- 110 -

ГРЕЗЫ И КОШМАРЫ МЕРТВОГО ДОМА

 

1

 

Жестокая машина репрессий, изоляции и уничтожения вредителей, диверсантов, провокаторов, которых иначе как «враги народа» не называли, заработала много раньше того срока, когда я попал под эту категорию преступников. Я уже знал об этих классовых элементах из книг, кинофильмов, песен, сообщений радио, из больших газетных статей о политических митингах, на которых тысячные толпы людей, жаждая крови, требовали расправы, возмездия.

Просматривалась четкая, продуманная какой-то умной головой железная закономерность. Первые громкие процессы происходили случайно, никто не мог предугадать логику разоблачений, расправ, видимо, стихия борьбы, поимка врагов действительно были непредсказуемы. За каждый такой процесс надо было благодарить молодцов-чекистов, которые показывали образцы пролетарской бдительности самоотверженного мужества. Тем более не раз заявлялось: вместе с нашими удачами в социалистическом строительстве на селе, стройках индустрии сопротивление вражеских элементов становится ожесточеннее. Суды пошли массовыми потоками. За первыми я, как безучастный свидетель и негодующий гражданин лучшей в мире страны социализма, наблюдал со стороны, веря в необходимость уничтожения «врагов». В страшную весну тридцать восьмого года, при новой волне репрессий, я оказался не безучастным свидетелем, а жертвой террора. Вместе с другими узнал процедуру расследования «преступлений», фарс суда, фабрикование приговора,— машина расправ

 

- 111 -

пропускала через свои шестеренки буквально толпы мучеников и страдальцев, многим из которых было суждено пройти лишь малую часть арестантского пути: уже в начале его их ожидала гибель.

В тридцать восьмом году врагами объявляли сынов и дочерей народа, которые прошли огненные бури трех революций, ради счастья новой жизни падали в атаках и снова становились в общий строй борцов, были основателями первой в мире страны социализма, честью и совестью эпохи. Члены областного комитета партии, депутаты Верховного Совета, народные комиссары, учителя, артисты, старые большевики и юные комсомольцы, руководители советских учреждений, боевые командиры, отважные комиссары, умелые рабочие, мастера-землепашцы большими группами проходили через руки палачей и карателей. Те, которых не расстреливали сразу, по приговору чрезвычайных, поспешно созданных троек получали десять-пятнадцать лет тюрьмы, лагерей, после этого срока—лишение в правах.

Все эти годы им предстояло мыкаться по тюрьмам, валяться на нарах, вскармливая клопов, ездить из одного конца страны в другой в столыпинских вагонах, оставшихся как память об одном из реформаторов России.

Я попал в число избранных счастливчиков, для которых не поскупились на срок—«червонец» тюрьмы и «пять лишения». Часть его, долгую и трудную, я отсидел в Казани, потом попал в пересыльную тюрьму маленького городишка Бугульмы, известного тем, что здесь в гражданскую войну помощником коменданта был Ярослав Гашек, впоследствии написавший о смешных похождениях бравого солдата Швейка; прошел каменные зинданы Уфы, Свердловска. Это была тяжкая дорога физических, еще больше душевных страданий; в моем сердце тюрьмы остались одной кровоточащей, до сих пор незаживающей раной. Спустя десятилетия снятся жуткие тюремные кошмары; карцеры, поверки и формуляры, побои и допросы, голод, болезни; испуганный картинами давних ужасов, я обливаюсь потом, меня трясет и колотит.

..Душный зной летних месяцев. Камеры забиты арестантами, где уж мечтать о лежанке, несчастным узникам не хватало места, чтобы стоять. Переливались через край вонючие параши, тяжелый смрад перехватывал горла Кормежка — сухим пайком, воды вдоволь не давали. Из одной тюрьмы в другую каталажку возили в клетках столыпинских вагонов, дорожный рацион — одна селедка и одна кружка воды.

 

- 112 -

Этот памятный этап мы, пятеро особо опасных преступников, которых судили по беспощадным нормам 58 статьи, начали с политизолятора Казанской пересыльной тюрьмы. Один из нас — никогда не унывающий шутник, балагур и весельчак Махмут Абжалимов то придумает какую-нибудь шутку, то найдет веселое словцо. Второй — Гений Измаилович Республиканец — прямая противоположность Махмуту, маленький, толстенький, но с изящной, статной фигурой. Республиканец—один из организаторов Казанского музея Владимира Ильича Ленина, его первый директор. Третий — могучий великан Николай Васильевич Акимов с хорошо сложенной комплекцией тренированного спортсмена. Четвертый — Ардалион Михайлович Нижегородцев, тощий, как сушеная вобла, всегда чем-то обеспокоенный. А пятый г после приговора все мы зовемся одним кратким именем «зек» — я сам.

Кажется, я еще не сказал, что Махмут, Николай, Ардалион до того, как стали зеками, отвергнутыми законом и обществом людьми, находились на руководящей комсомольской работе. Первый раз мы встретились в 1938 году, когда на станции нас запихивали в тесную клетушку столыпинского вагона, и много месяцев провели в одной камере, из одной ложки ели, делились последней пайкой, вместе кочевали по бесконечным тюрьмам, пересыльным пунктам, пока не добрались до северных колымских приисков, дальше которых только край света.

 

2

 

На этот раз поезд встал на станции Тобольск.

— Наверное, здесь нас выгрузят, устроят праздник. Завтра двадцать первая годовщина Октября,— объявил Махмут Абжалимов, приложившись ухом к железной решетке вагонного окна.— Слышите, визжат овчарки. Значит, встречают нас, важных персон.

Махмут даже не закончил свою фразу, как появился начальник этапного конвоя, стал открывать запоры комбинированной камеры столыпинского вагона.

— Выходить! С вещами! Живо!

В тамбуре нас ослепил поток яркого света на перроне белой пеной лежал сияющий снег Ах, этот аромат чистого, нетронутого снега! После душного вагона мы никак не мог. ли прийти в себя, досыта надышаться свежим воздухом

— Вылезайте!

Только спрыгнули на перрон как последовала новая команда.

 

- 113 -

— На колени! Не двигаться!

К таким процедурным командам мы уже привыкли, всякий раз, когда выходим из вагона или собираемся садиться в эшелон, надо обязательно становиться на колени. Заливает ли дождь, и перрон — сплошное грязное месиво или, как сейчас, навалило снегу, конвою совершенно безразлично. На этот раз на станции сугроб: Через простые штаны холод обжигает икры, щиплет пальцы рук и ног, всех бьет колотун.

Паровоз дал длинный гудок, запыхтел - и состав тронулся.

— Встать! По одному—марш!

Чтобы сопроводить нас в здешнюю тюрьму, пожаловал целый взвод не народной милиции, а специальных солдат внутренних войск с большой, свирепой овчаркой. Вот какая почесть особо опасным для страны «героям» политической 58 статьи — их повсюду сопровождают под охраной такого спецконвоя — на человека по часовому

Подошли к воротам тюрьмы. Начальник конвоя остановил шествие, шепотом отдал стрелкам какое-то распоряжение, сам пошел в помещение караульной вахты.

— Алло! Алло! — хриплым голосом кричал он по телефону докладывая о нашем прибытии.—Доставили особо опасных преступников. Куда разместить?

Изможденным, озябшим на колючем сибирском морозе, нам стало смешно слышать про «особо опасных преступников», мы громко расхохотались. Начальник выскочил из караулки, не понимая, в чем дело, уставился на нас пустыми, как у маринованного судака, глазами.

— Вы что? Тронулись? — спросил он, но опомнился, стал подавать обычные ритуальные команды:

— На колени, контры!

Шел второй год тюремного срока, и хотя каждому из нас отвалили по десятке, но все равно к своему положению арестантов, тем более опасных государственных преступников, мы еще не привыкли, потому и покатились от хохота.

Видимо, веселье пришло к нам в недоброе время — на коленях пришлось стоять больше часа. Стало не до смеха. Еще немного посидим перед негостеприимным тюремным централом — и все, закоченеем!

Наконец, нас подняли, покрыв фигурной матерной бранью, загнали во двор, отсюда, подталкивая и подгоняя прикладами, повезли в специальный карцерный корпус. Уже после мы узнали причину, почему так долго нас выдерживали перед воротами тюремного ада. Для «особо опасных преступников» спешно освобождали место.

 

 

- 114 -

Нас снова затолкали по знакомым гробам «черного ворона», куда-то повезли. Куда — об этом не догадался бы и дьявол, пусть арестанты помучаются, попереживают. Впрочем, времени для таких переживаний у нас было более чем достаточно, десятилетний срок только начинался.

После выдержки на холоде, в «черном вороне» было довольно прилично, во всяком случае, сносно. Однако потом стало душно, закружилась голова. В крыше «салона» устроена форточка, но на отдушину намерз лед, и вентиляция не работала. Начало тошнить, я чувствовал, что меня выворачивает до последней печенки.

— Откройте, душно!

— Дайте воздуха! — во весь голос предъявляли мы свои требования, в ответ в дверь заботали приклады.

— Не подохнете. Кончайте беситься!

«Черный ворон» ухнул в дорожную ямину, затем накренился. Легкие комом подступили к горлу — силы мои иссякли, и меня начало рвать. Когда я, окоченевший, продрогший от холода, открыл глаза, то увидел, что лежу на снегу. Один из конвоиров приблизился ко мне, носком сапога поддел голову:

— Очухался!..

Надо мной склонилась бармалеевская физиономия начальника конвоя. В теплой бараньей шапке-ушанке, в длинном полушубке и белых катаных пимах. Старший спецконвоя прошелся перед арестантами, пинками проверил состояние каждого валяющегося на снегу, наверное, беспокоился, как бы эти паразиты-зеки не сыграли в ящик, доставив новые хлопоты. Довольный собой, стражник, открыто рисуясь своей властью, прошелся еще раз и, выплюнув изо рта изжеванную папиросу, вдруг закричал:

— Кончайте валять дурочку! Поднимайтесь! Подскочили шустрые, откормленные на легкой караульной службе конвоиры, стали расталкивать зеков, подбадривая грубыми тюремными окриками:

— Давай-давай! Не прикидывайся!

