- 34 -

ЧЕЛОВЕК ГУСТОГО ЦВЕТА

Профессия, вы говорите? Ну, знаете ли, профессия — дело, конечно, случайное. И скажу вам прямо — трагическое. То есть не всегда, разумеется, но очень часто, до чрезвычайности часто. Потому что, как я понимаю, очень даже хорошо получается, если профессия и призвание находятся, так сказать, в приятельских отношениях. Ну, а вот если они враги... Это тяжелая штука! И скажу вам прямо, не люблю я самого слова «профессия», а того пуще — «про-фес-си-о-нал». Ну скажите вы мне на милость — кто я? «Счетовод-профессионал». Разве это не издевательство? Что это значит, позвольте спросить? На общепринятом языке это значит: щелкает на счетах со скоростью трех раз в секунду, да не просто щелкает, а на любой ритмический манер. Вот мой сосед по расчетам, Федор Степанович, тот даже иного любопытного клиента спрашивает: «Вам на какой мотивчик подсчитать?» Ну, тот и закажет, допустим: «Скалькируйте, товарищ, на «Веселый ветер» «Извольте-с!» Федор Степанович сразу и начинает выдалбливать на косточках: «А ну-ка песню нам пропой, веселый ветер». Да еще так виртуозно скомбинирует, что к самому-то концу и песенку закончит: «Кто ищет, тот всегда найдет!» — и итог.

Что-то я отвлекся... Так вот — счетовод-профессионал соображает все наши ведомости, начисления, расчетам, платежи, счета, картотеки, сальдо, дебет, кредит; переведет и заведет, и выведет, и даже «спрячет», когда надо я сколько надо. Впрочем, «прячут» по большей части специалисты высшей квалификации — бухгалтера, но и мы в этом деле смекать должны. Вот вам и счетовод-профессионал!

Ой, боже мой, этакая профессия! Случайность, нелепая случайность! То есть я в данном случае говорю о себе, хотя, по всей вероятности, под такой моей отчетностью не один бы счетовод расписался. Я сам, например, вроде как воплощение иронии судьбы. Потому что... Прежде всего, в характере моем большая, так сказать, поэтическая фантазия мыслей наблюдается. А главное... Видите ли, я очень краски люблю. До того люблю краски, цвета, что весь мир, все, так сказать, явления жизненные в красках мыслю. Месяцы, дни, недели у меня все разного цвета. И люди. Люди уж обязательно какого-нибудь цвета бывают. А? Что? Вы? Ну, конечно, и вы тоже. Какой? Да знаете ли, вы мне синим кажетесь, глубокого такого синего цвета... А? Ну это вы уж сами решайте, хорошо или нехорошо, это уж как вам самому нравится, только вы обязательно синий. Смешно? Очень возможно, но уж так мне мыслится. И знаете ли, я скажу, что сквозь эти цвета и человека сразу познаешь, как говорится, шестым чувством Э-э, да ты, братец, с рыжинкой! Или... медно-красный, например... Это же понимать надо! И по цвету никогда в человеке не ошибешься, чего бы он тебе ни наговорил.

 

- 35 -

И вот думаю я: а что, если во мне художник погиб? Этакий, знаете ли, «Последний день Помпеи» — краски, тени, тона, цвета, полутона? Ну да что об этом говорить? Счетовод-профессионал и... художник! Само слово-то это святое! Вот они, враги-то: профессия и призвание...

А с другой стороны думаешь: был бы ты художником — значит, опять же был бы профессионалом. А может быть, по художественной-то профессии все иначе трактуется? Может быть, в красках мыслить нельзя и даже вредно? Иной раз ум за разум зайдет, как думать начинаешь!

А счетовод... Разве кто-нибудь идет в счетоводы по призванию? Не знаю, не знаю... Конечно, чего в жизни не бывает! Одно скажу: нет на свете другой такой профессии, за которой бы столько разнообразных призваний скрывалось. Знал я и музыкантов, и поэтов, и артистов, а дайте им анкетку заполнить, так на вопрос «ваша профессия» будет значиться «счетовод» или «бухгалтер».

Вот я вам сказал, что по цвету в человеке я никогда не ошибусь. Но, знаете ли, был у меня случай, когда я к человеку никак не мог цвета подобрать Ну никак, хоть убейте! И то интересно, что в этом самом человеке призвание и профессия лбами стукнулись и в одном котле вскипели, да в довершение, так сказать, полноты картины он бухгалтером был. Любопытный случай, знаете ли. А? Что? Коли не откажетесь поскучать, извольте, расскажу.

Автобиография моя, могу сказать, необыкновенного аллюра и себестоимости. Если вдаваться в подробности, то целый роман написать можно. Но сейчас дело не во мне, а в том человеке, о котором я упоминал. А потому, минуя все предыдущее, скажу вам, что судьба столкнула меня с ним несколько, так сказать, насильственно, ибо на дальний север, в тайгу попал я в результате чрезмерно выпитого вина в небольшой компании и, в силу этого, разбитой витрины горпромторга. Грустно, конечно, но из песни слова не выкинешь.

Да-с, так вот на одном участке со мной он и работал. Боже мой, какого только народу там не было! Стасованная колода, знаете ли, все карты перепутаны — и все вместе. И все, притом, рубашками вверх. Вот поди отличи туза от двойки!

Я, конечно, как бытовик, да еще короткосрочник, да еще с такой специальностью сразу в контору попал. А он, то есть тот человек-то, в лесную бригаду, на прямое производство вышел. Лес валили. Но при вопросе о профессии себя бухгалтером назвал, а поэтому в картотеке учетно-распределительной части по счетному резерву числился.

Очень скоро его бригадиром инвалидной бригады назначили. Это значит — по сжиганию порубочных остатков. Лесорубы-то вперед идут, по делянкам лес валят, а инвалиды, или на тамошнем

 

- 36 -

языке — валеты, сучья и хворост за ними сжигают, чтобы трелевка и погрузка легче с гладкой делянки шли.

Внешностью был из себя этот человек довольно примечательный: высокий, крепкий такой, держался прямо, одевался опрятно, но без кокетства этакого. Лицо круглое, но чертами строгое. Губы тонкие с легкой улыбочкой, а под улыбочкой — фикса. Что вы на меня так смотрите? Непонятно-с? Это у нас там золотой зуб так назывался. Брови тоже тонкие, словно нарисованные, глаза темные и очень внимательные, вроде сверлящие даже. Разговор тихий, до чрезвычайности въедливый, с легкой пришепеточкой, может быть, от фиксы, а может, просто дефект, так сказать, речи. И имя-то у него было тихое такое: Тихоном звали. Вот только в фамилии какая-то шероховатость наблюдалась: Тихон Валентинович Шершавин. Но ведь если имя наше от родителей, так фамилия нам от дедов-прадедов достается.

Только это его бригадиром назначили, стали валеты нормы перевыполнять, да так, что контора только диву дается. Невероятно, но факт. Проверку делали — туфты никакой. Опять непонятно? Туфта — это, как бы сказать, панама, обман, бутафория для видимости. Производственный мираж, если можно так выразиться.  Голубые туманы.  Но у него все чисто, все налицо.

Прошло этак некоторое время — и наш Тихон Валентинович в прямые герои вышел. Случилось как-то стахановской бригаде лесорубов на смежной с ними делянке работать. А стахановцы наши в лес со своей поварихой выходили, она им к перерыву обед готовила. Хорошая женщина была, и как ее в наши Палестины занесло, не знаю. Веселая такая. Тасей-хохлушечкой звали. На работу быстрая, аккуратная, бойкая. Но говорят же: и на старуху бывает проруха. Надо же было именно у нее такой беде приключиться: чего-то не досмотрела, а может, место для костра против ветра неудачное выбрала — только вспыхнул валежник, оттуда по веткам кинулось, а делянка, как на грех, сухостойная — вот и пошло писать! Лесной пожар! Шутка, думаете? Рядом склад, штабеля на штабелях, знаете, чем это пахнет? Народ растерялся: уж очень, я вам скажу, быстро пламя пошло. Галдят все, в кучу сбились — «ах» да «ох»! А как за дело взяться, по-настоящему никто не знает. Народ все, видите ли, пришлый, степняков много, они с лесом-то обращения не понимают.

И вдруг — Шершавин. Как из-под земли со своими валетами вылез. Ну полководец, да и только! В цепь их раскинул, они у него как на крыльях летают, каждый на своем месте действует. И Шершавина с полуслова понимает. Какое с полуслова! Шершавин едва рот раскроет, а уж валету все ясно. Суворов, прямо Суворов, я вам скажу!

