- 219 -

ДВЕ ВСТРЕЧИ С ОТЕЛЛО

Обе железные бочки, в которых горело жаркое пламя, как мошкара, облепили зеки. Одни, не замечая ожогов, тянули к горячему металлу скрюченные от холода пальцы, другие сушили арестантские обноски, пимы, портянки, третьи, разоблачившись до материнского белья, жарили над огнем штаны и рубахи, выводили откормленных на своей

 

- 220 -

крови кровожадных паразитов. Над печами сплошной треск, в бараке запах каленых вшей. На этих же песках в больших и маленьких консервных банках кипятили чай. Как только вода начинала булькать, один зек свою банку снимал, другой—ставил. Кому-то кипятком ошпарили руку, сразу началась перебранка. — Эй, контры, дорогу!

Возле бочки появился староста барака Ванька-Ворон, с черной косматой шевелюрой, злым ястребиным взором. Он еще совсем молодой цыган, может быть, сын или роддя того конокрада-обротника, который уже попадался на моем арестантском пути в казанской тюрьме. Когда Ванька-Ворон приблизился к печке, зеки замешкались, не успели уступить место — староста нерасторопных раскидал пинками. Надо же случиться беде, верховод барака зацепил старенького профессора русской литературы Переверзева, который на огне жарил свою нательную рубаху, несчастный ученый, просто чудом сохранивший в теле последние соки жизни, упал на печку. Запахло паленым волосом, жареным мясом. Профессора подхватили на руки, унесли, старик даже не стонал, только жалобно мычал. Беднягу подняли на нары, на обгоревшее тело положили лед, благо этого лекарства было с избытком.

Ванька-Ворон по-волчьему закону лагерей убрал с печки чужие консервные банки, на их место водрузил свою трехлитровую кастрюлю. В посуде дополнительный спецпаек, которым лагерное начальство подкармливало своего помощника-старосту.

В самом глухом углу барака на нижних нарах — верхние, на которые с потолка капало, занимали «политики» — ватага уголовников-блатняков, завернувшись в одеяла, резалась в карты. Игра шла на хлебные пайки, баланду, на рваное арестантское шмотье. Законы игры жестоки: проигравший в свой срок должен рассчитаться, иначе-Вчера я совершенно случайно занял место в дальнем углу картежников. В бараке я уже штатный рассказчик. Уголовники на такие россказни падки, за это они оказывали мне уважение, одаривали лишним черпачком похлебки. иногда пускали на свои нары. Голод — не тетка, полезешь и в преисподнюю! Однажды среди ночи меня столкнули с нар на пол. Хорошо, что пол земляной — обошлось без последствий. Еще не пришел в себя, как возле меня что-то стукнуло, глухо захрипело. Что это? Поднявшись, обмер от ужаса. На нижних нарах лежала человеческая голова.

 

- 221 -

из черного зева перерезанного горла хлестала кровь. Господи, это же Гришка-Птенчик жизнью расплатился за проигранные пятнадцать паек. Ванька-Ворон спокойно, словно ничего особенного не случилось, вытер о бушлат приконченного картежника окровавленный нож, с лезвия которого еще капала кровь, сунул его за голенище и, насвистывая веселый цыганский мотив, отправился в другой конец барака.

Сегодня уголовники позволили мне занять нары Гришки-Птенчика. Страшно! Я боялся, что увижу его во сне, но усталость брала свое. Скорей спать, утром вместе со всеми надо подниматься на работу.

Сквозь сон услышал какую-то суматошную возню. Натянул на голову бушлат, лег на другой бок, но шум не кончался. Пошел разговор:

— Из Магадана пришел этап.

От столицы колымских лагерей до нашего прииска тысяча километров. Новый этап — это прежде всего радость, что в лагерь пригнали новичков, можно из первых уст узнать, как идет жизнь на воле, встретить знакомых, друзей, родных. Разве в таких обстоятельствах заснешь? Я продрал глаза, стал ждать, когда пополнение загонят в барак. Спросонок ничего не разобрать. В конце концов, этапники никуда не денутся, если их загнали в такую даль, здесь и оставят. Буду спать!