Я сделал движение, чтобы встать, перевернулся на бок и свалился: в ногах не было сил, в душе—желания. Подскочил начальник конвоя, как заведенный истукан-автомат добавил еще одного пинка.

— Смотри, какой контрик. Все нежится.

О, всемогущий боже! Если ты существуешь на небесах, то во имя чего, каких испытаний на нас обрушилось столько мук.

После бесконечных физических истязаний, душевных унижений, которые продолжались еще целую ночь и день,

 

- 115 -

мы, наконец, добрались до каменных зинданов Тобольского централа. «Черный ворон», проехав двор, коробкой кузова уперся в дверь тюремного корпуса. Еле живые, обессиленные, но еще с проблесками сознания, мы кое-как вылезли из арестантского такси. И тут же команда:

— Раздевайтесь!

Разоблачились до последней одежонки, оставшись в той, в которой мать родила на свет, нагишом встали на холодный бетон пола. Старший конвоя, который отвечал за сохранность поголовья на этапе, из сумки стал доставать папки с арестантскими формулярами, громко выкрикивать фамилии:

— Абжалимов!

Выдрессированный такой процедурой контроля зек-манекен сделал шаг вперед, совершенно самостоятельно, без запинок и подсказок стал перечислять:

— Абжалимов Махмут, год рождения 1918, место рождения—Казань, десять тюрьмы, плюс пять поражения, статья—пятьдесят восьмая, пункты...

— Ру-ки!

Надзиратели зашарили под мышками.

— Ухи!

Состоялся осмотр ушных раковин.

— Наклонись! Заглянули в «очко»...

— Геморроя тоже нет.

Бдительные стражники осмотрели каждого, чтобы ни одна запрещенная правилами вещь не попала на территорию тюрьмы, минуя строгое око надсмотрщика, щупали каждую складочку кожи. Мы продрогли, как бобики, но до конца осмотра одеваться не полагалось.

Передача зеков, проверка и осмотр личного имущества завершились, наши формуляры перешли в руки тюремной администрации. В конце коридора открыли одну из дверей. Новый, уже корпусный, надзиратель подал команду:

— Вперед — в баню, марш!

Господи, неужели милостивая судьба позволила дожить до такого счастья, как баня! Как и полагается по протоколу, шайки, кусочек мыла с мочалкой — все в пяти комплектах. Сколько ни мыкались по тюрьмам, а такой просторной бани еще не встречали. После собачьего холода, когда на морозе мы едва не сыграли в ящик, каленый жар, горячая и холодная вода — это же не жизнь, а райские кущи! Конечно, сначала отогревались на полке. В долгой дороге запаршивели, у каждого тело в струпьях, болячках, чирьях, когда отпаривались, кожа сходила лохматыми

 

- 116 -

ошметками. Мы блаженствовали от жара, отдирали набрякшую грязь ногтями, пока с каждого не спустили по несколько шкур. А когда как следует намылись, перешли в другое отделение. Здесь, как в красивых книжках, на каждого полотенце, нательная рубаха, кальсоны, новая арестантская форма — все персонально.

— Забирайте свои манатки,— объявил надзиратель, сухо приглашая одеваться.

— Смотрите сюда!—первым похвалился Абжалимов, взад-вперед промаршировав перед нами в новом арестантском облачении.—Какой кураж, а?!

— Жалко, не хватает петлиц, золотых звезд! — подхватил горький тюремный юмор Акимов.

Я тоже облачился в арестантские доспехи, но на себе они смотрелись не так, как бросались в глаза на других. В полный комплект тюремного обмундирования входили: бушлат, гимнастерка, брюки, шапка-ушанка. Форма пошита из грубого дешевого сукна грязного желтовато-серого цвета, на коленках брюк, локтях рукавов, воротнике бушлата яркие коричневые латки. Заплатки положили не ради экономии, что не хватило материала, а вместо сигнальных знаков, чтобы в случае побега сразу было видно, кто щеголяет в таком облачении. Выдали и «корочки», но с маленькими, всего на один вершок, шнурочками, длиннее не полагалось, чтобы арестанты в горький час отчаяния не могли связать удавку. Жизнь арестанта не только под надзором, но и на строгом учете.

 

3

 

Не знаю, есть ли такой человек, который не читал бы книгу Федора Михайловича Достоевского «Записки из мертвого дома». Сколько горя, нечеловеческих, физических мук и душевных страданий предстают перед глазами при чтении этих жутких страниц! В сердце боль, кровь тюремных ужасов, страшных человеческих трагедий, которые свершались в стенах старинного Тобольского централа. Один раз эту книгу еще осилишь, но в другой не решишься, испугаешься за сердце. В этом, описанном Достоевским страшном мертвом доме, где томился и страдал великий писатель земли русской, уже в советское время мы здесь сидели полтора года в одиночках с ноября 1938 года по май 1940 года.

Итак, после бани нас повели на свидание с начальником тюрьмы. Когда поднимались по железным лестницам, по своей наивности думали, что он обязательно поздоровается

 

- 117 -

со своими новыми постояльцами. Ошиблись. Оказывается, начальник тюрьмы человек дела — сразу берет быка за рога. Полутемный кабинет, только на столе—лампа с большим зеленым абажуром. Зашли. Застыли. Человек с рыжими усами перебирал какие-то папки, на нас он не обратил даже внимания. Надзиратель, сопровождавший арестантов, негромко покашлял.

Усатый начальник поднял голову, зло уставился на нас.

— С этой минуты.—жестко, буквально в двух кратких словах он растолковал наше положение,— ваши имя, фамилия на весь срок останутся в формуляре. Все! Теперь вас будут знать только по номерам камер, порядковым числам коек. Поняли?

— Поняли!

— Тогда все.

— Один вопрос можно?

— Давайте.

— Почему не позволяют переписку с родственниками?

— Вам разве не объяснили? Тобольская тюрьма не простая, это полит-изо-ля-тор! Ясно?

— Нет

— Дураки. Сейчас в вашей жизни все зависит от моей воли. Это ясно?

На этом первое знакомство тюремного начальства с на шей пятеркой особо опасных политических преступников завершилось. Старший коридорный надзиратель принял страшных узников под свою персональную ответственность, повел в камеру. Посредине коридора остановились перед дверью, на которой был обозначен номер девяносто шесть Загремев, сначала открылся замок, потом -тяжелая дверь.

— Заходите.

Первая особенность нашего нового арестантского жилища, которая сразу бросилась в глаза,—это три высоких окна. Решетки, как и в других тюрьмах, покрывали не все оконное пространство, а своими острыми жалами доходили лишь до середины стеклянных ячеек. Длина камеры метров восемь, ширина—около пяти, высота метра три с половиной, стены хорошо побелены известью. Если сказать по правде, помещение напоминало не тюремную камеру, а походило на маленький школьный класс. Особенно по утрам, когда в камере играли лучи молодого сибирского солнца.

Но разве только оно поразило наше воображение?! Вот еще один сюрприз. В камере стояли двенадцать железных коек, пять из которых заправлены одеялами, имели по два покрывала, по набитой войлоком подушке, на кото-

 

- 118 -

рой лежало чистое белое полотенце. После всего, что пережили в других тюрьмах, мы были потрясены. Может быть, нас собираются отпустить на свободу?

Однако сюрпризы тобольской тюрьмы на этом не кончились. На двери камеры открылся разрез форточки.

— Принимайте обед.

В избытке радости новоселья я упустил перечислить подробности обстановки. Посредине камеры стоял длинный стол, с обеих его сторон лавки. Конечно, ножки стола, кроватей, двух лавок мертвыми болтами прикреплены к полу. Для нас это настоящая гарнитурная роскошь. За этот стол и подали первый в Тобольском централе обед — полную миску рыбьей юшки, в другой посуде, чуть меньшего размера, принесли овсяной каши. Кроме этого,—чайник горячего чаю, на каждого дали по кусочку сахара, дневной шестисотграммовый паек хорошего пшеничного хлеба. Такой юшки, такой вкусной каши, такого сытного, аппетитного хлеба я больше не встречал ни в тюрьмах, ни в лагерях, ни даже на воле, когда, отбыв срок, вышел на свободу!

Первая трапеза в Тобольской тюрьме стала настоящим восхитительным пиршеством. Когда досыта напитались, поснимали арестантскую форму и завалились на послеобеденный отдых, накрывшись белыми покрывалами. Правда, мы все еще не понимали, что это такое—сон, явь?

На ужин принесли полное блюдо овсяной каши, разваристой, с белой молочной пеной, такой же, как в полдень, чайник чая, пять кусков сахара. А хлеб мы приберегли еще с обеденной трапезы. Сначала управились с кашей и хлебом, потом с удовольствием пили чай. Откуда привалило такое неожиданное счастье?

После ужина состоялась обязательная вечерняя поверка.

— Девяносто шесть-один, девяносто шесть-два, девяносто шесть-три...

— На месте...

— На месте...

— На месте...

Только сейчас мы опомнились, пришли в себя, поняли, что остались без имен, фамилий, превратились в мертвые математические знаки. Поверка кончилась. В потолке тусклым мертвым светом три раза моргнула лампочка. Отбой!..

Ах, какое это блаженство спать под одеялом, положив голову на комкастый войлок подушки. Вдруг так будет и завтра, и послезавтра, до последнего дня нашего срока?

