ПРИЕХАЛИ

С лязгом отворились двери вагона. Искрящийся на солнце снег слепил глаза. Кто-то громко по слогам прочитал: «Кесова гора». Пришел начальник. Ройне наклонился ко мне и прошептал:
— Знаешь, его зовут «товарищ Гнида».
Арво спросил у меня:— Что он сказал?
— Вон того, который там впереди говорит, зовут sairari.
Он протянул:
— Ну да?! Так человека не могут звать.
— Это Herra saivar1, — Арво засмеялся.
Товарищ Гнида приказал увести нас в здание школы.
Повела женщина. Она попросила стать парами, чтобы удобнее было идти по проторенной в снегу тропинке. Рядом по дороге лошади тяжело тащили в гору сани. Снег визжат под полозьями. Белые клубы пара выдувались из черных труб лошадиных ноздрей. Начали встречаться люди. Они отступали от тропинки в глубокий снег. Все смотрели на нас. В основном это были одетые в фуфайки женщины, в толстых байковых платках с кистями. Концы платков были связаны узлом сзади, как носили в Виркино.
Мы поднялись до верхушки Кесовой горы, к белой облупившейся церкви.
Впереди кто-то крикнул:
— Смотрите, «магазин» написано.
Дед мой проворчал:
— Чем это они еще тут торгуют?!
Бабушка толкнула его в бок:
— Молчи ради Бога.
Поднявшись в гору, мы начали спускаться вниз, на другую сторону горы. Опять кто-то крикнул:
— Смотрите, волка везут!
Посередине улицы шла запряженная в сани лошадь, на санях лежал пристреленный волк. Он был величиной с большого теленка, шерсть на нем была жесткая, цвета прошлогодней травы, ноги были расставлены как на бегу.
— Неужели волки? — тихо проговорила женщина рядом с моим дедом. Дед будто обрадовался, и опять громко высказался:
— Нет, из питерского зоопарка привезли, нас попугать.
Мы остановились возле двухэтажного, обшитого серыми досками дома. Женщина, которая нас вела, прокричала:
— Граждане, переночуете здесь, в здании нашей школы, завтра распределим вас по местам!
Парты из классов были вынесены: на некрашеном полу остались грязные квадраты. Оглядевшись вокруг, старики, кряхтя, начали усаживаться на пол, молодые, покрутившись, медленно начала подходить к покрытым пушистым инеем окнам. На стеклах появились глазки, выглянув в глазок, они также медленно отходили.
Вошла школьная уборщица, бросила охапку ледяных дров на пол, раздался металлический звон. Захныкал Женя. Ужасно хотелось есть.
Непонятно, когда же кончится этот осмотр вещей. Почему-то разговаривали шепотом. Вдруг все бросились в соседний класс. На полу лежал мальчик. Лицо его было перекошено, глаза закатились. Женщина с выбившимися из-под платка прядями слипшихся волос повторяла:
— Помогите открыть ему рот, у него падучая… Ах ты, Боже мой, отца-то нет, — повторяла она.
Карандашом открыли ему рот, изо рта вышла белая пена. Я ушла обратно в свой класс. Садиться на холодный пол не хотелось. Я прислонилась к оконному косяку. Оранжевые лучи солнца искрились на инее стекла. Круглые дырочки на стеклах затянулись, как птичий глаз, тонкой белой пленочкой. Я протерла пленочку пальцем, выглянула на улицу: люди, как черные жуки, в толстых ватниках и в валенках, шли по белому снегу. Наконец, легко перебирая ногами в ботинках, стали подходить наши, каждый из них нес в руке то ведро, то чемодан, то сумку. В класс они входили молча, тут же начали устраиваться поудобнее, каждая семья в свой кружок. Дедушке было трудно сидеть на полу: у него не разгибались колени, он опять начал ворчать:
— В Тампере даже кровати привезли в школу, не говоря о питании, а здесь табуретки не найти. Родина, hitto vieköö!2
Дядя Антти, нарезавший финкой на тоненькие куски шпиг, сердито прошипел:
— Папа, замолчи. Теперь уже ничего не переделаешь…
Дед что-то еще хотел сказать, но бабушка надолго остановила на нем злой взгляд, он отвернулся к стене.
После ужина начали шептаться про то, что было в вагонах. Радовались, что вещей не отбирали, только книги. Сложили в кучу и сожгли. Дед, услышав про книжки, рассмеялся, раскашлялся и опять высказался:
— А ты, Айно, учебников финского языка накупила, думала, как при немцах, будешь наших детей по-фински учить! За четыре года так все забыть! Овцы…
— Он всех нас в тюрьму загонит, — прошипела бабушка, наклонившись к дяде Антти.
Она хотела, чтобы дядя остановил деда, а дед, как назло, продолжал:
— Ага, вспомнили. Про тюрьму заговорили, людьми не хотели быть.
На него со всех углов зашикали:
— С ума сошел, молчи, молчи!
Ту первую ночь сорок пятого года мы проспали на холодном полу школы, прижавшись друг к другу. Утро было пасмурным, болели бока, люди начали подниматься с пола, хрустя суставами. Бабушка и тетя Лиза отправились на вокзал в вагон, доить коров. На обратном пути им удалось продать молока, у них в карманах были советские деньги.
Еще в Тампере, когда нас грузили в эшелоны, всех нас перемешали. С нами теперь из Кауттуа была всего одна семья Элви, да и то они жили не в наших бараках. С Элиной Элви наша компания не дружила, она была молчаливая, и нам она казалась скучной.
Элина подошла ко мне и позвала на улицу, мы направились в сторону белой церкви. Прохожие опять останавливались и смотрели на нас. Элина сказала:
— Это потому, что мы совсем другие. Помнишь, в Кауттуа на нас тоже смотрели.
— Там никто не останавливался и вообще не так смотрели, — сказала я.
За церковью был базар, там стояло несколько закутанных женщин, они продавали картошку, молоко и желтый творог, а одноногий мужчина продавал стаканом семечки. Мы чуть покрутились на базаре и начали спускаться с горы вниз. Остановились возле дома, в который входили люди. Над дверью большими буквами было написано: «Магазин». Элина не могла вспомнить ни одной русской буквы. Мы чуть постояли. Я взялась за большую железную скобку и потянула — дверь не открывалась. Тогда я дернула изо всех сил, дверь распахнулась, из магазина пошел пар, мы заглянули внутрь. Прижавшись вплотную к прилавку, стояли женщины и дети. Все лица повернулись к нам, никто не сказал ни слова. Под ножом продавщицы хрустел хлеб. Нам стало неуютно. Мы вышли на улицу.
— Видела, как они хлеб продают? — спросила у меня Элина.
Я покачала головой.
— Когда пойдешь в следующий раз, посмотри: продавщица режет хлеб на куски, вначале она кладет на весы большой кусок, а на него кусочки поменьше.
— Ты что, не помнишь? И до войны в магазине хлеб так продавали. В Финляндии продают целыми хлебами, там у них и большие и маленькие хлеба разных сортов.
— До войны в Ленинграде тоже были разные хлеба, — сказала я. Она заморгала своими синими глазами и почему-то покраснела. Дул сильный ветер, мы, нагнувшись, поднимались обратно в гору к белой церкви. Снежинки больно кололи лицо. Мы остановились, чтобы посмотреть, где мы, вернее, где церковь. Наша школа за церковью. Я выпрямилась. Передо мной на бревенчатой стене, на ржавой железной доске опять было написано: «Магазин».
— Зайдем, — предложила я Элине.
На этот раз я обеими руками взялась за скобу и с силой дернула — дверь будто сорвалась с петель, я вместе с ней стукнулась об стенку. На полках стояли большие из необожженной глины горшки для цветов и плетеные корзины. Возле печки сидела закутанная женщина. Она, не сказав ни слова, посмотрела на нас и снова повернулась к открытой дверце топившейся печки. На пустой полке внизу я увидела несколько флаконов одеколона «Сирень», точно таких, как я когда-то купила в Ярославле маме на женский день. А больше в магазине ничего не было, и мы вышли.
На базаре осталось всего две женщины. Увидев нас, они прокричали: «Картошка, картошка…». Возле их ног на санках стояли закутанные в рваные одеяла мешки. Ужасно захотелось горячей картошки. Мы заторопились к себе в школу.
Пока нас не было, что-то произошло: все были взбудоражены. Ко мне подошел Арво и сказал, что приходил Гнида и сообщил, что нас распределят по одной семье по деревням. «С нами Левка поедет, он один, ему не с кем. Папа сказал, мы одна семья. Нас получилось тринадцать человек. Этот товарищ Гнида вначале никак не хотел поверить, но у нас были какие-то бумаги, по которым получалось, что мы все родственники».
Левка перед отъездом демобилизовался из финской армии, хотя ему было всего девятнадцать лет. Он пробыл в армии около года. В начале войны немцы взяли его в обоз, Левке было тогда шестнадцать. Он был крестным сыном дяди Антти, и его бабушка была двоюродной сестрой моей бабушки. Роднее нас у него никого не было, поэтому он и решил с нами ехать домой. Про его отца говорили, что он ушел к партизанам. Он исчез, когда нас немцы стали отправлять в Финляндию. До войны он у нас был председателем колхоза. А Левкина мать была русской, и когда он был еще совсем маленьким, она ушла из дому и жила где-то в Ленинграде и никогда в Виркино не приезжала. Левка рос с бабушкой, которая любила и баловала его. Но она умерла в начале войны, и он остался один. В деревне считали, что ему повезло: он бы умер от голода, если бы немцы не взяли его в обоз. Но с обоза он сбежал перед тем, как нас стали отправлять из дома в Финляндию. Ройне дружил с Левкой, но тети боялись, что он может дурно повлиять на него. Странно, они не понимали, что это невозможно, чтобы Ройне вдруг стал так материться, курить и плевать сквозь зубы, как Левка и те мамины трудновоспитуемые в Ярославле, — просто у него другого друга нет.
Было уже темно, когда стали подъезжать запряженные в сани лошади. Товарищ Гнида стоял посередине класса со списком в руках. Женщина, которая привела нас с вокзала, светила ему, держа в руке точно такой керосиновый фонарь, с которым бабушка в Виркино ходила в хлев. Он громко выкрикивал, коверкая все наши фамилии. Нашу он вообще не мог выговорить, но, как только он произнес первую букву, дядя Антти догадался и встал. А товарищ Гнида хрипло прокричал:
— Едете в деревню Кочиново!
За нами пришло две подводы. Сначала усадили старшую тетю, прабабушку, дедушку и мою младшую бабушку, а потом на те же сани забралась тетя Лиза с маленькой Тойни. Лошади тронулись, дядя Антти рассмеялся и по-русски сказал:
— Ну, первой отправили ударную бригаду.
За Косовой горой, в поле, мы их догнали, теперь ехали медленно.
Я отыскала в небе Большую и Малую Медведицу — они были такими же, как и в Финляндии.
Дядя Антти всю дорогу говорил с человеком, который нас вез. Вдруг лошадь шарахнулась, заржала, сани сильно дернулись.
— Волков почуяли, — повернувшись к нам, объяснил мужик. Стало жутко, все молчали.
— Нас много, да и деревня недалеко, не нападут, — успокоил он нас. Лошади снова пошли шагом, наверное, волки ушли.

ДЕРЕВНЯ КОЧИНОВО

— Ну, вот и наша деревня, — сказал возчик.
Я увидела по обеим сторонам дороги какие-то странные бугры, похожие на то, как в книгах изображали эскимосские юрты. В некоторых окнах был виден слабый желтый свет. Лошадь свернула с дороги
и остановилась возле одного бугра. Оказалось, что это просто обычный дом, окутанный со всех сторон соломой. К нам на крыльцо вышла закутанная в лохмотья фигура и усталым голосом проговорила:
— Ну, приехали, идите за мной, тут темно.
Спотыкаясь о высокие пороги, по трескучим доскам мы прошли коридор и очутились в черной комнате. На столе в противоположном углу горела коптилка, пламя в ней откинулось, затрепетало, с трудом выпрямилось, пустив черный дым. Мы заполнили комнату. Хозяйка угрюмо пробубнила:
— Меня зовут Анна Петровна, проходите, садитесь, вон туда, к окнам, на лавку. Да что ж вас так много-то, нешто одна семья?
Мы молчали. Она продолжала:
— Куда ж я вас всех?
Дядя Антти подошел к ней и очень вежливым голосом сказал:
— Анна Петровна, сегодня как-нибудь переночуем, а завтра все устроим, мы все родня, не одна семья, нас завтра расселят…
Она ушла за перегородку на кухню и начала там раздувать самовар. Арво шепнул:
— Бабка-то попалась сердитая.
Мы попили кипятку с молоком и с финскими галетами и начали укладываться спать. Анна Петровна стояла посередине комнаты и показывала, куда кому ложиться. Сама она постелила себе на лежанке, — так она называла пристройку, которая была сооружена из досок около печки. Мальчишкам она велела залезть на полати, но никто не знал, что это такое — полати, и где они. Тогда хозяйка указала на большую полку, которая была под потолком. Мальчишки обрадовались и тут же полезли туда, но Анна Петровна закричала:
— Тише вы, не прыгайте, доски из пазов выйдут!
Стариков уложили на печку, а младшая тетя Айно с маленькими детьми легла на кровать. Все остальные легли на пол, на туго набитые соломой матрацы.
Я проснулась от холода, в комнате было темно, бабушка встала, скрипели половицы. Я повернулась к перегородке, отделявшей комнату от кухни, в ней не было двери. Там топилась русская печка, перед ней, опираясь на кочергу, стояла и смотрела на огонь старая женщина. Где я ее видела? Рядом бабушкин голос прошептал:
— Айно, вставай! Я что-то никак не могу ничего вспомнить по-русски, что знала — забыла. Попроси у нее в долг картошки, продадим что-нибудь, отдадим.
Я попросила бабушку еще чем-нибудь накрыть меня и снова заснула.
По полу кто-то тяжело ступал. Я открыла глаза, было светло, в доске пола я увидела блестящий выпуклый коричневый сучок. Посмотрела дальше: весь пол был в таких буграх — наверное, дом старый, доски стерлись, а сучки, как бычьи глаза, выпучились. Стены были из топором выстроганных бревен. Между гладкими темными, с большими трещинами бревнами торчал сухой, темно-коричневый мох, как тот дедушкин табак. Оконные стекла были в заплатах. В углу в раме висела большая пожелтевшая фотография. На раму было повешено полотенце, как на иконе в деревне Устье на Волге.
Бабушка заметила, что я проснулась и велела одеваться. Ребята тоже слезли с полатей. Она позвала нас по очереди подойти к ней на кухню умываться. Сама она стояла с железным ковшом и поливала ледяную воду на руки.
Бабушка принесла на ухвате чугун картошки. Мы уселись за стол. Она сняла крышку — горячий пар закрыл ее лицо.
— Ночью на кухне вода в ведре замерзла, — проговорила бабушка.
Со двора, подпрыгивая от холода и застегивая на ходу штаны, вбежал Арво.
— Ты что, там не мог застегнуться? — сказал строго дядя Антти.
— Холодно, — ответил посиневший Арво и уже хотел сесть за стол.
— Иди, помой руки!
— Кто мне польет?
— Черт… ни умывальника, ни бумаги, ни уборной, дрожи на жердочке… Внизу куры бегают и клюют, что на них падает… — проворчал дядя Антти.
— А что, если там кто-нибудь есть во дворе, а ты сидишь… — спросил Арво.
Дядя Антти рассмеялся:
— Ну что ж, сфотографируешь, да и только.
— Перестаньте за едой, — начала тетя.
Мимо стола к окну пробежала наша хозяйка, размахивая руками, она кричала:
— Чаво уставились? Людей не видали? Пошли, солому сорвете! Мы все повернулись к окнам — они были снизу облеплены лицами. Дядя встал из-за стола и вышел на улицу. Вернувшись, он остановился у порога и развел руками:
— Я хотел позвать их в комнату, чтобы им было удобнее на нас смотреть, но они бросились врассыпную, будто я с автоматом к ним явился.
Старшая тетя прошептала:
— Может, им про нас что-нибудь наговорили… Вроде того, что писали во время Зимней войны.
— Конечно, белофинн… — начал дедушка. Но бабушка не дала ему договорить.
— Молчи, ты уже все сказал. Ты договоришься до того, что нас всех посадят.
— Мама, не надо, здесь же нас никто не понимает. Зачем ты на него нападаешь? Ведь он прав: надо было его послушать, — вдруг решил защитить дедушку дядя Антти.
После завтрака дядя отправился к председателю колхоза поговорить насчет жилья, дров и вообще надо было выяснить, как и на что нам жить.
Бабушка выпустила кур походить по полу, они устали сидеть в ящике, да и ящик надо было вычистить. Бабушка мне велела взять со двора пучок соломы, если какая-нибудь нагадит, тот тут же убрать. Куры спокойно разгуливали по полу, кудахтали, будто были у себя в курятнике. А Анна Петровна не запретила выпускать кур и даже с улыбкой смотрела на них, а когда младшая тетя пощупала кур и сообщила, что сегодня будет три яйца, она спросила:
— Нешто зимой несутся?
Тети объяснили ей, что куры могут нестись почти всю зиму, если в помещении, где они находятся светло и тепло. «В курятнике, откуда мы их купили, — рассказали тети, — горело электричество и всякие овощи были подвешены, чтобы куры прыгали и клевали их». Анна Петровна пожала плечами, ничего не сказала и ушла к себе на кухню.
Пришел дядя Антти, не сняв пальто, он сел на лавку возле окна и начал смеяться. Потом он вдруг спросил:
— Как вы думаете, где здесь люди моются?
Мы молчали.
— В печке! — вскрикнул он и указал пальцем на русскую печь, — вон туда все на животе поползем. А вообще, черт знает, что получилось… Сижу я и разговариваю с председателем, как вдруг вижу, что-то розовое в печи шевелится. Я начал присматриваться, думал, свинья заболела, сунули попарить, но председатель говорит мне: «Отвернись, жена там моется, что не видал?» Я ответил, что первый раз слышу про такое. А он и говорит: «Я до этой войны в Прибалтике воевал, там тоже про это никто не слыхал, в банях моются. Ранение у меня еще оттуда. В этой войне так и не пришлось участвовать». Пока он это говорил, его жена, распаренная, приложив веник к животу, с ведром воды прошла во двор окачиваться. Да, жильем он нас обещал обеспечить, а дрова, говорит, самим надо будет на саночках из лесу возить: лошадей в колхозе мало, да и те слабые, кормить, говорит, нечем — на колхозных работах устают. По поводу хлебных карточек он ничего не знает. Это, говорит, надо в Кесову гору пойти, в райпотребсоюз, так, кажется, он это место назвал. А из колхоза, что заработаем, получим в ноябре-декабре. Так что через год. В этом году получили сто грамм зерна на трудодень и еще что-то вроде картошки или каких-то других овощей. Слушать как-то не хотелось. А на работы, говорит, через пару дней направим.
— На что ж эти люди живут? — проговорила, пожав плечами, старшая тетя. — Видно, только на то, что с огорода получают, да, наверное, по корове в каждом дворе есть…
— Как живут? Мы б так же жили в Виркино, если бы Питера рядом не было, — опять высказался дедушка.
— Да здесь не только это. Сами тоже, видно, безрукие какие-то, вон рукавицы и носки из тряпок мастерят, посмотрите, вон у нашей, в печурке лежат. Неужели не умеют связать из шерсти, овцы-то у них есть, это же пустяки. Будто в каменном веке живут, — сказала старшая тетя. А скотина почти на улице, хлева не построить…
— Мелкий скот у них на кухне живет, я у председателя видел. Вонища… Привыкли, — добавил дядя Антти и отвернулся к окну.
— Что вы хотите, война такая тяжелая, — начала младшая тетя. Но старшая ее перебила:
— Во-первых, ни бань, ни хлевов у них никогда не было, а во-вторых, финны тоже воевали и в Зимней войне, и теперь. И революция у них была, да и земли у них не лучше, кроме леса да болот, почти ничего нет.
— Ну что ж, теперь надо постараться выжить, — перебил их дядя твердым голосом, — и ждать, пока нас отсюда отпустят. Главное, поменьше говорить.
На следующий день нас расселили. Я с Ройне, бабушкой, дедушкой, Женей и младшей тетей Айно остались у Анны Петровны, а старшая тетя со своей мамой переселилась через дом от нас, дядя Антти с семьей и Левкой поселились через дом от старшей тети. Все дома были построены одинаково, точно так же, как наш, только у хозяйки старшей тети был хлев, но у нее не было коровы, а была только коза. Дядя Антти добыл где-то пакли и вместе с Ройне и Левкой утеплил хлев в доме старшей тети, теперь мы поместили всех наших трех коров в один хлев, а для хозяйской козы сделали маленькую загородку, чтобы коровы ей не мешали. Почти каждый вечер к нам приходили дядя Антти, старшая тетя и Левка. Несколько вечеров говорили о коровах и хлеве, повторяли, что теперь коровам теплее, чем нам, потом заговорили о базаре, о том, чтобы пойти и попробовать продать бумагу, которую мы привезли из Кауттуа, и может кое-какие вещи повезти туда, поскольку надо купить очень много: и сено, и картошку, и капусту, и обязательно всем надо купить валенки. Здесь снег не убирают, а просто в валенках протаптывают дорогу в снегу.

* * *

Было еще темно. Мы шли в сторону Кесовой горы. Нас было шестеро с двумя санками, которые мы тащили по глубокому снегу по очереди. Бабушка впрягла меня в санки. При этом она сказала, что санки надо уметь так везти, чтобы руки не устали.
От вчерашнего угара болела голова. Это какие-то эвакуированные, которые уже уехали к себе, построили баню в картофельной яме, а дядя Антти с мальчишками решил привести ее в порядок. Ему не хотелось ползти на животе в печку, когда все в комнате. Мы отправились в баню, как обычно — вначале мужчины, а потом женщины. Из женщин угорела только я, да и то не очень сильно, просто тошнило, и голова болела, а мужчины угорели все, Ройне даже потерял сознание. Бабушка ночью отпаивала его молоком. Он и сейчас еще бледный, еле плетется за нами.
На базаре нам нужно было найти три места, вещи у нас были из трех домов. Старшая тетя устроилась за прилавком, а я с бабушкой и тетя Лиза начали продавать прямо с санок. Обе они плохо говорили по-русски, поэтому я должна была стоять с ними, а младшая тетя с Ройне тут же пошли присматривать, что где продают, чтобы, как только у нас появятся деньги, купить то, что нам надо.
Как только мы разложили товар, собралась толпа. Бабушка сказала по-фински, чтобы я не спускала, когда начнут торговаться. Но никто и не торговался, все стояли в очереди и покупали, как в магазине. Очередь скоро кончилась: я продала тетради и нарезанную на куски белую бумагу и рулоны бумаги в цветочек, которыми мы собирались оклеить стены в нашем доме в Виркино. Надо стоять и ждать, кто случайно еще забредет на базар. К середине дня мы продали все и купили, что нам надо было. Валенок удалось купить всего две пары. Сено нам обещала привезти домой женщина из соседней деревни, ей дали задаток. Договорились, что она приедет к нам с возом в следующее воскресенье. Она назвала нам свое имя и деревню и уверяла нас, что беспокоиться не надо, что в Кочинове ее все знают.
А бабушка попросила передать, что ей и в голову не пришло беспокоиться. Но та ответила, что тут всякие люди бывают и что доверять особенно не следует.
В понедельник к нам пришла почтальонша и принесла две повестки в военкомат — для дяди Антти и Левки. Весь тот вечер мы сидели вокруг буржуйки и говорили про войну. Левка был уверен, что русские не победят, а дядя Антти доказывал ему, что уже практически победили, что советские войска скоро войдут в Германию, и сюда будут посылать посылки с немецким добром, как из Прибалтики до войны получали. Я вспомнила, что дядя Леша прислал мне и Арво из Риги очень красивые карандаши и тетради. Левке казалось, что его пошлют на фронт, он договорился с Ройне, что будет писать ему кодом и сообщит, сколько там на фроне русских гибнет. Ему казалось, что он тоже непременно погибнет, как гибнут все в русской армии, раз уж в такую армию он теперь попадет. Им народу не жалко, у них его много, рассуждал он. Левка раньше часто рассказывал всякие истории, как русские толпами гибли в финской Зимней войне, это он от финских финнов слышал.
Вернулся Левка из военкомата радостный и сказал, что лучше уж на фронте погибнуть, чем в этом колхозе в навозе. Вечером в сумерках я, Арво, Ройне и Левка забрались на печку подождать, пока бабушка подоит корову и даст ужин. Мы обычно, когда оказывались вместе, наперебой повторяли всякие смешные высказывания тети Лизы и бабушки по-русски, вроде того, как они путали слова «колдун» и «колун», писáть и писать, при этом мы громко хохотали. Но в тот вечер бабушка отправила Ройне унести с нашего двора большую корзину с сеном, которую здесь называли «беркун» во двор к старшей тете. Он там застрял, наверное, зашел к ней посидеть. Он всегда к ней заходил, она Ройне любила больше всех и обычно угощала чем-нибудь. Мы еще немного поговорили, а потом больше не о чем стало говорить, к тому же нас разморило на теплой печке. Арво, как всегда, заснул первым. Вдруг Левка вцепился в мою руку, сунул ее к себе в штаны, лег на живот и сильно придавил ее под себя к теплым кирпичам и начал дергаться, а сам все твердил: «Молчи, молчи». Я начала выдергивать руку и шипела ему: «Пусти! Уйди, дурак!». Когда я наконец выдернула руку, она была липкая и вонючая. Я слезла с печки, выбежала на улицу, отмыла руку снегом. Комок подкатил к горлу. Было почти совсем темно. Я села на лавку, накинула на плечи шерстяной платок, вспомнилось, как в Виркино на меня наскочил соседский серый козел и так же хрипел, дергался и навонял…
Бабушка разожгла коптилку, поставила самовар на стол, позвала всех ужинать. Левка легко соскочил с печки и, как ни в чем не бывало, сел за стол, взял алюминиевую ложку и начал выстукивать марш. Вошел Ройне, сел рядом с ним. Левка не поднял головы. Он очень старался выбрякать свой марш… Какая эта штука громадная и твердая, Боже мой… Тошнит… Я придавила рот ладонью, вышла из-за стола и опять выбежала на улицу и начала глубоко вдыхать морозный воздух. Отошло, я открыла глаза, небо и снег были, как снятое молоко, голубовато-белого цвета. Я вернулась на свое место, все молча ели, надо забыть… Заставить себя не замечать его… Перед глазами опять всплыли Анни и Хелена… Тогда также тошнило, и комок давил в горле.
Никто не прикрыл голую Хеленину грудь, которая висела на куске с рукой… Нет, это я должна забыть…