В дверь пахнуло холодом. Разговору и шуму прибавилось. Новички! В поисках места они лезли на нары, забирались наверх, шарили по полу. А мест нет, и без того теснотища такая, что арестанты мостились друг на друге. Если у новичков проблема с нарами — значит, пригнали «политических». Уголовники обычно таких проблем не создавали, они сгоняли с лежанки прежних хозяев и располагались на их месте.

Один из новеньких полез ко мне — не человек, а гремящий мослами измученный скелетик. Я замерз, а тут еще этот холодный, как лед, полупокойник. Ногами отпихнул его в угол арестантского ложа. Этапник промолчал, покорно съежился в моих ногах, видимо, был рад и этому благу.

Я, наконец, заснул, но тут на весь барак загремела команда:

— Этапники, на выход!

Снова брань, суматоха, в барак опять понесло холодом.

У двери заняли свой пост начальники этапного и лагерного конвоев, перед тем, как вывести этапников на мороз, перепроверяли личные формуляры—все ли зеки преодоле-

 

 

- 222 -

ли тысячекилометровые просторы, может, кто умер, сбежал? Быстрый вопрос требовал такого же краткого ответа.

— Петров Иван Иванович, пятьдесят восемь—десять.

Пятница Микола Кузьмич, пятьдесят восемь — семнадцать.

— Живей шебуршитесь. Быстро! - Петров!..

— Мутин Мухтар...

На этот раз на вызов еле слышно отозвался мой сосед:

— Я...

— Скорей! Что мудохаешься, падла? Я твой сон разгоню к чертовой матери. Поднимайся!

Мой сосед со стоном поднялся с нар, собрав последние силы, спустился на пол.

— Живей. Формуляр?

— Мутин Мухтар, статья пятьдесят восьмая... десять лет лишения.

— Выходи!

...Мутин Мухтар! Меня словно ударило молнией, от неожиданности я оцепенел, но быстро пришел в себя, вскочил и бросился к двери.

— Куда прешь, доходяга?

Начальник конвоя, стоящий в дверях с охапкой формуляров, двинул меня в ухо, он с таким многообещающим остервенением сверкнул пустыми моргалами державного владыки, что отбил охоту к расспросам. Мутина увели, а я остался.

...В тридцатые годы я учился в Казанском педагогическом техникуме. На пятнадцать рублей стипендии надо было питаться, покупать одежду, выписывать газеты и журналы, платить взносы в комсомол, в МОПР, в общество "Долой неграмотность", веселиться и развлекаться. Если говорить правду, жилось трудно, но настроение было преотличное.

После лекций радостные, что избавились от скучных занятий, отправлялись на "Сенной базар", на этом проклятом буржуйном пятачке нанимались колоть дрова, убирать улицы, брались за другие хозяйственные работы. Летом ходили на пристань, грузили и разгружали баржи. Благодать, когда поступали арбузы и дыни, в эти дни ели от пуза.

Однажды когда мы, возвратившись с авральных приработков, отлеживались на койках, по общежитию разнеслось объявление:

 

- 223 -

— В Академическом театре "Отелло". В роли Отелло Мухтар Мутин!

Куда пропали усталость, желание отдохнуть и отоспаться? Собрали последние копейки, которые оставили на хлеб и воду, причем, вели себя по-рыцарски, учитывали и женскую половину. Билеты взяли самые дешевые, только на галерку, собранных денег на весь курс не хватило, но в жизни разве мало уловок, хитростей? Одна партия зрителей, избранная женская половина — смотрела первые картины, в антрактах она выносила контрамарки, заключительные сцены великой трагедии смотрели и ребята. Конечно, на спектакли ходили на Мухтара Мутина, чтобы увидеть, как он играет черного мавра Отелло.

Я и сейчас помню эти сцены любви, ревности, созданные фантазией великого Шекспира. Большой замок. Роскошные спальные покои. В серебряных светильниках мерцали свечи. Таинственный полусумрак. В глубине покоев под шелковым покрывалом возлежала прекрасная Дездемона.

Неожиданно пламя свечей вздрогнуло, затрепетало от движения воздуха — это в спальные покои стремительно ворвался Отелло-Мутин. Могучая фигура чернокожего военачальника, дышащая страстью и любовью, была достойна восхищения. Невольник своей страсти, не знавший страха и сомнений в самых трудных боевых обстоятельствах, он терзался муками ревности, его кровь была отравлена ядовитой стрелой коварного злодея Яго. В сердце мавра одним пламенем клокотали чистая возвышенная любовь и грозная, страшная ревность. Отелло — буря, он — вихрь, тайфун, смерч! А Дездемона, не чувствуя беды и опасности, улыбалась своим сладким сновидениям.