 

- 119 -

4

 

Завтрак кончился. Гений Измаилович Республиканец в порядке живой демократической очереди исполнил полагающиеся формальности — вымыл посуду, вытер со стола,— с важным и серьезным видом объявил:

— Знаете, мученики, в моей великой голове созрела одна потрясающая идея. Целыми днями валяться в мертвом зиндане камеры—это не дело. Мы не покойники!

— Правильна, ребята! — Ардалион Нижегородцев вскочил со своей койки.—Давайте пойдем к начальнику тюрьмы, попросим у него лыжи, отправимся в спортивный поход за Иртыш.

Мы начали было гоготать над бредовыми идеями Республиканца, но Гений Измаилович, показав на «глазок» двери, пригрозил пальцем:

— Тихо! Пустой язык — вредный язык, от него добра не будет. Смотрите, посадят на карцерный режим.

— Ты сам завел эту бодягу,—стал браниться Ардалион, наскакивая на Республиканца.—Тут и без твоих великих замыслов тошно.

— Поход—дело будущего,—спокойно ответил Гений Измаилович, обращаясь к Акимову, сделав вид, что он не заметил сердитого выпада Ардалиона.— Будет и поход, а сейчас предлагаю принять расписание нашей тюремной жизни. Внимайте и повинуйтесь.

— Ладно, кота за хвост не тяни. Выкладывай.

— Не перебивать. Программа такая: каждое утро физзарядка. После завтрака —уроки.

— Вот это гениально. По примеру и образцу великих начнем в тюрьме ходить в школу.

— В школу ходить не обязательно. Заниматься можно и в камере. Было бы желание.

— А учителя?—продолжал упорствовать Ардалион.

— Первый учитель — ты, будешь вести физику. Ибрагим — писатель, поэт, он станет преподавать литературу. Николай возьмет на себя математику. Махмут—историю. Я прочитаю цикл лекций по искусству.

— В самом деле, замыслы гениальные,— согласился Ардалион Нижегородцев, усмехаясь в усы.— Вот только возможности копеечные.

Сказать по правде, на великие замыслы Республиканца вся камера смотрела с недоверием. Куда его занесло?

Первую лекцию в тюремной школе по истории мировой культуры провел Гений Измаилович. Маленького роста, с большой косматой головой, словно сошедший с изваяний

 

- 120 -

древних греческих статуй, с важным видом ученого он встал за стол, подождал, пока мы приведем себя в состояние слушателей, и начал:

— Товарищи, вступительная тема наших лекций, которые мы собираемся прослушать...

— Смотри, кучерявая твоя башка, тебя недаром назвали Гением. Ты в самом деле великий! — Махмут Абжали-мов похвалил Республиканца, по окончании лекции одобрительно похлопав его по спине.

Первая лекция в нашей школе понравилась своей обстоятельностью, глубиной мыслей и точностью формулировок. На другой день «за кафедру» встал Ардалион Нижегородцев. Он сделал обзор по математике, не только заявил, но и доказал тезис, что она — царица всех наук.

Потом пришел черед учительствовать Махмуту, Николаю, мне. Университет работал по полной программе. занятия шли на пяти факультетах. С утра делали физзарядку. Потом контрольная проверка, пересчет поголовья обитателей камеры. Завтрак. Затем рассаживались за столом. Писать конспекты нечем, под руками не было ни бумаги, ни чернил, но лекции шли без перерыва. Под занавес школьной забавы пятерых взрослых арестантов-«политиков», лишенных главного богатства всякого нормального человека — свободы, круг наших увлечений стал шире.

Долгие месяцы тюремного заключения не прошли даром, в нас выработалась способность трезвого анализа, умение сегодняшние обстоятельства арестантского бытия соотносить с дальними расчетами. Каждый из нас имел по десять лет, безрадостную перспективу не сокращения, а прибавления срока до бесконечного предела, потому что каждый проступок автоматически давал возможность администрации безо всякого расследования продлевать время действия приговора. У нас не было шансов одолеть судьбу и без потерь пройти дорогу страданий, но оставалась надежда, не предаваясь отчаянию загнанных в угол безнадежных мучеников, сохранить мужество, отвагу духа; с упорством обреченных мы изо всех сил держались за этот хрупкий лучик жизни, который будет светить в мрачных застенках, если не каждому, то кому-то позволит выжить.

Махмут Абжалимов из хлебного мякиша налепил шахматные фигурки, и теперь занятия стали перебиваться играми. В Тобольской тюрьме оказалась довольно приличная библиотека. До ужина каждый читал свою книгу, которую он получал по предварительному заказу, после начинались собеседования, споры, дискуссии.

 

- 121 -

Сначала каждый из нас пересказывал содержание прочитанной книги. Затем начинался вечер воспоминаний. Каких только не было рассказов? Здесь и первая любовь, россказни и байки, веселые анекдоты, свободный разговор обо всем, о чем болела душа.

— Вам приходилось слышать, как на рассвете сходят с ума соловьи,—однажды начал вспоминать сентиментальный Гений Измаилович.—Удивительно, сколько в соловьиной песне всяких коленцев, поворотов?! Сердце тает от звуков, душу переполняет трепетное волнение, кажется, что тебя качает в зыбком море жизни. Вот такое чудо предрассветная соловьиная песня. И моя Зифа пела, как самый заливистый соловей...

— Ты сам заливаешься, как соловей...—Ардалион не успел досказать свою насмешливую фразу, как горячей Гений Измаилович залепил ему оплеуху. Ардалион отлетел в угол.

Мы даже не поняли, что произошло, кого из забияк осуждать, кого — защищать. Республиканец, чуть не плача от обиды, отошел к окну

— Генка, прости, я пошутил. Я бывал на концертах Зифы Басыровой, мировая певица, большой талант. А ты сразу по мордасам.— Ардалион Нижегородцев левой рукой все еще закрывал ухо, а правую ладонь протянул Республиканцу.—Ты больно горячий. Давай мир.

Кто выдумал, что на этом свете чудес не бывает? Я в них верю, потому что был им свидетелем.

В ночь первого среди нашей пятерки серьезного конфликта я только заснул, как меня растормошил Республиканец.

— Проснись, скорей вставай! Слышишь, поет... Спросонок я ничего не понял, .переспросил:

— Кто плачет? Где?

— Дурак. Не плачет, поет.

Я поднялся, сел на постели. На своих койках сидели остальные сокамерники. Издалека доносилась музыка татарской песни. Пел мягкий, обаятельный голос артистки:

Чей-то голос в ночи так печален, Рамай,

Истомился в разлуке он долгой.

Даже птицы в лесу замолчали, Рамай.

Родники и ручьи — приумолкли.

— О, господи! — Гений Измаилович громко застонал.— Это она, моя любовь, Зифа.

Из репродуктора, который был установлен на городской площади за глухими стенами тюрьмы, в камеру доноси-

 

- 122 -

лась мелодия верной и вечной любви человеческих сердец.

— Тихо... Не шуми!..—Абжалимов дернул Республиканца за рубаху.— Сейчас притащится стражник.

Песня на мгновение прекратилась, должно быть, артистка в далекой от нас казанской радиостудии набирала в грудь воздуха, снова полетела над площадью:

Я в песчаной пустыне мотив твой, Рамай,

Засвищу, чтобы высушить слезы.

Кто-то проклял, видать, нас с тобою, Рамай, Разделил с неизбежностью грозной.

Потрясенный песней, голосом и чувством певицы. Гений Измаилович то вскакивал на ноги, то снова падал на свое горестное тюремное ложе, кажется, он обезумел от звука родной речи, голоса любимой женщины. А песня с каждым куплетом, словом, с каждым звуком набирала новые силы:

Берега Агидели так круты, Рамай,

Все — в Казань устремляются реки.

А не встретимся после разлуки, Рамай,

В сердце — черная рана навеки *.

Слова, музыка, еще больше голос, страсть певицы заполнили камеру светом любви и горьким чувством печали. Республиканец расчувствовался» громко всхлипывал, из человека в роковом звании арестанта он вдруг превратился в простого парня Генку, слезы блестели на глазах остальных сокамерников, разделивших боль своего товарища в тюремном театре горя, скорби, страданий.

Из нашей пятерки Гений Измаилович сегодня самый счастливый. У него есть верная, любимая женщина, он помнит ее, тоскует и надеется; ее милый голос, преодолев длинные километры сибирских пространств, проник через каменные препятствия тюремного зиндана, где у человека единственное душевное утешение — надежда. Кто есть у меня? Кто разделит мое горе, утешит мое сердце? Одна-единственная надежда и любовь Зейтуна осталась в объ-ятьях предавшего меня иуды!

Песня кончилась. Гений Измаилович без сил опустился на пол.

С пронзительным визгом распахнулась тяжелая дверь. На пороге возникли старший надзиратель и коридорный, в пустых глазах смятение и ужас.

— Что за смута? Почему не спите? Бунт?

— Гражданин надзиратель,— Гений Измаилович подошел к двери, заикаясь, стал объяснять: — Г-гражданин над-

 


* Перевод Н. Беляева.

 

- 123 -

зи-ра-тель, м-моя же-на—п-певица. В-вы с-слышали ее п-песню? Ах, к-как он-на п-пела?

— Камеру на трое суток перевести на карцерный режим,—зарычал надзиратель.—С завтрашнего утра завтрака не будет.

Дверь захлопнулась. Гений Измаилович плакал и бился на жестком бетонном полу.

 

5

 

Когда служители тюремной преисподней, из которой даже весточки нельзя было передать без ведома стражей-инквизиторов, и, конечно, получить, объявили неожиданную новость, что нам позволили переписку, мы не знали, что делать: верить—не верить?