Остановил пожар. И до склада не допустил. Ну, начальство, конечно, в клубе собрание устроило. Шершавина вывели, хвалили, аплодировали. Ходатайство о досрочном его освобождении в центр

 

- 37 -

отправили. Начальник управления приезжал, долго с ним беседовал. Потом говорит нашему участковому начальству: «Вы бы Шершавина над стахановской бригадой поставили, потому что организатор он образцовый и дисциплину внедрять мастер. Таких, говорит, непременно поощрять следует». Но что же вы думаете? Шершавин-то тихонько этак откашлялся и просит управленческого начальника: «Разрешите доложить, гражданин начальник?» А тот страсть как любил, чтобы по форме, на военный манер мы к нему обращались. Понравилось это ему. «Слушаю вас, Шершавин, в чем дело?» А тот и заявляет: «Очень прошу вас, гражданин начальник, к стахановцам меня не переводить, я своей бригадой весьма доволен, и желательно мне было бы со своими людьми оставаться, потому что я сам, можно сказать, декомпенсированный инвалид по случаю сердечного порока». Начальник даже брови поднял: «Всем бы,— говорит,— такими инвалидами быть! Косая сажень в плечах». Однако Шершавина с валетами оставили.

Еще через некоторое время начались у нас непорядки в конторе. Тоже, знаете ли, народ этакой стасованный был, всякой твари по паре... Не столько по знаниям туда брали, сколько по неспособности к тяжелому лесному труду. В лес идти не можешь — ну и без дела не кантуйся, сиди, пиши в конторе. Конечно, в счетном деле от этого большой урон получился. Такие балансы пошли, что никакой мудрец не разберет. А профессионалов-то на всю контору только двое и были: бухгалтер по расчетам Андрианов да я, грешный. Остальные — прости ты меня, боже! В бухгалтерии смыслят меньше, чем я в синтетическом каучуке. Начальник бесится, управление нашего отчета не принимает, план, выходит, сорван, по продовольствию — комбинация из трех пальцев, в пекарне припек — минус единица, одним словом, «сорок да сорок — итого рубль сорок».

Тут начальник и вызвал Шершавина. «Хотя,— говорит,— вы, Шершавин, и декомпенсированный инвалид, однако придется вам с вашими валетами расстаться и принять контору. Вы у нас в бухгалтерском резерве числитесь, а посему назначаю я вас старшим бухгалтером участка. А сучья сжигать всякий сумеет».

Шершавин только поклонился вежливо так. И тихо, по своему обыкновению, отвечает: «Что ж,— говорит,— гражданин начальник, вам виднее, где я могу большую пользу принести!» — и на следующий же день контору принял. Собственно с этого мое знакомство, так сказать, с ним и началось.

И что вы думаете? К следующему же месячному отчету он наш участок в ажур вывел. Точку в точку, баланс безупречный, план с перевыполнением, все к сроку. И скажете — как он это сделал? Люди те же, документы те же, и рабочий день тот же. Ночами работать не принуждал, счетоводу, говорит, тоже отдых нужен. И сам, знаете ли, работал как-то непонятно: нет того, чтобы на счетах играть, или там журнал работ сводить, или иное-прочее для

 

- 38 -

бухгалтерии. Другой раз взглянешь на него — сидит он за своим столом, на руку облокотившись, задумчивый такой, брови сведет, а другой рукой по бумаге что-то чертит, без особого, видать, смысла, так просто, для видимости. С нами до крайности вежливо обращался: «Могу я вас попросить», «будьте столь любезны» — и все это тихим таким голосом, с пришепеточкой. Ну, нам-то что же? Не детей с ним крестить, а в нашем положении такой начальник очень даже приятное обстоятельство. Валеты, конечно, спрашивают: «Как у вас там наш Тихон?» Мы хвалим: довольны, говорим,— очень вежливый, деловой, и особого нажима не чувствуем. А валеты посмеиваются: «Ничего,— говорят,— еще почувствуете! Ну-ну, давай вам бог, придуркам боговым!» Это, знаете ли, у нас производственники так хозяйственников дразнили: придурки. На теплом месте, мол, сидит, по пояс в снегу леса не валит.

Ну вот, знаете ли, пошел второй месяц нашей работы, стал я к Шершавину присматриваться. Не помню, где-то я сказку такую читал, что как-то сатана принял облик человеческий и по земле ходил с людьми вместе. Только от людей отличался та тем, что тени не отбрасывал, земля его тени не принимала. И ходил он так без тени. Еще мальчишкой я эту сказку читал — и очень это мне странно казалось. Так перед глазами и видел: яркий солнечный день, зной, земля золотом отливает — и идет по ней человек, а тени от него нет. Невероятно, понимаете ли, противоестественно, а потому страшно.

А с Шершавиным у меня получилось так, что по своей привычке стал я ему цвет прикидывать — и ничего не получается. Не подходит к нему никакая окраска, вот хоть убейте меня — никак не подберу. А? Как вы сказали? Некрашеный? Да в том то и дело, что очень даже он крашеный, но цвета такого постичь не могу, не умею. И ходит он в моем воображении без человеческой окраски, земля ему своего цвета земного не дает, знаете ли, и страшно мне даже смотреть на него. Вот что.

Начал я к нему подходить про-фес-си-ональ-но, и опять ничего не пойму: как он управляется? что он делает? Работы словно и незаметно, а все в ажуре, тютелька в тютельку. Работы его мы не видим, а силу духа его, так сказать, в атмосфере чувствуем. Стало к концу месяца как-то странно у нас получаться. лучшие, опытные работники у него каким-то непостижимым манером впросак попали и с отчетами не справились, а случайно этакие горе-придурки на первую линию вышли. Сидел, скажем, у нас на материальном столе башковитый парень, фамилия у него юмористическая была — Разве. Высокий такой, носатый. Сперва учетчиком состоял. Сам же Шершавин его в контору к нам и перетянул. «Мне,— говорит,— на арматурке толковый человек нужен». Ну, а в работе они что-то не очень спелись, а Разве-то бузила был, ворчит чего-то, не нравится ему что-то. И вы только подумайте: пятого числа нам отчет сдавать, мы все готовы, а у Разве-то, у лучшего, так сказать, работника, что-то затерло. Да так затерло,

 

- 39 -

что к сроку он ничего не сдал. А Шершавин в свой час в управление отчетные данные передал, за исключением материального отдела, потому что, мол, бухгалтер Разве отчета не представил. А по телефону тут же от начальника отделения распоряжение последовало: бухгалтера Разве с работы снять, посадить на пять суток под арест в карцер, а по отбытии указанного срока направить в лес на погрузочную работу. А Шершавин в стороне, даже будто и сочувствует Разве-то: «Воля,—говорит,—не наша, начальство распорядилось, а я,— говорит,— человек маленький, мне даже очень печально такого работника терять». Ну, как Разве из карцера вышел, явился дела сдавать, передал книги и счета — и при всех при нас Шершавину говорит: «Ну, Шершавин, спасибо тебе! И будь уверен, что подлости твоей я не забуду. И за реваншем не постою...» — и ушел. А Шершавин только тихо так плечами пожал. «Странный человек, что же я могу сделать? Ведь не я же с отчетом не справился! Я ему с первого числа предлагал — давай, Антон, помогу. Так ведь он сам отказался: «Разве,— говорит,— и без твоих рук справится, ты уж в мои дела не вмешивайся». А теперь обижается»...

Только недолго Разве на участке пробыл: очень скоро как-то случилось, что получил он перевод на отдаленный участок — новые лесные массивы, что ли, осваивать нужно было. Народ туда покрепче, повыносливее требовался, контора справки составляла — и в первую очередь Разве туда и попал. Больше и не видали мы его.

А обратно же, была у нас в конторе женщина. На мелкой работе держалась, потому что ничего в нашем деде не смыслила. Приткнуло ее к нам начальство, чтоб хоть что-то работала: щуплая, хилая была, на лесные работы никакой врач ее не пустит. Ну, человек она образованный, конечно, научный, историк, что ли. Стала присматриваться — и в небольших масштабах дело у нее пошло. И карточки индивидуальные подобьет, и ведомость начисления составит, и платежку. Наш бухгалтер Андрианов, про которого я давеча упомянул, очень уважал ее и все-то ее подучивал, объяснял ей премудрости наши. И нам о ней весьма отзывался. «Мы,— говорит,— ребята, все тут совесть потеряли, забыли даже, что это такое и для чего она человеку нужна. А вот Марья Михайловна — совесть-то и есть, она нам для напоминания послана, и ее беречь и уважать надо». Очень он хороший сам человек был, душа-человек, можно сказать. Помер он потом, года этак через полтора от гнойного плеврита. И дело бухгалтерское до тонкости знал, так что мы все поражались, почему это к нам Шершавина из бригады перевели, когда у нас у самих такой дока сидит.