— Ты — чистая, невинная,— шептал Отелло и, склонившись над Дездемоной, поцеловал красавицу.— Однако ты должна погибнуть, как сорванная роза.

— Отелло, это ты?—Какой ласковый, доверчивый голос! Отелло вздрогнул, будто его ужалила черная ядовитая змея.

— Я, я, моя любимая,— голос несчастного ревнивца прерывался, сейчас в его сердце боролись два пламени — жар высокой любви и огонь черной ревности. Что же сильнее — любовь или ревность?

— Моя единственная вина — это чистая и беспорочная любовь к тебе...

— О, нет! Нет!..

Отравленный смертельным ядом коварства и измены,

 

- 224 -

Отелло не мог вынести восхитительного голоса Дездемоны, он бросился вперед и схватил свою любимую за горло...

Злодейство коварного Яго разоблачили. Прекрасная Дездемона была верна избраннику своего сердца, и бездыханный Отелло рухнул рядом с любимой. Зачем доблестному рыцарю жизнь, если в ней нет Дездемоны?

Во время этой великой трагической сцены зрители не дышали, только спустя некоторое время они приходили в себя, благодарные за очищающий слезы сопереживания, награждали Отелло-Мутина аплодисментами...

...А теперь блистательный актер Мухтар Мутин, радость и гордость национального искусства своего народа, в арестантских колоннах мыкался по лагерям и этапам колымского ада, под винтовками конвойных с одного прииска кочевал на другой. За что? В слезах и рыданиях я рухнул на нары.

Через стены барака было слышно, как перед вахтой колотились люди, бранились лютые, как натасканные овчарки, охранники, как они изголялись над несчастными зеками, науськивали на них собак. Гав-гав! Гав-гав!.. Зекам— слезы, конвоирам — потеха!

Я катался на нарах, ругал себя самыми последними словами. Великий актер Мухтар Мутин вместе со мной лежал на одних нарах, почему я не пожал ему руку, не уступил место? Откуда прибыл этап, куда его погнали дальше, может быть, Мутин заболел, ему плохо? Если его доставили на Колыму прямо с материка, можно было разузнать про новости в Казани. Уже четвертый год, как меня разлучили с прежней жизнью, с друзьями, товарищами, надо было расспросить его обо всем, как следует поговорить! Сильнее всего мучило запоздалое желание вскочить, броситься вслед за Мутиным, догнать его, обнять и ободрить.

Однако на двери барака висел здоровенный замок, дальше — колючая проволока, сторожевые вышки, свирепые овчарки. Где он сейчас, блистательный актер, несчастный зек колымских лагерей Мухтар Мутин?

 

2

 

После этой горькой, так и несостоявшейся нашей встречи с актером Мутиным, прошло два года. Холодные северные реки Колыма и Индигирка на краткие летние месяцы уже два раза сбрасывали с себя ледяной панцирь, полярное солнце вообще не покидало небо на это время, светило над прииском долгие, бесконечные сутки.

Работа, работа, работа, которая если чем-то перебивалась, то новыми надеждами; они рождались каждый день,

 

- 225 -

каждый месяц, как правило, последующая была приятнее, чем предыдущая. Больше всего надеялись на свободу, упорно ждали, что скоро объявят амнистию, всех политических отпустят по домам. Сейчас важно не пререкаться с конвоем, быть услужливыми с нарядчиками, бригадирами, не пасть без сил... Эти надежды, хоть скрашивали горькое колымское бытие сладкими картинами мечтаний, не задерживали ежедневный ход лагерной жизни.

Каждое утро возле вахты колотили в сигнальную рельсу.

Дин-дон! Дин-дон!..

Сразу подъем. Сбор у вахты. Конвой. Обыск. Рабочая зона. Возвращение в вонючие бараки. Грезы и ожидания. Бедные зеки, их горькое колымское бытие очерчено кругом только этих простых, уже механических понятий. В такой особенно тяжкий период своей жизни, несбывшихся надежд и горьких разочарований я попал в колонну инвалидов.