* * *

Днем к нам пришла молодая, с толстыми румяными щеками учительница. На голове у нее плоской тарелочкой сидел белый, крючком связанный берет, вокруг берета много мелких темных кудрей. Разговаривая с тетями, она вставала со своего места, смотрелась в зеркало: поправляла берет, накручивала на палец колечки кудряшек. Учительница записала меня в школу, а Ройне она посоветовала пойти в Звездино и самому записаться в семилетку. Как только закрылась дверь за ней, обе тети начали возмущаться ее невоспитанностью. Особенно возмущалась старшая, она говорила, что перед этой девчонкой сидели две немолодые женщина, а не деревенские парни, перед кем она кокетничала. Как она этого не понимала?
Несколько дней тети уговаривали Ройне пойти в школу. Они говорили ему, что в колхозе все равно ничего не заработаешь, а если выучишься, то, может быть, быстрее удастся выбраться отсюда. Но ему не хотелось в школу, потому что он был старше других и большого роста.
Наша жизнь стала, как у всех здесь. Тети работали в колхозе, старшая перебирала в яме картошку, а младшая с тетей Лизой возила навоз на поле. Они обе ломами выковыривали замерзший в камень навоз из навозных куч возле колхозного скотного двора или во дворах колхозников. У тети Айно ломило руки от такой работы. Бабушка часто по вечерам укладывала ее на расстеленную на полу фуфайку и с силой массировала их. Тетя кряхтела и вскрикивала: «Больно!». А дядю Антти и Левку вовсе не послали на фронт, оба они попали в трудовую армию на Горьковский автозавод. Жили они в бараках на военном положении. Скоро Левка написал Ройне, что они получили временные удостоверения личности, он еще что-то написал кодом, но Ройне никак не мог понять. Еще он писал, что война скоро кончится, и они демобилизуются, но постараются куда-нибудь на завод устроиться и больше в колхоз не приедут.
В конце марта в школе, в которую ходил Ройне, учительница оставила мальчишку после уроков, а когда он возвращался домой, на него напала стая волков, и от него осталось несколько клочков одежды и нашлась одна его рукавичка с пальцами внутри. А ту учительницу посадили.
После этого случая каждый раз, когда после школы я, Ройне и Арво ходили в лес нарубить сучьев для печки, было жутко, особенно когда мы барахтались в глубоком снегу на обратном пути. Наступали сумерки, и серый лес с волками оказывался за спиной.
Арво тоже боится, он всегда выискивает в лесу волчьи следы и говорит о волках, а Ройне только твердит, что это все сказки и что такое случается очень редко, а если волки появятся, надо быстро залезть на дерево. Он это просто так говорит, он старше нас и надо же ему что-нибудь нам сказать. Он же понимает, что всю ночь на дереве не просидишь, замерзнешь.
В апреле по утрам был очень крепкий сверкающий на солнце наст. Появились охотники, они натягивали веревки с красными флажками. Волки попадали в окружение — их там охотники отстреливали. В деревне говорили, что им хорошо платят и дают хлебные карточки. Говорили, будто они получают по пол кило хлеба в день.
Днем на дороге таял снег, начали промокать валенки. Наша хозяйка Анна Петровна посоветовала купить резиновые галоши на базаре. Их здесь кроят и клеят из старых автомобильных шин. Но за галошами надо было пойти на базар. Мы вышли из дому, как обычно, рано. От растаявшего на весеннем солнце навоза дорога почернела, было тяжело тащить санки. Дорога лентой вилась по белым, блестевшим в лучах утреннего солнца полям и была видна далеко. Народу на базаре было больше, чем зимой. На прилавках и прямо на земле лежали невероятные вещи: тонкого шелка чулки, бело-розовое в кружевах белье, в ярких цветах платья, отрезы дорогих материалов. Говорили, будто какой-то женщине муж прислал из Германии посылку с мылом, в которое он упрятал золотые вещи, но будто она продала это мыло и только потом получила от мужа письмо, в котором он написал про золото. А бабушка купила для Ройне меховое полупальто с американской наклейкой. В полушубке мех был внутри, а верх был желтый брезентовый, чтобы ветер не продувал. Бабушке казалось, что она не должна была его покупать, потому что полушубок был дорогой, но она обещала продать папино длинное пальто, чтобы вернуть хоть часть потраченных денег, все равно в длинном пальто в деревне никто не ходил и вообще засмеют, если Ройне его наденет.
Старшая тетя начала принимать заказы на шитье, ей приносили шелковые трикотажные комбинашки, трусы, ночные рубашки, а также не по-здешнему сшитые платья — с широкими плечами на вате. Все это она перекраивала и шила комбинированные платья и кофточки. Заказов стало все больше, скоро должна была наступить Пасха. Тетя позвала меня помогать ей: она кроила, а я сметывала скроенные части вместе, потом тетя прострачивала сметанное на машинке, а я подшивала подол и вдевала резинки в рукава-фонарики. Резинки я вытаскивала из шелковых трикотажных трусов, из которых тетя кроила кофточки или отделки.
Вначале была наша Пасха. Бабушка испекла пироги с капустой, творожники и картофельные ватрушки. В пасхальное утро она в чистом белом платочке сидела на лавке возле окна и пела по своей черной книжечке. Раньше — в Виркино и в Финляндии — она сажала и меня с собой петь, но я ее раздражала, у меня не получалось так чисто и точно, как она хотела.
Странно, она все свои молитвенники сумела сохранить. Она их еще в Финляндии запрятала в карманы своих широких в мелкую складку юбок. Неужели она знала, что будут отбирать?
А вчера вечером она велела зарезать петуха на пасхальный обед. Его давно уже хотели зарезать, купили-то его, потому что хотели развести финских кур, но теперь он был ни к чему. С этим петухом получилась неприятность. Ройне пошел во двор его резать. Когда он отрубил петуху голову, во двор пришел Женя, петух каким-то образом вырвался и с отрубленной головой полетел прямо на Женю. Он упал, окровавленный, петух свалился рядом с ним. Женя долго не мог говорить, а ночью во сне кричал, что мертвый кровавый петух ходит по нему и больно клюет его в голову.
Русская Пасха наступила через две недели, ее праздновали во всех деревнях. Здесь был такой обычай — перед Пасхой мальчишки лазали по деревьям и собирали галочьи и грачиные яйца, а в пасхальный день они бросались этими яйцами в девчонок и называли это дело: «Толкнуть яйцо в девку». Это было ужасно противно, во многих яйцах были кровавые зародыши, а некоторые невыносимо воняли.
Кто-то из мальчишек дал Жене тоже голубое в коричневую крапинку яйцо и велел «толкнуть» его мне за шиворот, но он «толкнул» его бабушке, потому что, как он объяснил позже: «Мирья долго не садилась — я устал ждать».
Бабушка сидела на лавке рядом с ним. Он положил ей яйцо за шиворот и хлопнул ладошкой. Бабушка вскочила со своего места и побежала во двор, ему было очень смешно.
Кончилось половодье, подсохли дороги, мы опять пошли в школу. Я надела ботинки. Все остальные так и ходили в валенках с калошами, но ноги у них все равно промокали, и им было тяжело идти.
Как-то в воскресенье после обеда пришла старшая тетя с картой и сказала, что у нее возникла идея. Она разложила карту на столе и начала измерять линейкой и показывать, сколько километров до Ярославля. Потом она объяснила, что как только кончатся в школе занятия, они с Ройне поедут туда на велосипеде и постараются узнать, куда перевели маму. Оказывается, еще зимой тети написали маме, на ее старый адрес в ярославскую женскую тюрьму, но оттуда пришел ответ, что ее перевели, а куда не написали. Тети решили, что, скорей всего, ее лишили права переписки. А если ее перевели, то надо выяснить куда. Вообще они говорили, что если она жива, то нам надо переехать жить к ней поближе. Срок у нее должен кончиться через полтора года.
До окончания занятий в школе осталось немногим больше месяца, за это время старшая тетя решила подготовиться в дорогу: насушить сухарей, попытаться взять справку из сельсовета и поехать, как колхозники ездят. Дедушку, когда он услышал последнюю фразу, начал душить смех, он еле проговорил:
— Где это ты видела, чтобы колхозники ездили да еще на велосипедах?
Но старшая тетя ему спокойно объяснила, что она не имела в виду, что они именно на велосипедах ездят, а вообще передвигаются же люди, кроме того, они поедут по проселочным дорогам и вряд ли кто их там задержит. «Кому дело до нас здесь, в глухих деревнях», — заключила старшая тетя.
В то воскресенье, когда у нас в доме обсуждалась поездка в Ярославль, меня позвала к себе Тонька Зубарева. Она сказала, что будем плясать и петь частушки у нее — никого дома не будет. Позовем и Нюшку Бирюкову: она больше всех частушек знает, да и сама придумать может, к ней часто приходят взрослые девки частушки заказывать.
Эта Нюшка Бирюкова была больная. Говорили, что у нее чахотка. Она была очень страшная — казалось, что ее голова обтянута желтым, с массой темных пятен-веснушек, пергаментом. Веснушками были усыпаны даже ее бескровные толстые губы. Она постоянно кашляла и плевалась прямо на пол. Ноги у нее болтались в валенках, как пестики в ступке. Но никто, кроме Нюшки, в деревне не мог так ловко сочинить частушку. Ей просто говорили, про что или про кого надо сочинить, давали имя и объясняли, как и что…
Она тут же их складывала. А если не подходило то, что она придумала, она сердилась и визгливо орала: «Да подите вы все от меня в жопу!» — а потом дома сочиняла и записывала между строчек пожелтевшего листка книги — другой бумаги у нее не было.
На взрослые гулянки меня перестали пускать и все из-за Машки Лазаревой. Это еще месяца два тому назад было, в масленицу, ряженые ходили по деревне. Бабы попросили у председателя лошадь. На сани они поставили буржуйку с трубой и ездили по деревням. Я тоже пристроилась на эти сани. Шурка Никифрона меня взяла к себе на руки, она почему-то меня очень любила. Но когда мы приехали обратно в Кочиново, сани остановились прямо под нашими окнами, Машка начала плясать с чучелом мужика на спине. Она дергалась, и мужик, как козел, дергался у нее на спине, при этом она пела похабные частушки и за бабу, и за мужика. Тети мои увидели из окна и тоже подошли посмотреть, но, когда они услышали частушки и увидели, что она делает, они взяли меня за руку и увели домой. Больше ни на какие гулянки или вечеринки меня не пускали. Им казалось, что и меня и Ройне надо от всего этого уберечь — у нас должна быть совсем другая жизнь. А мне хотелось быть, как все. На этих гулянках мне было даже очень весело.

* * *

Солнце грело спину. Луг возле заросшего пруда, по которому мы шли домой из школы, был усыпан ярко-желтыми цветами. Здесь эти цветы назывались точно так же, как и у нас, — бычий глаз. Мы всю дорогу дурачились, наступали друг другу на пятки, толкались и без конца смеялись.
Входя в дом, я с силой дернула ручку, дверь широко распахнулась. В комнате было темно и тихо, я присела на лаву. Все были дома, что-то случилось. У бабушки заплаканные глаза и лицо красное, как
у больной. Я знала, что лучше не спрашивать: она начнет плакать, кричать. Я сняла пальто и села обратно на лавку возле окна. Рядом со мной лежала сложенная вчетверо бумажка. Я развернула ее. На бумажке было написано, что тете Айно надо будет в среду к девяти часам утра явиться в Кесову гору в МВД.
Вернулась тетя поздно, мы уже были в постели. Бабушка быстро выкарабкалась, подошла к ней.
— Ну что? — она покачала головой.
— Не знаю, пока ничего не знаю.
Я заснула. Утром я проснулась от бабушкиной молитвы. Она стояла на коленях, сложив руки и голову на лавку, и просила Бога не покидать ее и помочь ее дочери Айно и всем нам.

ПОБЕДА

Обычно утром в этот час по полевым тропинкам никто не ходил, а если вдруг кто появлялся на дороге, то девки срывались и мчались пересечь путь: это считалось к счастью. В то утро вдали показалась женская фигура, мы понеслись ей навстречу, но она издали крикнула:
— Нынче счастье для всех! Война кончилась! Бегите в сельсовет: Сталин будет говорить!
Вначале мы все же пришли в школу, а оттуда вместе с учительницей направились в сельсовет. Там на стене висела черная бумажная тарелка репродуктора, из которого выходил треск и шум. Ничего не было слышно, но все стояли молча, и всем было известно, что говорит товарищ Сталин.
Наконец к нам подошла наша учительница, велела идти домой и передать во все деревни, что война кончилась, и что сам Сталин говорил по радио, ведь больше нигде радио не было. Мы бежали, размахивая портфелями, радостно взвизгивали, перепрыгивая лужицы и канавки. У околицы мы встретили тетю Клаву Иванову и все разом крикнули:
— Война кончилась, по радио сказали.
А она ответила:
— Да мне уж сарафанное радио передало.
Вообще, все в деревне уже про это знали, даже моя бабушка, хотя она еле-еле понимала по-русски.
На улице началась суета, все забегали друг к другу, начали искать, что бы красное повесить на палку, чтобы получился флаг. Пошли в ход какие только были у кого красного цвета тряпки: пионерские галстуки, красные майки, лоскутки красной материи, а у тетки Фени Карпихиной повисли на палке красные сатиновые трусы. Перед нашим домом решили поставить стол, за которым председатель будет говорить речь и поздравлять всех с победой. Кто-то сказал, что в честь такого праздника на столе должна быть красная скатерть, младшая тетя вспомнила, что у нас есть красное ковровое покрывало, правда, оно в темную клеточку, но если ничего другого не найдется, то можно взять его. Ничего другого не нашлось, и она через окно передала в чьи-то руки покрывало.
Когда председатель заговорил, Тонька шепнула:
— Вот погоди, он с Адама и Евы начнет. Он всегда начинает с самого начала.
Председатель как раз в это время говорил про революцию, а потом он заговорил про Гражданскую войну, а потом рассказал про белофиннов и потом только перешел на Великую Отечественную, а закончил он словами: «Мы побеждали и будем побеждать всех врагов, кто только посягнет на нашу пролетарскую Родину!».
Когда он говорил про белофинских бандитов, я заметила, что младшая тетя покраснела и стала разглядывать что-то на земле около своей ноги, а старшая смотрела куда-то вдаль, будто она кого-то ждала оттуда. Я вспомнила кладбище возле церкви в Эура, там много белых крестов на братских могилах, а в Финляндии моя учительница Никкиля говорила, что в Зимнюю войну русские напали, что самым опасным врагом для финнов была и будет Россия.
Председатель крикнул: «Ура!». Все захлопали: и тети, и я тоже. Только бабушка и дедушка, которые смотрели в окно, не хлопали, оба они растерянно улыбались.
Плясали и пели за окном до ночи.


РАЙОННЫЙ ЦЕНТР КЕСОВА ГОРА

Уже почти лето — конец мая, но каждый день моросит холодный осенний дождь. Ноги у нас красные, никто уже не надевает валенок, а другой обуви здесь нет. Я тоже не ношу свои финские ботинки, хожу, как все. Бабушка говорит: «Еlä maal maan iaval»3. Правда, когда я хотела пойти на посиделки к Тоньке, она меня не пустила. Я повторила ей эту же пословицу, а она ответила, что пословицы не на все случаи жизни годятся. Самое главное — своя голова.
В один из таких холодных дней я вошла в дом, сняла у порога мокрые одежды, бабушка взяла с кровати плед и завернула меня в него.
Я заметила, что она еле сдерживает слезы. Что-то опять произошло.
Я села за стол, бабушка достала ухватом чугунок со щами, а когда я съела тарелку щей, она достала глиняный горшок с подрумяненной картошкой, полила ее льняным маслом, принесла из чулана миску квашеной капусты. Все это она делала так же спокойно, как обычно, только кончиком головного платка время от времени вытирала глаза. Я боялась спросить, что произошло. Вспомнила, что неделю тому назад от моего имени написали письмо в Ярославль, в котором спрашивали, куда перевели заключенную Ольгу Ивановну Юнолайнен. Может быть, пришел ответ? наверное, там написано, что моя мама умерла. Но бабушка не выдержала и протянула мне бумажку. Я прочитала — тетю Айно опять вызывают в Кесовогорское МВД.
Я тихо проговорила:
— Может, это из-за того письма?
Но дедушка махнул на меня рукой, чтобы я замолчала, а бабушка запричитала:
— Боже мой, за что это всех моих детей в тюрьму? Никто из них никогда плохого никому не делал. Как жить-то будем? Погибать сюда приехали. — Она обняла меня и заплакала в голос и все приговаривала: — Боже, за какие грехи? Что же я такое сделала, чтобы всех детей…
Вошла Анна Петровна, бабушка отвернулась к окну и притихла. Потом она убрала посуду со стола и ушла к старшей тете — корова на этих днях должна отелиться, она даже ночью ходила в хлев.
Утром бабушка встала очень рано, села на лавку, достала из своего кармана книжку и тихо, еле шевеля губами, начала читать молитву, затем она опустилась перед лавкой на колени, скрестила пальцы и долго просила Бога помочь спасти ее дочь Айно и всех нас от гибели. Я слышала, что тетя тоже не спала. А когда бабушка заметила, что тетя проснулась, она подошла и протянула ей свою книжечку:
— Вставай, помолись.
Тетя заметила, что я и дедушка не спим, взяла молитвенник и ушла в соседнюю холодную комнату, где никто не жил. Она всегда всех стеснялась, ей не хотелось, чтобы мы думали, что она верующая, она хотела быть, как старшая тетя и ее отец, но я знала, что в такие минуты она молилась и вообще в глубине души верила.
В тот день я скрестила пальцы под партой и, низко наклонившись, попросила Бога помочь моей тете. Ко мне подошла учительница и спросила:
— Что с тобой? Я ответила:
— Голова болит.
Тетя вернулась из Кесовой горы около семи вечера. Она села в угол за стол, поставила локти на край стола, подперла ладонями голову и долго молчала…
— Там у них целый список наших… Спрашивают и сами же придумывают ответы и заставляют писать… Не знаю, что будет, но пока я сказала, что я необщительный человек… Он показал мне донос на меня. Пенун Аатами написал, будто я немецким офицерам преподавала русский язык. Я старалась объяснить, что у нас в деревне никогда не стояло сразу несколько офицеров и поэтому этого не могло быть, а кроме того, немцы у нас никогда не стояли подолгу и никогда никто из них об этом не просил. Они считали, что мы должны сами выучить немецкий. Но тот стукнул кулаком по столу и крикнул, что ему мало дела до того, что я тут говорю. «На тебя поступил материал, — сказал он, — и я желаю тебе, как жене погибшего на фронте офицера, добра»… Чего только не напридумывали, я даже всего не помню, но сказали, что снова вызовут. «Мы хотим наладить с вами контакт, а поэтому вам придется еще не раз сюда явиться», — сказал он на прощание.
— Может, пронесет, — прошептала бабушка. — Не может быть, чтобы всех…
Мне показалось, что она вот-вот заплачет, но она встала, взяла подойник и вышла во двор.
Утром дедушка сильно раскашлялся. Я проснулась. Было светло. Бабушка сидела на табуретке возле тетиной кровати — они о чем-то тихо говорили. Дедушка успокоился. Я услышала бабушкин голос:
— Из какой он деревни?
Тетя ответила, но я не расслышала.
— Боже мой, пропадете оба, — запричитала бабушка, — тебя возьмут за то, что ты отказываешься сделать то, что они хотят, а на него все равно найдут другого человека, если уж взялись — посадят.
— Я никогда его не видела, а тот, который мне говорил, будто я немцев учила русскому языку, совал мне деньги на водку, чтобы я пошла к нему с водкой…
Тетя еще что-то сказала, но совсем тихо, а потом она уткнулась в подушку… Бабушка гладила ее плечи и повторяла:
— Не плачь, не плачь, может, и утрясется как-нибудь, может, поймут, что не на кого тебе нас оставить… — Она замолчала, а потом спокойно проговорила: — Бог нас не оставит.

