голову, но подскочил надзиратель, перехватил мою руку. Последнее, что я запомнил на своем горьком свидании,— это плач Зейтуны.

— Свидание закончено,—объявил надзиратель равнодушным голосом истукана-автомата, на всякий случай убирая табуретку подальше.

Из комнаты свиданий меня проводили в исправительный карцер. За нарушение тюремных правил, буйную драку, за то, что дал волю страсти, показал дурной пример другим.

После свидания с предательницей Зейтуной я пять суток провел в карцере, затем меня снова вернули в божий дом ожидать своей участи. Голод, коварное вероломство любимой, которую я в мыслях давно считал своей, доводили до одури и отчаяния. Во-первых, хотелось есть, во-вторых, было горько, обидно, душили слезы, удавкой стискивало сердце, мне казалось, что из всех людей, которые живут на земле, я самый несчастный.

Даже в тюрьме человека не покидает потребность в исповеди, порой она сильнее любых других желаний. Но куда пойти, кому излить свое горе? Среди арестованного скопища где-то мой близкий друг Суббух Рафиков. Лишь бы его не отправили по этапу.

 

- 92 -

Когда я болтался вокруг алтаря, рассчитывая на счастливую встречу с Суббухом, сверху меня окликнули:

— Эй, очкарик!

Я остановился. На верхних нарах, свесив ноги, сидел верховод-староста, пальцем подзывал меня к себе:

— Давай сюда, мой соколик. Выкладывай, как дела?

— Так себе. Идут

— Если идут, тогда забирайся сюда Садись Я без особой охоты залез на верхнюю лежанку. На моих глазах всемогущий владыка арестантского скопища обеими руками потер свое лицо, густо покрытое черным дремучим волосом, потеребил спутанные патлы и, моргнув левым глазом, загадочно полюбопытствовал:

— Говорят, ты пишешь книги, сочиняешь красивые сказки. Правда?

— Сочинял. Сейчас—нет

— Ничего, будешь сочинять и сейчас. Я подыскал тебе занятие, не пыльное, но злачное. Вечером будешь возле меня. Уговорились?

— Уговорились.

Интересно, какое злачное занятие подобрал мне этот гроза табунов — конокрад?

Нежданно-негаданно с этого дня мои дела могут нацелиться на поправку. Быть возле старосты — значит, каждый день иметь еще одну порцию каши, рассчитывать еще на пайку хлеба. И похлебка будет не пустое тюремное пойло, а наваристый мясной бульон из казана старосты. Если повезет, перепадут и котлетки. Дополнительный кусок и меня выручит, и Суббуху Рафикову будет не лишним.

Занятие, о котором говорил верховод блатных коре-шей, в самом деле оказалось непыльным. После вечерней баланды до поверки перед отбоем ко сну оставалось время, и я добросовестно травил арестантам легенды, байки, притчи. С детских лет помнил наизусть кучу всяких сказок, слово в слово мог пересказать все тысячу и еще один рассказ Шахерезады, благодаря которым она спасла от гибели не только себя, но и других восточных красавиц. Теперь они оказались кстати. Каждый вечер возле своего пахана собиралась любознательная кодла уголовников, и я рассказывал какую-нибудь занятную историю.

Конечно, рассказывая, я лукавил, делал вид, что сочиняю новое, наивные кореша дивились красоте древних арабских сказок, восхищались подвигами легендарных героев, изяществом и прелестями восточных дев. С восхищением воспринимались рассказы о вкусных яствах и сладких напитках, погружаясь в несбыточный мир другой жиз

 

- 93 -

ни, арестанты забывали о своих несчастьях, как дети, с са. мого утра ожидали, когда я приступлю к своему вечерне му занятию. Больше всех мои фантастические сказки нравились верховоду-старосте, он слушал мои байки, забыв обо всем, что творится на этом свете.

Золотой ты человек, мой соколик, бриллиантовые твои уста! — восклицал он простодушно, одобрительно хлопая меня по спине.— Разве твое место в этой вонючей яме? Твоя обитель должна быть в сладких райских кущах!