Эти люди — «отход» здорового арестантского поголовья. Человеческие обломки, навсегда угробившие свое здоровье на добыче желтого металла, сполна расплатившиеся с государством за весь срок неправого приговора,—это такие же зеки, обязанные отбыть каторгу от звонка до звонка, если смерть не смилостивится над ними, не придет раньше естественного часа.

Инвалидная колонна в двадцати трех километрах от главного города колымских арестантов Магадана, в повседневном обиходе ее так и называли — «двадцать третья колонна». В лагере инвалидов две зоны. В первой, рабочей, разместили зеков, которые еще передвигались, могли что-то делать. В другую зону собрали слепых и глухих, безруких и безногих. Это полностью отработанный шлам, из которого все, что было возможно, черная Колыма уже выжала.

У меня отрезали только одну ногу, я еще мог ковылять, поэтому попал в рабочую зону. Воспринял это как счастье, большую удачу, как дополнительный шанс выжить. Буду работать—значит, не погибну—так оптимистически оценил я ситуацию, когда меня определили в бригаду, которая плела хозяйственные ивовые корзины.

Рабочая зона двадцать третьей колонны занимала огромное пространство, здесь в цехах ширпотреба инвалиды делали мебель, посуду, игрушки, из лозы плели кушетки, кресла, чемоданы и корзины. Меня определили именно на этот участок — мастерить корзинки: круглые и с углами, открытые и с закрывающейся крышкой. Словом, не корзинка — картинка; не работа — одно удовольствие!

 

- 226 -

В отдельную бригаду собрали уголовников, причем все здоровяки, при своих руках и ногах, самое главное они могли ходить даже без конвоя. Это политическим без часового не позволяли сделать шагу, а уголовники пользовались доверием, свободно ходили по берегу Колымы, рубили и на себе приносили в лагерь ивовые прутья. Конвейер фабрики корзин не простаивал.

Калеки делали другую работу: обдирали с прутьев кору, закладывали их в большие автоклавы, замачивали и кипятили. Отпаренная лоза становилась гибкой, ее можно было сгибать, скручивать, вить как веревку, и ничего с ней не происходило. Когда лоза «проваривалась», ее вынимали из кипятка, давали стечь влаге и опускали в другие емкости, теперь уже с красителями. Так получали букет красных, зеленых, синих, желтых, белых прутьев. Затем их сушили и пускали в дело — плели красивые, разноцветные, как радуга, корзины.

В бригаде, куда меня зачислили на мебельный конвейер, пятьдесят зеков, все — калеки, инвалиды, на Колыму попали по страшной пятьдесят восьмой. Старшой нашей полудохлой команды Максим Максимович, вообще, был моей копией, таким же, как я, одноногим. Не начальство— золото, седой, круглолицый, с обходительными манерами, он никогда не кричал, самое странное, не матюкался. Обычно на бригадирские должности подбирали самых последних пакостников, служивших не зекам, а начальству, поэтому на каторге такие славные мужики в бригадиры попадали редко. До ареста Максим Максимович служил в Киевском военном округе в звании дивизионного комиссара, в гражданскую воевал вместе с Ковпаком, который потом прославился в партизанской войне с фашистами. Зеки между собой говорили, что он не просто коммунист, а из старых большевиков.

— Плести корзину начинают с донышка.— Максим Максимович посадил меня возле себя, с этого урока стал учить приемам необычного ремесла.— Мы тоже начнем отсюда. Бери самый тонкий прутик.

В двадцать третьей колонне за три года скитаний по колымским лагерям я впервые получил день отдыха. Выходной! В этот день проспал до самого обеда, пока не пришел час жидкой арестантской баланды. Надо же, столько времени проваляться на нарах. После обеда тоже отдых, блаженное «ничегонеделанье», вместе с другими зеками я вышел из барака на солнышко, чтобы погреться под его северными лучами.

 

- 227 -

На дворе май. В отличие от зимних месяцев солнце не «привязано» к горизонту, а плавало в самом зените. На вершинах сопок уже зачернели проталины, проснулись первые ручьи. Хоть и полярная, а все равно весна, причем ранняя. На душе радость, вокруг яркий свет еще не жаркого, но уже теплого солнца.