* * *

Кончилась школа, я продала на базаре дедушкины новые сапоги, которые он купил, когда работал сторожем в Кауттуа. Он взял деньги и собрался поехать зайцем на поезде в Виркино.
В ту ночь, когда нас выселяли из дому и отправили в Финляндию, дедушка закопал под полом в хлеву какие-то вещи, и теперь ему хотелось их откопать. А кроме того, ему хотелось самому посмотреть на свой дом, в каком порядке он содержится и кто там живет. Он был уверен, что такого старого и больного не арестуют.
— А если и заберут, то им же хуже, на казенные харчи посадят, — рассуждал он, — все равно жизнь прожита, бояться нечего.
Рано утром дедушка с палкой в руке поковылял в Кесову гору на вокзал. Старшая тетя с Ройне сели на велосипеды на следующее утро и покатили в Ярославль искать маму. Я начала ходить на колхозную работу, пасти свиней. Никто из нас раньше не слышал, чтобы свиней выгоняли на пастбище. У нас раньше дома, в Виркино, толстые свиньи еле двигались, и вряд ли чья-нибудь свинья могла бы уйти дальше своего огорода. Но здешние свиньи были совсем другие, и если бы не пятачки на мордах, трудно было бы назвать их свиньями. У этих животных были длинные морды и длинные ноги, как у собак или волков.
Я знала, что свиньи любят поспать, и поэтому мне казалось, что их будет легко пасти, но оказалось — свиньи ужасно хитрые и умные животные, они бегают быстрее любой другой домашней скотины.
Я долго не могла придумать, как заставить их пройти мимо овсяного поля. Приближаясь к нему, они будто притаивались: вытягивали свои длинные морды и пускались что было мочи, хлопая ушами, все разом, врассыпную, а потом их оттуда никакими силами было не вытащить. Они за несколько дней потравили весь край поля. Я боялась, что мне за это может влететь. Арво научил меня щелкать кнутом, как настоящий пастух, чтобы попугать их, но они скоро и к этому привыкли, стегнуть очень больно кнутом я не могла. Но случайно я нашла на дороге железный обруч от колеса, и теперь, как только свиньи готовились бежать, я пускала холодный железный обруч по их спинам. Они издавали визгливые, совсем не поросячьи звуки, еще плотнее прижимались друг к другу, а обруч прокатывался сразу по нескольким спинам, и они неслись вперед, забыв про овсяное поле… Но все же это были свиньи, и, когда жарко грело солнце, они забирались в болото, хрюкая, переворачивались с боку на бок, дремали там по несколько часов в день. Я подыскивала подходящую сухую кочку, чтобы посидеть спокойно. Как-то я заметила рядом с кочкой цветок калгана, по стеблю цветка, смешно ковыляя по ворсинкам, бегали маленькие зеленые букашки.
Я вспомнила, как когда-то старая бабушка послала меня в лес за корнем этого калгана. При этом она точно описала, возле какой дороги, у какой развилки и недалеко от какого дерева он растет. Она сама не ходила в лес уже лет двадцать-тридцать, но точно знала места, где что растет. Она делала из этого корня лекарство для желудка. Потом мне вспомнилось, как эта же бабка с такой же сгорбленной старухой, цыганкой Кирсти, сидели у нас на кухне за столом, а мы все должны были быть от них подальше, чтобы не мешать. Говорили они про всякие лечения. Эта Кирсти как-то странно растягивала слова, наверное, это она с цыганским акцентом говорила по-фински. Табор, с которым пришла Кирсти, стоял у нас в деревне. Была очень холодная зима, и люди их пустили в свои бани. В нашей бане жила семья Кирсти, а сама она ночевала с прабабкой в ее комнате возле кухни. Обычно они вдвоем пили кофе из бабушкиного медного кофейника, и чашки у них были собственные. Кирсти вытаскивала свою из кармана широкой юбки, вытирала ее передником изнутри, а снаружи терла о свой плисовый пиджачок. Чашка ее была без ручки
с широкой золотой каймой и яркими розами…
Потом старухи все больше и больше начинали клониться друг к другу. Кирсти курила трубку, и из носа шел дым, но не только из ее больших лохматых ноздрей, а также из мелких черных дырочек-пор, которыми был усыпан ее большой горбатый нос. А когда из ее носа начали высовываться маленькие язычки пламени, моя прабабушка выпрямилась, взяла клетчатый плед и накрыла им Кирсти. Я вздрогнула, встряхнулась, встала, чуть попрыгала с кочки на кочку, снова села.
Лучше всего было, когда начинался дождь. Свиньи ни за что не хотели мокнуть. Они, хлопая ушами-лопухами, трусили к себе на скотный двор. Тетя Паша — свинарка, встречая свое стадо, говорила, что свиньи больше себя любят, чем мы, не станут они мокнуть под дождем. Я тоже в такие дни могла быть дома, хотя пасти свиней и не такая уж тяжелая работа, просто было очень скучно сидеть возле болота одной с раннего утра до заката.
Наконец поздно вечером вернулись старшая тетя и Ройне из Ярославля. Тетя была такая усталая, что еле говорила, и у нее сильно опухли ноги. Им удалось узнать, что женскую тюрьму еще в начале войны отправили в Караганду, в Среднюю Азию. Тетя хотела узнать адрес, но одетая в военную форму женщина сказала, что если у вашей родственницы есть право на переписку, она сама вас отыщет…
В Ярославле им кто-то сказал, что поезда с заключенными месяцами в те времена были в пути, что этот товар никому не нужен был, шла война, люди гибли от жары, холода, жажды и голода в дороге.
Поужинав, старшая тетя начала рассказывать, как в тех краях люди живут, и получалось, что живут они точно так же, как и здесь, там, в Ярославской области, тоже моются в печке.
Через несколько дней старшую тетю вызвали в Кесову гору в РОНО и обещали дать ей работу в школе. Она уже не ходила на колхозные работы, а брала больше заказов на шитье. К ней часто приходила тетя Шура Логинова. У нее муж погиб еще в самом начале войны. Она накупила на базаре тонких трикотажных ночных рубашек и разных других шелковых вещей. Все это она принесла к старшей тете, чтобы сшить себе и своей четырехлетней дочке Марине платья. Положив аккуратно все эти яркие вещи на тетину кровать, она тихо проговорила:
— Я ж почти что невестой осталась, когда моего Колю на фронт отправили. И месяца я с ним не прожила. Мне ж всего двадцать шестой год пошел, может, с войны кто придет, женится на мне.
Тетя ответила:
— Конечно, женится. Столько красивых платьев нашьем, да чтоб не женился… Лучшей невесты не сыскать. Кто лучше тебя работает?
Шура заулыбалась, на ее почти мужском загорелом лице собрались глубокие складки. Меня очень удивило, что ей всего двадцать пять лет. Никому не пришло бы в голову спросить у Шуры Логиновой, сколько ей лет. Она просто была самой работящей бабой в деревне. Про нее говорили, что не всякому мужику под стать так работать.
Тетя попросила ее раздеться. Шура заулыбалась, глубокие толстые складки опять собрались на ее лбу и возле рта. Она вся съежилась. На ее белом, как молоко, теле появилась гусиная кожа. А на ее шее и на запястьях были резкие темные полосы от загара. Тетя попросила ее показать руку. Шура сжала ее в кулак, и у нее вздулись мускулы, как у сильного мужчины. Мы заулыбались, она объяснила:
— Это ж от плуга. — А потом добавила: — Да и от косы и пилы. Да много еще от чего. Я ж с начала войны на самые тяжелые работы хожу.
Шура ушла, тетя начала рассматривать принесенные ею вещи, бросила мне трикотажную ночную рубашку.
— На, начинай пороть, — и продолжала как бы про себя: — Подумать только, такая молодая и так огрубела. Я думаю, что на ней еще кто-нибудь женится. У нее лучшее хозяйство в деревне. И в колхозе она получает больше всех на трудодень. Вот только бы уговорить ее не шить глупых фасонов. Ей не пойдут эти тонкие трикотажные облегающие платья, у нее вон мускулы, как у здорового мужика, и ходит она тяжело, как мужчина.
Через несколько дней старшую тетю снова пригласили в кесовогорское РОНО и предложили ей работу учительницы в селе Никольском в четырех километрах от Кочинова. Она начала готовиться к переезду. Тетя Лиза тоже решила переехать в деревню Карабзино — ей кто-то сказал, что там больше получают на трудодень. А дедушка написал, что едет обратно. Действительно, через несколько дней под вечер он с палкой в руке пришел в Кочиново. Дедушка рассказал, что всем, кто приезжает домой, дают двадцать четыре часа, чтобы убирались обратно, откуда прибыли. Наша Хельми, бабушкина племянница не уехала, просто решила проверить, на самом ли деле они что-нибудь сделают или просто угрожают. Ее арестовали, увезли в Ленинград под конвоем и посадили в тюрьму с воровками и проститутками, продержали там месяц, а потом был суд, ее приговорили к трем годам условно за нарушение паспортного режима.
— Вот вам Helvetti4. Родина, — а потом добавил по-русски: — Питвую мать, — и замолчал.
Бабушка давно перестала его пилить за это, все равно никто не поймет, а после приезда из Виркино он почти перестал разговаривать.
Первыми из Кочинова уехали тетя Лиза с Арво, маленькой Тойни и с дедушкой. В деревне Карабзино, где они поселились, жило еще две семьи наших финнов. С одними из них мы жили в Кауттуа. У них была русская фамилия — Марковы, хотя все они говорили по-фински так же, как и мы. Тете Лизе эти Марковы рассказывали, что их пустят домой: им уже обещали выдать паспорта как русским. Она про них говорила, будто познакомилась с какими-то необыкновенными людьми. А про ту вторую семью, которая тоже живет там, в Карабзине, она рассказывала, что во время грозы молния ударила в самовар, когда хозяйка дома Кайсу пила чай и что у нее почернела и онемела рука, но она даже не выронила чашку.
Тети решили, поскольку я несовершеннолетняя, меня не могут заставить работать в колхозе, пасти свиней от зари до заката, тем более что платят за это пятьдесят граммов зерна в день и то только
в ноябре. Бабушка придумала для меня более доходное занятие: она начала вырезать из бумаги занавески, а я стала ездить по деревням на велосипеде и менять их на продукты. Раньше я никогда не видела, чтобы она что-нибудь вырезала или тем более рисовала, но оказалось, что она умела вырезать невероятно ажурные рисунки на бумаге и так быстро, будто всю свою жизнь только этим и занималась. Дня за три-четыре она делала несколько десятков бумажных занавесок, почти на всех были разные узоры. Она просила меня заметить, которые из них больше всего понравятся покупателям. Обычно, когда партия занавесок была готова, я отправлялась на велосипеде куда только вздумается. Вначале я ездила по самым близким деревням, а потом все дальше и дальше. И получилось, что на эти продукты мы действительно прожили, пока на нашем участочке выросла картошка и разные другие овощи.
Ежедневно в полдень бабушка ходила в поле доить корову. По дороге домой она как-то разговорилась с Настей Пазухиной, вернее, Настя сама подошла к ней и спросила, вырезает ли она еще занавески и ездит ли ее внучка менять. А потом Настя рассказала ей про богатое село Ильинское, куда она каждую осень ходит за клюквой. Это село далеко отсюда, километров пятнадцать, а может, и больше. Но если на велосипеде, то может это и не так далеко будет туда добраться. Она попросила бабушку передать мне, чтобы я к ней зашла.
С Настей я еще до того, как начала пасти свиней, сажала за рекой картошку. Тепло грело солнце, во время залоги бабы искали вшей в волосах друг у друга. Настя сидела рядом со мной. Она расплела свои длинные белые косы, которые носила вокруг головы, вынула частый гребень и начала вычесывать вшей на черный платок.
Несколько раз она отодвигала густую соломенно-желтую завесу от лица и подолгу в упор смотрела на меня. Я думала, что она хочет меня попросить поискать у нее в волосах, но она спросила:
— А ты что правда в Ленинграде жила? Я ответила:
— Да, а что?
— Я до войны ездила в Ленинград, у меня там жених был. Он после финской войны демобилизовался и устроился на завод работать. Он там жил в общежитии. Меня он тоже хотел устроить на завод, но мне негде было пожить, пока дадут общежитие. Он думал комнату получить и отправил меня на время домой, а потом снова началась война, он без вести пропал, в самом начале войны. Может, в плен попал, может, еще вернется?
Прошла залога, женщины убрали волосы, завязали платки, мы снова начали бросать картофелины во вспаханные борозды, я вспомнила, как во время войны немцы гнали по нашим деревням советских военнопленных. Они были в совершенно оборванной одежде. Мы, ребята, иногда подбрасывали на дорогу морковины и картофелины, они хватали и ели их, как звери, держа обеими руками, будто боялись, что другие отнимут. И бросали-то мы, наверное, чтобы посмотреть, как они едят. Иногда кто-нибудь из них умирал прямо на дороге, и старосты приказывали их хоронить в наших деревнях. Конечно же, они пропадали без вести, кто же знал, кого хоронили, — ни столбика со звездой не ставили, да и имен их не знали. Насыпали холмики, да и те скоро сравнивались с землей. А тех пленных, которые в Финляндии были, раньше нас на Родину отправили. Говорили, что их, как и нас, изменниками Родины назвали и в тюрьму посадили.
Вечером я пошла к Насте. Она долго говорила про то богатое село Ильинское. В прошлом году они получили по триста граммов зерна на трудодень, грибов и ягод там — собирай сколько не лень.
На стене в большой раме было много маленьких пожелтевших фотокарточек. Она пошла раздувать погасший самовар, я начала рассматривать их.
Настя тихо подошла ко мне, указала на парня в сдвинутой на затылок кепке:
— Вот он, Коля. Помнишь, я тебе про него говорила?
Я кивнула и еще раз посмотрела на фото. Видно, он снимался в солнечный день: глаза его были зажмурены, рот улыбался… Мы сели обратно на лавку.
— Ты знаешь, я жду его… Как только он приедет, мы уедем куда-нибудь отсюда, здесь очень тяжело и скучно, никого нет. А если он не вернется, я одна уеду, завербуюсь на завод или на стройку, как до войны вербовались. Может, еще кого-нибудь найду.
Она замолчала, ее выгоревшие густые брови сошлись на переносице, между бровями у нее получилась глубокая борозда, по обеим сторонам которой образовались две небольшие шишки.
— Мне надо еще чан воды натаскать, завтра рано вставать. Настя молчала, я пошла к двери.
Бабушка навырезала много занавесок. Мы решили, что в село Ильинское я поеду в субботу под вечер, переночую у тети Лизы в Карабзино, а оттуда рано утром в воскресенье отправлюсь дальше.
Я приехала, когда она собиралась в баню. Карабзинские финны тоже построили баню. Странно, в их бане угорела только я одна. Может быть, я слишком долго парилась. Меня начало тошнить почти сразу. Я решила пойти подышать воздухом. На улице совсем развезло, вырвало, я свалилась в канаву, как пьяная, вся перепачкалась. Тетя Лиза меня отпаивала молоком, а утром, когда я вышла на улицу, опять сильно заболела голова. Ройне крепко накачал мне шины, и, когда велосипед наскакивал на камешек или на сучок на тропинке, по виску будто ударяло обухом.
Часам к одиннадцати я приехала в какую-то деревню. Очень хотелось пить. Я подъехала к колодцу, чуть подождала. Пришла старуха. Она напоила меня прямо из края ведра и спросила, чья я буду и поинтересовалась:
— Пошто в Ильинское-то едешь?
Я сказала, что еду менять занавески. Старуха непременно хотела посмотреть, что за занавески и сколько я за штучку хочу.
— Сегодня не могу, — сказала я, — нужно доехать до Ильинского, а в следующее воскресенье, если хотите, найдите еще покупателей, я приеду прямо к вам.
Она рукой указала на дом, в котором живет. Я еще раз пообещала ей приехать, подняла с земли велосипед, поставила ногу на педаль и хотела оттолкнуться, но она положила на седло коричневую со вздувшимися венами руку и, хитро сощурившись, проговорила:
— Небось, если долго сидеть на ем, так и натереть может? Я показала ей пружины под седлом, нажала на кожаное седло.
— До войны такой лисепед был у сына председателя сельсовета, — сказала старуха.
Я попрощалась с ней, перекинула ногу через раму и покатила дальше.
Возле первого дома в Ильинском я сошла с велосипеда и пошла по селу. Люди останавливались и смотрели мне вслед. Казалось, что они ждали, когда я к ним обращусь, и они узнают, кто я такая и зачем к ним приехала. Они знали, что я остановлюсь, зачем бы мне иначе сходить с седла, и вообще они знают, что я приехала к ним, дальше ехать некуда, там леса да болота. А мне ужасно хотелось так вот и пройти, ничего не говоря и не останавливаясь. Все же я старалась идти медленно, хотелось найти женщину, которая была бы одна, с одной легче говорить — никто близко в упор не рассматривает со стороны, но все стояли по двое-трое.
Уже был виден конец села, а я все еще искала глазами колодец. К колодцу походят по одному. Но в этом селе я не увидела ни одного колодца. Вдруг меня осенило: надо зайти в дом и спросить, нет ли тут финнов, получится, будто я по делу приехала. А если их здесь нет? Что мне тогда сказать? Но неважно, главное начать разговор. В этих деревнях редко чужие люди появляются, они любопытные. Тут же я подошла к первому же дому. На завалинке сидели две бабы, спрятав руки под полы кофт. Я спросила про финнов. Обе
в один голос сообщили, что есть у них финка — Альма Матвеевна с дочкой — счетоводом работает, и обе вместе указали на дом, в котором она живет.
В дом я вошла, как здесь было принято, без стука. Посередине довольно большой, с низким потолком комнаты, стояла высокая костлявая женщина с большими серыми глазами. Я поздоровалась
с ней по-фински. Она воскликнула: «Herranen aika, suоmalainen! Isiukaa!»5. И начала расспрашивать, откуда я, с каких мест из-под Ленинграда. Оказалось, что она когда-то училась у моего отца, но не кончила техникума, поскольку его закрыли, а в русский техникум она не могла поступить — не знала языка. Я объяснила, где и с кем я сейчас живу. Она спросила:
— Почему Вы живете с тетями? Что с Вашей мамой?
Я ответила, что с ней то же самое, что и с отцом.
— Моего мужа тоже тогда же… Я и вернулась-то из Финляндии из-за него, казалось: а вдруг жив? Теперь-то все понятно — на воле нечего есть…
Говорила она полушепотом, хотя сама сказала, что со времени приезда сюда не слышала родного языка и, казалось бы, никто нас не понимает, да и в доме никого, кроме нас, не было. Потом она вскочила с места, спросила, чего я хочу: пить или есть? Я ответила, что сейчас ничего пока не хочу, а приехала я сюда менять бумажные занавески. Она хлопнула себя по бокам:
— Ну, конечно же, менять, кто ж сюда так просто приедет… Показывай, что у тебя? Я пойду баб позову и мою дочку Кертту сейчас
с улицы кликну, пусть побудет с вами, пока я народ соберу.
В комнату скоро после ухода Альмы Матвеевны вошла девочка лет девяти-десяти с желто-белыми длинными косами и с такими же большими серыми глазами, как у ее мамы. Она поздоровалась по-русски, села со мной на лавку и начала накручивать на палец кончик косы. Я по-русски спросила, в каком классе она учится. Она ответила:
— Во втором. Но во второй класс меня взяли условно, я не знала ни одного слова по-русски. А теперь я финский начинаю забывать. Мама обещала с будущего года со мной начать читать по-фински. Правда, у нее одна только книжка, и та не для детей, случайно уцелела. Мама ею банки с маслом переложила, чтобы не разбились, другие финские книги отобрали в Кесовой Горе.
Вошла Альма Матвеевна с бабами и спросила у меня: «Paljоn sä niist tahоt?»6. Я ответила. Она чуть добавила цены. Бабы начали прикладывать занавески к окнам и тут же все раскупили. Альма Матвеевна разожгла плиту. Я начала укладывать свою добычу по местам. У меня получился мешочек ржаной муки, куски хлеба, тридцать пять штук яиц и мешок картошки. Я не знала, как мне все это теперь довезти хотя бы до тети Лизы. Альма Матвеевна предложила оставить картошку и приехать как-нибудь в другой раз. Но у нас дома кончилась картошка. Колхоз выделил кусок земли, и мы посадили почти целый мешок в землю. Я сказала ей, что у меня есть веревка, мешок можно привязать к раме велосипеда, это не очень трудно. Я дойду до Карабзино, там у меня тетя живет. Оставлю у нее мешок, брат мой вечером заедет за ним.
Альма Матвеевна поставила на стол чугунок с горячей картошкой, принесла соленых груздей и сметану. Грузди были настоящие, хрустели, я таких вкусных никогда и не ела. А потом мы начали приглашать друг друга в гости. Альма Матвеевна сказала, что непременно придет и чтобы мы пришли к ней осенью — пойдем за грибами и ягодами. «У нас этого добра здесь полно», — похвастала она.
Вдруг я услышала — кто-то звонит в звонок велосипеда, я вышла на крыльцо. Мальчишки пустились врассыпную. Вышла Альма Матвеевна — мы поставили велосипед в коридор. Я переночевала
у нее. Рано утром она помогла мне привязать мешок к раме, хлеб и муку мы прикрепили к багажнику, корзинку с яйцами я повесила на руль велосипеда.
Давно не было дождей, колеса телег размяли дорогу в пыль. Пришлось идти по тропинке на обочине, но здесь попадались канавки и бугорки, велосипед мой был очень тяжелый, трудно было удержать равновесие. До той деревни, где я пила воду, я как-то добралась, но за деревней был овраг. Я совершенно обессилела, спуская велосипед в овраг, а когда, отдохнув, я хотела поднять его наверх со дна оврага, мешок съехал набок, пришлось отвязать его и высыпать часть картошки на землю. Притащив волоком мешок, я так устала, что не в силах была встать с земли. Начало темнеть, надо было торопиться. Я перетаскала в платке отсыпанную часть картошки, принесла корзину с яйцами и мешочек с мукой, прислонила велосипед к дереву и хотела привязать обратно к раме мешок. У меня ничего не получалось: то мешок сваливался, то велосипед падал. Наконец я догадалась привязать картошку к раме лежащего велосипеда, потом встала на колени, чуть приподняла мешок, подсунула под него правое плечо и подняла с земли вместе с велосипедом. Я прислонила его к дереву. Чуть передохнув, отправилась по той же пыльной вязкой дороге в темноте в Карабзино.
Возле тети Лизиного крыльца я кое-как сняла корзину с яйцами с руля, с грохотом свалила велосипед на землю, мои ноги так дрожали в коленях, что я еле переступила через высокий порог тети Лизиного дома. В комнате было темно, откуда-то, будто издалека, тети Лизин голос проговорил:
— Я думала ты прямо домой проехала.
— Накорми ее и уложи спать, наверное, устала, — раздался дедушкин голос где-то совсем рядом.
— Дай попить, — попросила я.
Тетя Лиза, тяжело ступая на пятки, прошла на кухню. Тихо звякнул ковш о край ведра. Я взяла обеими руками мокрый железный ковш. Капли холодной воды падали на ноги. Меня передергивало, как передергивает лошадь, когда бросаешь на нее горстью воду. Тетя Лиза внесла туго набитый соломой матрац, бросила его на пол. Принесла кринку молока и ватрушку. Я откусила кусок ватрушки, выпила полкружки молока и прямо, не раздеваясь, свалилась на матрац.
Утром было больно шевельнуться — все тело болело, будто меня цепами измолотили. Картошку я оставила у тети Лизы. Со ступеньки крыльца я с трудом перекинула ногу через раму велосипеда, нажала на педаль и покатила домой. «Пока все на работе, бабушка размассирует меня — пройдет», — думала я по дороге. Еще издали я увидела старух у нашего дома. Я подошла с велосипедом ближе к толпе. Ктото сказал: «Обворовали вас». Воры влезли через окно в ту холодную комнату, в которой никто не жил, там у нас лежали вещи. Они взяли чемодан с лучшей тетиной одеждой, которую она берегла на тот случай, если ей опять удастся устроиться учительницей. Вечером после работы собрались наши соседи, советовали милиционера из Кесовой горы позвать, но в то же время говорили, что ничем этот милиционер не поможет. А когда соседи ушли, пришла тетя Паша и сказала, что обворовали нас Анны Павловны родственники, что в деревне все это знают и чтобы мы все же позвали милиционера, пусть он их обыщет. Но тетя ответила ей, что не пойдет за милиционером: если они украли, то и спрятать сумеют. А Паша говорила, что у них там есть собака — отыщет. Когда она вышла, тетя Айно покачала головой:
— Сама, по своей воле я к ним никогда не обращусь, пусть хоть все пропадет.

* * *

Младшей тете Айно опять пришла повестка в кесовогорское МВД. На этот раз она решила взять меня с собой. Ей казалось, что больше она не вернется. Перед тем как выйти из дома, она поцеловала спящего Женю. Он проснулся, обнял ее, тетя постояла у его постели, слезы капали на его одеяло. Он отвернулся к стенке и снова заснул, а бабушка усадила нас на лавку возле окна, достала Евангелие, начала читать о суде, о том, что каким судом судите, таким и судимы будете, но как-то это не подходило нам. Она закрыла книгу, схватилась руками за голову и заплакала. Мы встали и пошли к двери.
Было голубое июльское утро. Тетя несла в руках черную сумку, я — белый узелок с продуктами. Мы шли босиком по теплому песку в сторону Кесовой горы. По дороге нам встретилась цыганка. Тетя решила погадать. Та заговорила про казенный дом и про крестовый интерес. Тетя не дослушала, дала ей пятерку, и мы отправились дальше. В Кесовой горе мы вошли в серое бревенчатое здание.
В полутемном коридоре сидел человек с деревянной ногой, он был в военной форме. Тетя показала бумажку, которую принесла почтальонша. Он сказал:
— Погодите здесь, — и с бумажкой ушел в другой конец коридора. Скоро он вышел, махнул тете рукой, крикнул: — Девочка пусть останется там, а вы пройдите!
Тетя ушла, я села на длинную деревянную лавку. наверное, прошло несколько часов. Пришел другой человек, сменил одноногого.
Я встала, все тело одеревенело. Я тихо вышла на крыльцо.
На улице было жарко. Возле крыльца рос куст жасмина, я потрогала листик пальцами, он был шершавый и теплый. Под кустом, зарывшись в песок, напустив желтую пленку на глаза, сидела курица. Деревянные ступени крыльца жарко грели подошвы. Я пошла по твердо утоптанной тропинке к дороге, встала у канавки, обернулась назад. Комок сдавил горло. Я быстро вернулась в коридор, села на прежнее место, пока тот, возле стола, не сказал:
— Иди домой, девочка, мы закрываем учреждение.
Я подошла к нему и спросила:
— Передайте это моей тете, — я показала рукой на ту дверь, куда утром ее провал одноногий. Он взял узелок и скрылся за дверью.
Я вышла на улицу, постояла у крыльца и направилась к базару. Там я положила ладони на серые доски прилавка, они были теплые от дневного солнца. Надо быстро бежать к бабушке, но я не могу…
Я боюсь ее. Она заплачет, я не могу видеть ее лица. Я пошла в сторону вокзала. В зале ожидания было битком набито народу. Я села на пол возле стенки и задремала, но скоро пришел милиционер и начал расталкивать спящих, повторяя: «Спать нельзя, здесь вам не дом отдыха». Я, видимо, что-то видела во сне, потому что сидевшая рядом женщина, толкнув меня в бок, прошипела: «Тише ты, не ори, ноги прибери». Наверное, я во сне толкнула ее. Милиционер ушел, я снова задремала. Теперь вошла, громыхая ведрами, уборщица. Она принялась разбрызгивать воду веником. Люди начали карабкаться с пола. Снова вошел милиционер, распахнул дверь и начал всех выгонять на улицу. От сидения на твердом полу все тело ныло, рот не закрывался — скулы сводило от зевоты, на улице начало лихорадить.
В голове крутились всякие обрывки снов, показалось, что я должна скорее бежать в тот дом. Я пошла в гору. Начало рассветать, поднялся большой оранжевый шар солнца. Я поняла, что еще очень рано и повернула назад. На вокзальных часах было начало шестого. В зале ожидания снова все спали на прежних местах. Я села на пол и тут же задремала. Приснился странный сон, будто за той рябой курицей, которая сидела под кустом жасмина, несся белый петух, и у него было лицо того одноногого, и рука у него была, хотя и маленькая и вся в перьях, но вроде бы человеческая, а в руке он держал пистолет и орал во все горло: «Арестую к е… матери, остановись, курва чертова!». А перья его разлетались по ветру. Петух стрельнул. Я открыла глаза, посмотрела на часы: было около восьми. Снова вошел милиционер. С порога он крикнул:
— А ну давайте, вылезайте на солнышко!
Люди, будто после корабельной качки, шатаясь, начали выходить. У всех были заплывшие глаза, пожелтевшие лица. Возле бака с кипятком образовалась очередь. Но пить кипяток было невозможно без своей посудины — кружка была алюминиевая, да к тому же на цепочке: ни остудить, ни вынести ее было невозможно, а из очереди подгоняли: «А ну, девочка, не задерживай, кружку и ложку свою должна иметь, коль в дорогу собралась». Женщина, которая ночью на меня ворчала, дала мне свою баночку.
Я попила теплой, отдававшей железом воды и вышла на улицу. От воды в животе сильно заурчало, вспомнила, что ничего не ела со вчерашнего утра.
Я быстро пошла в гору к тому серому дому. Но оказалось, что учреждение еще было закрыто. Я села на крыльцо. Мимо деловито прошла вчерашняя курица. Вспомнился сон, я начала думать, к чему бы это. Но получалось, что абсолютно ни к чему такой дурацкий сон.
К тому же я не знала, что случилось с курицей, осталась ли она жива после выстрела.
Наконец дверь изнутри отворилась. Я встала и прошла на свое место в коридоре. За столом сидел тот же одноногий. Опять вспомнился сон: у этого типа действительно какое-то петушиное лицо. Странно, я подумала о нем, и он посмотрел на меня своими маленькими пустыми птичьими глазами. Вдруг больно защемило в груди, в голове засверлило: «Что же они сделали с моей тетей?». Хотелось встать, подойти к нему и свернуть его длинную пупырчатую шею. Но он ужасно закричит, прибежит много народу и придет военный с револьвером. Я закрыла глаза, сосчитала до десяти, прочитала «Отче наш», а потом подошла к нему и сказала, что я очень хочу есть, и что я вчера отдала тете узелок с едой, не может ли он сходить и попросить у нее что-нибудь. Он встал и вышел в ту же дверь, куда вчера ее провел. Вернулся он быстро с узелком. Я развязала его и увидела, что тетя съела часть картофельного пирога и немного творога. Значит, она здесь. Но что же с ней делали там всю ночь?! Я поела, снова подошла к тому «петуху» и спросила:
— А как вы думаете, скоро мою тетю отпустят?
Он ответил, что отпустят и что там велели тебе передать, чтобы ты ждала. А сейчас поди-ка погуляй на улице.
Я вышла на то же теплое крыльцо. Хотелось пить, пошла, отыскала колодец, чуть постояла, пришла старуха с ведрами, я попросила у нее попить. Она опустила ведро в колодец, я помогла ей достать воду. Поставив ведро на сруб, она внимательно посмотрела на меня и спросила:
— Что ж не пьешь?
Я наклонилась к холодной прозрачной воде, она опять спросила:
— Чья будешь-то?
Я ответила: — Кочинская.
Попив, я побежала снова на крыльцо, чтобы она больше ничего не спрашивала. Но я заметила, что она пошла специально поближе к крыльцу. Я отворила дверь, вошла снова в коридор и села на свое место. Рядом со мной села женщина и начала на меня смотреть, не сводя глаз. Наконец она не выдержала и шепотом спросила:
— Кого ждешь?
— Тетю, — ответила я.
Она наклонилась ко мне и опять шепнула:
— За что ж ее?
— Не знаю, — ответила я и отвернулась.
Скоро ее тоже вызвали, но в другой конец коридора. Я опять осталась одна. Вдруг сзади совсем неслышно подошла тетя, тихо положила руку мне на плечо и сказала:
— Идем.
На улице мы посмотрели друг на друга. У нее были синие круги под глазами. Она спросила:
— Ты дома ночевала?
— На вокзале. Ты не спала?
Она покачала головой. Мне показалось, что ей трудно говорить. Мы вышли за околицу, она сама заговорила.
— Допрашивал один и тот же, под конец он устал и начал угрожать револьвером и кричать. Он крикнул: «Если я тебя пристрелю, с меня не взыщут — на нашей работе всякое случается». Он под утро действительно выстрелил… мимо моего уха. Я устала от его крика. Мне уже стало как-то все равно. Но странно, он мне пожаловался:
«Я устал, ведь я тоже человек, а не кусок железа». Это он хотел, чтобы я его пожалела и засадила бы в тюрьму человека, которого никогда не видела.
Я спросила:
— Кого?
Она махнула рукой:
— Подрастешь, расскажу. Сейчас не надо… ты знаешь, я каждый раз подписываю бумагу, что никому ничего не скажу…
Мы пришли домой, в комнате у нас были только бабушка и Женя. Тетя подошла к кровати, положила голову на подушку, ее начало трясти от рыданий. Бабушка принесла воды и начала уговаривать, может, пройдет, раз уж отпустили, может, больше и не вызовут.
А потом она сказала, что войдет Анна Павловна и что она разнесет все по деревне. Тетя постепенно смолкла. Бабушка вынула горшок с грибным супом из печки. Мы поели, тетя легла. Бабушка спросила у меня, что там было. Я ответила: «Не знаю».