В час исполнения этой простой процедуры наша пятерка расположилась вокруг стола. Перед каждым лист белой бумаги, простой черный карандаш. Вот уже больше года наши пальцы не держали в руках этих запретных для арестантов инструментов. Напряженная тишина, каждый слышал, как дышит другой. Пальцы дрожали, карандаш прыгал по белому полю. В голове вихрь мыслей, каша слов. Как начать послание из страшного мертвого дома, что написать на этом маленьком листике бумаги сейчас, что оставить на другой раз? Довериться бумаге, рассказать правду о бедах, печалях, которые накопились за долгие месяцы мук и страданий, об отчаянных надеждах, которые столько раз поддразнивали обманчивым сиянием удачи, но ни разу еще не подтвердились. Однако эта исповедь сначала попадет в чужие руки, за которыми право отправить письмо или задержать? О чем же писать? Бумага вдруг не столько радовала, Сколько пугала возможностью связи с близкими, с самыми дорогими людьми.

Матери у меня нет, она умерла, я буду писать отцу. За два года это моя первая весть из тюремного дома. Представляю, как обрадуется отец, получив от пропавшего сына неожиданную весть, старый сразу побежит к родным, близким и знакомым, будет показывать мое письмо, не пройдет дня, как весь город, в котором я рос, учился в школе, узнает, что я жив, здоров, все будут радоваться этой новости.

— Ибрагим, слушай сюда.— Скорый на слово Махмут Абжалимов уже завершил свое письмо и теперь теребил меня.— Как полагаешь, через сколько дней мое послание попадет в Казань? Матери у меня нет, написал сестре.

— Как сказать. По-моему, неделя минет.

— Почему неделя? — Близорукий Ардалион Нижегород-

 

- 124 -

цев—он носил очки с большими темными стеклами, поэтому держал свой лист бумаги почти у самого носа,— оторвался от писанины и принял участие в почтовых расчетах.— Неделя — это долго. Давайте посчитаем. От Тобольска до Тюмени один день. Потом скорый почтовый поезд...

— Идеалист, фантаст! — Николай Акимов отодвинул свой лоскуток бумаги.—Ты все живешь прежними представлениями. В этой тюрьме, знаешь, сколько камер, если наша по счету девяносто шестая? Подсчитай, за сколько дней в каждой камере напишут письма, которые отправят одной тюремной оказией?

— Ты, Николай, ужасный пессимист! — Ардалион положил свое письмо на стол, тоже полез в эту так неожиданно вспыхнувшую дискуссию, чтобы доказать весомость своих аргументов, он перешел на крик.—Ты все видишь через тюремные очки!

— А ты через розовые!—отпарировал Нижегородцев. Как всегда в минуты сильного волнения, Ардалион стал заикаться, чуть не уронил очки на пол, хорошо, что на лету успел подхватить.—Я с-смотрю на вещи р-реально. П-пройдет п-пять-шесть дней—и н-наши п-письма б-будут в руках а-адресатов. П-почему ты «не д-допускаешь, что п-письма от-тправляют сразу, как т-только их напишут? М-может, наша камера п-письма п-пишет п-последней, и завтра п-почту п-повезут на станцию? В двери приоткрылся разрез форточки.

— Давайте письма. Возвращайте карандаши. Николай уже на полях письма торопливо добавил еще несколько строчек и протянул послание корпусному надзирателю. Я тоже передал конверт, отдал и карандаш. Гений Измаилович передал было свой листок корпусному стражу, но вдруг стал требовать письмо обратно.

— Простите, гражданин начальник, забыл написать привет сыну.

— Довольно!—железным голосом отрезал надзиратель. Коридорный пересчитал карандаши, чтобы убедиться. что арестанты не отломили и не припрятали черные графитовые сердечники, примерил их друг к дружке и захлопнул форточку.

— Знаете, страдальцы,— поделился Республиканец,— я своей Гульзифе сообщил, что прошлой ночью мы слушали ее по радио. И сказал общее «спасибо».

— Здесь ты отличился, молодцом! — Ардалион Нижегородцев с чувством пожал Гению Измаиловичу руку.— Здорово придумал, гениально. Твоя Зифа действительно соловей, ее голос до сих пор звенит в ушах.

 

- 125 -

6

 

Я не могу .назвать всех причин, но каждый раз перед приближением Нового года сердца узников загорались новыми надеждами О чем только не думали эти несчастные, на какие перемены в своей горькой судьбе не рассчитывали? Какими желаниями были переполнены наши сердца в Плетеневской тюрьме накануне рождения нового 1938 года, что от них осталось? Пусть в тот раз надежды не сбылись — в жизни раз на раз не приходится,— почему всегда рассчитывать только на худшее? Вдруг Новый 1939 год придет радостным, счастливым? Вполне может случиться, что товарищ Сталин обратится к советскому народу с новогодними поздравлениями, на всю страну объявит, что в свободном социалистическом государстве в тюрьмах не должны сидеть осужденные без вины и преступлений, все, кого посадили необоснованно, возвращаются на свободу. Тогда светлая правда восторжествует над черной тьмой лжи, в жизни не останется зла, бедствующих от произвола мучеников и страдальцев!..

Жаждущие свободы, пуще всего — правды, справедливости — мы изнемогали от слухов, которые рождала наша фантазия, неистребимая вера в перемены, все, как один, жили в сладостно-горьком мире умирающих и нарождающихся надежд. К новогоднему празднику стали готовить концертные номера. Репертуар Махмута — песни. Гений разучивал стихи, Ардалион готовил шутки и анекдоты, за Николаем остались чувашские мелодии. Мне предстояло к новогоднему торжеству сочинить новые вирши. Даже в этом мертвом доме унижений, бесправия новогодний вечер должен быть светлым и радостным, наполненным предвосхищением новых надежд.

Утром тридцать первого декабря сразу после завтрака дверь камеры распахнулась. На пороге появился надзиратель, равнодушно скомандовал:

— Девяносто шесть-один, одеться - и в коридор! Никто из нас не шелохнулся.

— Ты что, заснул? Живо.

Махмут облачился в арестантские доспехи, собрал нехитрые тюремные пожитки, каждому пожал руки, шагнул на выход.

— Прощайте, товарищи...

Вслед за Махмутом, вызванные по номерным шифрам, один за другим камеру покинули Ардалион Нижегородцев, Гений Республиканец, Николай Акимов. Куда? Никто этого не знал.

 

- 126 -

В тюремной неволе, наверное, самая жестокая кара— таинственная и жуткая неопределенность. Зеков уводили, увозили, угоняли, а куда, в какие ближние и дальние края — этого не говорили, заставляя арестантов сходить с ума от переживаний, безнадежных попыток угадать, какая судьба ожидает их за чертой тюремного порога. В один день, буквально в одночасье, я лишился друзей и товарищей, с которыми в одной камере провел больше года. Мы привыкли друг к другу, стали больше, чем близкими, родными, теперь я остался, а их отправили. Доведется ли свидеться, если да, то где, при каких обстоятельствах, когда?..

Ох, эта страшная тюремная неопределенность. С лязгом открылась дверь камеры, раздалась еще одна команда, теперь последняя:

— Девяносто шесть-пять, на выход!

Это — меня. Я в последний раз окинул взором наше тюремное обиталище, пустые осиротевшие койки и почувствовал: глаза ожгли горячие слезы.

 

7

 

Длина этой моей камеры-одиночки три, ширина два метра. В этой тюремной келье, как обычно, нет ни окна, ни форточки, но есть одна достопримечательность — под самым потолком в углу пробито смотровое очко—мутное грязно-желтое стекло, защищенное крепкой проволочной сеткой. Через стекло проходит не свет, а проникает вялый столбик тусклой желтой тени. В левом углу каменного склепа две цементные тумбы, одна высокая, другая—низкая, возле двери стоит параша.

Подземная собачья конура, где же нары, койка или топчан? Я оглядел свое новое обиталище. Ага, на правой стене есть какая-то выемка и железная сетка. Неожиданно под потолком три раза моргнула лампочка: железная сетка вдруг пришла в движение, со стуком опустилась на пол, и получилась приличная лежанка. На постели кусок войлока, одеяло, подушка. В двери отодвинулась форточка, жесткий голос коридорного объявил:

— Спать. Лежать только на спине, голова должна быть открытой. За нарушение — карцер. Три световых сигнала — это знак подъема. Смотри, не мешкайся, койка убирается автоматически. Отбой!

Я стащил с себя арестантское облачение и повалился на жесткое тюремное ложе. Весь день меня таскали по камерам, то сажали в одну, то запихивали в другую, за-

 

- 128 -

ставляли ждать очереди в третью. Нервишки уже ни к черту. Я пытался заснуть, закрывал глаза с такой силой, что хрустели ресницы, но сон не шел.

Еще утром нас было пятеро сокамерников, объединенных одними страданиями, одними заботами. Где они теперь, мои товарищи, друзья? Наверное, тоже мучаются в таком же, как и я, каменном склепе одиночки, маются от бессонницы?

Что с Новым годом? Праздник уже наступил—полночь прошла. Кто отнял у нас наши надежды? Чтобы не видеть этот каменный гроб, я с головой накрылся бушлатом, погрузился в тяжкие размышления. Каким будет Новый 1939 год?

Вдруг в дверь стукнули. Я вскочил В смотровом глазке сверкнуло злое, недремлющее око коридорного стража:

— Почему нарушаешь правило, замотал голову? Еще одно такое самовольство—и в карцер. Спать!..

Топ-топ, топ-топ... По коридору топали кованые сапоги тюремного надзирателя, они то приближались к двери, то отходили в дальний конец коридора. Глазок открывался и закрывался, шаги надзирателя беспрерывно стучали: топ-топ, топ-топ.. Если это не карцер, то какие в этой тюрьме исправительные камеры?

 

8

 

На все четыре стороны света одна сплошная стена. Солнца нет, пустой каменный склеп, в котором я один-единственный постоялец. Что делать, как держаться, чтобы сохранить физические силы, крепость духа? В самом деле. если целыми сутками никого не видеть, ни с кем не разговаривать, лишь томиться в клетке одиночной камеры, можно дойти до одури. Кружилась голова, перед глазами сплошная чернота. Сейчас ночь. Для сидения есть тумба, а лечь некуда. Койка убрана в гнездо, она опускалась только на краткие ночные часы, на день запиралась на замок. На бетонной тумбе можно сидеть целыми сутками и не знать времени—день или ночь?