Ну и что вы думаете? Начал Шершавин эту самую Марью Михайловну вверх тянуть: доложил начальнику, что работник она высшей марки и что надо ее на самостоятельный стол перевести. И вдруг — бах! — приказ: младший счетовод Мухина Марья Михайловна переводится старшим счетоводом про-до-воль-ствен-но-го стола! Она как услышала, так и ахнула. Кинулась к Андрианову:

 

- 40 -

«Владимир Емельянович, что мне делать? Ведь я же ничего в этом деле не смыслю, я же,— говорит,— голову себе сломаю, новый срок заработаю! Что это Шершавин делает?» Андрианов, конечно, очень ей посочувствовал и посоветовал: «Идите прямо к начальнику и душевно ему скажите, что не могу, мол, провалю дело по неопытности. Должен же он понять вас».

Пошла. Вы, конечно, бухгалтерией не занимаетесь и представить себе не можете, что это значит — продовольственным отделом заведовать. Страшное дело: продовольственные склады, пекарня, ларек, хлеборезка, общая рационка, больничная рационка, хлебная ведомость, кухня, снабжение охраны, собачник, фураж конного двора — видите, сколько объектов! А ведь это не то, что другие столы: сегодня не успеешь, так завтра доделаешь,— этот стол должен изо дня в день в ажуре быть, потому что людям и хлеб, и горячее каждый день нужны, и пекарня каждый день продукцию выпускает, а припек по стандарту быть должен. Одним словом, этот стол не для исторических размышлений. И вдруг в этот ад кромешный Мухину бросили, когда она на счетах еле-еле пальчиками сложение и вычитание усвоила. Немыслимое дело!

Поговорила она, это, с начальником, выходит и зовет Шершавина: «Тихон Валентинович, вас начальник требует». Шершавин вышел, а мы ее спрашиваем: «Ну как?» «Да что,— говорит,— как? Я ему свое, а он мне свое: «Не бойтесь, Мухина, мы вам поможем, но только Шершавин очень вами доволен и на вашу честность надеется, а в продовольствии это весьма ценно. Народ-то здесь все больше ненадежный, и дело соблазнительное. А вы воровства не допустите». «А как это я не «допущу»,— говорит, когда у меня из-под носа украдут, а я по неопытности и вовсе не замечу?»

Андрианов ей советует: «Не соглашайтесь, Марья Михайловна, нипочем не соглашайтесь — потопит вас Шершавин, не справитесь вы». И только он это сказал, как Шершавин от начальника возвращается. Стал у своего стола, прямой, как шест, брови свел — и тихо так, но раздельно, точно на счетах щелкает, говорит: «Марья Михайловна, попрошу вас к завтрашнему дню продовольственный стол от Воробьева принять и к своим обязанностям приступить. И еще попрошу вас никаких нашептываний не слушать, ибо склок и демагогии я в конторе не допущу (и на Владимира Емельяновича так посмотрел, точно иглой пронзил). И при всех вопросах обращаться вам надлежит только ко мне, я по положению своему вам помочь обязан. А отказ от работы вам не к лицу, да и последствия такового, вы сами знаете, тяжкие, не по вашему здоровью». Пожалели мы нашу Марью Михайловну, но сами понимаем, выходу нет. Ну, конечно, Владимир Емельянович нам говорит: «Смотрите, ребята, коли совесть в вас не вовсе убита, давайте всем скопом Мухиной помогать. Погибнет женщина — нам же грех будет. У Шершавина когти в бархатной лапке спрятаны».

 

- 41 -

Со следующего дня села Мухина на продовольствие. А мы, знаете ли, между собой обязанности разделили по объектам, И тянем бедолагу помаленьку. Кто амбарные книги заполнит, кто рационку подобьет, да и сама она напористая была, ночь просидит, а вытянет. К двадцать пятому числу у нее все записи к ажуру вышли, а к четвертому числу отчет по столу закончен. Сдала она его Шершавину, тот часа два принимал, все проверял — принял. «Ну,— говорит,— Марья Михайловна,— говорил же я вам, что вы справитесь! Откровенно сказать, даже не ожидал я от вас этакой прыти! Вот только с припеком у вас слабовато, колебания от стандарта большие. Ну да ничего! На следующий месяц я,— говорит,— пекарню на себя возьму, я этих пекарей поприжму, да и в склады с ревизией почаще заглядывать буду, а вы только книги в ажуре держите. Я и накладные на себя возьму, вас разгружу».

Смотрим мы — а Мухина нахмурилась. Точно и не радуют ее похвала и помощь его. Уехал Шершавин в управление с отчетом, а за него Андрианов остался. Мухина к нему: «Владимир Емельянович, не нравится мне, что Шершавин сказал. Я человек неопытный, но все-таки накладных я ему передавать не хочу Ведь корешки-то от них — мой единственный оправдательный документ а за стол я — первый ответчик. Как же это так?»

Андрианов поддержал: «Ни в коем случае ничего ему не передавайте, хлебнете горя! Не верю я этому Шершавину! Мудрит он. Рискните,— говорит,— скандальте, жалуйтесь начальнику, но ни одной бумажонки ему не отдавайте! И вообще — что вы с ним церемонитесь? Он же темный человек и работает как-то непрозрачно, бог его знает. Чувствую я, что и подо мной,— говорит, — почва заколебалась, копает он под меня, того и гляди в карцер подведет».— «Что вы,— отвечает Мухина,— что вы, Владимир Емельянович! Он вас так ценит! «Без Андрианова,— говорит,— я как без рук!»

А Владимир Емельянович усмехается: «Святая вы,— говорит,— душа, Марья Михайловна! А я,— говорит,— иногда так бы по роже ему и дал».— «А за что, Владимир Емельянович? Конкретно-то в чем вы его обвиняете?» — «А за то и дал бы, что конкретного ничего нет, а потопить он нас всех потопит. Вы же на рожу,— говорит,— его посмотрите: высококвалифицированный аферист» А Марья Михайловна задумалась и головой покачала: «Нет, неверно,— говорит,— аферист это что-то мелкое, жульническое,— говорит,— a я— говорит,— чем больше Шершавина наблюдаю, тем он мне страшней кажется. Это,— говорит,— не аферист, а дьявол, да еще в сутане. Ему бы,— говорит,— иезуитом быть».

Владимир Емельянович даже рукой по столу хлопнул. «Конечно,— говорит,— влюблена. Без всякого сомнения — влюблена. Когда женщина мужчину в дьяволы произведет, это,— говорит,— самый верный признак влюбленности. Берегитесь, Марья Михайловна, сгорите!»

 

- 42 -

Ну, посмеялись мы, конечно, и снова за работу. Шершавин вернулся, работаем совместно третий месяц. Мухина от этого продовольствия извелась — смотреть страшно: в чем душа держится! Владимир Емельянович хмурится: два раза ему по работе выговор с предупреждением закатили, на третий раз жди карцера или лесных работ. «Будь я,— говорит,— покрепче здоровьем, сам бы ушел. Но ведь не выдержу я леса, помру, а у меня семья на воле, я же о них думаю». А Шершавин опять будто ни при чем, так все выходит, что он и рад бы сотрудника защитить, да вот начальник такой въедливый, ко всему придирается.

Ну, в середине третьего месяца контору у нас как прорвало: настоящий бой шел. Опять же дело с Мухиной началось. Шершавин у нее хлебные и продовольственные накладные потребовал: сам, мол, вести буду. А она вдруг и уперлась: «Договоримся так, Тихон Валентинович, либо вы это дело с продовольственного снимаете и вовсе выделите, а мне для отчета только сводки давайте, либо накладных не троньте, я их по-прежнему сама вести буду». И твердо так сказала, спокойно. Мы даже замерли от неожиданности, а у Шершавина лицо такое стало — вы бы посмотрели — какое лицо! Если бы его арифмометр с ним заговорил, у него, наверное, такое же лицо было бы.

«Как,— говорит,— как это не дадите? Извольте принести мне текущую книжку накладных!»

«Нет, Тихон Валентинович, не могу»,— ответила Марья Михайловна и замолчала.

Поднял он голову и глазами они встретились. Ой, скажу вам, незабываемый вид был. Молчат оба и в глаза друг другу смотрят. У нее личико худенькое, бледное, а глаза большие — и прямо так, кругло на него смотрят. Стоит — и не дрогнет. А с ним что-то странное случилось. Такой у него, страшный взгляд был, и губы он так стиснул, что одна белая полоска вместо рта осталась. И вдруг вскинул он как-то бровью, усмехнулся легонько и говорит с иронией этакой в голосе: «Я и забыл совсем, что Марья Михайловна не бухгалтер, а женщина. А женщина, уж известно, коль захочет, так поставит на своем. Ну, видно, мне смириться надо. Хорошо, Марья Михайловна, ведите накладные, я вам мешать не буду». И замолчал.

Тут вот Мухина и испугалась. «Если бы он меня под карцер подвел, начальнику пожаловался, с работы бы снял, мне,— говорит,— не так страшно было бы. А вот сразу согласился — что это значит?» Мы и сами недоумевали. А я зрительно в себя прийти не мог. артисту МХАТа этакое впору! Две-три секунды — и изменение личности на глазах у всех!