Полтысячное поголовье страдальцев и мучеников, силой загнанное под мрачные своды божьего дома, безоговорочно признало за мной профессиональное ремесло рассказчика сладких утешительных баек, стоило мне подойти к нарам, как арестанты поднимались с лежанок, предлагали самые царственные места. Теперь мое место было не под нарами, не в логове вонючих клопов, а прямо на алтаре, возле лежанки старосты. Здесь светло, просторно, много тепла.

Вот ведь какое бывает счастье: его не ждешь, а оно само с неба валится!

Я еще не знал, что ночные сказки тюремной неволи

станут причиной не только злачной удачи, но и серьезных злоключений, которые много попортят крови, а могли стоить и жизни: расстрела, прибавки срока, что, впрочем означало то же самое — гибель.

Но обо всем в свой час

За восемь жутких месяцев, которые я провел в Плете-невской тюрьме, лишенный права и возможности спастись от бесконечных дознаний, пыток, побоев, которые не прекращались ни днем, ни ночью, от более чем скудного тюремного довольствия я превратился в живые мощи, в серый пергамент кожи, наброшенной- на хрупкий скелет костей. А за месяц, который пробыл поа покровительством старосты-конокрада, я поправился, кости обросли мяском на щеках заиграл румянец.

— Сла&а тебе, аллах,—то ли в насмешку, то ли серьезно говорил Суббух Рафиков, рассматривая мою округлившуюся физиономию.— Уже нагуливаешь жирок, скоро потянет к бабам. Тьфу, тьфу, как бы не сглазить!

Хотя добрый Суббух суеверно отплевывался от своих лукавых пожеланий, боялся ненароком спугнуть птицу моей тюремной удачи, все равно глаз у него оказался нелегким.

Однажды ночью меня подняли с теплого ложа и в срочном порядке, словно поднялась горячая заварушка, перебросили во вторую городскую тюрьму. Зачем? Если бы я ведал — зачем?

В тюрьме сразу потащили к следователю.

 

- 94 -

— Вы подговаривали преступников к побегу, чтобы исполнить свое злодейское намерение, организовали банду заговорщиков, стали долбить подкоп,— сразу предъявил обвинение шустрый энкэвэдешник, как только я предстал перед его грозными очами. Дознаватель всемогущего сыскного ведомства решил, что зека лучше сразу брать за яблочко, не дав ему даже пикнуть.

— Гражданин следователь.—Я с удивлением смотрел на дознавателя, который сидел передо мной, рисуясь правом помыкать жизнями и судьбами живых существ, и небрежно копался в своих бумагах.—Простите, я ничего не знаю. Какой подкоп?

— Молчать!—Следователь вскочил со своего места, словно его укололи острой иголкой, при этом успев прихватить из папки исписанный листок.— Вот здесь,— потрясал он бумагой,—твоя судьба. Ты полагал, что про ваши козни не узнают. Просчитался, голубчик, чекисты видят и под землей. Номер не прошел, карта твоя бита. Я в последний раз спрашиваю: признаешься или будешь отпираться?

— Гражданин следователь...

Как я мог признаться в том, чего никогда не совершал, о чем даже не слышал. Побег? Банда заговорщиков? Наверное, следователь меня с кем-то перепутал.

— Довольно! Конвой! — Дверь распахнулась, в комнату влетел вооруженный охранник.— Забрать этого недобитого фашиста! Бросьте его в карцер к кочетам, где мужиков выдают замуж. И пока не признается — не выпускать. Марш!

— Пошел.'

Надзиратель втолкнул меня в карцер, с грохотом захлопнул железную дверь. Все! Я остановился на пороге, потому что дальше проходить некуда. Каменный мешок длиной в пять и шириной в четыре метра. Голые стены без единого окошка. В потолке грязная лампочка. Душно, полупотемки, детские голоса. Я не верил ни глазам своим, ни слуху, подумал: у меня галлюцинация. Наконец освоился с темнотой. На полу возилась голая куча мала, отчаянные пацаны четырнадцати-пятнадцати лет прыгали друг на друга, визжали, вопили.