Под потолком тусклым глазом пучилась грязная лампочка. Впереди железная дверь, смотровая форточка. Ее открывали три раза в день - утром, в обед, вечером, когда подавали миску пустой баланды, пайку хлеба. Сидеть тяжело, я в отчаянии метался по камере. Как узнать, дошло мое письмо до места? У отца я единственный сын, наверное, столько было радости?!

..Учись, сын, станешь человеком,— напутствовал меня

 

- 129 -

отец, когда из маленького казахстанского города Кокчетава провожал в большую столицу волжского края—Казань.— Старайся, не жалей сил, станешь большим, уважаемым человеком.

Я старался, не жалел ни сил, ни времени. Сначала поступил в педагогический техникум, ходил в последних обносках, жил впроголодь, но занятия не пропускал.

В техникуме меня избрали секретарем комитета комсомола, я и эту нагрузку тянул изо всех сил. Себя не жалел и другим поблажек не давал, как лучшего, передового комсомольца, меня приняли в партию. Я стал стараться больше прежнего, чтобы оправдать оказанное доверие. Не успел закончить техникум, как первый секретарь обкома комсомола — в то время на этой беспокойной, горячей, как огонь, должности работал мой вчерашний сокамерник Махмут Багаутдинов — после статьи Сталина «Головокружение от успехов», которую напечатали во всех больших и маленьких газетах, направил меня в село Ильтень-Бута исправлять допущенные перегибы, организовывать крепкий, живучий колхоз.

В селе я делал сразу два дела — учил в школе деревенских ребятишек и собирал мужиков в колхоз. Школу подожгли кулаки, меня самого едва не подстрелили в окошко, но я спасся, чудом избежал гибели.

Потом в моей биографии снова появилась Казань, горячая редакционная кутерьма газет «Яшь ленинчы», «Кызыл яшьлэр», «Пионер каламе». Я сочинял стихи, писал рассказы, мои старания не обошла большая литературная удача; сначала вышла одна книжка, затем другая. Потом служил в Красной Армии, после демобилизации стал учиться в педагогическом институте..."

Отец, милый, родной, я во всем старался поступать так, как наказывал ты, стремился стать настоящим человеком! Рос, совершенствовался, смелее становился в замыслах, упорней в делах, чувствовал, что развиваюсь физически, закаляюсь духовно. Я был горд, счастлив! Подумать только, сын простого работяги-плотника стал писателем, сочинения которого печатали газеты, журналы, издавали отдельными книжками, читатели узнавали меня на улице, старые и молодые относились с почтением, которого заслуживают лишь избранники, любимцы народа. А ведь это еще начало моей жизни, и хотя она так круто пошла в гору, не пугался никаких самых трудных препятствий... Всегда помня твои наказы, отец, буду стараться, чтобы тебе не пришлось краснеть за своего единственного сына, за свою надежду!..

 

- 130 -

— Эй ты, рыбак!..

Оказывается, я так увлекся воспоминаниями, что не слышал, как открылась форточка, поэтому от неожиданности вскочил с тумбы.

— Ха-ха-ха!—загоготал тюремный страж, упиваясь своей палаческой властью.— Ты что, рыбу удишь в камере? Сидеть полагается только прямо!

Форточка захлопнулась. Цепочка моих грез прервалась. Я снова опустился на тумбу. С арестантской койки свисала какая-то нитка. Я дернул ее — она потянулась. Дернул еще раз — опять тянется. Забавно! Нашел занятие — стал наматывать нитку на палец. И тут же открылся сигнальный «глазок», распахнулась форточка. Коридорный надзиратель пальцем поманил меня к себе, по-змеиному зашипел:

— Ты что делаешь, гад?

— Ничего.

— Как ничего? Покажи руки!

Я протянул ладони, совсем забыв, что на палец намоталась нитка. Надзирателя, кажется, ужалила пчела, с такой прытью он подскочил на месте, завопил как недорезанный:

— А это? Что такое это?

Форточка захлопнулась, вместо нее распахнулась железная дверь. Странно! Обычно она открывалась два раза в сутки, только утром и вечером, а сейчас впустила двух надзирателей:

— Одевайся!

Я натянул бушлат, взял суконную арестантскую шапку.

— На выход! Руки за спину!

Несколько шагов прошли темным сырым коридором. Последовала новая команда:

— Стой!

Я остановился: впереди была лестница. Один из стражей вышел вперед — конвоиры приняли меры предосторожности, чтобы я не бросился с лестницы,—другой скомандовал:

— Марш вниз!..

Догадался: попал в подземелье карцера. Я жмурился, закрывал и открывал глаза, надеясь что-нибудь разглядеть, но вокруг — сплошная черная стена. Все-таки надо определить, куда меня затолкали мучители? Ощупывая стены и стараясь не отрывать подметки от пола, потому что боязно было ухнуть куда-то в преисподнюю, где исправляли нарушителей правил и порядка, стал осторожно продвигаться по камере. Не успел я додумать свою мысль про ужасы подземного зиндана до конца, как левая нога почувствовала пустоту. Сердце сразу, отозвалось: тук-тук!..

Я отступил назад и, переведя дух, снова отправился

 

- 131 -

по каменному склепу. Уточнил, что в первый раз испугался простой выбоины. Миновав это опасное место, уткнулся в стену, стал шарить, не найдется ли какого-нибудь сиденья? Устал как загнанный зверь, дальше пополз на корточках, но ни стульев, ни сидений не было. Пол — сплошной лед. Не выдержав, я снова встал на ноги. Что делать? Сейчас бы отдохнуть, перевести дух. Опять стал шарить вокруг себя, ощупывать стены, пол, в самом дальнем углу карцера открыл какой-то выступ. Сиденье! Можно отдохнуть, набраться сил...

Просидел довольно долго, пока не почувствовал, что откуда-то поддувает. Пробовал выдержать, как можно дольше,—сидеть все-таки не стоять!—но становилось холоднее и холоднее, казалось, в камеру задувал ветер. Откуда? Вокруг ни дырки, ни щели, вроде, ничего не было, а в камере все равно дуло. Я поднялся, ощупал пол сиденья — ага, вот она, дыра! В стене устроена специальная вытяжная труба. Мучители, как хитро все продумали. Сиденье есть, а посидеть нельзя, продует до самых печенок. Холодный, пронизывающий сквозняк поднял меня с места. Окоченевший, я заметался по карцеру, был как в бреду, наплывали даже и кошмары. Пробовал отвлечься от них, занять голову другими мыслями, но что придет в голову несчастному арестанту в подобной ситуации, да еще под надзором стражников.

Не помню, сколько прошло времени, но я почувствовал, что силы мои кончаются. Единственное, что успел сделать, так это, держась за стену, доплелся до ледяного сиденья и опустился на коварное место. Все, конец!..

Но до конца еще было далеко. Распахнулась дверь. Последовала команда надзирателя:

— Выходи!

Мрачный, неразговорчивый, как камень, служитель подземного ада повел меня во двор. В голове одна мысль -неужели отправят в старую камеру, в которой еще была надежда выжить? Нет, повернули в другую сторону. Во дворе серый сумрак. Только что выпал снег. Ах, как хорош аромат свежего снега! Вдыхать бы его до тех пор, пока не разорвет легкие.

— Стой!

Я остановился. У тюремного корпуса стоят прислоненные к стене гробы. Я озяб еще в ледяном карцере, а здесь мороз словно наждаком продирал по коже. Что за фокус с могильными гробами, к которым меня привел коридорный?

— Бери один гроб, тащи в камеру!

- 132 -

Делать нечего Я подошел к гробу, который находился с краю, однако ящик оказался тяжелым, сколоченным из толстых сырых досок, одних гвоздей, наверное, пошло полфунта. Все же доволок его до карцера, кое-как перевалил через порог. Дверь захлопнулась. Отбой, спать! И на себя, и под себя, и на голову один-единственный бушлат, делать нечего, полез в свое гробовое ложе. Сон в пуховиках не нуждается, пусть в гробу, но отосплюсь! Зажмурился, но тепло все равно не приходило, кажется, в спальном ящике озяб даже сильнее. Гроб — закрытый ящик, а все равно снизу поддувало. Я поднялся, сел, потрогал у гроба днище, и в досках обнаружил насверленные отверстия. Полез пальцами дальше — наткнулся на стружки. Догадался, отчего в гробу поддувало. Вот мучители, как тонко придумали! Гробовая постель оказалась с двумя днищами, между которыми натолкали стружек. Днем стружки промерзали, а в камере отдавали холод забравшемуся в спальное ложе арестанту. Разве на такой перине заснешь?

На исходе третьих суток исправительного карцера меня потащили к начальнику тюрьмы.

— Зек номер шестьдесят восемь,—объявил восседающий за столом большой тюремный бонапартик с жестким взглядом параноика, наслаждающегося своей властью над жизнью и судьбой бесправного арестанта. Начальник тюрьмы кратким росчерком подписывал бумаги, не отрываясь от документов, он железным голосом продолжал: — За нарушение правил внутреннего распорядка вас на трое суток наказали карцером. Теперь ваш срок вышел. Предупреждаю, в следующий раз кара будет строже. Ясно?

— Ясно!

— Увести!

Вот так, узнав, что я зек номер шестьдесят восемь я снова вернулся в прежнюю камеру с убирающейся койкой. Хорошо! Ах, какое светлое, какое высокое и просторное мое постоянное арестантское обиталище — не тюрьма а рай!

После завтрака одиночные камеры стала обходить медицинская сестра. Правда, она приходила не одна, рядом с нею, словно призрак, всегда стоял страшилище—надзиратель, но разве его черная тень могла затмить свет солнца?