Работаем дальше. Шершавин, как и обещался, пекарню и склад под крутой контроль взял: день-два пройдет — а он за вахту у начальника пропуск просит — пекарню проверить. У Мухиной с книгами сверится — и опять контроль. Подолгу там, за зоной нашей, сидит: то в складских книжках копается, а то завхозу

 

- 43 -

охранной части помогает. Тот, конечно, слабоват по счетной части был, а Шершавин ему все и рассчитает, и сбалансирует. Начальство довольно, Шершавин в уважении, везде порядок...

А с Марьей Михайловной он и вовсе тактику переменил: раньше, хоть и выдвигал ее, а все же как начальник требовал: «Будьте столь любезны представить мне...» или: «Попросил бы я вас через два часа составить и подать...» — ну и в таком роде. А тут на дружбу пошел. Шершавин — и дружба! Совершенно невероятно! Ведь мы все, мужчины, кто в конторе и по технической части работали, в одном бараке жили. Ну, и ясно, в нашем положении мы друг с другом всеми переживаниями делились, автобиографии рассказывали, письма из дому читали, как, что да почему. Только одно у нас не принято вообще было — это расспрашивать друг друга, кто, каким образом и какими судьбами здесь лесорубом заделался. Если кто сам расскажет — другое дело, а так чтобы спрашивать — ни-ни: товарищеская солидарность. Однако сживается народ, делится я этим. Но о Шершавине никто ничего не знал, что он, за что он. Даже, знаете, в этап он к нам по-особенному попал: мы на Урал с Дальнего Востока партиями в крупных городах подбирались, так и ехали «своими» теплушками, а Шершавина ночью, на какой-то немыслимой вынужденной стоянке, не доезжая не то до Читы, не то до Забайкальска, вообще где-то близ монгольских степей одного к нам в вагон посадили. Вот уж истинно «человек ниоткуда»! И держался он ото всех особняком.

А тут дружба с Мухиной. Позовет он ее к себе с бумагами, а потом сидят они, сидят, и все он шепотком ей чего-то наговаривает. Верите ли — часами! Андрианов только головой покачивает, да л мы изумляемся. Раз как-то Шершавина в конторе не было, а Мухина к Владимиру Емельяновичу за консультацией подошла. Ну он ее и спросил прямо: «О чем это вы, Марья Михайловна, с иезуитом вашим беседуете? Какие у вас общие предметы обсуждения встретиться могут?» Она только плечами пожала, а потом табуретку к нему поближе пододвинула и по душам говорит: «И сама не понимаю, Владимир Емельянович, чего ему надо. Прилип,— говорит,— душу изливает: «Одинок я в этом окружении до крайности, романами заниматься я не мастер, но душа у меня вся котлом кипит». О себе рассказывает. Интересно, Владимир Емельянович!»

Андрианов опять ухмыльнулся: «Таки влюбились, Дездемона?» — говорит. Это он по Шекспиру. А Мухина только ручкой махнула: «Бросьте,— говорит,— Владимир Емельянович! У меня,— говорит,— сердце давно сгорело, да остыло, какое там влюбилась! И с Дездемоной у меня,— говорит,— сходство тоже слабое. Однако это уже вопрос литературный, дело совести Шекспира. Но, знаете ли,— говорит,— с Шершавиным я разговариваю, точно интересную книгу читаю. Что за человек? Что за судьба такая? У него по венам не кровь, а яд переливается! На днях заговорили мы

 

- 44 -

о том, что у меня никого родных нет, что живу я, как перекати-поле. Другим и письма, и посылки приходят, все теплей и светлей на свете жить, а я заживо — мертвец. А он,— говорит,— мне и отвечает: «А к чему вам, Марья Михайловна, родные? Вы человек крылатый, как и я, а с крылатыми семья — цепь на ноги. Мы,— говорит,— с вами — дикие птицы, в курятнике нам не жить. Да я вам,— говорит,— о себе скажу: пришлось мне как-то больше года волчью жизнь вести, в развалинах одних жить. Кругом песок, зной; ветер, как кипяток, жжет... Болел я тогда, бредил, воды кругом ни глотка, совсем один... Где мои родные были? Кто из них мне тогда понадобился? А вот пожалела меня,— говорит,— одна нищенка, старуха инородка. И выходила, и выкормила, и укрыла. К черту родных! Нам о них, о прежних, навсегда забыть надо и новыми тоже не обзаводиться!» Ну тут я его и спросила: «Где же это было, Тихон Валентинович? Пустыня, песок, развалины... больше года... и старуха, как вы ее назвали, инородка... А с нею что теперь? Ведь она вам жизнь спасла?» И вдруг у него лицо как судорогой свело, а через секунду — опять его обычная маска на меня смотрит. «Где это было, Марья Михайловна, там меня теперь нет,— отвечает.— Это было давно и неправда. А судьбой этой старухи я не интересовался. Я не такой добрый, как вы. Паутинки,— говорит,— рвать надо, а паучков душить, ха-ха!» И так он взглянул при этом, что меня по коже мороз пробрал. «Душить, душить паучков надо, а не кланяться им да богадельни им строить! Помните, Марья Михайловна, как Гулливера лилипуты ниточками связали? Вот где для крылатых людей страх! Бойтесь этого, Марья Михайловна, душите паучков!» И сразу вдруг остыл весь и тихим своим голосом закончил, точно припечатал: «Будьте добры бригаду Семенюты завтра на стахановский котел № 3 перевести: перевыполнение у них. Посмотрите нормы и составьте рационку с вечера. Я завтра с утра ее проконтролирую».

Надо вам сказать, что от этого рассказа нам всем не по себе стало. А Андрианов опять же вглубь смотрит: «А к вам-то этот Гулливер с какого боку привязался? Как пойдет он паучков душить, смотрите, вас первую под каблук! Я высокий стиль отбрасываю и под корень смотрю!» — «Мне и самой жутко стало,— отвечает Мухина.— Но что же мне делать?» — «К черту его послать!» — «Вот вы сами и пошлите. А я что-то не могу. Страшно. Как хотите — не могу! А афоризмы у него и правда страшные. Недавно он мне такую штуку сказал! Мы о подлости заговорили, а он плечами пожал. «А задумывались ли вы, Марья Михайловна, что такое подлость? Мы очень часто слова такие говорим, за которыми никакого понятия не кроется. Все от масштабов зависит. Маленькое дельце — это,— говорит,— подлость, а большое — издержки производства на гениального человека или на государственную необходимость. Я, скажем, невинного ребенка задушу — злодейство и подлость. А царь Ирод младенцев еврейских перебил — государственный акт политического и национального зна-

- 45 -

чения. Я товарища в бою брошу — подлость. А Наполеон армию в Египте бросил — исторический факт и риск гения. Вы, допустим, Комарова, а называете себя Мухиной — ваше маленькое дело, а может быть, маленькая подлость, этого, извините, я не знаю. А Гришка Отрепьев Дмитрием Иоанновичем назвался — эпоха, война европейского значения, борьба народов, стимул агрессии». «А я,— говорит Мухина,— его в тон спрашиваю: «Ну а когда икс-игрек бухгалтером Шершавиным назвался, тогда что?» А он тихонько так рассмеялся и ответил: «Я же говорил вам, что мы с вами крылатые! Умная женщина — приятно и поговорить! А масштабам своим мы сами хозяева». Страшный человек! И кто он? Начитанность большая: Гулливер, Самозванец, царь Ирод, Наполеон... Уже одно это — масштабы немалые»...

Это Мухина говорила. Ну, должен вам сказать, я с этим не совсем согласен. Начитанность — одно дело, а применение ее в жизни — другое. А? Как вы смотрите? Вот я, например, и Свифта читал, и по истории интересовался, так что Самозванца с Пугачевым не спутаю. А что из этого? Какие такие масштабы? Я так полагаю, что масштабы наши не в теории и мечтаниях, а в дерзании. Один прочтет, как я, восхитится и голову склонит: это гении, а я так не могу! А другой, с масштабами который, тот прочтет и возмечтает: это — гении, и я так могу! — и дерзнет Выводы-то неодинаковые у людей из чтения. Это, знаете ли, разница. Правда ведь?