— Джентльмены! — вдруг раздался тонкий дискант и вперед выступил долговязый рыжий верзила. Он был почти нагишом, в одних трусах, на груди красовалась наколотая девица в костюме Евы, под ее фигурой начертан краткий жизненный принцип: «Жизнь за любовь». Судя по командирскому голосу, верзила верховодил. Суматоха мгновенно

 

- 95 -

прекратилась, в камере воцарилась тишина. Снова заговорил долговязый-

— Джентльмены, в наше общество пожаловал новый барон. Прошу склонить головы!

Продолжая затеянную комедию, рыжий подошел ко мне, отвесил почтительный поклон.

— Господин барон! Простите, что не знали о вашем прибытии..

В камере завопили:

— Барону зеркало! Его сиятельство желает полюбоваться на свою личность.

Ватага малолетних арестантов расступилась, один из корешей крутанулся предо мной и, переломившись надвое, приспустил штаны, сверкнув голыми ягодицами.

— Музыку!

Из-под штанов голозадого недоросля загремела «медь оркестра».

— Ха-ха-ха!.

Кажется, что обитатели карцера обезумели, в камере поднялся дикий вой.

Растерянный от унижения, стыда и насмешек, я не знал, как вести себя перед наглой оравой малолеток, а предводитель подал новый знак:

— Парад!

Стены карцера еще гулко повторяли команду, когда верткий сморчок, который только что нахально блестел передо мной голыми ягодицами, вскочил мне на загорбок. Остальные выстроились следом.

— Шаго-ом а-арш!

Услышав команду, всадник, сидевший на моем загорбке, заколотил пятками, стал подавать ^знак трогаться:

— Ать-два! Ать-два!..

Я с седоком затопал первым, остальные замаршировали следом.

— Боже, сохрани царя и владыку! — Всадник тонким бабьим голосом завопил царскую молитву, остальные дружно затянули гимн старой империи. Карцер в истерике вопил, завывал, а я задыхался, легкие не могли захватить нужную порцию воздуха. Мало того, что в сырой камере душно, мой мучитель оказался тяжелым, он нарочно стискивал мое горло, сбивая дыхание, пятками колотил по груди: «Скорей! Скорей!»

Куда скорей? Заплетающимися ногами я сделал два круга и, выбившись из сил, рухнул на пол. Задние попадали на меня, устроили новую кучу малу.

 

- 96 -

Пока я, измученный, истерзанный, старался прийти в себя, последовало новое предложение предводителя:

— Довольно! Барона пора выдавать замуж! Лежащая на мне куча мала встрепенулась, расталкивая друг друга, кореши повскакивали на ноги.

Я даже не мог пошевелиться, чтобы воспротивиться

насильникам.

— Ну, «женишок»,— глава карцера наклонился надо мной, обидно засмеялся.— Говори, как тебя крестил поп, каким назвал именем?

Вот такая беда: сейчас свершится срамное, непоправимое дело, у меня не поворачивался язык, я не мог назвать своего имени.

Вдруг всадник, который скакал на мне верхом, внимательно посмотрел на меня, словно что-то припоминая, потом пискляво закричал:

— Остановитесь! Это сказочник из божьего дома!

— Ты откуда знаешь?

— Он. На прошлой неделе я сам слушал его байки. Во-о!

Мой седок вскинул большой палец, чтобы жест выглядел убедительнее, сочно щелкнул языком.—Он, он, писатель. Я его узнал.

— Значит, писарь...

Не писарь, а настоящий писатель. Который пишет книги.

— А-а-а...— Предводитель малолетних кочетов, кажется, растерялся, он неуверенно посмотрел на меня, видимо, двоился: какое же принять решение. Наконец, объявил:

— Все, концерт окончен. Предоставить писателю красное место.

Лохматый мучитель первым бросился ко мне, подняв с пола, поставил на ноги, посадил на красное место возле предводителя. Он даже извинился передо мной:

— Простите, я вас сразу не узнал.