Узкий вырез форточки открывался на две, от силы на три минуты, но и краткие мгновения времени для меня— самые драгоценные секунды не то что дня—жизни.

В эти три краткие минуты я забывал о своей беде,

 

- 133 -

что нахожусь в страшной тюремной душегубке, мне казалось, что камера раздвигала стены, становилась выше. просторнее. Святые, великие минуты! Но форточка закрывалась, радость гасла, в камере снова воцарялся мрак. А я все двадцать четыре часа, которые были в сутках, жил ожиданием возвращения драгоценных мгновений.

Оказывается, надежда, неожиданно вселяющаяся в растревоженное сердце узника — великая сила! Всего две-три минуты, но в этих волнующих мгновениях столько страсти, вдохновения, крыльев фантазии!

Утро начиналось с того, что я разламывал свою дневную хлебную пайку на две половины, с одной выливал кружку жидкого арестантского чая, в ожидании чуда вставал перед форточкой и слушал, что делается в коридоре. Ага, в том его конце стукнули дверью, открыли и закрыли. Прошли два человека, один шагает грубо, тяжело: топ-топ, другой двигается мелкими птичьими шажочками — тик-так, тик-так. Немного пройдут, остановятся, сделают перерыв, и снова—топ-топ, тик-так. Наконец, долгожданная волнующая минута счастья приблизилась к моей камере...

Надзиратель открывал форточку, в камеру заглядывали большие карие глаза. У сестры милосердия свежие румяные щеки, розовые губы и какая-то удивительная, светлая и загадочная улыбка.

— Доброе утро!

Какой чистый ласковый голос, точно в камере звенел звонкий серебряный колокольчик.

Я еще не успевал поблагодарить за утреннее приветствие, а в форточке снова звуки приветливого голоса:

— На что жалуетесь?

Каждый день говорить об одной и той же хитрости неловко, подозрительно, чтобы продлить дорогие мгновения свидания, пуще того вызвать сестру на другой день, я спешил назвать какую-нибудь новую болезнь, которую придумывал за истекшие сутки.

— Горло... Всю ночь мучил кашель. Кхе-кхе!.. Медсестра ставила свою аптечную сумочку на откидную створку форточки, начинала копаться в лекарствах, я смотрел и восторгался ее прекрасным румянцем лица. Роста она невысокого, головой как раз доставала до выреза форточки, поэтому я видел ее милую, лукавую физиономию, озаренную улыбкой доброты и сострадания. Возле сестры всегда торчал худой долговязый коридорный, чтобы заглянуть в мою камеру, ему нужно было нагибаться, а поскольку всякое лишнее движение для ленивого сторожа — это работа, мне его филонство было на руку.

 

- 134 -

Держите,—тонкие, ласковые пальчики медицинской сестры протягивали пакетик с лекарственным порошком. -Проглотите.

Я принимал пакетик, лекарство высыпал на язык, пустую бумажку, как полагалось по тюремным правилам, протягивал строгому коридорному стражу. Надзиратель для того и сопровождал медицинскую сестру, чтобы этот лоскуточек бумажки, величиной с птичий клювик, не остался у арестанта.

Форточка закрывалась, в камере оставался аромат женских духов, свет простой человеческой радости. Я, как заколдованный, долго стоял перед дверью, не мог найти в себе сил, чтобы отойти. Что будет завтра, моя радость придет, нет?

Для тюремного зека самый трудный, самый тягостный день недели—это воскресенье. В этот день—выходной. После завтрака форточка двери не распахивалась, меня одолевали черные, кошмарные мысли, не знал, куда себя девать.

Оказывается, самое страшное, что угнетает человека больше всего в жизни,— это глухое безмолвие одиночества, отсутствие возможности поговорить с такими же, как сам, живыми существами. В первые дни обитания в камере я этого не сознавал, сейчас желтая тоска одиночества с каждым днем угнетала сильнее и сильнее. Глухое безмолвие склепа, не на кого посмотреть, не с кем перемолвиться словом, с арестантами не разговаривали даже корпусные надзиратели, они ходили как немые манекены. Сколько времени я проведу в одиночной каменной могиле? Месяц? Три? Целый год, весь срок приговора? Нет, столько времени в этом могильном склепе я не выдержу, раньше времени сойду с ума. Сойду!..

Вот в каких трагических, безнадежных обстоятельствах в моей беспросветной судьбе появилась ласковая медицинская сестра с веселыми искорками в добром, открытом взоре. Она не человек—ангел, единственное на свете святое существо, которое своим появлением напоминало о радостях земной жизни. Я жил ожиданием предстоящего свидания, когда сестра ласково скажет слова привета: «Доброе утро», подаст несчастному арестанту чашу с напитком надежды. Я принимал этот невидимый взору волшебный кубок и чувствовал, как жажда жизни снова возвращалась в тюремный зиндан, в котором палачи не оставили ни радости, ни веры.

Наконец, разрешили пользоваться книгами, теперь я день и ночь читал. Нашел для себя серьезное и ответ

 

- 135 -

ственное занятие — стал заучивать стихи, и не простые, легкого, лирического содержания, а пушкинского «Евгения Онегина». С утра декламировал первую часть дневной программы, после обеда принимался за другую. Правда, сверхчуткие коридорные стражи меня засекли, несколько раз пригрозили:

— Шестьдесят восьмой, не шуметь! Карцер!

Карцер так карцер, стихи можно декламировать и там! С того дня, как в мою горькую арестантскую жизнь вошла добрый ангел сострадания и милосердия, во мне произошла перемена. Утром я вскакивал со своего автоматического ложа, как прежде, спросонок не рассиживался, а сразу принимался за гимнастику. Когда надзиратели водили меня в умывальник, я не ограничивался тем, что небрежно брызгал себе на лицо, а как следует намыливал руки, обязательно чистил зубы. Не знаю, как додумался до такого — стал утюжить свои мятые-перемятые арестантские брючата — на ночь раскладывать их под постель...

 

9

 

Нежданно-негаданно на меня обрушилась новая беда. Когда я получил право получать в тюремной библиотеке самое великое достижение цивилизации—книги, из-за своей небрежности лишился возможности пользоваться арестантским благом. Однажды утром разоспался и на свою беду не заметил, как сторожевая лампочка подала сигнальные знаки побудки.

— Ты чего валяешься, как на курорте?—зарычал на меня коридорный.

Услышав свирепый окрик недремлющего тюремного

стража, который, казалось, на своей поганенькой должности стерег каждый мой вздох, я вскочил, полез за брюками и неожиданно уронил очки. Пол в камере бетонный — от стекол остались одни мелкие осколочки.

Когда теперь взялся за книгу, то почувствовал, что глаза щипало от напряжения, где там читать, не мог даже смотреть, по щекам текли слезы.

Вдруг в такое тяжкое для меня время в форточку заглянула моя добрая фея.

— Доброе утро!

— Спасибо.

— Что с вами? Вы смотрите вниз?

— Я разбил очки. Без них я как без глаз.

— Я запишу вас к врачу-окулисту.

Я опустился на тумбочку. В глазах—боль, казалось,

 

 

- 136 -

что зрачки кололи острыми иголками. Господи, за что мне такие страдания!

После обеда коридорный надзиратель повел меня в другой корпус к доктору-окулисту. Врач осмотрел меня, проверил, какое зрение, жестким, железным голосом спросил:

— Деньги на счету есть?

— Нет,— ответил я, огорченный этой непредвиденной проблемой.— Откуда у арестанта деньги?

— Тюрьма не приют, чтобы каждому арестанту покупать очки,— строго и внушительно заключил доктор, снимая со своего чела блестящий одноглазый зрачок, которым он осматривал мои глаза.— Понятно?

— Понятно.

— Можете увести.

В это время я увлекся сочинениями декабриста Бесту-жева-Марлинского, рассказами и романами, которые он написал в сибирских тюрьмах, на Кавказе, больше всего мне нравилось читать его роман «Аммалат-Бек». Марлин-ский близок мне как единомышленник, влияние его литературного дара усиливалось от того, что он был в таких же, как я, условиях неволи. Ведь при помощи Бестужевской азбуки, которой меня обучил Алкин, я выходил на связь с соседями. А теперь один-единственный во всем свете собеседник-единомышленник, с которым я мог общаться, знать его мысли, лежал нетронутым и непрочитанным. Я брал книгу в руки, подносил ее к лицу, но вместо букв перед глазами был туман. В глазах боль и слезы не столько физических мук, сколько нравственных страданий.

10

Распахнулась форточка. Снова тот же мягкий, ласковый голос:

— Вы очки приобрели?

Я не мог перенести болей, сидел, обмотав голову полотенцем, но при звуках этого долгожданного голоса вскочил на ноги. Полотенце упало на пол.

— Не купил. У меня нет денег...

В форточку на меня глядели большие карие глаза мне почудилось, что в них сверкнуло лукавое сияние, кажется, они собирались сообщить какую-то тайну, но не знали, как это сделать.

Время медицинского свидания сестры и заключенного истекло, форточка захлопнулась. Из моих глаз текли крупные соленые слезы, только я не ведал причины—от боли или отчаяния?

 

- 137 -

С тех пор, как я отправил отцу письмо, пошел восемьдесят шестой день, а ответа все не было. Почему? Неужели впопыхах неправильно написал адрес, письмо не дошло? Нет, не должно быть, почему я такой пессимист, предполагаю самое худшее? Наверняка, ответ вернулся, письмо лежит на тюремной почте, дожидается, когда его заберут, доставят в мою камеру. Может быть, в конверт вложены деньги, пусть даже небольшие, лишь бы их хватило на очки. Ох, как было бы славно, отец, родимый, вдруг ты догадался, понял, что меня надо выручать!