Да, я забыл вам для полноты картины сообщить, что к тому времени поступило распоряжение, чтобы наши мастерские принимали заказы на работу и от вольнонаемного состава. За наличный расчет, разумеется, по государственным расценкам. Это — обувная, швейная, столярка, слесарная. И вот повадилась к нам в контору вольняшечка одна — чья-то там жена или сестра, бог ее знает. То ей набоечки на каблучки набить, то полочку под туалетик выстрогать, то ключик исправить, одним словом, хозяйственные ералашки разные. Мордашечка такая молочная, без особого даже выражения, глаза беленькие, с легкой подсинькой, чалдоночка, одним словом. Первым делом — к Шершавину. Положение такое было, что вольнонаемный состав должен был на нужный заказ от главного бухгалтера ордер получить, а потом уж в материальном столе расчет оформляли. Шершавин ее вежливенько так примет до крайности учтивый человек был, рядышком с собой усадит и все этак шуточкой-прибауточкой расспрашивает: зачем, мол, вам набоечки на каблучки, когда у вас ножки и в тапочках балетные, да какой у вас ключик сломался — не от сердца ли, потому что я тогда, мол, два экземпляра закажу, один вам отдам, а другой себе для всякой надобности оставлю — и так далее. И все этак шепоточком с ней разговоры ведет. А вольняшечка и вовсе размякла: глазки блестят, хихикает в кулачок. И то сказать: никогда она таких слов и не слышала, да и Шершавин был по всем статьям

 

- 46 -

мужчина под любой манифест. И стала эта чалдоночка через два дня на третий к Шершавину за ордерами бегать.

Ну, мы, конечно, почтительно, однако подтрунить себе позволили наш, мол, Тихон Валентинович неуязвимым титаном был, а теперь, мол, стрела амура и его сердце пронзила—что-то в этом роде. Обычно он шуток никаких не принимал. Не то чтобы срезал или обрывал, а так просто посмотрит на тебя, а глаза-то вовсе пустые и точно без взгляду. Ну, язык к небу и прилипнет; А тут вдруг и сам шуткой отозвался: «Что ж вы думаете, старший бухгалтер не человек, что ли? Любви все должности покорны». И все со своей вольняшечкой шептаться продолжает.

Вот к числу этак к двадцатому подал Шершавин рапорт— попросился на сутки на инструктаж в отделение: новые какие-то тарифы ему прислали, а они, мол, уточнения требуют. Отпустил начальник. И поскольку Шершавин в доверии был—без конвоя. Ходу там часа полтора —от силы два: восемь километров по гужевой трассе к железнодорожной линии. Ну, ладно. Отправился Шершавин — двух часов не прошло, как оттуда телефон: сообщаем, мол, что Шершавин прибыл и- направлен в главную контору. Это у нас так полагалось: если работник ни в чем не замечен и доверия добился, то его по делам службы одного пускали, только по телефону связь держали.

На другой день он час в час вернулся, снова вместе трудимся. Стороной узнали, что Шершавин в центральную бухгалтерию на работу просился. Там ни да, ни нет не сказали, надежды особой не подали, но и отказу не высказали… Но с того дня Шершавин как-то переменился. На месте не сидит: то за зону сбегает, то в каптерку, то архивные документы затребует и проверяет, то личные арматурки на вещевом столе теребит. Вежлив по-прежнему, но говорит до крайности сухо; точно бьет каждым- словом.

Мухина рассказывала! подзовет ее Шершавин и спрашивает: «Не знаете ли, Марья Михайловна, кто это на меня начальнику все жалуется? По дружбе вас прошу, скажите, что я вам всем плохого делаю?» А она глаза вытаращила: «Ей-богу,— говорит,— ничего не знаю, Тихон Валентинович! Понятия не имею! А что случилось?» — «Да уж не первый раз начальник мне заявляет, что я с коллективом не уживаюсь. Будто меня товарищи не любят. А я ему ответил,—говорит,—что в любви особой не нуждаюсь, а что я требователен—это верно. Оттого, очевидно, и не любят. А. что до хороших отношений, то я,— говорит,— на вас, Марья Михайловна, сослался: спросите, мол, гражданин начальник, Мухину. Вы сами в пример ее честность и добросовестность ставите, так вот она вам и скажет. С хорошим человеком у меня и отношения хорошие. И Андрианова я тоже уважаю и ценю. И если у меня с ним какие-то неполадки происходят — это от различия, так сказать, бухгалтерских методов. Однако работе это не мешает». Вот так я ему и сказал. А если, говорю, я здесь не ужился, я в отделение на работу попрошусь. Пусть мне меньший пост пре-

 

- 47 -

доставят, зато и ответственности меньше, и претензий обидных не услышу».

Через парочку деньков прошел у нас слушок, что из управления будто наряд на счетного работника прислан. Ну, думаем, добился своего Шершавин, переведут его в центр. И сам он что-то забегал: то к начальнику, то в распределительную часть, то за зону — так и снует взад и вперед. Но невеселый. Мы к нему Мухину подослали: расспросите, мол, как там и что. Но он на нее только нахмурился: «Поменьше вы разговоров слушайте, Марья Михайловна. Никакого наряда нету. Пришел мне вызов на два дня для приемки новых расчетных форм. Вот и все».

Действительно, Шершавин снова отправился. А тут как раз из главной конторы распоряжение пришло — перевести из нашей каптерки пять комплектов обмундирования первого срока для каких-то там премиальных награждений. У них на центральном складе не оказалось, а у нас, мол, зря лежат. Шершавин тут же и предложил: «Чем ради такого дела лишний раз экспедитора гонять, разрешите, гражданин начальник, я попутно и комплекты доставлю. Все равно мне туда идти». Очень мы такой услужливости удивились: сам на тяжесть набивается! До чего, думаем, ему в центральую контору охота! Выслуживается: старший бухгалтер обмундирование таскает!

Сам Шершавин казенного не носил, в свое одевался. Да оно и правда: зачем, коли свое есть и коли уставом разрешается! В конторе работа чистая, это тебе не лес валить! Но тут он вo все казенное оделся: тюк, говорит, тащить придется, не хочу своего костюма мять! Причина, конечно, уважительная. Обмундировка на нем, опять же, чистенькая, первого сроку, только здорово ему широка, и очень он в ней толстым показывается с непривычки. Телом-то он хотя и крупный был, однако, сухощавый, мускулистый.

Отнес Шершавин комплекты, получил там что было нужно и через двое суток домой припожаловал. Мрачный. Сразу к начальнику пошел, а кабинет начальника у нас же за стеной помещался, так что чуть разговор погромче—так у нас все слышно. Шершавин, конечно, разговаривает тихо, его не слыхать, а начальник у нас тогда был, можно сказать, «гром победы раздавайся», протодиакон и только. Шершавин что-то сказал, а он как загудит октавой-то: «Как это не пустишь? Какое у тебя на это право? Если главная контора наряд прислала, то работника сегодня же отпустить обязан! Мало ли чего тебе не хочется! Тут, брат, не родной дом!» Шершавин опять что-то доказывает, а начальник ему уже малой руладой: «Да разве я не понимаю? Ответственность. А я-то разве не отвечаю? Ясно, что я мой участок оголять не позволю! Только с центром-то особенно не поговоришь! Дисциплина, брат, и для нас обязательна! Ну, ладно! До отчета ты его держи, пусть сдаст, а потом, когда в управление с документами поедешь, его тоже с тобой отправим, раз уж начальство так требует! Без

 

- 48 -

работника я тебя не оставлю. Найдем, не бойся! В бригаде у Луговского счетных крыс человека три числится!»

Вот оно что, думаем, значит, наряд из управления и в самом деле есть, только не на Шершавина, а на кого-то из нас. А Шершавин злится и отпустить не хочет. На тяжелые работы хоть кого отпустит, не отстоит перед начальством, сам же в спину подтолкнет, а вот конкурента зубами держит. И интересно нам узнать, кого же это в отделенскую бухгалтерию переводят. Спросить, однако, не смеем, а сам Шершавин — ни гугу, молчит. И все мы разом решили, что, наверное, это Владимира Емельяновича. Ну, конечно же, какой специалист!

Подходят отчетные сроки, а у нас такое творится, что сам Соломон премудрый не разберет. Расчетная часть — это где мы с Владимиром Емельяновичем сидели — ничего, справилась. А остальные вчистую зашились. По пекарне — сотня килограммов недостачи, по складу — сахару и муки недостает, каптерка комплектов не досчитывается, снятие остатков такое табло дало, что страх один! Завхозом у нас тогда большой спец был, Рот ему фамилия. Интеллигент, ленинградец. И завскладом у него свойский работяга был — грузин Шалва Малашвили, а мы все его Мишей звали. Ну, Рота тоже не подцепишь, он себе на мозоль наступить не даст, да и Мишка — парень боевой. Пятое число подходит — отчета по продовольствию нет. А Шершавин в стороне. Рот к нему, а он: «Я,— говорит,— ничего не знаю, я в отделение рапорт давно подал, что меня невеждами командовать поставили, а работу спрашивают. Когда я всем помогал и всех тянул, все вовремя было готово, а этот месяц я в командировки отлучался, да и некогда мне за всех работу выполнять — вот и сели у мели! Одна расчетная часть с делом справилась — так и ту мне разоряют: работника в управление берут!»