В это время загремела дверь. В камеру впихнули еще двоих арестантов: первый был высокий, толстый, он еле протиснулся в узкую щель двери, другой — маленький, тощий. Вошедшие не успели освоиться, как на них набросилась дикая орава маленьких грешников каменной преисподней. Первый узник повел плечами, кореши, как горошины, отлетели от его могучей фигуры. Тогда на него набросились всей ватагой. Второй и ростом маленький, и комплекцией хилый, испугавшись расправы, опустился на пол. Высокий отбивался, с остервенением загнанного зверя он сбрасывал с себя одного, другого, третьего, но в конце концов

 

- 97 -

был вынужден уступить. Он уже лежал на полу, а его продолжали бить, топтать ногами, стараясь не столько причинить физическую боль, сколько подавить морально, колотили крышкой вонючей параши.

После побоища кочеты приступили к «женитьбе». Сначала взялись за первого, который пробовал защитить себя. Новичка заставили сказать, каким именем его нарекли при крещении, где он работал, в какой должности—оказывается, могучий арестант, который поднял в карцере такую бучу, работал районным прокурором,— спросили, кем он хочет стать сейчас: «Машкой», «Светланкой» или «Маринкой»? Избитый арестант уже не сопротивлялся, с него спустили штаны, каждый из маленьких мучителей сначала железной ложкой три раза пошлепал его по жирным ягодицам, затем по очереди исполнил брачный обряд.

Маленький из арестантов на свободе был учителем. Этого «женить» не стали, а прокурору придумали новое наказание.

— Вот тебе инструмент, товарищ прокурор,— жестко и сухо сказал предводитель карцера и протянул бывшему стражу закона, которому отвели место на параше, длинный штырь.— До утреннего подъема ты должен расковырять дверные петли. Будешь гонять лодыря, снова повоспитыва-ем крышкой параши.

После отбоя кто где был, там и заснул: кто сидя, кто—прикорнув на корточках. На топчанах расположились предводитель карцера, мой наездник и я, ловкий рассказчик красивых баек.

В карцере мне приснилось привольное лето. Серебряными волнами играл ковыль. Вдалеке виднелись круглые степные домики казахов. Ноздря щекотал запах табунов, целительного пенистого кумыса. Я^ блаженствуя, лежал в ковылях. Веял тихий ласковый ветер, под руки попала спелая ягода - земляника. Протянул ладонь, чтобы сорвать и попробовать ягоду — проснулся.

Карцер пустой, рядом ни единой души, дверь выворочена. На пороге стоит надзиратель, дикими от страха зрачками шарит по камере. Наконец, прохрипел:

— Где остальные?

Я сам был удивлен не меньше, чем перепугавшийся стражник, которому за ротозейство, что проспал побег, грозили служебные неприятности. Теперь он сам мог оказаться в исправительном заведении, но уже не в качестве стража и надзирателя, а в роковом звании поднадзорного арестамта.

— Не знаю.

 

- 98 -

— Как не знаешь? Кто выворотил дверь? Подбежали еще несколько переполошенных надзирателей, от души поматерились и помчались дальше

Первый стражник поднял вывороченную дверь, зачем-то подержал ее на весу, потом прислонил к стене, предупредив:

— Смотри, сиди на месте. Не вздумай рвать когти. Сразу дадут второй срок, вообще шлепнут!

Куда мне рвать? Зачем? В тюрьме переполох, беготня, лают и рычат овчарки. Два раза выстрелили из винтовки.

Из тюремной столярки пришли мастера. Дверь водворили на место, пазы залили цементом, сделали запоры. Плотники попались славные, отзывчивые. Украдкой от бдительного глаза коридорных надзирателей сунули мне полбулки хлеба, на три-четыре завертки отсыпали махорки. Иметь в заначке несколько крученок курева — это богатство, предел желаний. Живу!

Стали приводить разбежавшихся корешей. Прокурора с учителем связали и затолкали в нужник. Дверь, чтобы была крепче, обтянули железным поясом. Однако рыжего предводителя и лохматого сморчка обратно не вернули. Ловкая двоица или сумела выбраться на волю, что маловероятно, или ее переселили в более надежный карцер. А пацанов всех до единого избили — чтобы скорей усвоили правила арестантской жизни. Наверное, судьба улыбалась им надолго, может быть, до окончания жизненного пути — кому перебили руки-ноги, кому отбили печенки, насажали синяков. Тюрьма ожесточила пацанов, никто из них не плакал, наоборот, они^многоэтажно матерились, в ярости колотили в дверь, готовые к организованному протесту. В потолке открылся круглый лючок, сюда подали шланг и пустили воду. Через полчаса ее уже было по пояс.