СМЕТАНА

Нам начали время от времени в кесовогорском собесе выдавать хлебные карточки, по которым мы покупали по сто пятьдесят граммов хлеба на человека. За хлебом обычно посылали меня и Арво.
В тот раз в июле мы тоже отправились в Кесову гору вдвоем, но вначале мы решили зайти на базар и купить стакан семечек. Поднимаясь в гору, мы вдруг увидели чудо — тетка в белом халате с тележки продавала газировку, точно так, как до войны в Ленинграде. Мы тут же побежали и встали в очередь. Продавщица работала, как машина: одной рукой она хватала чистый стакан, второй — наливала прозрачную в пузырьках воду, запускала в него из красного стеклянного столбика длинную каплю сиропа, смахивала пот со лба и опять хватала чистый стакан. Мы выпили по два стакана, а больше не могли: газировка щекотала в животе и пузырьки выходили носом.
В хлебной лавке мы выкупили по карточкам четыре буханки хлеба. Не успели мы отойти от лавки, как услышали какой-то шум. Мы увидели, что с горы, задрав голову, подпрыгивая и как-то странно пританцовывая, съезжает лошадь, запряженная в телегу, на телеге стоит громадная бочка. Возчик изо всех сил тянет назад вожжи и громко кричит: «Тпру! Тпру!». У бочки на коленях стоит девица и орет, вытаращив глаза. Кто-то рядом с нами объяснил, что лошадь молодая, необъезженная, наверное, машины испугалась. Вдруг раздался крик:
— А ну раздайся! А ну подальше отсюда!
Мы со всеми ринулись за канаву. Но в тот же миг телега с грохотом перевернулась. Из-под телеги полилась сметана, и раздался вопль девицы. Толпа подошла к телеге, начала ее поднимать и вытаскивать девицу, она была в крови и сметане, и слабо стонала. Однорукий человек распрягал красивую в серых яблоках лошадь. Дамочка на каблуках крикнула: «Скорее врача!». А сметана все лилась и лилась из бочки. Образовалась большая сметанная лужа, возле которой появились куры и два кота, которые под шумок лакомились сметаной. Баба, стоявшая неподалеку, шуганула их, но они подобрались к сметане с другой стороны.
Из промтоварного магазина пришла продавщица с глиняным горшком и начала собирать сметану ладошками в горшок. Однорукий, державший лошадь, спросил:
— На что она тебе? — продавщица, смеясь, ответила:
— Щи со сметаной поем, видишь какая я худая. — И она шлепнула себя по боку.
Я заметила, что несколько баб отделились от толпы и быстро куда-то исчезли. Скоро они снова появились у лужи — кто с ведром, кто с горшком в руке и тоже начали собирать сметану. Однорукий опять спросил у ползавшей у его ног бабы:
— На что она тебе, грязная такая? Та ответила:
— Масло собью, грязь завсегда в пахте остается.
В самый разгар вычерпывания сметаны откуда-то прибежали двое: мужчина и женщина. Они в один голос закричали, что это государственное добро и расхищать не полагается.
— Это еще откуда прискакали? — спросил у стоявшей рядом со мной пожилой женщины безрукий.
— С молокозавода, должно быть, — ответила женщина, а другая ее перебила:
— С какого там завода, это ж собесовская сучка, я ее знаю. Женщина из собеса или с молокозавода очень суетилась и каким-то образом наступила в сметанную лужу. Она тут же отскочила, вылила сметану из туфли, взяла горстку сена и начала вытирать ногу.
А бабы, собиравшие сметану, пустились со своей добычей в разные стороны. Мы еще немного постояли. Однорукий выругался:
— На кой х… разогнали баб?! Сметана в землю уходит.
По дороге домой мы вспоминали разные смешные сценки из этой сметанной истории, и, странно, Арво видел много такого, чего я не заметила, а я заметила то, чего он не видел. Но оба мы не могли понять, почему все же разогнали этих баб, ведь никто не собирался черпать сметану.

СЕЛО НИКОЛЬСКОЕ

Ночью прошла гроза, а сейчас ни облачка, согретая солнцем влажная земля приятно пружинила под подошвами. Я шла из Кочинова в Никольское помочь старшей тете окучить картошку. Идти надо было километра четыре. Бабушка завернула мне в узелок две горячие картофельные ватрушки — гостинцы для тети. Пройдя с полдороги, я потрогала узелок, ватрушки были еще теплые, невыносимо захотелось съесть одну из них. Я перешла бревенчатый мостик, спустилась к ручейку, развязала узелок и села на сырую теплую траву. Стало сухо во рту, я набрала в ладонь холодной воды из ручья, попила и поднялась обратно на дорогу. За спиной по бревенчатому мосту прогромыхали колеса телеги. Я оглянулась. Парень, сидевший на телеге, встал, взял плетку в руку. Я перескочила обратно через канаву, он взмахнул плеткой в воздухе, она, сделав петлю, взвизгнула, лошадь дернулась, он с хохотом повалился в телегу.
Вдали показалась сначала розовая церковь, а потом и все село Никольское. Кажется, здесь все села, которые побольше, строились на горках или холмах. Наконец я подошла к серому бревенчатому дому, который стоял у дороги. Дом был больше других деревенских домов. У входа была приколочена когда-то выкрашенная в голубой цвет жестяная проржавевшая доска с надписью: «Никольская начальная школа Кесовогорского района». Откуда-то появилась тетя. Морщинки на ее лице разбежались в улыбку. Она была очень довольна: ведь она снова учительница, живет в школе, без всякой хозяйки, сама по себе. Она повела меня к себе в комнату. Я переступила порог и почувствовала ступнями босых ног прохладную краску пола. В углу стояла этажерка с книгами. Я села на скрипучий венский стул и, не зная к чему, спросила:
— А здесь баня тоже есть?
Тетя ответила, что есть, но ее не топят: дров мало. Печки все равно надо топить, так в печках и моются, как в Кочинове.
— Я-то сама моюсь в этом тазу, — она указала на эмалированный таз за круглой печкой.
У стены возле входа стояли ящики, привезенные из Финляндии, на которые был положен толстый матрац, набитый соломой, высоко на постели совершенно неподвижно лежала тетина мама, моя прабабушка. Если бы она не шевелила нижней челюстью, можно было подумать, что она не жива. Кожа на ее лице была сухая, как долго пролежавшая на солнце бумага, на носу она была натянута и блестела. Тетя предложила пойти посмотреть классы. Вставая с места, она проговорила:
— Может, ты будешь здесь учиться в будущем учебном году.
— Почему?
Она не ответила, а открыла дверь в темный коридор. Я пошла за ней. Она сказала: «Сейчас» и открыла дверь в большую солнечную классную комнату. На выкрашенных в черный цвет партах лежал мышиного цвета слой пыли. Я сала за парту и пальцем написала свое имя. Тетя посмотрела на парту:
— Нет уборщицы. Может, удастся устроить твою бабушку, тогда вы тоже переедете сюда. Здесь при школе есть комната для уборщицы с отдельным входом. Будем снова жить вместе.
Окна классов выходили в огород, в котором росли кусты жасмина и сирени. Тетя подошла ко мне, указала рукой на кусты и объяснила:
— Это бывший поповский дом. Кусты, наверное, поп посадил. Здесь недалеко церковь, в которой он служил, школы тогда в Никольском не было. Моего возраста люди почти никто ни читать, ни писать не умеют. До войны здесь организовали курсы по ликвидации безграмотности, расписываться научились, теперь грамотными считаются. Церковь, наверное, со временем в клуб или кинотеатр переоборудуют, будем в кино ходить, — размечталась тетя.
— Здесь люди очень суеверные, не пойдут в церковь кино смотреть, — сказала я.
— Вначале, может, и не пойдут. Но тут есть несколько коммунистов, комсомольцы есть — они пойдут, а потом и другие пойдут, куда ж им ходить? В Гатчине тоже до войны вначале не ходили, а потом забыли, что это церковь и все ходили в кино, а молодежь и на танцы туда ходила.
— Интересно, а эти комнаты как-нибудь перестроили?
— Да нет, только перегородки, видно, сняли, чтобы комнаты побольше получились.
— Незаметно, чтобы они были перегорожены.
— Да уж почти тридцать лет прошло, — ответила тетя.
— А интересно, где поп со своей семьей сейчас? — наверное, уже умер, — сказала тетя и вышла в тот же темный коридор. Я опять пошла за ней. В коридоре она открыла дощатую дверь, указала мне на чердачную лестницу:
— Вот видишь, какой большой чердак.
Я не знала, что ей ответить, и мы вернулись в комнату.
Старая бабушка обычно, как только тетя закрывала за собой дверь, вставала со своего места и шла к столу поискать что-нибудь съедобное. В этот раз она довольно быстро заметила нас и сделала вид, что смотрит в окно. Тетя, как всегда в этих случаях, сухо проговорила:
— Иди на место.
А бабка еле слышно пробормотала:
— Я думала, что вы на улице, поднялась посмотреть. Тетя произнесла: «Ээ…» и махнула рукой в ее сторону.
На следующий вечер, провожая меня, она велела передать младшей тете, чтобы она пришла послезавтра, кажется, здесь и для нее кое-что найдется. Я попрощалась с тетей, перешла бревенчатый мостик через ручей и вышла за околицу.
— Мы скоро будем жить без хозяйки…
Хотелось скорей домой, сказать тете, бабушке и Ройне. Я побежала, но вдруг вспомнила, что младшую тетю опять вызывали туда…
Я села у канавы, скрестила пальцы и начала просить Бога помочь нам выбраться из Кочинова. И еще я просила, чтобы мою тетю больше не вызывали в Кесову гору.

ПЕРЕЕЗД

Про то, что младшей тете удалось устроиться в Никольский сельмаг продавщицей, я узнала перед самым переездом. Наверное, она боялась говорить, чтобы не сглазить. Я с бабушкой буду убирать классы, и мы опять, как и раньше, когда я была маленькой, будем жить в школе. Но главное — мы все будем регулярно получать хлебные пайки по карточкам.
Перевозила нас на колхозной лошади тетя Маланья Ганечкина. Она сидела со спущенными вожжами впереди и тихо напевала:

Все васильки, васильки, Много родится вас в поле, Помню, у самой реки
Мы собирали для Лели.

Женечка сидел на телеге, а мы шли босиком по обочине дороги рядом. Тетя и бабушка разговаривали, хотелось расслышать слова этой песни, она мне нравилась, но бабушка велела взять мне прут и подгонять корову, которая была привязана сзади к телеге.
Мы приехали, тетя Маланья попросила напоить лошадь. Я зашла в дом, взяла ведро и пошла к пруду, который был против дома, за дорогой. Зачерпнув воды, я поставила ведро на траву, мне показалось, что там что-то шевелится. Я вылила воду, и по траве, смешно кувыркаясь, поползли мелкие коричневые букашки. Я подошла к воде с другого, более высокого берега, снова черпнула, дала воде отстояться, чуть наклонила ведро так, чтобы лучи солнца попали в него. Букашек было меньше, они быстро и все по-разному плавали в коричневатой воде. Тетя Маланья крикнула:
— Ты чего, лешего зачерпнула, неси воду скорей.
Я поднесла ведро лошади, она спокойно пила воду с букашками, каждый глоток, будто клубок шерсти, медленно и мягко катился по ее длинной шее.
Я вошла в дом с пустым ведром, все начали просить пить. Старшая тетя сказала что у нее вода еще позавчера принесена с реки, теплая. Мне пришлось взять ведра и пойти на речку. Оказалось, что школа была в одном конце деревни, а речка в другом, до нее было с километр ходу, а кроме того, спуск к реке был крутой. Навстречу мне попалось несколько баб и девок, они несли воду на коромыслах, иногда в руке было еще третье ведро, а я еле два ведра дотащила, разжала побелевшие от железных ручек ведер пальцы, они заныли, как зубная боль.
Уже был август, а у нас еще было не накошено сено для коровы. Тети и бабушка очень волновались, ходили к председателю сельсовета. Наконец он дал нам покос где-то очень далеко на болоте. Меня оставили дома с Женей — все ушли на несколько дней косить траву.
На второй день с маленькой Тойни на руках пришла тетя Лиза и сказала, что дедушку парализовало и что он лежит без сознания.
Я пошла в медпункт, который был у нас за прудом. Фельдшерицей в Никольском была молодая девушка, Екатерина Ивановна. Она расспросила про дедушку, что-то поискала у себя в застекленном шкафчике, взяла сумку и сказала: «Идем». Я попросила ее подождать, пришлось ей объяснить, что с ней пойдет моя тетя, а я должна сидеть с детьми. Тетя Лиза оставила Тойни со мной и пошла с фельдшерицей к себе в Карабзино.
В одном из классов стоял шкаф с книгами, мне казалось, когда тети, бабушка и Ройне уйдут на покос, у меня будет время выбрать книгу и почитать. Но дедушку парализовало…
Тойни совсем маленькая, ей полтора года, она еле-еле передвигает свои толстые ножки, она очень спокойный ребенок, много спит, но ее надо кормить. У нее хороший аппетит, и она постоянно пачкает штаны, а у нее их всего две пары, приходится по очереди стирать и тут же сушить, попку надо постоянно мыть, чтобы не пропрела. На следующий день я решила помыть ее всю в речке. Но днем было некогда, пришлось пойти на реку после того, как подоила коров. Женечке очень хотелось купаться, но ему нельзя было, у него туберкулез.
Тойни испугалась холодной воды и закричала во все горло, начала вырываться и соскальзывала с рук, но от нее плохо пахло, ее надо было обязательно помыть с мылом. Помыв ее, я набрала ведро воды для питья, и мы пошли домой. Идти пришлось очень долго, надо было останавливаться. Тойни двигалась очень медленно, Женечка тянул ее за руку и все повторял: «Иди, иди…». Дома ее начало трясти от холода, я закутала ее в бабушкин платок. Ночью она захныкала, попросила пить. Я напоила ее холодной водой из ведра, а когда легла рядом, почувствовала, что она вся горячая и тяжело дышит. Всю ночь я давала ей пить и молила Бога, чтобы она к утру поправилась. Но утром она вся была красная и тяжело дышала. Медпункт был виден из окна. Я ждала, когда Екатерина Ивановна откроет его. Наконец она распахнула дверь, вышла, как всегда, в белом халате на крыльцо. Я побежала к ней и рассказала все, что я наделала. Она велела немедленно принести и показать ей ребенка.
На улице было жарко, но я завернула Тойни в ватное одеяло и понесла в медпункт. Екатерина Ивановна развернула ее, покачала головой, поставила градусник под мышку и велела мне придерживать руку, чтобы градусник не выпал. Вынув его, она произнесла: «Сорок», взяла Тойни к себе на руки, поднесла к окну, открыла ей ложечкой рот, посмотрела в горло и начала прослушивать и простукивать, а когда кончила, сказала:
— Кажется, воспаление легких. Ты не бойся, у меня кое-что есть, один военный врач дал, — она показала красную таблетку. — Это пенициллин. Вот тебе три, давай по половинке четыре раза сегодня и два дай завтра, до моего прихода.
Потом я спросила, что с моим дедушкой, она ответила:
— Плохо, вряд ли он когда-нибудь встанет на ноги, паралич. Ночью Тойни спала спокойно. Я чуть не проспала подоить и выпустить в стадо корову. Услышала уже когда пастух, щелкая кнутом, шел в другой конец деревни, чтобы оттуда начать гнать стадо.
Я кое-как подоила и, стегая прутом корову, догнала стадо.
Дома я забралась обратно под теплое одеяло, вспомнилось Виркино: я медленно иду по деревне, положив грабли поперек на плечи, вытянув руки на палку, будто они у меня на кресте. Мне казалось интересно так идти по деревне. Но в окно меня увидала бабушка. Она подумала, что я так просто прохлаждаюсь. Еще издали она так зажестикулировала, что я поняла — влетит. Я подошла к дому, она вышла во двор, схватила грабли и замахнулась на меня:
— Чтобы я видела это в последний раз! Работа кончается тогда, когда ты сложишь рабочий инструмент, и ты знаешь, что я не люблю, когда человек еле ноги волочит.
А потом еще вспомнилось, как во время войны, сидя в темноте возле топящейся буржуйки, бабушка рассказывала, как к ней сватался зажиточный жених из дальней деревни Койрола. Она поехала смотреть его дом и хозяйство, как это обычно тогда полагалось при сватовстве. Это было ранней весной, они заехали в ручей — было половодье, вода попала в сани. Сам он был в высоких кожаных сапогах и хотел вынести свою невесту на руках, чтобы она не промочила ноги. Но он так много говорил и крутился и бегал вокруг саней, что бабушка взяла возжи и вывела лошадь из ручья.
— А сколько лет тебе было? — поинтересовался дядя Антти.
— Да я уже второй год после конфирмации была, а он года на три старше меня был, значит, ему лет двадцать было.
— Ну что из этого получилось? — опять спросил дядя Антти.
— Sain rukkasei6, — проговорила бабушка, встала и вышла по какому-то делу во двор.
— Смотрите-ка, какие деликатные обычаи были — рукавицы вместо неприятных слов, — проговорила тетя Айно.
Бабушка скоро вернулась на кухню, прогромыхала пустым ведром в углу, села обратно на свое место возле буржуйки. Дядя опять спросил у нее:
— А ты о нем потом что-нибудь слыхала?
— Он в то лето женился. И я думаю, его жене не приходилось работать, как ломовой лошади.
— Ты что, жалеешь?
— Да нет, его тогда же, когда нас раскулачили, арестовали, а семью в Сибирь угнали. В его доме школу устроили, — закончила бабушка свою историю про жениха.

* * *

У дедушки красивое спокойное лицо, но он бабушкин двоюродный брат. Как это они влюбились? Правда, их семьи враждовали. Дедушкин отец был атеистом, а бабушкина мать была религиозной. Странно, в дедушкиной семье отец был главным, а в бабушкиной — мать.
Тойни открыла глаза. Я встала, дала ей парного молока, она снова заснула.
Бабушка с дедом так повели свое хозяйство, что только их и раскулачили-то в нашей деревне. Дедушка мне рассказывал давно, когда я еще была маленькой, что земли у них — у всех царских крестьян вокруг Питера — был одинаковый надел. Дедушку сослали под Лугу торф добывать. Мои отец и тетя Калинину писали, что наемной рабочей силой они не пользовались, кажется, это помогло. Дедушка ревматизм на принудработах заработал — теперь его парализовало…
Я задремала, перед глазами всплыл солнечный день в Виркино, по деревне несется дедушкина лошадь, у нее висит круглый глаз на кровавой морде, а хвост как-то странно свернут набок и весь зад — кровавое мясо…
— Не кричи, перестань. — Я открыла глаза, возле кровати в рубашечке до пупа стоял Женя и толкал меня в плечо.
Я очнулась, потрогала Тойни, она была вся мокрая, но температуры не было. Я встала, начала растапливать плиту, готовить завтрак.
Женя очень любил кошек. Вот и сейчас он что-то там в углу с ней делает, штаны у него сползли на пол. Кошка зло заорала. Женя ее поднял за хвост, и она вся извивается и орет.
— Оставь кошку, — крикнула я. — Зачем ты ее за хвост поднимаешь?
— Смотрю. Я видел в прошлый раз, что котята у нее отсюда выходили.
— Что же ты там смотришь?
— А сколько у нее в этот раз будет, — он показывал пальцем под кошкин хвост.
Я открыла дверь и выпустила кошку.
Вечером, подоив коров, я попросила Женю не выходить из дому, а посидеть с Тойни, схватила ведра и коромысло и бегом пробежала на речку за водой. Рядом со мной набирала воду девочка с нашего конца деревни, она видела, что у меня вода расплескалась из ведер, когда я поднимала коромысло на плечо. Она подошла ко мне, показала, как ловчее поднять коромысло с полными ведрами и как потом менять с плеча на плечо. Мы вместе пошли домой, она назвала меня по имени. Я спросила, откуда она знает мое имя, она ответила:
— Вас все знают, вы у нас новые.
Я спросила:
— Как тебя зовут?
— Валя, Валя Дубина, — ответила она.
По дороге я рассказала Вале, что я сейчас одна: мои ушли на покос. И что у меня заболела маленькая девочка, моя двоюродная сестра. Валя спросила, не боюсь ли я одна ночевать в поповском доме.
Я ответила, что как-то не думала, что может быть страшно. Тогда она рассказала, что на чердаке дома повесился поп. Я спросила, почему он повесился, она ответила, что точно не знает из-за чего, но вроде бы его арестовать хотели, он и повесился. А две его дочери живут в Кимрах, работают там и никогда сюда не приезжали. И попадья, кажется, жива еще. Моя мама его хорошо помнит и говорила, что очень хороший поп был. А старые люди говорят, что большой грех — повеситься. А я подумала, если бы не повесился, всю семью бы сослали, как нас…