Тут Рот кровью налился да как гаркнет: «Какого черта вы опять путаете! Кого вам еще нужно? Был у вас на вещевом столе Разве — вы сами его под штраф подвели и выжили! Мухина, скромный человек, с продовольственного стола просилась, отказывалась — вы сами ее против воли на это дело втащили! Чего же вы хотите? Только нашептывать да жаловаться умеете? Хватит! За хозяйственные столы я не меньше вашего отвечаю! И ни Мухину, ни Малашвили в обиду не дам! Они честные работники, а путальщик — это вы! Я так и начальству доложу!»

Шершавин со своего места встал — и, ей-богу, мне показалось, что он в нитку вытягивается: длинный-длинный такой и весь темный. Губ не видно, брови в одну полоску сошлись, ноздри раздуваются — и молчит. Железную линейку в руки взял, согнул — и линейка — трах! — пополам. А через секунду подходит к Роту и говорит — ну, ей-богу,— со спокойной усмешечкой: «Вредно так волноваться, Виктор Михайлович! Это на кровообращение и на нервы действует. Да и не из-за чего: вы тут ровно ни

 

- 49 -

при чем, а за бухгалтерский личный состав отвечаю я. Обижать я никого не собираюсь, не волнуйтесь. Нынче пятое, я поеду один, без ваших специалистов, и повезу отчет в несобранном виде. Полагаю, что на месте дело сам улажу».

А Рот ни в какую: «Ничего,— говорит,— подобного. Я лицо заинтересованное и поеду тоже, тем более, что я расконвоирован и в охране не нуждаюсь. И Малашвили поедет. А Мухина и по правилам ехать обязана, потому что продовольственный стол не только перед бухгалтерией, но и перед хозчастью отчитывается».

Шершавин только прищурился и не то, что прошептал, а скорее прошипел: «Ну это посмотрим!» — и шасть к начальству. Через минут пять Рота туда же потребовали. И что там поднялось, господи боже мой! Начальник воет, Рот на октаву выше взял, а Шершавин, верите ли, обоих перекрыл! В первый раз в жизни мы его настоящий голос услышали. И нельзя сказать, чтобы он больше их кричал, а, знаете ли, металлом каким-то голос у него отзывался, резко, четко, но без резонансу, так сказать. Как молотком бьет.

Наконец вышли оба из кабинета — Рот от злости багровый, а Шершавин опять тихий, будто ничего и не случилось. «Так я,— говорит нам,— через час отправлюсь. Соберите мне материалы»,— и вышел.

А Рот прямым маршем на вахту. Там телефон был. Что уж он там говорил, я не знаю, только через минуту и у начальника в кабинете телефон задребезжал. Глядим, курьерша наша Надя Доброва на четвертой скорости по зоне газует: начальник зовет. Выходит наш Тихон из кабинета, опять во все казенное для поездки обрядился. «Марья Михайловна,— говорит,— собирайтесь, вы тоже поедете. Я не хочу Виктора Михайловича обижать, а он так хлопочет, чтобы вы поехали! И вы, Алексей Александрович (это он мне говорит), тоже готовьтесь. Поздравляю вас, на вас наряд пришел, в управление вас переводят. С нами отправитесь».

Мы остолбенели. Метаморфоза настоящая. Шершавин, значит, опять вильнул! Меня поздравляют, а я и сам не знаю, радоваться мне или горевать. Я ведь об отделенской конторе и не помышлял, к месту привык, да и с Владимиром Емельяновичем расставаться жалко было. Но известно уж — воля не наша. Пришел наряд — собирай манатки и марш!

Август был. Хороший такой август, яркий. Машина наша (наш участок свой грузовик имел) с Малашвили в отделение ушла, мы и решили пешком отправиться. Вчетвером: Рот, Шершавин, Мухина и я. Ну, конечно, троих подконвойных так просто с участка на участок не пустят. Рот, как расконвоированный, нас под расписку взял и должен был на центральной вахте дежурному сдать.

Часов этак пять было, когда мы вышли. Сначала, на первом

 

- 50 -

километре, все хмурились: ведь только что буря прошла. Но потом, знаете ли, тайга свое взяла. Я, конечно, по себе сужу, но думаю, что и другие то же чувствовали. Ведь в зоне сидишь, так, верите ли, глазу смотреть надоест: все кругом серое — бараки, крыши, забор кругом, вышки охранные, мостки под ногами (очень у нас место болотное было, никак от барака до барака без мостков не пройдешь), небо над головой, обмундирование на людях— Вы не смейтесь, только и сами-то люди серыми были, лица от бушлата не отличишь. А тут вышли это мы на трассу — господи боже! Небо яркое, голубое, лес кругом зелено-коричневый, да ведь оттенков-то сколько! Брусничка у корней спелая. По обочинам цветочки скромненькие такие, а тоже пестренькие — глаз радуется! Ну, а воздух, знаете ли, ну... ну золотой воздух кругом, и много его, и веет он на вас без нормы! Ой, боже мой, плакать хочется!

Идем ровно, без усталости. Мы вдвоем с Ротом вперед подались, а Шершавин с Мухиной — второй парой сзади. Сперва разговору между ними особого не было, какой там разговор, когда Шершавин и Рот друг на друга зубами щелкают, но воздух-то этот золотой всех примирил. Сперва Шершавин с Мухиной речь повел, а потом и мы подключились. Мухина все природой восхищалась, а Шершавин подтрунивал: «Ах, ах, лесочки, ручейки! Поработали бы вы, Марья Михайловна, в этих лесочках, да поел бы вас комар, да облепила бы мошка, да схватил бы вам ноги ревматизм от застылости в болотной траве — вот я и посмотрел бы на ваше восхищение!»

Тут и я не выдержал: «Это вы,— говорю,— напрасно, Тихон Валентинович! Я,— говорю,— в лесу тоже работал, и гнус меня ел, и ноги деревенели, а только красота — красота и есть! Краски-то какие! Вы на закат посмотрите — он от природы,— говорю,— все, какие мыслимо, цвета забрал! Да ведь как их, шельмец, раскинул да распределил, да представил!»

А мы как раз на запад, лицом к закату шли.

Ну и пошел у нас разговор на этот предмет. Я и скажи тут к слову, что я все жизненные понятия в красках себе представляю и что для меня даже все люди каким-нибудь цветом окрашены. Рот усмехнулся. «Любопытно,—говорит,—ну, скажите же, под какой вы, так сказать, ситчик меня размалевали?» — «А зелененький вы, Виктор Михайлович. Зелененький и, пожалуй, слегка в полоску».—«Покорно,—говорит,—благодарю! Зелененький, да еще в полоску! Меня сама фамилия[1] алым быть обязывает!» — «Ну, а я?» — это Мухина спрашивает.— «А вы, Марья Михайловна, натуральный сомон[2]».

Тут и Шершавин вмешался: «А мне какой вы колер пожертвуете?» — «А вот о вас, Тихон Валентинович,— отвечаю,— я в большом сомнении. Никак вам цвета не подберу!» — «Да что вы,— усмехается,—как же это понимать? Лестно это мне или

 

 


[1] Рот — по-немецки «красный».

[2] Сомон — по-французски «желтовато-розовый»

- 51 -

обидно? Все крашеные, а я без мундира».— «Сложный вы человек, Тихон Валентинович. Я о вас уже давно думаю, но ни один цвет, человеческим взглядом усваиваемый, вам не подходит... Свинцовый, что ли? Нет, не то...»

А он вдруг нахмурился. «Чепуха все это,— отрезал.— Это у вас от анемии мозга галлюцинации. Бывает так. Свинцовый!»

Но тут Мухина головой покачала: «Нет, Тихон Валентинович,—тихо так говорит,— я это очень даже понимаю. Алексей Александрович правильно рассуждает. Я сама такая. Тоже все в красках и тонах воображаю».— «Вот как? — Шершавин даже губы скривил.— В таком случае, может быть, вы мне цвет определите по знакомству?» — «Не знаю,— отвечает.— Алексей Александрович только заметил, что к вам тона не подберешь... Очень вы сложный. Одно знаю: цвет ваш какой-то густой...» — «Густой? Это уже и совсем непонятно! Мутный, вы хотите сказать? Комплимент средний!» — «Нет, не мутный. Мутный — это совсем другое. Я выразить вам не могу, но вы именно какого-то густого цвета... И знаете,— говорит,— что я сейчас вспомнила? У одного писателя сказано: «У него в зрачках горел рыжий пламень ада...» Очень образное выражение... Вспомнилось это мне вдруг...»

При этих словах поднял Шершавин голову, руками взмахнул, прямо на закат глядит—и вдруг как захохочет!

Я взглянул на него, да так и ахнул: в глазах у него — да не смотрите на меня так, я не сумасшедший — в самых зрачках рыжий пламень ада! Ну, знаю, знаю, что вы мне скажете, закат отсвечивал, законы оптики и так далее, и так далее. А ведь у Мухиной тоже закат отсвечивал, только золотыми искорками, радостными такими, а это... Не отсвечивает, а горит в самих глазах! Тоже, скажете, от «анемии мозга»?!