В воде мы простояли всю ночь. После побоев, воспитательной профилактики надзирателей, трое пацанов не могли даже стоять. Кореша прислонили их к стенке, меняя друг друга, всю ночь держали на руках. Еще немного, я тоже бы упал в воду, тогда не знаю, что со мной было бы

После утреннего колокола, возвестившего начало нового тюремного дня, дверь карцера открыли, вода схлынула в коридор. Стало легче...

...Оказывается, карцер открыли из-за меня—пришли выводные. С одежды стекала вода, такого мокрого караульные повели меня в следственное отделение. Трижды за нами открывались и закрывались двери коробов. Наконец, попали в длинный закуток с ржавыми решетками на окнах Полусумрак. Стол. Очкастый дознаватель, уткнув

 

- 99 -

шийся в свои бумаги, даже голову не поднял от стола, жестко буркнул:

— Признаетесь в преступлении?

— В каком преступлении?

Следователь — профессионал, знаток своего дела. Он не стал терять времени на обработку жертвы, которая еще не была готова к приговору, то есть согласна на любую кару, громко крикнул:

— Конвой! Взять обратно. В карцер! Пусть сидит, пока не сгниет!

На воле прекрасная пора лета — середина июля. В это время года чье сердце не стремится попасть в объятия природы, кому не хочется побывать в ласковом зеленом лесу, побродить по цветущим лугам? Вот уже восьмые сутки меня заживо гноили в каменном склепе тюремного карцера. Каждый день таскали на допросы. Выводные приходили среди ночи, когда наваливался сон, мысли в голове вялые, путаные, тюрьма на несколько часов затихала в тревожном покое. Настырный следователь упрямо жевал одну и ту же резину:

— Признавайся, подлюга, с кем готовил побег, кто помогал? Гнилой интеллигенток, тебя давно надо шлепнуть. Если не признаешься, пощады не будет. Говори, кто твои сообщники? Кто еще в вашей банде?

Но я тоже уже не тот наивный писатель, который с тайными замыслами разузнать подробности пыток, допросов, расправ, чтобы потом точно описать их в своей книжке, год назад переступил порог следственного изолятора. Уроки энкэвэдешников не прошли даром. Я знал подлую душонку своих дознавателей лучше, чем они мою. Каждый из них служил ради карьеры, заработка, успеха у женщин, других повседневных благ, я следил за их натурой, приемами работы с одной-единственной целью — чтобы найти верный ход борьбы, не погибнуть, а выйти победителем. Матерый следователь, который пропустил через себя не одну сотню жертв, попавших в приемник этого конвейера допросов с заранее определенным исходом—особая тройка приговаривала сразу к расстрелу или давала десять лет срока,— вел дело к обвинительному приговору; чем больше он пыжился, чтобы накинуть на мою шею удавку, тем с большим отчаянием я сопротивлялся. Прибавят еще один срок —тогда все, столько мне не выдержать.

Кружилась голова, глаза застилал мрак. Сейчас мне клеили побег, еще одну контрреволюцию, банду тайных сообщников. Распахивалась дверь. По знаку следователя в кабинет влетали два здоровенных конвоира, привычно

 

- 100 -

приступали к своей каждодневной работе — к пыткам, побоям. Дознаватель спокойно сидел на своем рабочем месте, словно молотом, продолжал бить в одну точку моего воспаленного сознания:

— Говори, кто еще в твоей банде? Признайся — кто? За толстыми стенами карцерного корпуса буквально в трех-четырех шагах высокий Казанский кремль. Обычно мимо кремля мы спускались к Казанке купаться. Хотя бы один раз искупаться в реке, вода смоет боль, прибавит силы, выдержки!