НОВЫЙ УЧЕБНЫЙ ГОД

Мы с бабушкой терли голиками с песком полы в классах так, чтобы не были заметны дорожки между партами, помыли окна, я принесла воду с речки, мы заполнили железный бак, который стоял
в темном коридоре.
После обеда пришел мой будущий учитель Иван Георгиевич. Он был весь какой-то сжавшийся, будто ему было холодно. Лицо у него было серое в глубоких морщинах, как потрескавшаяся земля. Но когда он заговорил, морщинки на его лице как-то так устроились, что оно стало казаться добрым и даже очень живым. Он рассказал старшей тете, что всю войну был штабным писарем, демобилизовали его сразу же после войны по возрасту и по болезни.
Я кончила стирать пыль со шкафа — больше было делать нечего, так просто оставаться и слушать было неудобно, я пошла к себе на кухню.
Дядя Антти в письме просил тетю Айно взять на зиму Арво к себе, чтобы он тоже учился в нашей школе, хотя школьная кухня, где мы все жили, была всего метров десять-двенадцать, и нас уже там жило пять человек. Тетя, конечно, взяла его.
Арво никогда не слушался свою мачеху, а теперь он совсем отбился от дома. Тетя Айно обрадовалась, узнав, что он попадет к учителю-мужчине. «Наконец будет учиться», — говорила она бабушке. Всем нам понравился Георгий Иванович.
Утром я пошла посмотреть классы. Все было чисто и в порядке.
Я подошла к книжному шкафу, он был теперь закрыт на ключик, который хранился у старшей тети. Вошел Иван Георгиевич, поздоровался. Я быстро пошла к себе на кухню, села завтракать.
Старшая тетя дала звонок. Ребята с шумом вбежали в классы. Иван Георгиевич стоял и ждал, пока наступит полная тишина. Потом он поздравил нас с первым мирным учебным годом. Он сказал, что нам очень многому надо научиться — война показала нам наши слабые места. Нам нужна более совершенная техника и образованные люди. Теперь у нас будет больше времени для учебы. Скоро можно будет меньше работать и по хозяйству, и в колхозе — вернутся мужчины. Можно будет получить и среднее и даже высшее образование. Но нам еще долго будет тяжело — многие наши города в развалинах, хозяйства в деревнях запущены. Электричество всюду надо бы провести и дороги построить, как в Европе.
«Наверное, он в Европе был. Многие вернутся из Европы сюда, домой. Те военнопленные в Финляндии… их вернули, но, говорят, военнопленных всех посадили… Те, которые не пленные, вернутся… Им тоже, как и нам, могут показаться дома и здешняя жизнь страшной, а своя семья — нищей… Но мы уедем когда-нибудь»…
Я не слышала, о чем еще говорил Иван Георгиевич, а когда кончились уроки, он попросил принести все книги, какие только у кого найдутся — соберем побольше библиотеку. «Я буду вам после уроков раза два в неделю читать», — сказал он. Потом он вынул из своего портфеля старенькую со стершейся картинкой на обложке книжку и поднял ее высоко:
— Вот для начала я принес эту. Называется она «Маугли», английский писатель Киплинг написал ее, завтра начнем читать.
После уроков я быстро поела и пошла убирать классы, потом собралась пойти за водой, но пришла Валя Дубина и позвала меня за грибами. Мы прошли мимо розовой церкви, возле которой было большое старое кладбище с покосившимися или вовсе упавшими на могилы заржавевшими крестами. Здесь давно были похоронены попы никольской церкви. А больше тут никого не хоронили. Я спросила у Вали про того попа, который повесился, тут ли он похоронен. Она покачала головой и сказала, что наши деревенские не захотели, чтобы его здесь хоронили. Его увезли в Подлески, там большое общее кладбище, где всех хоронят.
В лесу было прохладно. Вечернее солнце, освещавшее темно-зеленые ели, вовсе не грело, а будто и светило-то просто для красоты. Мы решили сразу уйти подальше в глубь леса. Там было тихо, даже птицы будто улетели, грибы почему-то не попадались, мы дошли до болота. Здесь сухо шелестели осиновые листья. Я посмотрела вверх. В оранжевых лучах солнца круглые листья осины казались медной шевелящейся чешуей. Валя крикнула:
— Ну, ты что-нибудь нашла?
— Нет, а ты?
— Я нашла несколько подосиновиков.
Солнце почти зашло. Грибов начало попадаться все больше и больше. У опушки, где было чуть светлее, мы нашли много маленьких белых. Все они были крепкие и чистые и приятно пахли сыростью и настоящим белым грибом. Обратно мы шли по освещенной лунной дорожке мимо потемневшего поля льна. Вдали, как тени, стояли деревня и церковь. Валя сказала, что возле церкви на кладбище видели привидение. Я начала доказывать ей, что привидения не могут появиться возле церкви — на церкви крест и что вообще — это же церковь. Она согласилась, но сказала, что не возле самой церкви, а на краю кладбища. Будто даже попа видели. И объясняли это тем, что будто бы он в церковь все хочет попасть, чтобы грехи замолить. А чтобы я ей поверила, она сказала:
— Спроси у кого хочешь в нашей деревне, каждый тебе скажет: много раз видели.
Когда мы поравнялись с церковью, мне показалось, что в кустах кто-то шевелится, но я не хотела подавать виду, что боюсь, и старалась идти спокойным шагом. Но вдруг что-то хрустнуло, и мы дунули, что было мочи мимо церкви. Дома я, конечно, не могла ничего рассказать про такие дела: меня не только Ройне, но и Арво высмеял бы.
Георгий Иванович посадил меня с Арво за последнюю парту, потому что мы были самыми большими в классе. Арво часто делал невероятные ошибки в русском языке и над ним в классе смеялись. Ему как бы было все равно, какое слово он куда залепит. Раз мы писали сочинение о Ледовом побоище, и там надо было привести слова Александра Невского: «С мечом вы пришли, от меча вы и погибли».
А он вместо слова «меч» написал «мяч». Все долго смеялись… Из всех предметов он любил только математику. А на остальных его клонило ко сну. Часто приходилось его расталкивать, мне было стыдно за него. Но он никогда не обижался, а спрашивал у меня: «Что я опять такого сказал?» — и сам смеялся со всеми вместе.
После школы я с Валей Дубиной отправлялась с косой искать, где бы накосить немного осоки для коровы. То сено, которое заготовили тогда летом, находилось далеко на болоте и привезти его можно будет только когда замерзнет как следует земля. А до этого времени надо корову как-нибудь просодержать. Осенью трава сухая, не такая тяжелая, но ее не найти, всем не хватает сена на зиму, везде все подчищено — и по канавам, и на опушке леса.
Наша финская корова стала давать мало молока. Тетя и бабушка решили зарезать ее на мясо и купить другую, местную, которая была бы больше приспособлена к здешним условиям. Резать корову к нам приехал Симо Элви со своей дочкой Элиной. Вообще, и раньше, когда резали скот, в доме было вроде какого-то странного праздника, хотя у бабушки в этот день было плохое настроение, она и в Виркино обычно уходила из дома, и вообще мне тоже было страшно и жалко корову. Бабушка кормила и доила корову, привыкла к ней, ей было тяжело с ней расстаться. Но тут бабушке некуда было пойти. Она ходила по дому с покрасневшим лицом и была злая. Ничего нельзя было у нее спросить. Она молча готовила все, что надо было для того, чтобы сложить мясо и потроха и все, что получится от коровы.
А я повела Элину в класс, открыла шкаф и показала ей книжки, но она все еще плохо читала по-русски. Тогда я вынула совсем детскую книжку «Доктор Айболит» и начала ей читать. Она жутко переживала за доктора и зверей, когда за ними гнались разбойники.
Вдруг прибежал Арво и заорал:
— Корова вырвалась, бежит по деревне!
Мы выбежали на улицу. Наша корова с окровавленной мордой неслась по деревне, а за ней с веревкой бежали Симо и Ройне. Бабушка крикнула, чтобы мы все вернулись назад. Бабушка ходила, скрестив руки, и все повторяла: «Боже мой, такого еще не бывало, чтобы брались за дело…» — она не договорила. Тетя просила ее замолчать — неизвестно, что там у них произошло.
Пришел Арво и сказал, что обух, которым должны были оглушить корову, ударился о притолоку. Удар получился слабым, и корова проломила ворота. Тетя велела нам уйти обратно в класс. Но читать мы больше не могли. Элина сказала, что они привезли из Финляндии котенка, который так вырос, что стал с собаку величиной, и им его теперь нечем кормить. Отцу пришлось пойти на конюшню, просить для кота отрубить куски павшей лошади. Ее отец засолил коту конины на лето, но соленого мяса их кот не ел пришлось варить коту суп.
Снова прибежал Арво и сказал, что внутри у коровы было два теленка, маленьких-премаленьких, и что Симо этих телят тоже отнесет своему коту. Он их заморозит. А бабушка проворчала:
— У людей больше забот нет…
Обед в тот день был необыкновенный. Тетя нажарила полную сковороду свежей печенки и хрустящей картошки. Сварила мясной суп. После обеда все еле говорили, было жарко натоплено, начало клонить ко сну…
Меня чуть подташнивало, я решила выйти на улицу. Мимо дома шли девчонки с нашего конца деревни кататься на речку, они позвали меня. Я обещала прийти, но сказала, что мне только надо позвать мою подружку, которая гостит у нас.
Была морозная лунная ночь. По дороге шла лошадь, впряженная в сани, полозья на морозе пронзительно визжали, будто скребли ножом по железу, по спине заходили мурашки. Я посмотрела на Элину — ее красные щеки и губы были синие, а глаза блестели, как льдинки, на волосах вокруг лба появился легкий иней — она стала похожа на снежную королеву. Хотелось вернуться обратно в теплую, душную, полутемную кухню. Визг саней удалился, с реки послышались веселые крики, мы заторопились. Оказалось, что ребята утащили со скотного двора сани, и все вместе толкали их в гору.
А когда оказались на горе, все бросились вповалку друг на друга и укатили, мы так и остались стоять вдвоем наверху. Я сказала Элине, что не надо зевать. Как только сани снова притащат наверх, нам тоже надо броситься в них и катиться. По дороге мальчишки выталкивали девочек из саней, нужно было крепко держаться за передок или за края. Особенно им понравилось выталкивать меня и Элину. Мы перевалялись в снегу, а домой мы шли с песнями.

* * *

От Никольского Кесова гора была дальше, чем от Кочинова. Нам опять по воскресеньям понадобилось ходить на базар продавать. Надо было купить новую корову. Но мясо мне не доверили продавать, его нужно было хорошо взвешивать на безмене и быстро подсчитывать, сколько денег получить с каждого покупателя — точно, за каждый грамм. Бумаги у нас уже не было, и меня не всегда брали на базар, да
я и сама не хотела туда идти — было интереснее остаться дома, пойти с девчонками кататься на горку или собраться у кого-нибудь дома. Обычно мы собирались в доме, где не было взрослых, и устраивали свою вечеринку: плясали, вернее, учились по-разному плясать — и цыганочку, и соломушку, петь частушки. А когда петь и плясать надоедало, мы рассказывали страшные истории про кладбище и про привидения. Кроме того, девчонки знали много разных секретов про взрослых девок и даже про баб. Почти во всех рассказах про баб говорилось про Гришку ненормального, его и на войну не взяли из-за того, что он был ненормальный. Но он недавно женился на Нинке Осиновой, будто ему Нинку сосватала Поликарпиха, потому что у Осиновых самый лучший дом в деревне под железной крышей, да и сама Нинка преподает физкультуру в Брылинской школе. Правда, говорили, что учитель физкультуры уже вернулся с войны и ее уволят: у нее самой образование всего семь классов. Еще рассказывали, что Поликарпиха сделала аборт Пашке Матвеевой, будто от нашего однорукого председателя и что у жены председателя тоже скоро будет ребенок. Перед каждой такой историей мы клялись и божились никому не рассказывать, а когда потом кому-нибудь передавали это же, то тоже требовали клятвы.

* * *

Давно ходили слухи, что из района отправлена по деревням кинопередвижка и что ее везут к нам. Но что-то никак не могут довезти, все где-то в других деревнях показывают, а до нас никак не доберутся. Но и Восьмого марта передвижка до нас не доехала и, как обычно, в праздник у нас в школе был вначале утренник: я с Ниной Поповой плясала гопак и с той же Ниной и Клавкой Харуевой играла в маленькой пьеске врача. Но играть врача оказалось трудно, потому что смеялись над моей одеждой и вообще — все сразу узнали меня, слов пьесы вообще не слышали, а просто смотрели на нас, потому что было интересно смотреть на переодетых в мужчин девчонок. Потом Нинка Осипова, секретарь комсомола, и Любка Лазарева сплясали на сцене с частушками, которые они выучили из книжек — таких на вечеринках никто не пел, кто-нибудь бы спел такие частушки — подумали бы, что ненормальная. А со сцены, казалось, только такие частушки и петь надо. Начала Нинка:

Рассыпался горох
На четыре части,
Отчего же не плясать
При советской власти.

Все громко хлопали Нинке и говорили, что здорово пляшет, хоть и беременна. Но вообще не было заметно, чтобы она была беременна.
Любка в до блеска начищенных сапогах долго отбивала дробь, а потом кружилась по всякому и размахивала белым носовым платочком. Она забыла свою частушку, я слышала, как она ее учила по книжке около нашей кухонной двери. Частушка была специально на Восьмое марта. А она, отбив дробь, спела:

Сидит Гитлер на печи,
Пишет телеграмму:
Я поймал четыре вши
Все по килограмму.

Точно забыла, эту частушку все давно знали, и было не очень смешно, к тому же знали, что Гитлер давно взорвал себя в бункере.
Под конец вечера приехали парни из Карабзина. Они и танцевать-то не умели, а плясать выходили только, если подвыпивши были, да и то с похабными частушками. С ними приехал матрос, он был в отпуску и на вечеринке сразу стало веселее. Но пришла старшая тетя и велела мне идти спать. В классах еще долго играл баянист, танцевали, плясали и шумели — все мои подружки были там, а мне надо было идти спать. И все из-за тех ряженых на масленице в Кочинове.
Опять веселье: наконец-то привезли кинопередвижку. Парень, который ее привез, предложил Ройне крутить фильм. Он же сказал, что надо еще несколько парней найти: это тяжелое дело — крутить ручку больше, чем одну часть. Охотников нашлось много, все ребята хотели крутить. День, как назло, был солнечный, и в классах было светло. Попробовали завесить окна нашими одеялами, но все равно было светло, а ждать, пока стемнеет, было некогда: кинопередвижку надо было сегодня же увезти дальше.
Парты подняли стоймя и придвинули к стенам, люди уселись прямо на пол. Вначале долго трещало и что-то мельтешило и прыгало на белой простыне на стене, а потом появилась надпись: «Человек из ресторана». Мальчишки затопали, засвистели, но Иван Георгиевич встал и сказал, чтобы была полная тишина, иначе смотреть кино невозможно.
В фильме показывали Ленинград, но называли его Петроградом, и там были такие красивые места, что все замерли от удивления.
Я шепнула Вале Дубиной, что я там жила. А она сказала, что это все в старину, теперь такого нет. Я подумала, что действительно в старину, потому что никаких таких комнат я не видела. Вернее, видела, но только в музее, очень давно, еще с папой. Он любил нас водить в музеи и рассказывать. Но в его рассказах получалось все как-то не так: будто такая красивая жизнь — это очень даже плохо и что так жили только помещики и буржуи. Я толком тогда не поняла, почему, если живут красиво, это только непременно плохие люди, но мой папа так все объяснял, когда мы ходили по музеям.
Вообще фильм был не очень понятный. Бабушка время от времени выглядывала из кухонной двери: она впервые в жизни видела кино, и ей было интересно, как это может быть, чтобы вроде бы картинки, а двигаются. На экране появилась комната, а на стене — большая картина, на которой была совсем голая очень красивая женщина. Тут моя бабушка не выдержала, вошла, схватила меня за руку и хотела вывести из класса. Но я прошипела ей по-фински, что если она не уйдет, я устрою скандал, закричу и позову учителя. Бабушка ушла, а после фильма она стала ругать младшую тетю Айно, говоря, что Бог нас наказывает за наши грехи. Я тоже хотела ей что-то сказать про то, что теперь все люди живут иначе, чем она жила, и почему же тогда других Бог не наказывает. Но тетя показала мне пальцем, чтобы я замолчала.

* * *

Лавка стояла посредине села Никольского, на горе. Тетя открывала ее каждый день и выдавала нескольким покупателям хлеб по карточкам. Это были всегда одни и те же люди — мы из школы, председатель сельсовета, товарищ Харуев, его секретарша Надя и уборщица. Остальные покупатели приходили за солью, спичками или просто так потолкаться в помещении. Иногда завозили мыло и гвозди, тогда бывала очередь. Но самым большим событием в лавке у тети было, когда она привозила водку из Калязина. Она уезжала за этой водкой обычно на двое-трое суток. Ездила тетя на лошади с Петькой Золотаревым, парнем из нашей деревни. В поход за водкой она обычно собиралась несколько дней. Бабушка пекла ей ржаные лепешки, делала творог, я взбивала на дорогу масло. С вечера, накануне отъезда тетя собирала около своей постели все теплые одежды, которые только были у нас: валенки, толстые шерстяные чулки, сохранившуюся папину шубу, теплый шерстяной платок и плед на ноги: ехать приходилось в сильный мороз.
Первая тетина поездка была неудачной. Когда она стала разливать водку, ее оказалось меньше, чем ей налили, и она пошла в сельпо к той заведующей, которая ее направила в Калязин. Оказалось, что все было правильно, только водку надо разбавить водой, да так, чтобы и себе доход был. Тетя спросила: «А что если обнаружится?». Та ответила, что такого не может случиться, если сам не перестараешься, все это делают, и все про это знают. Только воду кипяченую надо лить, посоветовала она. Тетя сказала, что заведующая оказалась хорошей, справедливой женщиной. С тех пор после каждого тетиного приезда из Калязина у нас топили плиту, кипятили воду, выносили котел с кипятком на лестницу охладиться и на нашей кухне в бидончиках разбавляли водку. В доме теперь всегда пахло спиртным, поскольку один бидончик с водкой постоянно надо было держать в доме, чтобы тете не надо было идти открывать лавку — приходили в разное время суток. Пол-литровой алюминиевой кружкой, которой бабушка до войны продавала молоко, мерили теперь водку. Тетя и бабушка терпеть не могли запаха водки, но нечего было делать. Тетя говорила, что навоз, который она возила в Кочинове со дворов, хуже пах.
В новогодний вечер после ужина Ройне и Арво удалились в класс. Я убирала посуду со стола, тети и бабушки сидели за столом и тихо говорили, пламя коптилки еле освещало их лица, они сидели, наклонившись друг к другу. Из класса раздались странные звуки, будто кого-то там рвало.
Тетя и бабушка вошли в класс, я тоже пошла за ними. Старшая чиркнула спичку, мы увидели их в углу. Ройне по-дурацки улыбался и икал, а Арво был весь перепачкан, плакал и повторял: «Isä, Isä»7.

* * *

После Нового года к нам в школу прислали пионервожатую Нину Васильевну Пономареву. Она работала у нас два дня в неделю, а остальные дни — в какой-то другой школе. Иван Георгиевич должен был дать рекомендации в пионеры на лучших учеников — он назвал нас троих: Нину Попову, Клаву Харуеву и меня. Ивану Георгиевичу я сказала, что намного старше других и, может быть, не совсем подхожу в пионеры. Он посмотрел на меня, чуть подумал, положил мне руку на плечо и тихо проговорил: «Пока и не надо, а там видно будет». Я чуть испугалась, почему он так сказал? Неужели он знает о моих родителях?
В пионеры приняли шесть человек, а мне Нина Васильевна сказала, чтобы я готовилась: «Кому ж тогда быть в пионерах, если не лучшим ученикам школы?!». Я спросила у младшей тети, что делать. Она ответила, что раз старшая тетя работает в этой же школе, то мне придется вступить — надо быть, как все, в следующем году перейдешь в другую школу, выйдешь из пионерского возраста…
На майские праздники назначили прием в пионеры. Нина Васильевна повела нас в лес, разожгли костер. Вначале она говорила о разных подвигах пионеров во время Отечественной и Гражданской войн и коллективизации. Потом прочла отрывок из книги «Павлик Морозов» и обещала прочесть эту книгу всем после уроков, но ей было некогда, и вообще скоро наступила весна. Каждый из нас дал клятву служить делу Ленина и Сталина. А вечером, когда я легла в постель, я просила Бога простить меня и не наказывать за меня никого, все же это было не добровольно.

* * *

Всю неделю Иван Георгиевич водил нас на экзамены в Карабзинскую начальную школу. Последним был экзамен по истории. Мне показалось, что инспекторша, которая пришла из Кесовой горы на наши экзамены, почему-то не хотела ставить мне пятерку по истории, она начала гонять меня по всей хронологической таблице. Она поставила мне «четыре», было обидно, что Иван Георгиевич ничего не сказал, а согласился на четверку. Никто в классе лучше меня не знал истории, Иван Георгиевич сам это говорил.
После экзаменов я пошла на колхозные работы. Начался покос. Меня Ройне научил точить косу и косить по-настоящему. На покосе можно было получить целый трудодень, а в нашем нынешнем колхозе давали в два раза больше хлеба на трудодень, чем в Кочинове. Мы с Ройне решили заработать столько за лето, чтобы с хлебом, который мы получаем по карточкам, хватило, и не надо было бы прикупать хлеб на базаре, тем более что и продавать уже было нечего. Вставать надо было в четыре часа утра и косить до восьми вместе с мужиками и бабами в ряду. Отставать от взрослых было невозможно, если отставал один, то другие тоже не могли двигаться вперед — все шли в ряд друг за другом. В те дни косили тяжелый залегший, пахнувший плесенью клевер. Косой приходилось колотить, как топором. За четыре часа я так уставала, что все внутри дрожало и в висках сильно колотило. Но после завтрака, с десяти до обеда приходилось идти ворошить сено. После обеда возили сено в сараи, а иногда сразу после завтрака надо было идти на поле мотыжить лен — колотить мотыгой по сухой земле до заката. По вечерам, в сумерках, нас посылали поливать капусту на берег реки, а по дороге домой приходилось нести ведра воды на коромысле. Я начала считать дни, когда кончится это лето, потом даже считать забыла, ложась спать, думала: «вот бы утром пошел проливной дождь»… Но все грозы с ливнями в то лето проходили ночью. Однажды я все же не смогла выйти на работу — у меня в тот день сильно нарывал палец, я сбегала к фельдшеру в Подлески, наша Екатерина Ивановна уехала поступать учиться на врача. Фельдшер разрезал мне палец — было страшно больно. А когда я вернулась домой, за мной пришла секретарша из сельсовета и позвала с собой. У нее там сидел человек в черном костюме. Он поздоровался со мной, спросил, где я родилась, в каком году и как мое отчество. Я ответила, он дал мне бумагу, на которой было написано, что мой отец, Хиво Иван Степанович, и моя мать, Юнолайнен Ольга Ивановна умерли, и чтобы я больше о них не справлялась. Вернее, все было как-то не так написано в той бумаге, но я запомнила только, что они умерли, и чтобы я больше о них не спрашивала…
Он еще что-то говорил, но у меня сильно болел палец, и так шумело в ушах, что я толком не слышала, хотелось скорее выбежать на улицу. Всю дорогу домой я плакала.
Я пришла домой и легла в классе на кровать. Пришла бабушка, присела на край кровати, положила свою теплую шершавую ладонь мне на плечо и спросила: «Ну что там?». Я проговорила: «Их больше нет, они оба умерли». Бабушка заплакала. Вечером пришли обе тети и тоже заплакали. И даже Ройне отвернулся к окну и кулаком тер глаза.
В ту ночь была сильная гроза. Я не спала. Мне хотелось, чтобы громом разбило наш дом и мы бы все погибли. И еще я в ту ночь подумала, что Бога нет, если я так молилась и все равно они погибли.
И вообще, я не хочу никакого рая после своей смерти: для этого не стоит быть верующей, если стараться только для себя, и то после смерти. Пусть будет, как будет — какая разница, — если есть ад, то я там буду со всеми, я не боюсь.
На следующий день было воскресенье, опять шел дождь. Бабушка не послала меня огород полоть — дала мне хорошенько отдохнуть.
Я сидела в классе и обвязывала батистовый носовой платок. Меня этому научила тетя Оля, жена дяди Тойво. Недавно мы получили от нее письмо. Оказывается, что с дядей Тойво произошло то же самое, что и с моими родителями. Так в письме и было написано. Младшая тетя Айно сказала, что лучше бы Оля нас не разыскивала. Она не поменяла свою фамилию, когда вышла за Тойво замуж, она русская. Выйдет замуж за другого, и все забудется. Надо будет не отвечать: зачем ей-то страдать из-за нас? Он всегда говорил, что если его придут брать, то кого-нибудь из них он уложит тут же на месте — так просто он им не дастся… Он там, наверное, долго не прожил…

* * *

Вернулась наша фельдшерица Екатерина Ивановна, но жить у нас в Никольском она больше не будет — она сдала экзамены в медицинский институт и уедет отсюда навсегда. Она приехала передать другому фельдшеру медпункт, но тот почему-то все никак не приезжал. Екатерина Ивановна заходила к нам каждый вечер за молоком. Это она зимой посоветовала тетям отправить Ройне в Рыбинск в техникум авиационного приборостроения. Несколько вечеров Екатерина Ивановна занималась с Ройне алгеброй. Теперь он тоже сдал экзамены и скоро поедет учиться, будет жить в студенческом общежитии. Но тети начали волноваться. В городе нужен паспорт, а у нас вообще никаких документов нет. Екатерина Ивановна посоветовала нам тоже выхлопотать паспорта. «Вы же не члены колхоза, паспорта вам обязаны дать», — рассуждала она. Она про нас многого не знала. Младшая тетя послушалась ее и отправилась к председателю сельсовета товарищу Харуеву. Он посоветовав взять для Ройне справку
в сельсовете, чтобы он поступал в техникум как сын колхозника. Тете же он сказал, что нам скоро выдадут документы. Но в техникум он не советовал ехать с тем документом, могут не прописать в городе, а пока у нас нет никаких документов, он вправе дать справку, что Ройне колхозник, сказал товарищ Харуев тете. Мы радовались за Ройне, он поступит в техникум и, может быть, не будет больше никогда жить здесь в колхозе. Всю ту неделю перед отъездом Ройне в Рыбинск бабушка сушила сухари, я сбила из сметаны масло, бабушка перетопила его в русской печке, чтобы оно дольше сохранилось, потом мы сшили из кусочков старой простыни два белых мешочка для крупы — все продукты бабушка уложила накануне его отъезда в большой рюкзак, заполненный до половины картошкой. А вечером, поскольку была хорошо натоплена печка, мы все решили помыться.
В печке сидела младшая тетя, когда кто-то палочкой осторожно постучал в окно. Мы с бабушкой одновременно выглянули — возле нашего крыльца с бидончиком в руке стоял баянист из Подлесок. Он поднял бидончик, бабушка подошла к печке, положила руки на шесток, наклонилась и позвала тетю, она высунула из печки мокрую распаренную голову и сказала: «Мирья, сбегай в магазин, отпусти ему…». В магазине было темно. Баянист помог подкатить большой бидон с водкой к раскрытой двери, я отмерила ему два литра, задвинула обратно в петли тяжелую железную щеколду, повесила замок и побежала домой — хотелось скорее залезть в теплую печку. Тетя спросила: «Из которого бидона ты налила ему?».
Оказалось, что я продала ему неразбавленную, к тому же более дорогого сорта водку. Тетя стала требовать, чтобы я шла в Подлески и обменяла ее, чтобы объяснила ему, что получилась ошибка.
Я сказала:
— Не пойду!
Тетя начала настаивать, а я крикнула:
— Отправляйся сама в эти Подлески, если тебе не стыдно! — И начала снимать с себя одежду, чтобы залезть в печку.
Бабушка двумя руками вцепилась в мой подол, я оттолкнула ее… У бабушки и у тети были красные лица. Я выбежала в коридор и спряталась в уборную.
«Почему они думают, что я все должна и могу?.. Меня можно куда угодно послать и что угодно заставить сделать. Правда, мне часто самой хочется доказать Ройне, что девчонки не больше трусы, чем мальчишки, но никому бы в голову не пришло отправить Арво в темноте на чердак, на котором поп удавился, за веником, и этих котят тоже никто, кроме меня, не мог утопить, когда Ройне уехал в Рыбинск на экзамены. У меня до сих пор перед глазами всплывают эти слепые, голые, розовые котята с растопыренными лапками… Пузырьки у них из всех дырочек пошли… Неужели они думают, что я действительно уж такая храбрая? Я просто могу заставить себя сделать все. Я давно так решила… Но я не могу пойти сейчас к этому баянисту… Ройне храбрее меня, но его неудобно было отправить менять вещи или торговать на базаре… А меня можно… Потеряли бы на этой водке сколько-то рублей…»
Я услышала, что тетя и бабушка подошли к уборной. Кто-то из них толкнул дверь, крючок на двери был маленький, я подперла спиной дверь, крикнула:
— Уходите! Я не выйду.
Тетя кричала, что я тоже ем тот хлеб, который она зарабатывает.
А я крикнула бабушке:
— Не думай, что ты мне заменила мать! Я тебя никогда так любить не буду! Ты несправедливая, тетю больше любишь! Меня посылаете на все, на что больше никто не согласился бы!
Мы так громко кричали, что прибежала старшая тетя, бабушка велела ей пойти за Ройне, он сидел у нее в комнате, пока мы мылись. Они начали сильно толкать дверь. Я увидела косу на стене уборной и очень медленно и громко сообщила им, что каждого, кто сунется, порежу. За дверью все смолкли. Первой заговорила бабушка:
— Боже мой, что это мы все делаем? Мирья, ты же мой ребенок, как же все это получилось? Мы просто озверели. Положи косу, иди ко мне.
— Ну вот, так всегда, — проговорила старшая тетя, — вначале берутся наказывать, а потом жалеют. В результате такое и получается.
Я слышала, как она хлопнула дверью, но выходить из уборной мне не хотелось — было стыдно.