Мне многие говорят, что склонность к преувеличению у меня большая, что выдумщик я в жизни и необыкновенное вижу там, где все очень просто объяснить можно. А вот умирать буду, но этой картины мне не забыть: стоит Шершавин, высокий, сильный, руки точно крылья раскинул, в глазах костер и... хохочет!

К Мухиной повернулся и говорит: «Позабавили вы меня, Марья Михайловна, и скажу вам прямо — поддержали. Так и запомните: под-дер-жали. Силу вдохнули. Красота, говорите? Ну что ж, вы правы: красота, воля, сила, жизнь. Жизнь, черт побери!»

Снова я на него глянул: даже страшно стало... Великан!.. У, силища! «Нет красоты без нас самих,— говорит. И каждое слово его раскаленным железом душу жжет.— Воля наша, сила наша — вот красота! Дикая птица на солнце смотрит — не слепнет. А за гнилыми заборами и людишки гнилые! Смиряйтесь, смиренные! Нищие духом! Для вас заборы и выдуманы! А для меня... для меня вся жизнь выдумана! И тем-то она хороша, что никогда в ней завтрашний день не известен и непременно чем-то новым полон. Ха-ха!»

 

- 52 -

И опять сразу потух. Усмехнулся и пришептывает мне: «Вот вам, Алексей Александрович, сюжетик для картины: «Старший бухгалтер Шершавин по пути в главную бухгалтерию». Красок сколько хотите — хоть свинцовых, хоть рыжих».

Потом к Мухиной обратился: «А вам, Марья Михайловна, для размышления сюжет. В московском метро бывали? Эскалатором пользовались? А вас этот самый эскалатор ни на какие мысли не наводил? Нет? Эх вы, а еще историк! Вы представьте себе, что эскалатор — это жизнь окружающая. Всё и все, кто вокруг вас. Вы стоите у подножия, а эскалатор на вас катится в обратном направлении вашему ходу. Ну-ка, лезьте вверх, прошу вас! Если вы пойдете со скоростью самого эскалатора, жизни то есть,— вы всего лишь на одном месте толочься будете. Чуть медленней темп возьмете — назад покатитесь, хоть и вперед шагать будете. А если остановитесь? Обгонять, обгонять жизнь надо! Бешеный бег вверх! На всех скоростях к вершине! Поразмыслите на досуге...» — «Ну, это на гигантов, на титанов установка,— говорит Мухина.— Запыхаться можно».— «На титанов? Говорил я вам, что масштабам своим мы сами хозяева? А кто запыхался — катись вниз к чертовой бабушке!» — «Поэт вы, Тихон Валентинович!» — «Поэт? — спрашивает. И поморщился.— Не люблю,— говорит,— я этого сословия. А впрочем — чем поэт хуже бухгалтера?»

И опять засмеялся.

Ну-с, незаметно-незаметно и подошли мы к центральному участку. Сдал Рот наг на вахту, закусили мы в зоне, я до утра отдыхать остался, а Шершавин и Мухина в управление с отчетом пошли. Надо вам сказать, что центральная контора там за зоной, в селении помещалась, а хозчасть даже отдельный домик в проулочке имела.

Дальше я уж со слов Мухиной рассказывать буду, потому что сам с ними не выходил.

Вышли они втроем — Шершавин, Рот и Марья Михайловна. Рот их опять под расписку принял. Идут они главной улицей, а из-за угла навстречу им вольняшечка-то шершавинская выбегает. Удивились они все: «Как? И вы здесь? Какими судьбами?» «Ах, ах,— отвечает,— я сюда в кино с мужем приезжала, сегодня к ночи назад возвращаемся». Откланялась, улыбнулась — и в сторону.

Рот тоже от них отделился. «Зайду,— говорит,— на фуражный склад, а оттуда уж в хозчасть приду. Вы,— говорит,— Марья Михайловна, без меня начинайте, а я подоспею».

Пошли Шершавин и Мухина вдвоем. Мухиной в проулочек, в хозчасть сворачивать надо, а Шершавину дальше по главной улице идти до управления. Так уж они условились, что этим вечером Мухина перед хозяйственным отделом отчитается, а с утра они с Шершавиным вдвоем в бухгалтерии засядут. Мухина про-

- 53 -

щаться хочет, а Шершавин протестует: «Я вас уж до самого места провожу, Марья Михайловна»,— и с нею повернул.

У самого крылечка Мухина ему и говорит: «Я в случае недоразумений вам в контору звонить буду». А он головой качает: «Нет,— говорит,— пока не звоните. К вам сейчас Рот подойдет, он вам лучше моего поможет, а я, откровенно вам скажу, по одному делу тут пройтись собираюсь, так что в контору не сразу явлюсь»,— а сам усмехается.

И Мухина улыбнулась. «Вольняшечка,— спрашивает.Ох, Тихон Валентинович, с огнем играете! Знаете, что вам будет, если осечка выйдет?» — «А я,— говорит Шершавин,— без осечки, Марья Михайловна».— «Ну, желаю успеха»,— это Мухина-то. И поднялась на крыльцо.

«Вот за это спасибо!» — Шершавин даже фуражкой помахал. А сам ни с места. Стоит, точно дожидается, чтобы Мухина в дом вошла.

Ну и все. Сидит Мухина, отчет сложный, объектов много. Рот подошел, злится: «Опять,— говорит,— Шершавин вас одну бросил? В бухгалтерию спрятал, путальщик?»

А Мухина смеется: «У него,— говорит,— дела поважней бухгалтерских!» Время к полночи близится, устали все, решили работу приканчивать. Рот уже папки сложил, как вдруг из управления телефонный звонок. «Какого черта вы,— говорят,— Шершавина задерживаете? Нечего ему в хозчасти сидеть! Скажите, чтобы сейчас же к нам шел!» — «Как так — Шершавина? Он же у вас?» — «Где это у нас? Нет его у нас! Он к нам не явился!»

Тырк туда, тырк сюда — нет Шершавина. Рота и Мухину — к уполномоченному. Рот ведь его под расписку за вахту вывел — подавай, где Шершавин? А Мухину спрашивают: «Вы,— говорят,— сказали, что у Шершавина дела поважней бухгалтерских, не будете ли любезны сообщить, какие это такие дела первой важности? И вообще, вы Шершавина последняя видели, так поделитесь с нами, куда он пошел?»

Веселенькая ночка была! По всей линии тревога, на все посты по телефону знать дано, приметы беглеца указали — высокий, мол, бритый, впереди золотая фикса, обмундирование казенного образца, первого сроку.

Сразу собак ученых пустили. Две их было: Витькой и Володькой кликали. Очень даже глупо по-моему. Но с другой стороны — все условность. А почему Джек или Нора не глупо? Тоже ведь человеческие имена!

Володька вдоль железнодорожной линии пошел, в рощицу сунулся, на пенек лает. Гнилой пенек такой, трухлявый, дупло под ним. А так больше ничего. Дальше пошли вдоль полотна — и сбился пес окончательно: на месте без толку покрутился и назад пошел.

А Витька прямым маршем через полотно махнул — и по трассе

 

- 54 -

на участок шпарит. Собачник злится: «Это,— говорит,— мы знаем, откуда он сюда прибыл! Ты, тварь бессловесная, покажи, куда он отсюда свистнул!» Но Витька огрызается, на ремень зубы щерит — и опять тянет. Ну что ж? Пошли. Едва до участка добежали, Витька в сторону от зоны свернул, прямехонько в охрану, а там — в барак семейных, а там — хлоп! — обе лапы на плечи вольняшечки-то шершавинской! Та только «Ax!» — а ее, голубушку, тоже к уполномоченному.

Утром начальство на наш участок распоряжение дало: личные вещи Шершавина взять и просмотреть, нет ли каких наводящих данных. Принесли его сундучок к начальнику, порядочный у него сундучок был: два костюма, пальто коверкот, белье хорошее. Любил он одеваться.

Взломали замочек, открыли сундучок — я ахнули: пусто. Ничего. Все взято. Когда? Куда? Факт налицо.

Головы ломают — додумались: недаром Шершавин такое широкое обмундирование взял! Под него много чего на себя надеть можно! А комплекты он чего ради целым узлом на себе тащил? В них не только что коверкотовое пальто, а самого черта спрятать можно! Умеючи, конечно, со сноровкой. Выходит, что приметы-то по линии неверные даны, не в казенном бушлате Шершавин ушел, а ведь с момента побега тот уже часов пятнадцать прошло! С вечерним поездом укатил, ранним утром через самый Бакунин проехал, крупный узел всесоюзного значения! Теперь ищи ветра в поле!

Часа в два дня, однако, ошарашивающая телеграмма приходит. Со станции Верзиловки, это под самым Бакуниным: «Шершавин задержан, поиски прекратите, доставим ближайшим конвоем. Агент розыска такой-то».