Оказывается, тюрьма — это место, где сбываются самые невероятные надежды, которые к арестанту приходят на последнем рубеже отчаяния. Однажды после обеда старший надзиратель корпуса открыл форточку моей одиночки, сухо протянул бумажку. Неужели письмо? От радости я едва не упал.

— На твой лицевой счет пришло пятьдесят рублей денег. Если не будешь нарушать тюремный распорядок, каждый месяц сможешь снимать по десять рублей, покупать махорку, провиант, другой шурум-бурум. Бери карандаш. Заполни бланк, в чем нужда в первую очередь.

Форточка закрылась. Я остолбенел, как истукан стоял с листом бумаги, карандашом. Никак не пойму: что должен делать?

Снова распахнулась форточка.

— Что стоишь, чучело? Давай бланк, карандаш. Я, наконец, пришел в себя. Написал на бланке одноединственное слово, вернул письменные принадлежности надзирателю. О-о, всевышний аллах, неужели мое желание сбудется? Я ошалел от радости, как дурачок бегал по камере, прыгал, кружился, хохотал.

— Шестьдесят восьмой, не нарушайте порядок!

Вот глазастый дьявол, уже учуял, подкрался к двери!

— Нет , нет! Ради бога, не лишайте меня моего заказа. Я от радости, от счастья!

— Тогда сиди. Не дергайся!

И я сидел, как рыба молчал, кажется, даже не дышал..

11

Я придумывал забавную игру, как крьловская обезьяна, очки то надевал на нос, то снимал. Один раз смотрев на дверь, в другой глядел на потопом, на лампочку, брад в руки своего «Аммалат-Бека»... Господи, я вижу, глаза не болят, мало этого—читаю. Отец, родимый, тысячу тебе благодарностей, выручил из самой тяжкой беды какая мо-

 

- 138 -

жет приключиться с человеком. Спасибо!.. Но почему мне не передавали твоего письма? Ты пишешь только арабскими знаками, видимо, на контроле подумали, что это тайны конспирации, и твое послание конфисковали. Ничего, главное ты знаешь, что с твоим сыном ничего не случилось, он жив, остальное— мелкие житейские неприятности. Я тоже знаю, что ты в добром здравии, радуюсь твоему подарку. Здравствуй, отец, живи тысячу лет! Открылась форточка.

— Как ваши глаза? Не болят?..

Как я возликовал, с каким удовольствием засмеялся! Наверное, первый раз за все время нашего знакомства заулыбалась и моя прекрасная фея, блеснув яркими жемчужинами зубов. Всевышний боже, неужели на свете могут быть такие славные, небесные создания?!

— Довольно! — железным голосом прервал наш диалог коридорный страж тюремного распорядка, зорко следивший за нашими улыбками.— Пошел на место!

Форточка закрылась, а светлая улыбка сострадания и милосердия осталась в камере. Какая она славная, эта медицинская сестра тюремного милосердия, не человек, божественная ангелица! Врач-окулист тоже медик, человек такой же милосердной профессии, а речь,— словно рычание разъяренного медведя, что ни слово — жало отравленной стрелы. У этой же отзывчивой, ласковой девушки одна-единственная фраза «Доброе утро», которую она произносила на наших свиданиях, прибавляла настроения на весь день.

Мне не давала покоя, как казалось, важная мысль— как зовут мою фею? Вера? Надежда? Любовь? Наверное, имя у нее такое же прекрасное, как ее сердце, ведь отражение в зеркале всегда соответствует оригиналу. Да здравствует Вера! Да здравствует Надежда! Да здравствует Любовь! Я желаю моему ангелу счастья, добра, благополучия, пусть солнце удачи никогда не оставит ее в пути!

12

— Доброе утро! Как вы себя чувствуете?

В разрезе форточки снова зазвенел долгожданный звук серебряного колокольчика. Чистые, святые глаза! Что такое, они, кажется, моргнули? Не кажется, а точно, левая бровь над глазом, привлекая мое внимание, подпрыгнула на месте. Я помню, как лукавые девушки строили глазки, сводили с ума горячих ребят. Может быть, сейчас... Моя радость, моя надежда, признаюсь,— моя любовь— стояла перед

 

- 139 -

форточкой и смотрела на меня открытым взглядом, глаза ее излучали радость и веселье. А из-за плеча моей анге-лицы по камере шарили цепкие буркалы истукана-надзирателя, он следил за каждым моим движением, но не видел, что выделывает его спутница, которую он сопровождал по корпусу.

Сестра милосердия поставила свою аптечку на выступ форточки, стала швыряться в пакетах, микстурах, внимательно взглянув на меня, снова моргнула левым глазом Точно, я не ошибся, моргнула!..

— Голова все болит?

— Я не сплю уже три ночи...

— Хорошо. Я вам дам анальгин.—Тонкие белые пальчики достали из сумки завернутый пакетик: «Держите». Левая бровь еще раз подпрыгнула, быстрый кивок головы подтвердил это еле заметное движение.—Скорее проглотите.

На этот раз она сама развернула пакетик, но у каждого зека развито шестое чувство сообразительности, расчета, которое сильнее самых могучих инстинктов. Я принял пакетик, пальцами почувствовав, что бумажка двойная. Моя добрая фея в этот ответственный момент что-то сказала коридорному обормоту, стражник отвлекся, а я, уронив одну обертку на пол, наступил на нее ногой, другую, как и положено, вернул надзирателю. Все исполнил, как по-писаному!

Форточка захлопнулась. Когда шаги в коридоре затих ли, поднял бумажку, развернул—боже мой!—записка! Чтобы в смотровой «глазок» меня не подглядели с потайной писулькой, сел под самую дверь. Сердце трепетало. Буковки неожиданного послания были маленькие, но разборчивые. Одним духом прочитал: «Не предавайтесь отчаянию. Берегите себя. Правда всё равно восторжествует!»

Ага, снова шаги, на этот раз в сторону моей камеры. Еще раз пробежал написанное и сунул бумажку в рот, нарочно встав перед дверью.

— Чего стоишь, как кол? — Обращение ко мне, чтобы ни на минуту не забывал о жестком тюремном надзоре.

— Хочу на парашу. Разве нельзя?

— Валяй. Сиди, сколько влезет.

«Глазок» опустился. Я не стал рисковать, записку проглотил, чтобы написанное не забылось, каждое слово заучил наизусть. «Не предавайтесь отчаянию. Правда все равно восторжествует!»

Восторжествует! Восторжествует! Восторжествует!!! Я не заметил, что последнее слово, как заклинание, гром-

 

- 140 -

ко произносил на всю камеру, но грозный окрик зоркого коридорного с высоких небес спустил меня на грешную землю:

— Эй, псих! Ты что, тронулся?

Я засмеялся. Мне было просто легко, хорошо.

13

Давно, еще в своем родном городе Кокчетаве, когда учился в школе и начал баловаться стихами, я сочинил куплетик про юность, которая с каждым прожитым годом кажется прекраснее и привлекательнее. И вот теперь, спустя столько лет, без конца повторял этот наивный, полудетский стишок, тосковал, горячился, переживал.

Мне двадцать восемь лет. Мои одногодки, друзья уже отучились, обзавелись семьями, наверное, воспитывают детей. Кто я? Арестант, заживо погребенный в каменном мешке тюремного ада, антисоветчик, националист, герой страшной пятьдесят восьмой статьи, к которой относились опасные преступники, угрожавшие существованию государства, на моей репутации негде ставить клейма, все, что возможно, уже обшлепали самыми грязными ярлыками.

— Одевайся, выходи!

Я не заметил, как открылась дверь, в камере появился надзиратель. На этот раз конвоир привел меня в большую, светлую комнату. В ней стояли четыре стола, за каждым восседали люди, причем, одни мужики, все в ослепительно белых халатах. Медицинская комиссия! Сначала меня осматривали сидящие за крайним столом. Перед ними лежала гора папок-формуляров.

Пожилой очкастый мужчина взял одну из папок, открыл и, не поднимая глаз, как автомат посыпал вопросы:

— Фамилия? Имя? Отчество? Национальность? Статья, пункты, срок?..

Я в таком же скором темпе выпаливал ответы. Папка с формуляром арестанта, его вечным — на весь срок, а может, на всю жизнь—паспортом захлопнулась, меня, как сквозь строй, погнали по другим столам. Словно на рекрутском призыве, оставили в одном мамином белье, ощупывали и заглядывали во все дыры и складочки. Ничего не упустили — легкие, сердце, глаза и уши, заставили раскорячиться, своими руками покрутить мошонку.

Никто не произносил ни слова, будто комиссию зеков проводили не люди, а мертвые или глухонемые манекены, результаты занесли в специальную карточку, меня препроводили обратно в камеру;

 

- 141 -

В голове вихрь мыслей—неужели собираются отправить на военную службу? Нет, не должны, я свои три года оттрубил, дослужился до политрука. Здесь другое. Неужели?..

...Я вскочил на ноги, заметался по камере. Не может быть? Неужели страшная правда, что по тюрьмам томятся не преступники, не бандиты и жулики, не враги народа, а безвинно осужденные мученики и страдальцы, наконец,' дошла до товарища Сталина, теперь... Всемогущий боже!' Какие еретические мысли не придут в бредовую голову зека, за месяцы, годы тюремного существования потерявшего способность здраво мыслить, рассчитывать реальные обстоятельства, но в своих грезах готового переступить самые фантастические предположения?!

14

В казенном тюремном доме что-то стряслось. Как узнать — что? По коридору с визгом, грохотом и треском начали хлопать двери. Переполох, громкие выкрики, странный смех. Суматоха докатилась до моей клетки. Надзиратель даже не стал переступать через порог, открыв дверь, спокойно и коротко возгласил:

— Выходи!

Не успел я появиться в коридоре, как на меня набросились здоровенные бородачи, принялись обнимать, тискать, да с такой силой, что у меня затрещали позвонки. Я еле успевал расспрашивать:

— Вы — кто? Вы — кто?