Первые двое суток, особенно по утрам, когда другим арестантам приносили скудную пайку тюремного хлеба, давали юшку пустой баланды, меня мучили боли и спазмы желудка. Чтобы не видеть, как едят другие, я закрывал глаза, староста камеры сообщал баландерам, что тридцать девятый номер объявил голодовку, поэтому зеки одну лишнюю пайку возвращают

Еще сильнее, чем от голода, я страдал от жажды. Чувствовал: жгло губы, поднялась температура. Сейчас хотя бы капельку влаги!.. Нет, не надо, если даже дадут воду, все равно пить не стану, я готов к самому ужасному исходу. Чем мучиться весь срок, лучше покончить счеты с жизнью сразу. Язык распух, во рту сухо, хочется пить. Только один глоток, всего один глоточек!..

На последнем допросе палачи измолотили меня до такой степени, что в камеру приволокли без сознания. Тело— один сплошной синяк, левая рука не двигалась: вывих или перелом. На последнем допросе я понял, почему мне шили подкоп. Я рассказывал страсти-мордасти про разбойников, пиратов, как они устраивали побеги из неприступных крепостей Кто-то из стукачей, которые никогда не переводились и среди арестантов, донес про мое «подстрекательство», теперь дознаватели, вышибая из меня «чистосердечное» признание, требовали, чтобы я назвал других участников.

Следователь предупредил:

— Не скажешь, будешь запираться — получишь новый срок!

Я постоянно думал над его угрозами, что будет, если уступлю, назову имена, фамилии?

Десять лет лишения, свободы, пять лет поражения в правах у меня есть. Теперь собирались пришить еще одно преступление—организацию группового побега. Следователи состряпали такую картину, будто я собирался вывести на свободу не воров, не бандитов, даже не убийц, а смертельных врагов советского народа и государства. За такое

 

- 101 -

десять лет мало, запросто могли приговорить и к высшей мере.

Расстрел, десятка — какая, собственно, разница?! Новый срок тоже не спасение, а верная, медленная гибель. К червонцу добавят еще десятку, тоже с лишением в правах — и тридцать лет жизни долой! За этой чертой человеку остается только одно — смерть, забвение; арестанта забудут друзья, близкие, если они были, вычеркнут из своей памяти дети, для которых отец останется преступником, смертельным врагом народа. Нет памяти — нет человека!

Вот почему я решил биться до последнего, пошел на крайний, отчаянный шаг—объявил голодовку, у которой один исход — не победа, а гибель. Уже второй раз я требовал тщательного расследования преступления, которое, как и первое, мне приписывали, настаивал на полном оправдании.

А если суждена погибель — девять граммов свинца в затылок или двадцать пять лет тюрьмы,—то за это время палачи найдут достаточно поводов добавить срок, довести «дело» до конца. Нет, лучше я погибну сразу, не подписав ни одного наветного слова, не оговорив ни одного безвинного человека, но сохраню честь своего имени! И пусть этот оперативник расшибется от злости: ловко намыливает петлю, только совать туда голову я не стану.

В карцере сменилось несколько групп арестантов. Однако ни один жулик, ни один рецидивист, ни самый последний уголовник; которые побывали тут, не смеялись надо мной, наоборот, сочувствовали моей борьбе. Хотя они сами голодали на тюремном довольствии, но ни один из них «свободной» пайкой не попользовался, до последней крошки все возвращали обратно надзирателям. При этом они не упускали случая заступиться за своего сокамерника:

— Человек отдает концы. Пусть придет доктор!

— Доктора II!

На моих губах кровь. Во рту горькая соль Ах, сейчас бы один глоток воды!..

...— Держите, сделайте один глоток!

Неожиданно перед моими глазами появился стакан чистой прохладной воды, плескаясь в посуде, влага приближалась к моим устам.

— Поднимите голову. Выше. Вот так1

Кто-то поднял мою голову. О боже, я почувствовал на своих губах прохладу, вкус чистой воды. Неужели мне суждено дожить до этих счастливых мгновений? Я собрал остатки сил, протянул руку к стакану, но воля снова вернула меня в реальную обстановку тюрьмы. За столом сидел

 

- 102 -

очкастый мужчина, тот самый истязатель и мучитель, который за воду требовал, чтобы я подтвердил свою вину.

— Пейте!

Сознание помутилось. Я покачнулся и упал, спасительная влага вылилась из стакана.