Инвалидная зона по общим правилам лагерей окружена колючей проволокой. По углам сторожевые вышки, на вышках, как по всей Колыме, зорко озирающиеся по сторонам стрелки. Если какой-нибудь инвалид неосторожно приближался к проволочной ограде, над его головой сразу клацал затвор оружия:

— Не подходи! Буду стрелять!

Слева от рабочей зоны территория лагерного шлама — бараки безнадежных смертников, уже навсегда вычеркнутых из списков рабочего поголовья. Между этими двумя зонами тоже протянута проволочная сетка, стоят вышки, такой же конвойный караул.

— Гляди, дикие гуси!—закричали в рабочей зоне, я только не понял, чего было больше в этом возгласе— удивления, тревоги или сострадания и жалости?

Дикие гуси!.. С какой стати им лететь на Колыму? Обернулся на голос. С вершины дальней сопки один за одним, действительно, словно дикие гуси, тащились полуживые, но еще цепляющиеся за свою судьбу согбенные инвалиды. Не столько от увечья, сколько от голода и непосильной каторжной работы, они еле передвигали ноги, но несли на плечах тяжелые охапки хвороста, чтобы согреть и себя, и тех, кто оставался в бараках, потому что уже не могли передвигаться вообще, ни на что в жизни не рассчитывали.

Ведущий гусиного каравана достиг ворот зоны. Сытый вохровец в длинной военной шинели стал делать пометки в журнале, который перед ним услужливо держал уголовник. Даже в могилу, и туда пускали по списку.

— Иванов, проходи!

— Базарбаев, проходи!

— Пятница, проходи!..

Спотыкаясь, еле волоча заплетающиеся ноги, заготовители топлива по одному проходили в зону. Замыкающий караван изможденный, ослабевший инвалид не дотянул до ворот, рассыпав черную вязанку хвороста, упал. На поводке конвоира взыграла овчарка. Почувствовав волю, которую ей дал хозяин, собака набросилась на упавшего, принялась рвать клыками изодранное арестантское тряпье. Конвоиры повеселели:

 

- 228 -

— Шайтан, хватай этого бандита. Ату!

Из разодранного бушлата белой метелью летели клочья ваты, конвоиры с веселым гоготом наблюдали неожиданную забаву. Несчастный инвалид продолжал лежать на земле, прикрывая от злобной овчарки самое уязвимое место— горло. Собака догадалась, какое место оберегает ее жертва. Пока она с остервенением терзала тряпичную шапку арестанта, один из охранников подошел к несчастному, поддал несколько пинков.

— Поднимайся, контра! Отлеживаться будешь в бараке.

— Эй, артист Мутин!—закричал конвоир с внутренней стороны вахты.— Мать твою бог любил, кончай ломать комедию! Я тебе сейчас устрою представление. Бегом, не задерживай бригаду!

...Мутин? Это же Мухтар Мутин?! Я вскочил на ноги, но проклятая деревяшка, которую приспособил на лытку, неловко подвернулась, я грохнулся на землю. Вскочил, и, отчаянно завопив: «Мутин!», помчался к вахте, но деревяшка на каждом шагу спотыкалась, не давала прибавить шагу. Великий артист, который на сцене мог передать самые тонкие переживания человека, Мухтар Мутин уже миновал ворота, сбросил с плеча тяжелую вязанку хвороста. На него страшно было смотреть — скелет покойника, завернутый в серый бушлат зека.

Через сетку колючей проволоки, которая разделяла две зоны инвалидной команды, я окликнул его:

— Мухтар-ага!

Несчастный каторжанин, доведенный до крайней степени истощения, услышал мой голос и, повернувшись, слабо отозвался.

— Ты кто? Откуда?

— Я тоже из Казани.

Мухтар Мутин прошел в свою зону. где на него снова набросилась та же овчарка, которая терзала перед воротами. На караульной вышке грохнул выстрел, что-то ожгло мое левое плечо. Я догадался: палили в меня, предупредили, чтобы не приближался к запретному пространству

За вольное поведение перед запретной зоной я десять суток отсидел в карцере — обвинили в попытке к бегству, а когда вернулся в свою зону, у караульного вохровца спросил: «Где Мухтар Мутин?» Часовой махнул рукой:

—      Артиста Мутина обрядили в деревянный бушлат

Деревянный бушлат это конец.