— Сначала скажи, кто ты?

— Смотри, Ибрагим, у тебя борода до самого пуза. Ты, как Карл Маркс!..

Хоть через силу, а все-таки в бородачах я узнал своих бывших однокамерников Махмута, Ардалиона, Николая...

— Где Республиканец? Почему не видать Гения Измаиловича?

Не успел закончить вопрос, как по коридору резвым мячиком подкатился Республиканец, бросился между нами, мы подхватили его на руки, радостно стали подкидывать над головами.

— Свобода! Воля!

Наверное, эта тюрьма, ее мрачные своды и подземные камеры еще никогда не видели такого всплеска радости и ликования. Смех, крики и рыдания, громкие марши сотрясали вечные камни. Со стороны это ликующее сборище арестантов выглядело странно и страшно—обросшие

 

- 142 -

косматые люди, будто ненормальные психи, с воплями носились по коридору, прыгали, обнимали друг друга. В этом общем разгуле восторга и счастья рассудку делать нечего, всем управляли необузданные эмоции. Разве могло быть иначе? Перед людьми, которые столько времени провели в каменных склепах одиночек, все это время не видели ни одной близкой души, ни с кем ни разу не поговорили, неожиданно открылись все двери, друзья встретились с друзьями, знакомые увидели знакомых.

Мы, пятерка тюремных друзей, прошедшие все круги этого каменного ада, обнимались друг с другом, ощупывали мускулы, мяли кости, боялись отпустить объятия. Неужели это мы? Вдруг не мы?

Гений Измаилович прокашлялся, могучим здоровым голосом запел:

Вставай, проклятьем заклейменный,

Весь мир голодных и рабов...

Беготня прекратилась. Тюремный коридор в один голос подхватил великую песню угнетенных и гонимых — «Интернационал».

15

Мы вышли на тюремный двор. И здесь на узников обрушилась беда. Голоса прекратились. Лица помрачнели. Головы поникли. Только что кипевшие эмоции погасли, небо надежды затянуло черными тучами отчаяния. Бедные арестанты, несчастные зеки! Открывшиеся совершенно по другому поводу двери тюремных камер они представили воротами долгожданной свободы и, пьяные от счастья, воспарили на крыльях грез и фантазии!..

В реалиях повседневной тюремной действительности теперь перед ними предстала та же самая фактура горькой арестантской жизни—толстые каменные стены, высокие ряды колючей проволоки, сторожевые вышки, на которых, как заведенные машинки, крутились часовые, ни на минуту не выпускающие из рук вскинутые наизготовку винтовки.

Первый же голос, который встретил арестантов во дворе тюрьмы, ожидающих объявления свободы, сразу покончил с розовыми надеждами:

— Сесть на землю!

Страшное косматое арестантское скопище уже догадалось, отчего поднялась эта кутерьма, безмолвно опустилось на землю.

 

- 143 -

Посреди тюремного майдана стояли несколько простых столов. За каждым большое и маленькое начальство, которое, смотря по чину, или с царственным видом важных параноиков восседало на стульях, или с плебейской почтительностью замерло в ответственной стойке, с поручениями между теми и другими бегали стражники.

— Третий ряд, в каптерку!

Эту партию зеков, куда попал и я, отправили в небольшой каменный амбар возле главного корпуса. Здесь в одном углу хранилища горой навалены узлы, чемоданы, корзины, сундуки, ящики и коробки. На вещах — бирки с обозначением точных примет хозяина — шифр камеры, личный знак узника.

— Входить по пять человек. Забирайте свои манатки! — объявил хранитель каптерки.

Прошлой осенью, когда нас загоняли в эту тюремную душегубку, каждый сдал сюда свои гражданские обноски. Перекидав несколько сот мешков, я обнаружил свой баульчик с биркой, на которой был нанесен мой номерной знак шестьдесят восемь. Собственно, в бауле нужды не было, одежда моя во время предварительного следствия изрядно обносилась, но раз сказали забрать—значит, надо забрать.

Как бы ни обтрепалась старая одежда, а все-таки любопытно снова увидеть свои вещи, на память сразу пришли дни, когда они были новыми. Прихватив узел, я отошел в угол, стал перебирать шмотье. Вот кожаная куртка, которую я купил из гонорара за свою первую повесть «Дуэль». Тогда куртка была яркого желтого цвета, сияла и сверкала блеском краски. Зейтуна, когда первый раз увидела меня в обнове, радостно похвалила: «Тебе так идет кожанка. Ты как комиссар!»

Зачем продолжаю вспоминать эту коварную изменницу, навсегда не вычеркну ее из сердца?! Гимнастерка, брюки в моем сидоре еще армейские—это память о годах воинской службы,— сохранились и остатки сапог. В свое время какая это была обувь, сверкающая высокими голенищами, которую я перешил из солдатских сапог! Они были как раз по ноге, не жали и не хлюпали, вместе с галифе ладно обтягивали крепкие икры. Я носил сапоги с большим удовольствием, особенно в те вечера, когда вместе с Зейтуной мы ходили на танцы. Фу, ты, черт, на языке опять эта злодейка! Сейчас голенища сапог распороты, отрезаны—память о том, как следователи на допросах выбивали из меня показания; икры разнесло, а хром пришлось распластать на лоскутки.

 

- 144 -

В головках сапог я обнаружил какие-то бумаги. Потряс один — из него выпали конверты. Наверное, из дома, получать их получали, но мне не передавали. Я обрадовался, схватил первый попавший под руки конверт, взглянул на адрес, и без сил опустился на пол. Это было мое письмо, которое я посылал отцу. Взялся за второй сапог, потряс— оттуда посыпались письма, которые писал целую зиму и на которые не получил ответа.

— Ибрагим, посмотри, в твоем сидоре письма есть? — спросил Гений Измаилович, который тоже потрошил свой мешок.— Минзифа должна была написать, а все не пишет...

Арестанты перебирали узлы, мешки, баулы, ящики и плакали от обиды.

— Варвары! Лучше бы они сожгли наши конверты,— яростно бранился Махмут Абжалимов,—мы бы не знали, надеялись на ответ. Над нами издеваются, как над последними собаками — через год вручают собственные письма.

16

Сначала в машинах партиями по двадцать-двадцать пять человек отправляли зеков общих камер. Куда? Никто ничего не знал, но арестанты уже вычислили: если была комиссия и на тюремном майдане собрали не изможденных доходяг, а молодых, крепких, сохранивших силы и здоровье,—значит, отправляли не сидеть, а работать, приносить пользу.

— Чем томиться в каменной душегубке-одиночке, лучше долбить мерзлую землю,—заключил Махмут Абжалимов, когда стало ясно, что заключенных собирают в этап. Пусть! Самые страшные круги колымского ада вряд ли невыносимее вонючих тюремных камер. Возможность дышать чистым воздухом лагеря, не в одиночке сходить с ума, а находиться среди людей, арестанты воспринимали как великую удачу, счастливый осоавиахимовский билет, подарок судьбы. Пусть отправляют в самую жуткую преисподнюю, бросают в пасть дьявола, лишь бы снова не оказаться в могильном склепе одиночки, где человек доходил до последней черты отчаяния!

После полуденной баланды подошла очередь одиночников. Политическим злодеям из злодеев особая почесть— предоставили колонну глухих «черных воронов». Мы рассчитывали, что хотя бы на прощание полюбуемся красотами древнего Тобольска. Теперь эта надежда рухнула.

С утра землю изрядно помочил дождик, но после непогоды снова выглянуло солнце. Небо посветлело, его слов-

 

- 145 -

но вымыли, воздух чистый, свежий. После смрада душной парашной камеры он казался целебным бальзамом. Над тюрьмой загорелась радуга. Разноцветный небесный мост я не видел уже два года, сейчас по нему отправиться бы в сторону родных кокчетавских степей, и шагать, шагать, шагать!..

— Быстро! Скорей по машинам!

Видимо, на всех политических заключенных «черных воронов» не хватило, последних полтора десятка «одиночников» повезли на простых грузовиках.

Оказывается, вот он какой, славный сибирский город Тобольск, давняя и нынешняя столица российских арестантов, город, где мучили декабристов, томили в неволе петрашевцев!

Камеры Тобольского централа, окруженные высокими каменными стенами, остались позади. Грузовик спустился с горы, покатил по главной улице. Город застроен деревянными домами в один и два этажа, такими же, как в моем родном Кокчетаве.

По обеим сторонам улицы толпились старики, дети, женщины, кажется, все жители Тобольска вышли провожать зеков. Шума не было, скорее, стояла глухая, настороженная тишина. Строгие горожане, видевшие не один арестантский этап, мрачно оглядывали и этот поток зеков, в свою очередь, мы следили за горожанами. Они не знали нас, мы — их. Впереди возле ворот уголовного дома на лестницу забралась девушка в синем платье, в такой же синей косынке. У меня заколотилось сердце. В своих грезах добрую тюремную фею я представлял точно в таком же платье. Девушка подняла над глазами ладонь, стала оглядывать арестантов.

Я тоже во все глаза смотрел на легкую фигурку. Кажется, она?!. Нет, не она! О, господи... От волнения едва не крикнул: «Прощай!», но вовремя опомнился. Уеду, что будет с ней, все сразу заподозрят ее в связи с политическими? На какое-то время наши взгляды встретились, девушка сорвала с головы косынку. Машина накрыла ее серым облаком пыли и промчалась дальше.

Одна за другой машины подвозили свои грузы к пристани, здесь арестантов загнали в ржавый трюм старой замазученной баржи. Качнувшись, баржа отвалила от пристани, буксир натянул трос посудины, потащил ее вперед. В чреве мрачной баржи стояла глухая тягостная тишина. Куда, к какой судьбе понесла арестантов великая река Сибири Иртыш?..