* * *

Уехал Ройне. Через день я отправилась в Бролино в школу-семилетку. Школа была побольше нашей, Никольской. На каждый урок приходили разные учителя. На первый — пришла учительница немецкого языка Мария Павловна Родина, ее гладко расчесанные на прямой пробор волосы были заплетены в тоненькие косички, которые были сзади завязаны, лицо ее блестело, будто она его чем-то намазала. Одета она была по-городскому — в темно-синее шерстяное платье и туфли на каблуках. Заговорила она тоже не по-здешнему, ребята заулыбались, стали переглядываться. Мария Павловна показывала, какие учебники нам надо будет купить и сколько денег надо принести завтра в школу. Про тетради она тоже что-то говорила, но я не слышала… У нее очень красиво собирались
в трубочку красные накрашенные губы, а когда ее рот открывался, ее ровные белые зубы блестели… Здесь вообще никто не красит губ, я никогда не видела помады в магазине. Зубы она, наверное, чистит зубным порошком, меня с Ройне мама тоже заставляла чистить зубы…
Кто-то тихонько толкнул меня сзади, я обернулась, девочка с белыми ресницами прошептала:
— А чего тебя так зовут, ты откуда?
— Я финка.
— А-а-а… — протянула она.
Я посмотрела вокруг, все ребята рассматривали друг друга, никто, наверное, не слышит, про что говорит учительница.
Я опять сидела за одной партой с Арво. Он, как и в Никольском, моргал, борясь со сном.
На перемене он быстро нашел себе каких-то друзей из Карабзина и убежал с ними на реку. Я тоже вышла, ко мне подошла очень бледная с черными длинными косами девочка и тоже спросила, почему у меня такое странное имя. Я объяснила ей, а потом она сказала, что видела меня, когда я приезжала на велосипеде в их деревню,
и что ее мама купила у меня бумажные занавески. Я почувствовала, что у меня покраснело лицо и стало жарко. Она наклонилась и выдернула травинку, сунула ее в рот, перекусила и выбросила, потом снова повернулась ко мне:
— Я пропустила год, не училась, у меня туберкулез. Работать я не могу — дома скучно, похожу в школу до холодов. Зимой я не могу ходить, мне тяжело в зимней одежде и часто температура…
Я сказала, что у моего маленького двоюродного брата тоже туберкулез, но мы его постоянно лечим, у него больше не поднимается температура, потом я начала объяснять ей, что надо делать, чтобы вылечиться… Она продолжала выдергивать травинки и будто совсем не слушала меня. Я замолчала. Вдруг она резко выпрямилась, откинула назад косы и быстро зашептала:
— Мы не можем покупать мед, масло и вообще питаться так, чтобы поправиться… у меня два маленьких брата и бабушка, работает одна мама.
— Здесь хороший сухой климат… — перебила я ее. — Надо настоять на водке молодые сосновые побеги, это надо пить каждый день три раза. Это не дорого, пол-литра водки хватит на пару месяцев. И знаешь, что еще помогает… Про это один старик в Кочинове моей тете говорил. Он сам этим вылечился… Надо растопить собачий жир и принимать по большой ложке три раза в день.
— У нас в деревне ни одной собаки нет, кормить нечем…
На крыльцо вышла тетя Нюша — наша уборщица, она громко звонила, размахивая большим жестяным коровьим звонком. Мы поднялись с завалинки и пошли в класс. В теплые дни Надя Французова всегда сидела в тени на завалинке и наблюдала за игрой в лапту. Она вскидывала руки и, низко наклоняясь, хрипло смеялась, когда кто-нибудь удачно ловил или бил по мячу. Она была лучшей ученицей в классе. У нее вообще никаких других оценок, кроме пятерок, не было. Но у нее много времени, она не могла работать. Начались дожди и холода, Надя перестала ходить в школу. девчонки из ее деревни говорили, что она кашляет кровью. А меня еще в начале сентября наш колхозный бригадир Колька Хромой попросил приходить после школы стелить лен на луга, чтобы он обмяк под осенними дождями, и можно было бы начать его трепать.
Когда шел сильный дождь, я ходила в ригу колотить и мять лен. От валька ломило руки в запястьях, но председатель обещал за лен сахар и мануфактуру. Надо только ко времени успеть сделать госпоставки, говорил он. В наш колхоз я успела походить с месяц. Нас, школьников, послали на картошку в Карабзино: там к снегу не успевали ее собрать, и мы всей школой с учителями поселились в домах колхозников. Для нас зарезали бычка, мы ели свежие мясные щи прямо как в старину из одной большой плошки деревянными ложками. Вначале мне это очень понравилось, но от ложки заболели уголки губ. Надо было, оказывается, еще научиться есть такой, с зазубринами, ложкой. А спали мы на полу на соломе. В первые дни было весело. Вечерами мы подолгу рассказывали разные истории, и даже Шурка Барыбина, которая всегда молчала, рассказала нам два страшных случая, которые будто бы произошли в ее деревне.
Первая история была с отцом, вернувшимся с базара. Он открыл дверь — навстречу ему побежал его маленький сын. Отец схватил его на руки и подбросил вверх, да так, что голова мальчика стукнулась о перекладину полатей и разбилась пополам.
Второй случай произошел в начале войны тоже с маленьким ребеночком. Мать вышла подоить корову во двор, а когда вернулась, мальчика не было в постели. Она — туда-сюда по всему дому, снова и снова она возвращаясь к постели, наконец увидела щель между кроватью и стеной. Она отодвинула кровать, под кроватью у нее стоял бочонок с моченой брусникой — из бочонка торчали белые ножки ребеночка, он нырнул головкой туда. После Шуркиных историй никто больше не захотел ничего рассказывать.
Через несколько дней мы начали засыпать, как только добирались до своих соломенных матрацев, и даже блохи, которых, как уверяла наша хозяйка, мы развели, нас нисколько не беспокоили.
В ноябре земля замерзла, выпал снег, картошку мы так и не успели довыкопать — нас отпустили домой.
Второй раз за продуктами из Рыбинска приехал Ройне. Билетов на поезд не продавали, а если бы даже и продавали, все равно он бы не мог купить — денег у него не было. Он ехал на подножке и на крыше вагона. Домой он пришел с отмороженными ушами: шпана стащила с него шапку. Мне пришлось сходить в Карабзино и взять дедушкину шапку для него — все равно она ему уже не понадобится.
С вечера положили в рюкзак Ройне картошку, крупу, жир и хлеб. Старшая тетя все повторяла:
— Хорошо, что он такой большой и сильный, не всякий к нему полезет.
— Причем здесь «сильный» — их много, он один. Лучше б не ездить, был бы дома, кто знает… — плакала бабушка.
На следующее утро бабушка, помогая надеть Ройне лямки рюкзака на плечи, плакала в голос, повторяя: «Jumala, auia…»8. Но Ройне спокойно сказал ей «до свиданья» и вышел, а бабушка зашептала молитву. Я тоже помолилась за Ройне, хотя с лета уже не молилась.
Бледно-оранжевый свет утреннего солнца осветил заиндевевшее окно на нашей кухне. Я слезла с печки. Бабушка полила мне теплой воды над тазом. Я умылась и села за стол. Она достала ухватом чугунок с пшенной кашей, налила кружку парного молока.
Я поела, взяла портфель и вышла на улицу. От мороза все трещало и скрипело. За околицей меня нагнали Щурка Бармина и Машка Киселева. По литературе нам задали стихотворение Пушкина «Мороз и солнце». Я не успела его толком выучить и теперь шла и шептала. Шурка с Машкой тоже шептали, спрашивали друг у друга. Навстречу нам по дороге шел обоз с госпоставками в Кесову гору. При виде обоза мы всегда шарахались в снег — парни-обозники плетками настегают. В то утро было очень морозно, нам показалось, что не захочется им вылезать из-за нас из своих тулупов, но один все же выскочил — мы бросились в глубокий рыхлый снег, он хлестал нас по спинам, было не очень больно, он хохотал хриплым простуженным голосом.
Через дорогу проскочила лиса. На белом искрящемся снегу в оранжевых лучах солнца она казалась огненно-красной.
Я снова забормотала:

Великолепными коврами,
Блестя на солнце, снег лежит;
Прозрачный лес один чернеет,
И ель сквозь иней зеленеет,
И речка подо льдом блестит.

Пролетела сорока. Крылом задела натянутые, как струны, провода на телеграфных столбах. Закружился и засверкал, медленно падая на землю иней. Машка вскрикнула:
— Шур, у тебя щека побелела!
Шура растерла щеку снегом, натянула на нее платок, заохала. Мы пошли быстрее.
Чернила не оттаивали весь день, чтобы перо обмакнулось, надо было долго дуть. Пальцы мерзли, на них тоже надо было подуть, но ноги так мерзли, что ни о чем больше думать было невозможно. На перемене в такие морозные дни мы собирались вокруг круглой печки, снимали валенок с ноги, поворачивались спинами к печке, подгибали ногу в колене и грели по очереди подошву, стоя то на одной, то на другой ноге.

Скоро наступит 1947-й год — у моих родителей кончатся сроки. Папу взяли на десять лет, а маму — на семь. Мамин срок кончится весной, а у отца в ноябре. Тети говорят: может, это и неправда, что их нет в живых, может, мое письмо никуда дальше кесовогородского МВД и не пошло? Может, они сами нас найдут, когда освободятся…
Вдруг выйдет только папа? Я его забыла. Если бы он даже и не изменился, я, наверное, все равно бы не узнала его. А как с нами жить? Как мы теперь живем? Он другой. Отец носил черный костюм с жилеткой, из кармана висела толстая серебряная цепочка, на которой висели большие серебряные часы, зимой он надевал шубу хорьковом меху, ту, в которой тетя ездила за водкой в Калязин. Она лежит у нас в ящике, тетя посыпает ее нафталином, чтобы моль ее не попортила. Маму я бы узнала. Я помню ее: она ходила чуть наклонившись вперед, всегда куда-то торопилась, у нее была тонкая длинная шея с глубокой ямочкой между торчащими ключицами, крепко сжатые посиневшие губы и худые с длинными пальцами руки, волосы, уложенные узлом сзади… А мы выросли… Она нас тоже не узнала бы…
В Рождество к нам пришла Альма Матвеевна. Бабушка испекла большую ватрушку, мы пили кипяток вприкуску с сушеной сахарной свеклой, на столе горела коптилка. Альма Матвеевна рассказывала, что в их деревню вернулась баба из раскулаченных, которая говорила ей, что видела в Сибири человека, который вышел лагеря — тот сказал ей — никто оттуда не вернется. Потом Альма Матвеевна говорила о «черных людях», которые работают на лесоповале и в рудниках, там мрут, как мухи — их сотни тысяч и все новых привозят. Бабушка вытирала глаза уголком головного платка, а у меня перед глазами всплыл тот человек, который тогда весной в Виркино съел нашу дохлую собаку, его скрюченные черные с длинными ногтями пальцы дергались, будто он в сильный мороз отдергивал их от железа… А глаза его были остекленевшие, как у покойника. Его потом нашли мертвым на ковшовской дороге, в его саночках были куски вареной собачины.
— А как же тот вышел? — спросила старшая тетя.
— Кто? — спросила Альма Матвеевна.
— Да тот, кто рассказал…
— Не знаю, может, он уголовником был…

Утром пришла тетя Лиза из Карабзина, она принесла письмо от дяди Антти, он писал, что его отпускают с автозавода, и что он получил удостоверение личности с тридцать восьмой статьей, но что эта статья точно значит, он не знает — нашим всем дают такие паспорта, писал он. К нам он не приедет, а поедет в Эстонию, он хочет, чтобы тетя Айно взяла дедушку. Они должны вначале устроиться, к тому же ехать придется зайцем — билетов не продают…
Мы каждый день говорили об Эстонии и решили: пусть вначале они устроятся…
Опять приснился тот же сон. Будто я вошла к маме в тюремную камеру, она молча сидела на облезлом голубом табурете посередине камеры. Я открыла дверь, она посмотрела на меня, и все исчезло.
Из школы в тот день я всю дорогу бежала, казалось, мама дома.
Я с силой распахнула тяжелую дверь, бабушка испуганно вскрикнула:
— Что с тобой?
— Ничего, торопилась.
Вдруг бабушка резко повернулась ко мне:
— Добегалась, водишь своих подружек по всему дому…
Я бросила портфель в угол, повесила на крючок пальто. У бабушки были заплаканные глаза и злое лицо. Она тяжело топталась по скрипучим половицам около печки. Взяла ухват, достала чугунок с грибным супом, налила мне в миску, наклонилась, достала из шкафчика горшочек со сметаной, подтолкнула его ко мне, села у печки и начала меня ругать за то, что я водила к нам на чердак Вальку Лазареву. Будто она увидела там у нас замороженную коровью ногу. Оказалось, ночью кто-то залез к нам на чердак и стащил мясо. Бабушка кричала, что это я виновата, здесь никто ничего не должен видеть — все стащат, наверное, Лазаревы и стащили…
— Тетка твоя тоже сдурела, в сельсовет помчалась.
Вернулась тетя и сообщила, что председатель сельсовета звонил в район, в милицию и что оттуда милиционера с собакой обещали прислать. Бабушка махнула рукой.
Милиционера мы так и не дождались, а тети в тот вечер решили во что бы то ни стало, как только кончится учебный год, выбраться отсюда в Эстонию.

Хотя мы решили уехать в Эстонию, все же раскопали грядки и посадили овощи, а для картошки мы подняли дерн за забором возле школы. Нам председатель колхоза разрешил. Он хотел, чтобы мы не уехали.
«Надо, чтобы материальный интерес был, тогда люди не будут разбегаться». Но он это говорил не про нас. Еще осенью Вали Дубиной сестра — Шура и Наташка Подколодина в Ленинград на стройку уехали, говорят, будто кто-то из девок еще собирается куда-то завербоваться.
А про материальный интерес наш колхозный председатель говорил на складчине у председателя сельсовета, у товарища Харуева. Младшая тетя ходила на эту складчину и после все напевала «Тонкую рябину».
Уехала тетя Лиза с Тойни и Арво. Скоро мы получили письмо от них. Странно, в Эстонии не было колхозов, дядя и тетя устроились в батраки к помещику, у которого был целый скотный двор скота, прямо, как до революции.
Самого помещика не было. В доме жила хозяйка с маленькими детьми, некому было работать. Дядя в письме советовал съездить в какой-нибудь большой город, он выслал нам целый список товаров, которые там, в Эстонии, можно будет обменять на продукты, чтобы как-нибудь выжить. Тети поехали за товаром в Москву. Мне тоже хотелось поехать с ними, но они отказались взять меня. К тому же, младшая тетя оставила на меня лавку. И еще я с бабушкой должна была ходить в церковь: там был склад колхозного овса, за которым мы должны были следить. С поля начали приходить мыши. На ночь мы относили туда нашу кошку и запирали ее. Но она одна не могла съесть всех мышей, и нам приходилось занимать кошек у соседей.
В церкви было жутковато. А бабушка без меня даже и днем туда не ходила. Казалось, она боялась икон, которые лежали грудой в углу. Она прикрыла их соломой, чтобы их не было видно. Иногда я выносила иконы на улицу, на свет. Мне хотелось рассмотреть, что на них нарисовано. Они были темные, кроме больших глаз ничего не было видно. Бабушка почему-то волновалась, говорила:
— Не надо, положи на место, пусть лежат, может, еще нужны будут.
Утром девчонки, как всегда, проходя мимо моего дома стукнули в окно. Я вышла. Шура Бармина и Наташа Епишина шли впереди и о чем-то тихо говорили. Обычно они никогда не говорили тихо. Я начала прислушиваться.
— Он скоро помрет, от этого не вылечиться.
— Кто помрет? — спросила я.
— Сталин, — ответила Шурка и покраснела.
— Кто вам сказал?
— Из Москвы женщина приехала менять вещи. Она говорила, что у Сталина рак горла и что он скоро умрет. Только никому про это не говори, за это посадят.
— Машина!
Мы побежали. Возле моста есть яма, шофер притормозил, мы влезли в кузов. Недалеко от Бролина, опять у мостика, мы слезли — шофер и не заметил нас, мы тихо просидели в уголочке у кабины.
Первой в класс вошла Мария Ивановна, села за стол, открыла журнал, спросила у дежурного, кто отсутствует, потом, как всегда, долго возила пальцем по списку наших фамилий в журнале. В это время в классе тихо. К доске пошел Яшка Павлов, мы зашелестели, зашептали, Мария Ивановна повернулась в профиль. У нее передние зубы далеко торчат, и ее рот никогда не закрывается… На прошлой неделе она встретила где-то старшую тетю и пожаловалась, что у меня очень неважные дела с русским языком, много грамматических ошибок, непонятно, о чем я думаю на уроках. Давно уже как-то так получилось, что старшая тетя, когда слышала обо мне что-нибудь нехорошее, тут же громко и будто даже с удовольствием пересказывала младшей тете, а она, покраснев, как ученица, выслушивала ее.
Начались экзамены. Первым был диктант. Когда Мария Ивановна читала его перед классом, у нее как-то неприятно шевелилась ее отвисшая толстая нижняя губа, а в уголках рта были маленькие белые пузырьки. Я встряхнулась, стала смотреть только на свой лист бумаги и слушать. Когда мы кончили писать, я подсмотрела у Наташки слова, в которых я сомневалась, и получила четверку.
На экзамен по литературе к нам пришел старичок-инспектор из района. Он сидел у окна на солнце, его глаза закрывались, а голова скатывалась на плечо, когда его ухо касалось плеча, он просыпался, встряхивался, оглядывался вокруг, а потом все начиналось снова… Мария Ивановна назвала мою фамилию. Я подошла к столу, вытянула билет, села за переднюю парту…
— Ну, готова? Иди к доске, — обратилась она ко мне.
Я разобрала предложение по частям речи, рассказала правило (я его написала себе на бумажку, чтобы не перепутать), а когда я прочитала стихотворение Некрасова «Мороз, Красный нос», старик проснулся и крикнул:
— Браво, барышня! Я давно ничего лучше не слыхал.
Большой рот Марии Ивановны растянулся в улыбку, и я видела, как она вывела мне пятерку. По дороге домой Наташка и Шурка дразнили меня: «Браво, барышня!» и смеялись, сгибаясь низко и держась за животы.

* * *

В весенние каникулы тети съездили в Эстонию. Оказалось, что там уже много наших. Председатель сельсовета сказал младшей тете, что есть постановление выдать нам временные удостоверения личности.
По возвращении из Эстонии тети зачастили в Кесову гору продавать вещи. Потом мы все пошли фотографироваться, а дедушку и прабабушку — дедушкину маму — сфотографировали дома. Вскоре все мы, кроме Жени, получили временные удостоверения личности с тридцать восьмой статьей. Младшая тетя спросила у паспортистки, что означает эта тридцать восьмая статья, та ответила, что, согласно этой статье нам нельзя жить ни в одном крупном населенном пункте страны. Ее вносят в паспорта тех, кто выходит из лагеря.

ПУТЕШЕСТВИЕ В ЭСТОНИЮ

Мы продали корову и все, что не могли взять с собой. И у нас оказались деньги для путешествия. Но был посажен огород, и решено было оставить бабушку на лето вырастить овощи, собрать урожай, потом все, что она соберет и получит за мои и Ройне трудодни из колхоза, она продаст и приедет к нам в Эстонию.
Председатель дал в счет наших трудодней лошадь, бабушка повезла нас с чемоданами, узлами и мешками на вокзал. Билетов тогда вообще никому не продавали. Все ездили зайцем, чтобы кондукторша впустила в вагон, надо было ей «сунуть». Тети узнали, сколько
«сунуть». Занималась этим делом всегда старшая тетя Айно. А когда приходил контролер, они сами же жаловались, что мы насильно влезли в вагон, оттолкнув ее в сторону. Контролерам надо было и «сунуть», и заплатить штраф.
Раз попался контролер, который взял деньги, а потом все равно начал нас выставлять из вагона. Вначале мы не хотели выходить, но он вынул из кармана свисток и сказал, что позовет милиционера со станции. «Посмотрим, на что жаловаться будете?» — прошипел он старшей тете в лицо. Ройне пришлось взять дедушку на спину — мы начали выгружаться. А кондукторша пожалела нас и шепнула:
— Не торопитесь выходить, он сейчас уйдет.
Мы сделали вид, что собираем свои мешки и чемоданы… Контролер вышел со словами: «Я приду проверю!».
Он не вернулся. Ройне втащил дедушку с платформы обратно. Утром мы выгрузились в Ленинграде на Московском вокзале. Тети велели сидеть нам кучнее на месте, а сами отправились искать транспорт, чтобы переехать на Балтийский вокзал. Скоро они вернулись с шофером. Меня оставили с прабабушкой, дедушкой и Женей, пока они перетаскивали вещи.
Машину трясло по блестящей политой брусчатке, мы сидели в уголочке кузова облупленного зеленого грузовика, который ехал по Ленинграду мимо черных скелетов сгоревших домов со сквозными глазницами окон, мимо груд кирпича с торчащими балками и со скрученной проволокой, мимо заклеенных крест-накрест пожелтевшей газетной лентой стекол уцелевших домов, мимо инвалидов, которых было много на улицах. Но все эти годы в моей памяти жил другой город: с магазинами детских игрушек, с кондитерскими, в которых продавались сахарные трубочки, наполненные сладким ванильным кремом, с дворником льющим из шланга сильную струю воды, которая разбивается о плиты тротуара и разлетается на сверкающие на солнце брызги.
На Балтийском вокзале мы отыскали угол, чтобы наши вещи были защищены стенами с двух сторон. Из железного бака принесли кипяток, вытащили из мешочка хлебные сухари, поели и сегодня же тети решили отправиться на Лиговку на барахолку: надо было купить все, что дядя Антти в письме нам посоветовал. Как и до войны, мы ехали по городу на трамвае. Но в вагонах были какие-то другие люди. Будто они приехали из тех же деревень, откуда прибыли и мы.
А дамочек в пенсне и в шляпках не было. Не попадались и старички со старыми портфелями, которые обычно наклонившись извинялись, когда они кого-нибудь нечаянно толкнут. В вагоне, как и раньше, было тихо, только раздавался пронзительный звон трамвайного гудка и скрежет колес на поворотах.
На Лиговке, на барахолке, была толчея и было не совсем понятно, кто здесь покупатель, а кто продавец: все ходили взад и вперед с какими-то тряпками, перекинутыми через руку. А иногда люди продавали прямо на плечи накинутые пиджаки, пальто или кофты. Мы остановились возле женщины, у которой через плечо на широкой тесемке висел лоток с катушками ниток, мотками резинки для трусов, пуговицами и еще какой-то мелочью. Тети начали с ней торговаться и купили резинку и катушки с нитками. Дальше мы покупали булавки, иголки, кнопки, крючки. А потом они купили мне коричневые кожаные туфли на ремешочках и чулки в резиночку. Для Ройне они купили рубашку. Дядька, который ее продавал, сказал, что она заграничная.
Когда мы вернулись, оказалось, что нас обокрали. Правда, на этот раз не очень сильно. Украли мое и Ройне пальто, которые только что были перешиты из старых папиных пальто. Ройне оставил дедушку с прабабушкой и Женечкой сторожить вещи, а сам быстро решил съездить на трамвае посмотреть на наш дом на Васильевском острове. Он сказал, что вначале и не думал ехать, но подошел пятый номер, который останавливался совсем недалеко от нашего дома. Он решил быстро взглянуть на него. В то время, когда его не было, подошел какой-то мужчина, взял пальто, лежавшие на чемоданах, и ушел. Дедушка кричал, размахивал своей палкой, но никто не обратил на него никакого внимания. В этот раз мы радовались, что он не прихватил чемоданы и вообще все наши вещи. А я подумала, что если бы это я ушла, когда надо было сидеть на месте, мне бы здорово влетело. Хотя, конечно, Ройне просто не мог не сесть в трамвай, который шел на Васильевский остров.
Проснулся Женя, спавший на двух чемоданах. Тетя попросила меня пойти за кипятком. Мы поставили чемоданы, сели на большие весы, которые стояли рядом, устроились обедать.
После обеда старшая тетя пошла искать поезд, идущий в Эстонию. Вернулась она довольно скоро и велела быстро собраться — ей опять удалось «сунуть». Мы кое-как втиснулись в переполненный вагон. Нам с Ройне повезло — мы захватили места на верхних полках. Как только поезд тронулся, колеса начали успокаивающе стучать по рельсам, я заснула. Поезд остановился, я выглянула в окно, было темно. Мы, видимо, стояли у водокачки, станции не было видно. В вагоне было жарко и душно, одежда насквозь промокла, тело чесалось, будто меня нажарили крапивой. Я слезла с полки и пошла
в уборную. В баке была холодная вода, я сняла с себя всю одежду, намочила рубашку и протерла все тело, ногтем поскребла все швы, в которых за дорогу набрались вши и гниды. Надела мокрую рубашку и пошла обратно на свое место. Под утро в вагон вошел контролер-эстонец, старшая тетя поговорила с ним по-эстонски. Они каким-то образом договорились — нас не высадили из поезда. К вечеру мы приехали на станцию Валга, где нам надо было пересесть на поезд, идущий в город Тарту. Здесь тете никак не удавалось ни договориться с проводниками, ни «сунуть». Нам несколько дней пришлось просидеть на вокзале.
В Валге, как на всех вокзалах, было много мешочников. Здесь была своя банда, в которой было несколько грязных мальчишек. Между мешочниками и этими парнями шла война: парни старались утащить у мешочников их мешки. Парни за день отсыпались, а мешочникам приходилось бегать по делам — надо было найти поезд и кондуктора, кому можно было бы «сунуть», а ночью парни караулили, когда уставший мешочник задремлет. Они ждали, когда шла посадка, вернее, когда шел штурм поезда. В давке они выхватывали вещи и удирали. Говорили, будто мешочники избивают до полусмерти таких вот… Вспомни своих соседей в Калининской области. Разве не то же самое? Разве они не утянули бы твоего чемодана, если бы заметили, что он плохо лежит?
Обе тети стали озираться: вдруг здесь кто-нибудь понимает по-фински. А младшая сказала:
— Ты уж слишком! Дедушка продолжал:
— А то тебя не обворовали три раза? Я уже не говорю о мелочах, вроде топора или пилы, которые нельзя было оставить во дворе.
А днем младшая тетя взяла меня и Женю посмотреть на город Валга. Там был базар, продавали разные овощи, белый шпик толстыми ломтями. Тетя спросила по-русски, сколько стоит. Ей не ответили. Мы пошли дальше по базару, нашли русских женщин — они все стояли в одном ряду. Тетя приценилась к творогу и купила. Мы тут же съели его прямо руками, безо всего. Когда мы вернулись, на базар отправилась старшая тетя и Ройне. Старшая тетя помнила эстонский язык с того времени, когда она с мужем убегала в Эстонию от красных. У нее давным-давно, когда меня еще не было на свете, был муж. И дети были. Но все умерли. Она тогда в Эстонии тифом болела, и у нее умер ребенок, которого она родила в тифозном бараке
в восемнадцатом году. Они не сумели никуда уехать и вернулись в Гатчину, муж ее спился, а двое других детей умерли позже. Все это рассказала мне младшая тетя, когда мы сидели и ждали возвращения Ройне и старшей тети с рынка.
Вернувшись с базара, старшая тетя торопливо сунула что-то в свой чемодан и прошептала:
— Айно, идем скорее, там на улице в очередь за билетами записываются.
Тети ушли. В вокзальной комнате было тихо. За печкой шепотом материлась шпана. Вернее, они как бы и не матерились — они всегда так разговаривали. Я начала прислушиваться. И странно, они будто бы говорили по-русски, но ничего было не понять. Один из парней заметил, что я слушаю и прошипел:
— Что вылупилась, в рот тебя не е…?!
Я отвернулась. Стало жарко.
— Ну что, заработала? — прошептал Ройне.
Я сказала, что пойду на улицу, посмотрю, что там с очередью.
Я встала у старого облупившегося забора, возле которого росли громадные лопухи. Наверное, давно не было дождей: лопухи покрылись мягкой серой пылью и обвисли, как слоновьи уши. Я начала искать в очереди теть. И вдруг очередь рассыпалась, зашумела. Мои тети почему-то отошли далеко в сторону. Мне послышалось, что эстонцы повторяют слово «Täi»9. Неужели это значит то же самое, что и по-фински? Я подошла к тетям. У них были красные лица и ужасно перепуганные глаза, а эстонцы показывали на моих теть пальцами. Старшая проговорила:
— Айно, они требуют, чтобы ты пошла в санпропускник. Поди возьми у начальника станции талончик, там тебе и адрес скажут. Ничего не поделаешь, видишь, в каком они состоянии.
Младшая тетя ушла. Старшая указала на краснощекую эстонку:
— Это она увидела на воротнике у тети вошь и подняла весь этот скандал. Я хотела ей объяснить, что мы уже больше недели в дороге, но она закричала, что никого не надо слушать, у всех у них своя песня. Изгадились и обовшивели там у себя, теперь к нам лезут. Каждые сутки, поезд за поездом, прибывает эта шваль.