Та-ак... Верите ли, все мы спокойней вздохнули. Ведь сколько народу он запутал! И Мухину жалко, и Рота, и вольняшечку глупенькую эту. Задумал бежать — твое дело, рискуй, беги, да других-то щади! А это что же? Паучков давить — так, что ли, называется?

Ну успокоились немного, Мухину, Рота, меня под конвоем на участок обратно отправили впредь да глубокой ревизии и прибытия Шершавина. Экспертная бухгалтерская комиссия туда же выехала дела распутывать, а для следствия самого Шершавина ждем.

День проходит, другой, третий, а попутного конвоя все нет, и Шершавин не приезжает. Начальство хмурится, отмалчивается.

Бах! Новая телеграмма: «Проездом Москве шлю наилучшие пожелания начальству, сослуживцам, подчиненным, точка. Надеюсь, первая телеграмма вами своевременно получена. Привет, Шершавин».

А? Здорово, говорите? А по-моему, этого мало сказать. Выражаясь современно — атомная бомба! Ведь не сам же он депешу

 

- 55 -

о собственной поимке нам отправил, не могло этого быть! Кто бы у него такую телеграмму принял? А если бы и приняли, так тут же его и взяли бы — и быть быку на веревочке! Чьи же руки ее смастерили? Ловкие и подлые руки: ведь агента розыска, того, чья подпись под первой телеграммой стояла, тоже притянули. А он — ни сном, ни духом! «Ничего,— говорит,— не знаю, телеграмму я не отбивал, сверьте почерк да сделайте очную ставку с телеграфистом!» И можно поверить: ну кто же сам себе яму рыть будет? За своей подписью-то? И там, поди, нашлись паучки, чтобы давить и дальше идти...

Начальство за голову схватилось! А вторая телеграмма... Клочок бумажки, кажется, а в каждом слове мне смех его страшный слышится. И давить-то паучков ему лень, просто плюнул он на них из небытия своего — они, мол, сами друг друга передавят. «Привет — Шершавин!» А?

Ну, начинай все сначала. Вольняшечка в истерике бьется. Созналась. Помогала. Вещи его прятала, продовольствием снабжала. Все в лесу, под пеньком трухлявым хранила: то-то Володька на пенек лаял! Билет ему на вокзале купила. «Обольстил,— говорит,— сама не знаю, как он мне разум отвел!» Ну, конечно, говорили, что муж ей разум как следует вправил, но это-то что! А вот... Вообще; мы про нее больше ничего но слыхали. Исчезла она. Волной смыло. Нам про то знать не положено.

Мухину измочалили вовсе. Но очень уж начальство ей характеристику похвальную дало, а про свои слова о важных делах она объяснение дать сумела: «Я,— говорит,— так его поняла, что он обратно в зону пошел по увлечению своему какою-то из наших барышень». Так и сказала в неопределенности на отбывающих сроки в лагере. «Говорил мне, будто увлечен очень и для того о переводе в управление просится, что предмет его на центральном участке проживает». Отпустили ее под конец, да посоветовали: «Впредь,— говорят,— чужим амурам не сочувствуйте».

Конечно, это ей великое счастье, что так отделалась. Вы же поймите, что это значит — пособничество в организованном побеге! Знаете, чем это ей грозило?

Комиссия бухгалтерская у нас долго сидела. Господи боже мой, чего он только не напутал! И корешки-то повырывал, и накладных-то из старых тетрадок в новые поддублировал, да еще с таким расчетом, чтоб не его подпись стояла, а заместительская, Андрианова, то есть. Как это — зачем? А откуда ему на дорогу хлеба, жиров, сахару и всего прочего добывать? Вольняшечка-вольняшечкой, но и от снабжения отказываться не следует! Да и реализовать кое-что на звонкую монету для первого случая не мешало. Через ту же вольняшечку или там еще через кого... Деньги-то тоже нужны. Ясно, что хозяйственный отчет не сходился! И ясно, что такому мастеру опытные специалисты в самом деле только мешали, а потому и выживал он их, как только умел. А Владимира Емельяновича нарочно на чистых расчетах держал,

 

- 56 -

подальше от материальных столов, но на волосок от смерти, что называется. А совсем гнать не гнал, потому что подписи андриановские ему для дубляжа нужны были. В случае чего — опять Шершавин в стороне: накладных Мухина не отдала, сама вести захотела, а подписывал Андрианов — значит, с них и спрашивайте. Тонко все это задумано было!

Ну вот и вся моя история! А? Что я сам об этом думаю? Да что я думать могу? Я человек маленький. Ужасаться я могу, вот что. Ну как это возможно, когда летит в пространстве комета, а на ее пути мелочь какая-то, и ей притом мешает! Ведь сметет она все на своем пути, а сама дальше промчится... А трупы лежат. Великая жестокость...

Вначале я вам про сказку упомянул о человеке без тени. А с Шершавиным ведь еще страшней получилось: тень-то легла, а человека-то и нет... Да и был ли он? Был — и нет его...

Воля — моя, сила — моя, жизнь — моя, говорил. Жизнь — а, так сказать, смерть сеет. Сила — а крылья нетопырьи. Воля — а в ней — рыжий пламень ада...

А? Что вы сказали? Опять увлекся? Очень может быть! Но это уж просто так, размышления, конечно, поэтическая фантазия. Как? Поставить, говорите, Шершавина на землю?.. Гм... Что же, извольте, попробую!

Прежде всего я думаю, в этом деле Шершавин не один был. Там, за нашим забором, большая помощь его ждала. И вольняшечку-то эту беленькую много невидимых рук опутывало, и телеграмму-то о поимке беглеца кто-то отстукал... Ну — как бы сказать? — на то дело приставленный... Дохните, паучки, вы свое дело сделали! Ведь на моей памяти сколько раз отчаянные головы уголовные пытались бежать — никогда не удавалось! В этих делах строгость чрезвычайная была: приведут, как миленьких, на тот самый участок, откуда побег затеяли, всем прочим в назидание... Ну, и срок прибавят, конечно. А тут... Исключительный случай! Ох, как этот самый Шершавин кому-то нужен был, какие силы для него подняты были! Вот уж истинно — больших масштабов преступник! Да и к нам-то он не понарошке ли попал? Чтоб следы спутать, чтоб забыли его временно... Бытовиком заделаться несложно — поди проверяй потом, кто кому в физиономию двинул... И кто проверять будет, когда сам обвиняемый не протестует?

У монгольских степей к нам в теплушку попал... Старуху инородкой называл, а мы это слово в Советском Союзе давно забыли, чужое оно нам... Откуда он? И слова чужие, и сам чужой? Все может быть, мне судить трудно...

Вы, может, скажете, почему, мол, мы тревоги вовремя не подняли? В набат не ударили? Ведь видели же что-то неладное — и сами головы свои подставляли.

 

- 57 -

Да как вам сказать? Дело-то очень сложное... Вот и я, опытный человек, да и то сразу всего не охвачу... Ну... во-первых, высшее начальство Шершавина поощрять распорядилось и ему доверяло. А наше начальство, маленькое-то, это для себя законом почитало, Шершавину доверие. А кто против него, то, значит, доверия не заслуживает, в лучшем случае — интриган и склочник! Вот и сунься попробуй! Опять же свою голову подставил. А кроме того, ну что, так сказать, конкретное мы начальству против него указать могли? Что окраски ему подходящей подобрать не можем? Что он паучков давить предлагает? Господи ты боже мой, да начальник наш сразу же тебя на психиатрическую комиссию отправит. И всего делов! А бухгалтерия в ажуре, дело ведет Шершавин, как надо... Ведь и махинации-то его только потом уж, после побега выяснились. А к своим бумагам он никого не допускал. Так как же быть-то? Стукачей мы сами не терпели, а это получалось не тревога, не набат, а чистое стукачество...

А разговор у нас в общем и целом с профессии и призвания начался. Вот тут и разберитесь: кто он был? По анкете — бухгалтер (и знал бухгалтерию, это могу засвидетельствовать), а профессия? Тоже бухгалтер? А призвание? Тоже бухгалтер? «Чем,— говорит,— поэт хуже бухгалтера?» Вы вдумайтесь в эти слова! Сколько у него этаких профессий под рукой было? И играл он ими, как козырными картами. Не та, так эта подойдет — не все ли равно! Эскалатор-то ведь катится, катится — обогнать его бег нужно! Старушка нищенка выходила, выкормила, теперь ее придушить можно — и вперед к вершине!

И где теперь этот так называемый Шершавин? Может, жив, а может, и умер... Но, знаете ли, не на баррикадах его смерть. Нет, нет. Он говорил, что завтрашний день неизвестности и неожиданности полон. Только не для него завтрашний день. Подстроит ему жизнь последнюю неожиданность — в щель его какую-нибудь впихнет и звериный конец приготовит. А эскалатор будет на него катиться, катиться, без конца катиться...

1973 — 1974гг.