—...Ибрагим, открой глаза, отхлебни глоток воды. Не бойся, это я, Иманкулов Зариф *. Помнишь комиссара твоего полка Иманкулова? Глотни воды...

На горячие уста попала капля холодной влаги. Губы слегка пошевелились.

— Ибрагим, еще глоток. Еще...

Иманкулов, Иманкулов... Знакомая фамилия тусклым светлячком мелькнула в дальних извилинах памяти и погасла. Я провалился в черную преисподнюю ночи.

Кроме Зарифа Иманкулова, в камере оказался еще один знакомый журналист из Татиздата Хамза Каримов. Тысячу им благодарностей! В тяжкий для меня час они вдвоем с ложечки кормили меня тюрей с сахарным сиропом и вытащили из могилы.

— По рассказам надзирателей, которые приволокли тебя в камеру из карцера, тебя два раза на руках носили на допрос. В последний раз следователь предложил воды. Ты потянулся за стаканом, но потом пришел в себя, оттолкнул коварный подарок. На девятые сутки у тебя начался жар, температура подскочила под сорок градусов. Тюремный врач настаивал перевести в больницу, но следователь, сволочь, сказал, что ты останешься в карцере до тех пор, пока не признаешься...— рассказал историю моей отчаянной голодовки комиссар Иманкулов.

Я чувствовал себя слабо, словно больной, который только-только оклемался после тяжелого недуга — холеры. Сил не осталось, но самое ужасное было то, что кончилась надежда: выдержу ли я единоборство с неправым судилищем.

Однако сознание оставалось ясным. Иманкулов, Иманкулов... Неужели этот хилый, изможденный арестант тот самый комиссар Татарского революционного полка Иманкулов, славный герой гражданской войны, воинская доблесть которого отмечена орденом Боевого Красного Знамени?

— Перестань, не расспрашивай. Вот открывают двери. Давай потихоньку выберемся на прогулку. Свежий воздух прибавит силы.

Не отвечая на мои расспросы, Иманкулов под руки

— Зариф Иманкуло в— герой гражданской войны, кавалер нескольких боевых орденов, до ареста — комиссар Первого татарского полка.

 

- 103 -

вывел меня во двор. Я переступил порог серого тюремного дворика, почувствовал, как закружилась голова.

— Тебе тяжело, посиди...— Иманкулов заботливо усадил меня перед воротами прогулочного дворика, что-то доложил главному надзирателю. Тот махнул рукой, наверное, сказал, пускай, мол, сидит.

С другого конца коридора на прогулку вывели женскую группу арестанток. Обычно пока узники одной камеры не покинут тюремный лоскутик свободы, других сюда не водили, сегодня, видимо, надзиратели закрутились, перепутали график

Низко склонив понурые головы и сцепив за спинами руки, мимо меня проходили узницы. Землисто-серые лица, подавленные взоры. В строю совсем молоденькие девушки, много старых, седых женщин.

— Ибрагим, неужели ты? — шепотом окликнула меня одна из узниц.—Здравствуй.

— Сарвар-апа?!

— Тихо! Как твои дела?

— Я только что из карцера.

— Я слышала, мы все знаем. Девять суток!.. Молодец, ты настоящий мужчина! Держись, не отступай!

— Подколодные змеи, опять начали шептаться. Прекратить! — свирепо завопила надзирательница и, завернув связку крепкой мужской -матерщины, подкрашенной изящными женскими оборотами, принялась толкать узниц.

В прошлом году Сарвар-апа Адгамова* на собрании писателей делала доклад о развитии детской литературы. Она была полненькая, с красивой, изящной фигуркой, а сейчас ее не узнать—лицо худое, бледное, только голос остался чистым и звонким. Не обращая внимания на брань прислужницы тюремной преисподней, она обернулась ко мне, закричала:

— Ибрагим, не надо терять надежды! Эта черная ночь не будет длиться вечно!—Сарвар-апа хотела еще что-то добавить, но зверюга-надзирательница толкнула ее в спину, бедняга споткнулась о порог корпуса, упала лицом вперед. Тяжелая тюремная дверь с грохотом захлопнулась за ее спиной.

*Сарвар Адгамова писательница, жена известного татар-.ското писателя К,ави Наджми.