ЭСТОНИЯ

Мы приехали в местечко со смешным названием Пука. Здесь жили дядя Антти с семьей и еще наши родственники из Виркина, все они работали батраками. Хозяин жил в лесу и был «лесным братом», а хозяйка только что родила сына. Обо всем этом нам дядя Антти говорил по дороге с вокзала на хутор, а последний раз, когда за ним пришли, он оказался дома, но ему удалось убежать через окно в ржаное поле, которое было под окном. Дядя Антти говорил, что хозяева хуторов так обложены налогами, что от урожая им не хватает не только на содержание скота, но и на зиму для себя, и поэтому они платят за работу очень мало, да и за эту плату полно желающих, но они не хотят брать русских, и для нас найдется работа.
На следующий день взрослые ушли в поле, меня хозяйка считала еще слишком молодой, чтобы работать на тяжелой работе рядом со взрослыми и послала собирать красную смородину с кустов. Скоро она тоже пришла. Положив корзину с ребенком рядом с собой, она заговорила со мной по-эстонски. Вначале я не понимала, но она стала показывать руками и медленно выговаривать слова, и я начала немного понимать. Она спросила о моих родителях. Я не боялась ее и сказала — арестованы. А она говорила что-то о границе, будто можно бежать.
— А вы знаете кого-нибудь, кто перешел границу, что-нибудь известно о них?
Она не поняла и продолжала:
— На лодке можно переплыть залив в одну ночь и попасть в Швецию. Многие так уплыли.
Я начала думать, как это мы, десять человек, на лодке, а вдруг буря? А может быть, моя мама все же жива, тогда что с ней будет, когда она выйдет из тюрьмы?
А хозяйка продолжала:
— Говорят, американцы приплывут на пароходах освободить нас.
Я спросила у нее:
— Вы думаете, снова будет война?
Ребенок заплакал, она взяла его на руки, села на скамеечку, дала ему грудь и начала собирать ягоды одной рукой.
Хозяйка поднялась, уложила заснувшего ребенка обратно в корзину, переставила свою скамейку, я посмотрела на ее крупное, порозовевшее на солнце лицо: вверх по шее быстро бежал маленький коричневый муравей. На ее щеке он заковылял по белым блестящим волосинкам, как по стерне, добрался до виска и скрылся в густых зарослях волос. Я опять спросила:
— А что-нибудь известно о тех, кто море переплыл на лодках?
— Многие из них в Швеции, — ответила она.

* * *

На следующий день меня поставили наверх на молотилку, дали треугольный острый нож, научили разрезать снопы, предупредили, что этим ножом можно легко порезаться — работать придется быстро — возы со снопами не могут простаивать.
Я начала — получалось быстро. Но вдруг задела ножом чуть выше колена, теплая струйка побежала по ноге. Я смахнула, рука оказалась в липкой крови. Чтоб не заметили, я повернулась другим боком — работать наверху интересно, к тому же пыль от молотилки сюда не залетает. Но скоро я задела ножом по пальцу, кожа повисла, была видна белая кость, хлынула кровь. Ройне подавал снопы и закричал, чтобы я быстрее слезла с машины. Молотилку остановили, меня провели в дом, перевязали палец, про ранку на ноге я не сказала, было стыдно. Потом меня поставили работать в очень противное место — собирать солому и колосья, которые вылетали из носа молотилки вместе с тучей мякины и пыли, сильно першило в горле. Но этой работы хватило только на два дня.
Ночью из леса пришел хозяин, скосил на косилке пшеницу.
С утра мы, женщины, пошли вязать снопы, а вечером хозяйка натопила баню, после бани пили чай с пирогом вместе с хозяином и хозяйкой. Оказалось, что я быстрее всех научилась понимать по-эстонски — когда говорил хозяин, я или старшая тетя переводили на финский. Хозяин говорил, что так не может долго продолжаться и что поднимутся народы, которые захвачены русскими, и придет американский белый пароход, будто они уже готовят десант. А когда мы пришли к себе, тетя рассказала про это дедушке, он раскашлялся от смеха и с трудом проговорил:
— Перебьют их, как слепых котят. Партизаны мне нашлись, с советской властью захотели познакомиться… Сибири не увидят, не только что своего белого парохода…
Здесь, в Эстонии, на него почему-то не шикали.
Дядя Антти нашел работу у лесника. Тети тоже решили переехать с дядей. Они узнали, что здесь требуются учителя русского языка, и они найдут работу в школе.
Хозяйка дала нам лошадь, и мы переехали в маленький дом, который стоял на берегу небольшой речушки. Меня оставляли дома варить обеды, бабушка еще не собрала урожай в Никольском и жила там. На меня оставляли Женю и Тойни. Я укладывала Тойни спать и с Женей отправлялась с топором на добычу дров. Рубить разрешалось только сухие ветки и сучки, но на земле не было никаких сучков.

* * *

Уже несколько вечеров, как только мои приходили с работы, я брала сумку со сложенными в нее пуговицами, булавками, иголками и резинкой, садилась на велосипед и ехала на ближайшие хутора менять эти вещи на продукты. Я научилась говорить по-эстонски: меня впускали, мои товары оказались ходовыми. Но однажды меня приняли за русскую и спустили собаку, я успела вскочить на седло, дорога была твердая, утрамбованная, я быстро разогнала велосипед — громадная, с оскаленной пастью собака долго гналась за мной…
В воскресенье я решила поехать подальше от дома. Дядя Антти объяснил мне, как добраться до большого шоссе. Я просто решила ехать, пока не надоест, а потом свернуть на какую-нибудь маленькую дорогу. С вечера я сложила все, что мне дали обе тети Айно.
Утром меня рано разбудила младшая тетя. Я позавтракала и вышла на улицу. Трава в тени была седой от росы, на ней от моих босых ног оставались следы. Я вытащила велосипед и вышла на дорогу, закинула ногу через раму, уселась на седло и изо всех сил начала крутить педали. Шины приятно шумели. Я начала оглядываться по сторонам, искать развилку: гадать, куда лучше свернуть.
Я не знала точно, как долго ехала после развилки, наконец увидела вдали на горке большой хутор, окруженный высокими темными елями. Я решила: наверное, там уже проснулись. Возле елей, окружавших усадьбу в три ряда, была построена из камней, собранных с полей, изгородь, которая местами заросла бархатистым темно-зеленым мхом. Камней было здесь тысячи. Наверное, много десятков лет люди таскали эти камни с поля. Внутри за оградой стояло несколько построек. Я остановилась возле елей, прислонила велосипед к камням изгороди, посмотрела назад, услышала пение жаворонка, который черной точкой дрожал и заливался в голубом небе.
В доме кто-то играл на рояле. наверное, псалмы играют — сегодня воскресенье, эстонцы тоже лютеране. Я постояла, послушала: пения не было, и вообще играли что-то другое. Я решила войти и попросить попить, так легче будет спросить, как у них насчет резинки для трусов и всяких там булавок и пуговиц. Я шла к дому и, как всегда, думала: вот бы там в доме оказались разговорчивые и любопытные люди. Я бы только отвечала на их вопросы. Озираясь, медленно я подошла к крыльцу. Страшно, если собака на улице: она может успеть напасть. А если она в доме, то хозяева выставят ее на улицу, а меня оставят в помещении, чтобы услышать, зачем я пришла. Но лучше бы ее вообще не было, потому что после собачьего лая люди долго не приходят в себя. Им будет казаться, будто это я устроила весь шум и крик, и они будут сердиться на меня и неохотно разговаривать.
Я постучалась, никто не отвечал, я толкнула тяжелую дверь и вошла в большую кухню. Пожилая женщина в очках сидела с книгой возле окна. Я попросила попить. Она наклонила голову, поверх очков посмотрела на меня, потом медленно поднялась со своего места, достала из стенного шкафа белую эмалированную кружку, налила воды из крана и протянула мне. Пока я пила, женщина стояла возле меня и молча ждала. Она, наверное, пыталась отгадать, откуда я взялась — не воду же пить я приехала на ее хутор. Я поблагодарила ее и отдала кружку. Ужасно хотелось сказать: «Head aega»10 и уйти.
Я переложила в другую руку сумку, как бы действительно собираясь уходить. Женщина ждала, казалось, она очень хотела, чтобы я скорее удалилась, чтобы она могла спокойно читать дальше. Музыка в соседней комнате затихла. Распахнулась дверь, вошла девушка с пышными рыжими волосами в голубом длинном халате. Наверное, она хотела что-то сказать женщине, но остановилась около меня с полураскрытым ртом. Я почувствовала, будто у меня вспухают уши — я вся краснею. Я заставила себя проговорить фразу:
— Я пришла менять мелкие вещи на продукты… — Голос мой показался чужим и слишком громким.
Она попросила:
— Покажите, что у вас?
Я раскрыла сумку.
Она обратилась к женщине, которая снова уселась с книжечкой к окну.
— Нам что-нибудь из этого нужно?
— Да нет, ты же знаешь, нам ничего не нужно, — безразличным голосом ответила она.
Но девушка наклонилась над моей сумкой, вынула катушку белых толстых ниток, поинтересовалась, сколько она стоит. Я промямлила:
— Сколько дадите.
Она спросила, что бы я хотела. Я ответила, что лучше всего бы немного хлеба.
— Вы что, финка?
Я кивнула, а потом спросила:
— Как вы догадались?
— По акценту.
Она позвала меня в соседнюю комнату, указала на мягкое кресло, попросила чуть подождать и вышла. Вернулась она довольно быстро, за ней шел молодой человек, застегивая на ходу пуговицы на рукавах белой рубашки.
— Это мой брат Лембит.
Он протянул мне руку, поздоровался, а она всплеснула руками:
— О, я забыла представиться, меня зовут Эльфрида. Я назвала свое имя, Лембит улыбнулся и проговорил:
— Финское имя.
Я тоже улыбнулась. Эльфрида начала торопливо рассказывать, что они с братом провели в Финляндии несколько лет. Отец взял их домой, он был уверен, что Эстония будет свободной республикой. Лембит перебил ее:
— Его расстреляли сразу, как вошли эти… — он отошел к окну. Далеко в поле было слышно пение жаворонка.
Я проговорила:
— У меня тоже арестовали отца и мать. Эльфрида пошла за кофе.
— Отсюда надо бежать, я давно бы ушел к «лесным братьям», но мне нет шестнадцати, и у меня Эльфрида, — прошептал Лембит.
Я сказала, что слышала от хозяина, у которого я снопы вязала на хуторе, что будто за сто грамм золота с человека какие-то люди переправят на лодках через пролив в Швецию. Но в Финляндию нельзя: финны обязаны по конвенции выдать обратно.
Лембит переспросил:
— Уже сто грамм? Я кивнула и добавила:
— Вообще-то я толком не знаю. Просто слышала от «лесных братьев» на ферме, где я работаю.
— Что ты делала на ферме?
— Почти все, что там летом делают.
— А сколько тебе лет?
— Шестнадцать. Но на ферме легче, чем в колхозе.
— Ты в колхозе работала?
— Да, нас сослали в центр России…
Он хотел еще что-то спросить, но вошла Эльфрида с подносом, на котором стоял медный кофейник, фарфоровые чашки с мелкими розами и бутерброды с домашней колбасой и сыром. Она указала взглядом на поднос:
— У нас тоже уже это все кончается. Мы не можем сеять и собирать урожай.
— Можем, мы все можем, но не хотим! — крикнул Лембит. — Все равно отберут, здесь тоже скоро колхозы будут.
— Мы тоже меняем, — продолжила Эльфрида. — У нас много всего. — И она провела рукой вокруг.
У них на самом деле было много всего. Белый рояль стоял с открытой крышкой посередине их громадной комнаты. А внутри рояль был розовый. Вообще, я никогда ничего такого не видела. В распахнутые настежь окна были видны верхушки яблонь с мелкими недоспелыми яблоками.
— А где ваша мама? — спросила я у Эльфриды.
— В Швейцарии. Она там с моим младшим братом, у него что-то с головой. Он болен. Я думаю, что она преподает музыку. До замужества она этим зарабатывала. Нам надо скорее отсюда выбираться.
Я доела бутерброд, поставила тарелку на низкий столик. Эльфрида взяла мою кофейную чашечку, на ее пальце блеснуло золотое кольцо с зеленым камнем, наверное, у них есть двести грамм золота, чтоб уехать, а может, их и так перевезут? Я не знала, что ей сказать, стало неуютно, я встала, вышла на кухню. Они оба вышли за мной. Я взяла сумку и почувствовала, что она стала тяжелее. Я прошла через двор к камням ограды, подняла велосипед и покатила к большой дороге.
Домой в то воскресенье я приехала поздно: пришлось довольно много пройти пешком. Я наменяла много картошки и разных других овощей, и нужно было вести велосипед рядом. Но здесь хорошие дороги, и было не тяжело. Вспоминались разные дома и разговоры. В одном доме мне сказали, что на том красивом хуторе, где я была утром, жил член эстонского сейма, он был известным и богатым человеком. «Может «лесные братья» помогут им бежать», — подумала я.
Утром в понедельник обе тети Айно поехали в город Вильянди, там им обещали работу. Я опять осталась с детьми дома. Тойни у меня сидела на одеяле на полу или ползала по всей квартире. Она была тихим ребенком. Ее надо было только кормить, вовремя сажать на горшок и укладывать спать. А Женя в теплые дни возился на речке, ловил пескарей из-под камней и коряг. А однажды он вдруг прибежал, схватил вилку и убегая крикнул:
— Там под доской в реке сидит громадная рыба с усами! Скоро за дверью раздался визг и крик:
— Открой, открой скорей!
Женя вбежал в кухню и бросил на пол черного извивающегося налима, у которого в спине торчала вилка. Сам он вскочил на табурет. Я тоже испугалась и встала на ящик с дровами, но было жаль и страшно смотреть на бьющуюся на полу рыбу. Я кричала Жене, чтобы он стукнул налима поленом по голове.
— Ты стукни! Я не могу, я больше не могу!.. — кричал он мне. Получился настоящий обед: на первое — свежая уха, на второе — жареная со шпиком картошка с кислой капустой. Это мне на красивом хуторе положили в сумку кусок шпика. И вообще, в тот вечер за столом было хорошо: тети вернулись домой радостными — им обеим дали работу в школе, в местечке Виллевере.
Весь следующий день мы упаковывали вещи, вспоминали всякие истории из нашего путешествия сюда, в Эстонию. Наконец дядя Антти громко хлопнул ладонью по скамье и проговорил:
— Ну еще раз уложим барахлишко!
Я начала мыть посуду. Обе тети Айно сидели в комнате за столом. Они опять говорили обо мне и Ройне, его они хотят устроить в техникум — он всегда был отличником, а меня сдать на курсы портних. Тетям казалось, что самая подходящая работа для девочки — выучиться на портниху. Портнихи всегда и всюду нужны, рассуждали они… Но я знала, что мне лучше работать на тяжелой работе, чем шить.

ИНТЕРНАТ

Нам опять дали комнату в школе. Здесь было все, как в моей школе в Финляндии: все чисто покрашено, водопровод, вода в туалете спускается, паровое отопление… И вообще — обе тети стали учителями. Нас было шестеро, и нам школа дала комнату в пятнадцать метров. Тети просили нас не выходить, в других комнатах квартиры жила большая эстонская семья, нас подселили к ним.
Ночью кто-то споткнулся о мою ногу, я открыла глаза, за столом сидела старшая тетя с Ройне, они ели. Я вспомнила, что тетя едет в Таллинн, устраивать Ройне в техникум. Вернулись они на следующий день, Ройне не приняли на второй курс, а на первый он не захотел. Скоро он начал собираться к дяде в Тарту. Дядя Антти нашел себе работу на железной дороге, он обещал устроить туда и Ройне.
Скоро тети поехали в Вильянди на педагогическую конференцию, там они узнали, что в городе есть русская средняя школа с интернатом. Они сходили туда, но интерната мне не обещали, сказали, что он уже переполнен. Я попросила младшую тетю на следующий же день поехать со мной в Вильянди и упросить каким-нибудь образом взять меня в интернат.
Мы взяли с собой продукты на тот случай, если меня примут.
Я укоротила мамино серое шерстяное платье. Надела туфли с перепонкой и чулки в резинку. Я стала похожа на городскую девочку, и мы отправились на вокзал.
Директор школы сказал, что мест в интернате нет, но тетя начала уговаривать, сказала, что она сама тоже учительница, и тогда директор, махнув рукой в сторону двери, произнес:
— Ну что ж, идите сами посмотрите. Если сумеете найти там какое-нибудь местечко — ваше счастье.
Мы подошли к маленькому дому с черепичной крышей и ставнями на окнах. Наружная дверь болталась на одной петле. Мы вошли в большую полутемную кухню. Возле плиты стоял мальчишка лет четырнадцати. Тетя спросила, есть ли кто из воспитателей, он покачал головой. Тетя посмотрела вокруг и тихо по-фински проговорила:
— Странно, чтобы никого не было.
Мальчишка по-фински ответил, что у них есть староста и чтобы мы подождали, он ее позовет.
Пришла девушка, года на два-три старше меня. Пока тетя говорила с ней про место в интернате для меня, я рассматривала ее. Она стояла, чуть откинув голову назад, казалось, будто ее пышные золотистые косы, свитые в два пружинистых каната, оттягивают ей голову. Время от времени она посматривала на меня, наконец она улыбнулась и проговорила:
— Оставайтесь, как-нибудь устроимся.
Я сунула свои вещи под кухонный стол и пошла проводить тетю на вокзал. До отхода поезда было еще много времени. Мы сели на скамейку в маленьком скверике.
Вильянди, как и вся Эстония, была больше похожа на Финляндию.
В городе были разрушенные войной здания, в развалинах росли сорняки, вокруг валялись кирпичи и скрюченные железяки. У женщин волосы были уложены во всевозможные круглые трубочки и высокие волны и валики сзади. Они шли по улице в коротких платьях, а ноги у них были мускулистые, большие. Лица были спокойные, непонятно, о чем они думают. Я пойду в русскую школу, наверное, эстонцы меня тоже будут здесь считать за оккупанта, как всех русских, а может, это только там, на хуторах, так считают. Странно, какие-то жалкие оккупанты. Все, кроме солдат, менялы-мешочники. В батраки-то их не хотят и брать.
Мы доели свой хлеб, намазанный вареньем, тетя посмотрела на часы, мы пошли на вокзал.
С вокзала я шагала быстро, скорее хотелось попасть в интернат. Теперь все будет иначе — никто не будет торопить на работу, и вообще — я буду жить сама, читать книги, гулять.
На кухне никого не было, я вытащила из-под стола корзину и сумку, вошла в большую комнату, там тоже было пусто, из-за дверей был слышен галдеж. Я открыла дверь в ту комнату, из которой доносились девчоночьи голоса. Все говорили громко и одновременно, будто что-то делили. Я не успела никого рассмотреть, мне на шею бросилась Лемпи Виркки, девочка из нашего Виркина.
— Здесь еще несколько человек наших, ты их знаешь, идем, — затараторила она.
Лемпи повела меня в соседнюю комнату к сидевшей на кровати толстой белолицей и черноглазой девушке. Та протянула мне белую, как пшеничное тесто руку, и сказала, что она меня знает и что мы даже вроде бы дальние родственники. Рядом с ней к спинке железной кровати были прислонены костыли. Я вспомнила, что двоюродная сестра Лемпи во время войны попала на мину, и ей оторвало ногу. Потом Лемпи познакомила меня с сестрой и братом черноглазой девушки. Они все были совершенно не похожи друг на друга: старшая Лида была темноволосая, брат Тойво — курносый и рыжий, весь в веснушках, а младшая была блондинка, очень тоненькая и, наверное, заносчивая, еле поздоровалась. По-русски они говорили, как и я, окая, как в Калининской области. Я спросила у Лемпи, не знает ли она, как мне найти здесь место. Она покраснела, посмотрела вокруг и будто виновато прошептала:
— Я не знаю, захочешь ли ты лечь со мной — других мест нет.
Я спросила:
— Почему?
Она протянула мне руку с растопыренными пальцами. Между пальцами у нее было много мелких гнойников. На запястьях рук тоже были гнойные пузырьки и царапины. Мне стало неловко. Я чуть помолчала, а потом начала ее уверять, что ко мне ничего не пристанет, что во время войны, когда у всех ребят в школе была чесотка, ко мне она не пристала. У меня нет другого места, сказала я ей. Потом мне стало стыдно, я начала уверять Лемпи, что чесотку можно легко вылечить, надо пойти в аптеку или к врачу. Она покачала головой и сказала, что к врачу она не пойдет, потому что ее выгонят из интерната. Тут я вспомнила, что во время войны моя старая прабабушка лечила чесотку. Я начала припоминать, чем же она ее лечила? Но Лемпи перебила меня.
— Никто ничем не поможет — все испробовали, она у меня хроническая, неизлечимая.
Но я не могла поверить, чтобы такую ерунду не вылечить, и решила, если я заражусь, пойду к врачу и принесу ей то же лекарство, которое мне пропишут. Я тут же предложила пойти в аптеку и купить мазь от чесотки. Лемпи села на край кровати, плотно сжала губы и замолчала, потом, покачала головой и сказала, что из аптеки у нее есть мазь — не помогает, только плохо пахнет, все будут ворчать, не могу… Я вспомнила, что и бабушкина мазь тоже была вонючей. Но из чего же она ее делала? Кажется, золу смешивала с мочой и дегтем, но где взять деготь? Если она будет мазаться золой, дегтем и мочой, конечно, начнут ворчать. А как она в баню ходит? У Лемпи круглое улыбчивое лицо с глубокими ямочками. Она прошептала мне:
— Я буду надевать на ночь перчатки…
— Что ты, я же сказала, что не боюсь, ко мне не пристанет, — но тут же подумала, что не привезла с собой ни одеяла, ни подушки. Придется спать с ней под одним одеялом.
По субботам я стала зайцем на поезде ездить домой в Виллевере. Денег на билет у меня не оставалось.

* * *

Старшая тетя принесла из школьной столовой миску соуса, оставшуюся от субботнего обеда, мы наварили картошки. Соус был вкусный, жирный я съела две миски. Ройне проработал у каких-то эстонцев тот день, пришел домой усталым, а мне надо было встать в три часа ночи, чтобы успеть на ночной четырехчасовой поезд, который приходил в шесть утра в Вильянди. Вообще, между Виллевере и Вильянди было всего сорок километров, но маленький узкоколейный поезд шел туда два часа. Ройне обещал меня проводить. Мы легли рано, но меня, как только я задремала, начало тошнить. Это, видимо, от соуса: я не привыкла есть жирное, да еще так много. Тетя согрела чай, я выпила два стакана, стало легче, я заснула. Вставать было трудно. На улице было темно и холодно. Ройне привязал к багажнику велосипеда подушечку, я села на нее, и мы поехали. Меня начало так лихорадить, что велосипед бросало из стороны в сторону. Ройне несколько раз повторил, чтобы я расслабилась и попробовала бы дышать глубоко. Я попросила дать мне чуть-чуть пройти пешком. Стало полегче. Я села обратно. В канаве вдоль дороги стелился белый мягкий, как пена на парном молоке в подойнике, туман. Он медленно двигался с болота. Меня передернуло, Ройне сделал зигзаг, но промолчал. Послышался гул машины, он быстро приближался. Около нас машина затормозила, из нее выскочило несколько человек в черном. Они окружили нас и обыскали брата. Говорили они по-русски. У Ройне на ремне висела финка, он привык ее носить всегда при себе еще с Финляндии. Финку они отобрали, а потом попросили предъявить документы. Они забрали у него паспорт и сказали, что он должен будет явиться в милицию. Мой портфель они тоже открыли, увидели учебники и продукты, спросили, куда я еду. Я ответила: «В школу». Они осветили мое лицо фонариком, паспорта моего они не попросили.
В поезд все хотели влезть сразу. Толпа так рвалась в открытые двери небольших товарных вагонов, что долго никто в них не мог попасть. Я заметила, что высокие, сильные мужчины прорывали плотную толпу, ухватившись за поручни, они втягивали себя внутрь вагона, я вставала перед таким высоким, ловким, сильным дядей и довольно легко попадала внутрь. Я радовалась, когда в вагоне было тесно — кондуктор не захочет уж особенно толкаться в такой плотной толпе. У него бы и сил не хватило на все вагоны. К тому же можно было в темноте скрыться… Он проверял билеты только вокруг себя, там, где светло от его фонаря.
В город я приезжала на рассвете. Вокзал был далеко от центра. После душного вагона на улице сильно знобило.
В нашем домике просыпались; воздух был такой же тяжелый, как в поезде. Так же, как и в вагоне, никто не разговаривал. Будто во сне каждый нес свое полотенце на кухню, вставал возле длинной раковины с четырьмя кранами и мыл лицо, стоя в ряду. Около уборной просыпались, там было холодно, и если кто в ней задерживался, начинались вопли и угрозы: «Не выйдешь — вытащим!», давались советы: «В школе на переменке покакаешь».
Но учиться в Вильянди оказалось интересно. В ушах звучал голос учительницы Эльфриды Яковлевны. На уроке литературы она говорила о любви, ревности и смерти, она закончила, все тихо встали
и вышли из класса, никому не хотелось говорить. У нее получилось, будто мы еще не жили, и вся наша жизнь будет невероятной. И еще она говорила, что литература, если ее правильно и внимательно изучать, развивает не только ум, но и душу. А потом она объяснила, что такое душа, но раньше я думала, что про душу только в бабушкиных религиозных книгах написано…
В конце урока она дала нам список литературы, который она рекомендовала нам прочесть. Я решила завтра же пойти в библиотеку и взять первую же из списка и постараться прочесть, как она рекомендовала — по порядку все книги из списка.
Жизнь в нашем домике получалась не совсем такая, какой она мне рисовалась. По вечерам у нас почти всегда гас свет, мальчишки делали из деревяшек пробки, наматывали на них проволоку, но свет гас все равно. А когда света не было, мы пели песни и учились танцевать под собственное пение. Учителем танцев была Ира Савчинская. Она крепко, по-мужски, прижимала напарника к себе и, четко делая широкие шаги, выговаривала такт музыки. Это она вела напарницу, даже если это был мальчишка. Те, кто уже научились, танцевали рядом, а Ирка следила за ними. Мы пели:

Спит Гаолян,
Сопки покрыты мглой.
Вот из-за туч блеснула луна,
Могилы хранят покой…

В танго она заставляла нас делать различные сложные коленца: сильно выгибать спину назад и чтобы ноги кавалера проходили между ногами барышни. У Ирки были широкие плечи и бедра, высокая грудь, а талия была тоненькая, к тому же она ее еще туго затягивала. Через месяц мы все, даже ученицы начальных классов танцевали все танцы, которые были в моде.
А когда танцевать надоедало, мы пели и просили того мальчишку, который стоял на кухне, когда я с тетей вошла в интернат, спеть. Звали его Эйно Салми, он был откуда-то с границы и говорил на другом диалекте, чем я и остальные наши финны у нас в домике. Вообще-то по-фински мы редко между собой говорили. Но Эйно можно было уговорить спеть, только когда в комнате было темно. Ему, наверное, было не по себе, когда на него все смотрят. А когда он пел «Орленка»
у меня щемило внутри, он чисто брал самые верхние нотки, и мне было почему-то его жаль.
Но жизнь наша в маленьком домике-интернате была все же как-то организована. У нас была староста, Шура Ганина, она следила за порядком, чтобы всегда были дрова, чтобы дежурные мыли и подметали полы. При этом мужскую работу — топить печи, пилить и колоть дрова — должны были делать мальчишки, а мы, девчонки, следили за чистотой.
Иногда у нас получались скандалы и драки, но чаще всего, когда не было Шуры. Просто при ней это было неудобно. Только на Лиду Виркки Шура никак не могла повлиять, она ее почти не замечала. Однажды утром во время завтрака в семействе Виркки произошел скандал. Обычно по утрам раньше всех просыпалась Лида. Она на костылях шла на кухню разжигать плиту, варила для всех кашу. С вечера она просила поставить котел с водой на плиту, чтобы был для всех кипяток. В тот момент я была на кухне и не знала, с чего началось. Вдруг страшным голосом закричал Тойво. Я вбежала в большую комнату, где мы обычно ели. Тойво был весь красный и в каше. От него шел пар, он обеими руками стряхивал с лица и головы кашу. Маша, его младшая сестра, взяла полотенце, намочила его в холодной воде и начала прикладывать к лицу брата, он оттолкнул ее. Лида, спрятав лицо, рыдала. Ее широкая мягкая спина дергалась, и она повторяла:
«Что я наделала, что я наделала…». Шура шепнула мне:
— Хорошо, что они почти всю кашу разлили по тарелкам. Она надела ему кастрюлю на голову. Ему, конечно, горячо, но не страшно — так ему и надо, он заслужил.
Тойво просто гад, он нарочно гасит свет, вернее, вынимает пробки, чтобы кого-нибудь из девочек прижать в темном углу и схватить за грудь или сунуть руку под юбку и слова говорил при этом такие, что становилось противно и жарко.
Лида это сделала, наверное, из-за меня. На днях я сидела в комнате на чердаке и учила геометрию, он вошел и запер дверь, расстегнул свою ширинку и начал двигаться на меня. Его толстые веснушчатые губы растянулись в дурацкую улыбку, изо рта пахло, зубы у него торчали, как у лошади, большие и желтые. Я подбежала к окну и закричала, чтобы он уходил и что ему все равно ничего не удастся.
Я выпрыгну в окно, если он подойдет ближе. У него эта штука торчала, как у нашего деревенского быка в Виркине, когда приводили к нему корову случать. Вдруг я сильно ударила по его этой штуке учебником геометрии. Он схватился обеими руками и взвыл. Я помчалась к двери и выскочила. Он зло крикнул: «Я все равно тебя, суку, за…!» Я рассказала об этом Шуре. Мы долго думали, что делать, и Шура решила сказать об этом Лиде. Но я сама должна была ей это сказать, потому что она разозлилась на Шуру. Лиде нельзя было ничего говорить, она больная…
Днем после уроков Шура предложила пойти с ней в парк погулять. По дороге она говорила:
— Знаешь, мальчишек надо бы переселить в нашу комнату, а нам перебраться к ним. Та комната больше. Мальчишек меньше, чем нас, больших девочек. Но тогда окажется, что через комнату маленьких девочек будут проходить мальчишки. Директор школы хочет поселить еще к нам двух сестер, а кровать им некуда поставить. Он мне подсказал эту идею, но не знаю, как на это посмотрят родители малышей. — Потом она добавила:
— Мы могли бы лечь вместе, а Лемпи могла бы спать отдельно. — Шура посмотрела прямо мне в глаза и спросила: — Что ты думаешь?
Я ответила:
— Мне-то будет лучше.
Мы шли долго молча. Остановились на висячем мостике — глубоко во рву вилась желтая дорожка. Кроны кленов и дубов, росших во рву, под мостом, были у нас под ногами. С другого конца моста навстречу к нам шли какие-то люди. Заскрипели ржавые канаты, державшие мост.
— Интересно, сколько людей он выдержит? — спросила я у Шуры.
— Идем, посмотрим, там написано.
Надпись была только на эстонском языке. Я прочла и перевела Шуре. Оказалось, что мост был построен всего лишь двадцать лет тому назад, а мне он казался таким старым. Потом мы пошли смотреть на развалины башен и крепостных стен. На одной из стен был железный ржавый щит, на котором по-русски было написано, что Александр Меньшиков взял сию крепость. Это был рапорт Петру Первому времен русско-шведской войны. Шура сказала мне, что крепость, видимо, была построена каким-нибудь рыцарем ливонского ордена меченосцев, лет за триста-четыреста до завоевания ее Меньшиковым. И еще она сказала, что здесь всегда кто-нибудь завоевывал: немцы, шведы или наши. Независимой Эстония была совсем недолго, поэтому эстонцы так нас «любят»…
Мы здесь опять завоеватели… Я невольно оглянулась, мне показалось, что Шура заметила, замолчала. А я-то была уверена, что никто из пришедших сюда русских об этом не думает, просто пришли за хлебом, как с самых древних времен. За завоевателями во все войны шли толпы голодных. Заселяли территории. Смешивались с завоеванными и постепенно те или другие исчезали с лица земли. Все зависело от того, кого больше: завоевателей или завоеванных, так об этом написано в учебнике истории. Шура перебила мои размышления и сказала, что она, как только будет возможно, постарается вернуться к себе в Ленинградскую область, под Тихвин, откуда они во время войны были пригнаны немцами в лагерь.
Я спросил:
— Как ты думаешь, большинство русских так же сюда попало? Она ответила:
— Думаю, по-всякому мы попали сюда. В Вильянди живет очень много семей военных, голод пригнал многих.
Я еще больше удивилась — значит, она обо всем этом думает.
Мы медленно брели в сторону дома. Я решила: не стоит заводить больше с ней таких разговоров. Интересно, почему она вступила в комсомол, если она все это понимает?
На свой день рождения Шура пригласила меня к себе. Надо было идти пешком около четырех часов. У них была своя усадьба, которая им досталась от убежавших эстонцев. Шурин отец, Алексей Георгиевич, провоевал всю войну. Все четыре года он ничего не знал о находившейся в оккупации семье. Старшие Шурины сестры как только советские войска взяли Эстонию, уехали в Ленинград, работают там на заводе, а Шурина мама с двумя младшими детьми осталась в Эстонии. Отец отыскал их через год после войны здесь, на заброшенном хуторе. Вечером в Шурин день рождения мы пили приготовленную из хлебных корок брагу. Алексей Георгиевич захмелел, поднимая очередной раз стакан и держа его над головой, он повторял:
— Чтобы вы никогда не увидели, что мне пришлось видеть, не дай бог никому… Он не договаривал, ерошил свои темно-русые волосы и выпивал свой стакан до дна.

* * *

В нашем городе Вильянди стоял военный гарнизон, на центральной улице у них был дом офицеров, в котором по воскресеньям и в праздники устраивали концерты и танцы, а иногда солдаты со своей музыкой приходили на наши школьные вечера. Они взяли шефство над нашей школой. Некоторые из солдат начали ходить к нам в вечернюю школу. А в ноябрьские праздники девочка из Шуриного класса передала нам от кого-то пригласительные билеты в дом офицеров. Там оказались и две наши учительницы — по биологии и по физике. В начале, как обычно, офицер произнес речь, потом был концерт, а танцы начались после перерыва. Перед танцами духовой оркестр играл марш артиллеристов из кинофильма «В шесть часов вечера после войны».
Оркестр заиграл вальс «В лесу прифронтовом», к нам подошли офицеры в до блеска начищенных сапогах, с ремнями через плечо и пригласили танцевать. На мне было голубое платье, которое переделала мне тетя, жена дяди Тойво, а Шура дала мне на этот вечер свои чешские темно-синие туфли на высоком каблуке, мне казалось, что я выгляжу взрослой, стало приятно и весело, хотелось быстрее и быстрее кружиться.
На следующий день на перемене ко мне подошла Галя Ражина, оглянувшись вокруг, она шепотом спросила:
— Ты была вчера на танцах в доме офицеров, там действительно все взорвалось?
Я удивилась, пожала плечами и ответила, что я ничего не слышала. Галя, наверное, подумала, что я не хочу ей рассказывать, боюсь, и отошла со словами:
— Все знают, а ты там была и как с луны свалилась.
Оказалось, что, когда вечер кончился и все двинулись в гардероб, там что-то взорвалось, будто ранило только гардеробщика, но никто толком ничего не знал, была паника, никто ничего не видел. Говорили, что и раньше в доме офицеров взрывалось и будто все это
«лесные братья». Офицеры-то уж точно оккупанты… Конечно, «лесные братья» пытаются их взорвать…
Говорят, что ночные пожары тоже дело их рук. Действительно, по ночам мы часто бегаем тушить пожары: горела фабрика по обработке льна, мы вытаскивали тюки со льном, горели дома, мы помогали вытаскивать всевозможные вещи. Однажды после пожара у нас в доме получился скандал. Римка принесла клубки шерсти для вязания с пожара, а Шура велела отнести их обратно. Римка наотрез отказалась. Мы начали обсуждать ее поступок и решили, что это самое плохое воровство, когда у людей и так все горит и тут еще те, кто пришли как бы помогать, тащат у них. А Римка сказала, что этим эстонцам так и надо, они вон наших взрывают. Шура ответила, что это нас не касается, мы же пришли помогать. А Нина Штаймец, которая была очень идейной комсомолкой, возразила им обеим, сказав, что нас все касается, хотя она против воровства и что она тоже считает, что Римма должна унести обратно клубки с шерстью, иначе она поставит этот вопрос на обсуждение на классном собрании и не даст ей характеристики в комсомол. Нина была комсоргом нашего класса. Она еще сказала, что если дома этих людей жгут, значит, это как раз наши люди и им надо помогать. Римма заплакала и сказала, что пожар давно потух, и вообще темно и страшно, но мы все пошли
с ней относить клубки. По дороге мы решили их подбросить незаметно на крыльцо того дома, куда втащили вещи погорельцев, чтобы эстонцы не видели, что это мы украли.

* * *

Наверху, в чердачной комнате нашего домика поселилось несколько парней. Я таких видела в поездах и на вокзалах. Каждый день, когда мы возвращались из школы, эти ребята спускались к нам на кухню мыться, они вставали в ряд перед нашим умывальником. Разговаривали они с нами свысока, обращались только во множественном числе, называя «крошками». Иногда они по вечерам приходили на наши танцы. У Ирки Савчинской возник с одним из них роман. Однажды ночью Ирка пришла со свидания, разбудила Шуру и меня и сказала, что все они настоящие бандиты. Ее парень показал ей пистолет и сказал, что каждый из них убил человека, что иначе к ним в компанию не попасть. А в газете печатают, что убивают и жгут «лесные братья».
Ирке он говорил, что он и ее убьет, если она вздумает кому-нибудь о них рассказать или если будет ходить с другим хахалем. Шура решила, что нам надо как-то их выдать милиции, они все равно пропащие люди. А главное, с ними опасно связываться, рассуждали мы вместе. Ире мы решили не говорить об этом, хотя поняли, что в милицию идти тоже опасно. Просто надо кого-нибудь из взрослых найти, прежде чем на что-нибудь решиться, надо все хорошенько обдумать.
Вряд ли они убивали на хуторах, просто хвастаются, там такие здоровенные эстонцы живут со злыми собаками, а эти просто хилые хлюпики, сказала я Шуре. Она согласилась, но просила никому ни слова о них не говорить.
В следующее воскресенье я не поехала домой, а отправилась к Нине Штаймец на хутор картошку копать. Нинин отец погиб на фронте, а ее мать с двумя детьми тоже стала в Эстонии владелицей хутора с землей и коровами. Она была маленькая и на вид совсем городская женщина в беретике, звали ее Валентиной Ивановной. Она говорила нам, что она видела коров до войны на довольно почтительном расстоянии, а теперь делает все одна, только вот на уборку урожая иногда нанимает людей. Даже пахать научилась, рассказывала она нам вечером за чугуном горячей картошки.
— Вот и огурчики я вырастила и насолила, и все умею, в жизни бы не подумала. А до войны у мужа секретаршей работала. Он на войну ушел, я с двумя ими осталась, — она махнула в сторону Нины и ее брата Вовки, — старшей восемь, а младшему шесть было. Выучить надеюсь. Говорят, денежная реформа будет, может, пенсия за мужа что-то будет значить. Он у меня коммунистом был, уходя на войну, говорил, что самое главное, чтобы из детей коммунисты выросли. А у меня частная собственность, ферма… И оказывается, я это люблю, да только вот очень тяжело, частников налогами обложили, не продохнуть. Но думаю, что скоро колхозы будут, я сдам в колхоз свое хозяйство и в город подамся.
На кухне, где мы сидели, стало темно и холодно. Валентина Ивановна повела нас в маленькую комнату и уложила спать на пол, на туго набитые соломенные матрацы.
Утром мы встали, как только рассвело. Валентина Ивановна налила нам по кружке парного молока, намазала толстые ломти домашнего свежего хлеба маслом, мы поели и вышли во двор. Было оранжевое утро, земля была седой от инея, под ногами хрустело. Последней из дома вышла наша хозяйка и вскрикнула:
— Батюшки, скоро снег выпадет, а у меня еще вся картошка в земле.
Я стала ее утешать, что это только иней, он бывает и летом и что для картошки не страшно, если даже чуть снег выпадет, он еще несколько раз растает и что даже в октябре еще не поздно картошку убрать. А она начала говорить, что у нее и кроме картошки дел невпроворот и что надо будет ребят с неделю дома подержать, может, тогда справимся, — говорила она как бы больше сама с собой.
А Нина стала возражать, говорила, что ее только что выбрали комсоргом, и что вообще она частным хозяйством не будет заниматься. Валентина Ивановна крикнула:
— Ну и хлеба с моего поля не ешь, если так!
Всю дорогу, пока мы шли на поле, Нина препиралась со своей мамой. Вечером, когда мы кончили работу, Нина вместе с нами начала собираться в город, а брат ее Вовка остался с мамой убирать картошку и вспахивать озимь, хотя ему было всего тринадцать лет. Он, как и его мама, умел делать всю крестьянскую работу.
За работу каждый из нас получил по полкаравая хлеба, по пол-литровой бутылке молока и по два ведра картошки. Хлеб и молоко мы взяли сразу с собой, а картошку Нинина мама обещала привезти на лошади.
До города было километров около десяти, шли босиком по нагретому дневным солнцем асфальту. Быстро стемнело, вдали замигали огоньки хуторов, мы шли и пели: «Мой костер в тумане светит».
Обычно двери нашего домика были настежь распахнуты, и никто не знал, где находятся ключи. Но в тот воскресный вечер, когда мы вернулись с картошки, явно что-то произошло: во-первых, дверь была заперта, и никого нигде не было видно. Мы постучались, никто не подошел открыть дверь. Мы подошли к окну, первоклассница Валя Перепелкина выглянула в окно и скрылась, затем на своих костылях приковыляла Лида Виркки, в руке у нее был ключ, и она направилась к двери.
Как только мы заперли дверь — все заговорили разом. Оказалось, что верхняя шпана устроила ночью драку. Им внизу казалось, что они кого-то убили и теперь куда-то все исчезли. Им даже казалось, что там, наверху, лежит убитый. Только они успели это рассказать, как кто-то забарабанил в наружную дверь, послышались голоса наших соседей. Лида приказала закрыть дверь — пусть ночуют, где хотят.
У нас топилась плита, на которой стоял большой котел с кипящей водой. Лида подошла к окну и крикнула:
— Убирайтесь к черту, кипятком ошпарим!
— Цы-ы-ыпочки, за…, придушим…
Они прыгали, гоготали… У нас раскраснелись лица, Шура крикнула маленьким девочкам:
— Вылезайте из окон спальни на улицу! Зовите милицию!
Лида махнула рукой в сторону котла:
— Давайте его сюда, клопов шпарить будем!
Мы не двигались. Лицо ее покрылось пятнами. Она крикнула:
— Мирья, поставь котел сюда на табурет!
Она сидела на другом табурете, культя ее ноги торчала из-под платья.
Я поставила котел с кипятком рядом с ней. Парни полезли, Лида открыла окно и начала плескать кипяток. За окном раздались визгливые ругательства, в кухню полетели палки, камни и битые стекла. Но у них там что-то произошло, они вдруг все исчезли.
На ночь мы втащили наши кровати в столовую, чтобы быть всем вместе, а двери в спальню забаррикадировали дровами и кроватями. Легли спать раньше обычного и проспали спокойно — шпана исчезла.
Вечером в понедельник к нам пришли два взрослых парня, одного из них я видела в нашей вечерней школе, его звали Левка. Он был высокий с вьющимися черными волосами, а второй, наоборот, был маленький, со свисающими на лоб белыми слипшимися прядями. Левка сказал, что они работают в милиции и что нашу шайку они вчера переловили, а мы наперебой им рассказывали, как мы эту шпану поливали кипятком, но Левка сделал серьезное лицо и предупредил нас, чтобы впредь никогда не делали таких глупостей, а в случае чего шли бы прямо в милицию. Они долго просидели у нас, оказалось, что и второго наши девчонки знали, звали его Вася Степанов, и у него была гармошка. Ирка Савчинская попросила научить ее играть.
В ту осень мы часто танцевали под Васькину гармошку, у Ирки с ним получился роман, но на гармошке она играть не научилась.
Через несколько дней после того, как «крошки» сверху исчезли (мы их тоже так звали), возле нашего порога мы нашли записку с ругательствами и угрозами. Они считали, что это мы их выдали. Они обещали переловить всех нас на узеньких дорожках. Видимо, не всех Левка с Васькой переловили. Теперь, когда я шла поздно вечером на вокзал, я оглядывалась и шарахалась от приближающихся шагов. Потом я решила, что лучше и ближе ходить на вокзал через кладбище: «крошки» побоятся пойти туда ночью. Я решила перевоспитать себя — побороть в себе чувство страха, решила: никакой нечистой силы просто не существует, это все только воображение, фантазия — так говорила старшая тетя, — бояться надо живых. Первый раз я пошла через кладбище в безлунную ноябрьскую ночь. Мне показалось, что я сбилась с тропинки. Я начала торопиться, в висках сильно стучало, я спотыкалась о могильные бугорки, камни и кресты. Кустики высохших цветов колко цеплялись за чулки. Я упала — рука попала во что-то мокрое. Я встала, отряхнулась, увидела свет вдали. По дороге вспомнила могилу Анни и Хелены под яблоней в Виркино, туда в дырку после дождя лилась мутная струя воды… По дороге в Гатчину было много дырявых провалившихся могил.
В поезде, как всегда, меня плотно сжали теплые человеческие тела, стало жарко и спокойно, захотелось спать. Вдруг меня сильно передернуло. Я чуть толкнула мою соседку, женщина в очках посмотрела мне прямо в глаза. Сонливость прошла. Я решила в следующий раз снова пойти через кладбище и постараться взять себя в руки. Надо уметь заставить себя делать все, что надо. Вдруг меня тоже арестуют и будут допрашивать, как моего отца… Главное, никому не рассказывать про эти дела. Мама должна была отвечать, когда у нее спрашивали, за что посадили вашего мужа, «не знаю», а не «ни за что». Наверное, она бы спаслась. Я не хочу сесть ни из-за чего. Я не должна никому говорить, где мои родители, — умерли. Умирают же люди и просто так, ни на войне и ни в тюрьме.
Бабушка говорила, что мама не хотела ехать учиться в педагогический техникум, но дедушка настоял, говорил, что он не сможет оставить никакого наследства, хотя всю жизнь работал, как умалишенный (так во всяком случае бабушка про него говорила). После революции хотел, чтобы все его дети получили образование, и считал, что тогда им будет легче и интереснее жить. Бабушка говорила, что мама все предчувствовала, вряд ли она могла такое представить себе, когда отказывалась ехать учиться… Бабушка говорит, что она видела невероятные сны и будто предвидела… Но так всегда говорят, когда невозможно понять, почему…
Хотя тетя Айно ведь почувствовала же, что дядя Леша был рядом с нашей деревней. Она тогда так хотела пойти в Гатчину… По дороге переворачивала трупы на поле боя и приглядывалась к ним, искала его. Она всего боится, даже темноты, ни к одному покойнику бы в жизни не подошла. Бабушка тоже, хотя и говорит, что живых, а не мертвых надо бояться, сама же во время войны, когда гробик с маленькой Тойни стоял во дворе, боялась мимо него пройти в хлев корову доить.
Никогда не узнать, о чем думала эта Валентина (Господи, уже забыла ее фамилию и отчество), когда шла доносить на мою мать как на «врага народа». Интересно, как она потом… Еще на кого-нибудь донесла? У нее тоже было двое детей.
У Левки-милиционера, оказывается, мать — эстонка, а отец — еврей и погиб на фронте. Он говорил, что, как только кончит нашу вечернюю десятилетку, поедет в Белоруссию и поступит в школу МГБ, чтобы потом приехать обратно в Эстонию, бороться с националистами, бандитами и врагами народа. Он прекрасно знает эстонский язык. А эстонцы будут считать его своим врагом и будут бороться с ним. Он нас за своих считает — мы из России.
А Шура вчера сказала, что не хочет, чтобы к нам мильтоны ходили. Почему он мне про это говорил? Началось все как будто ни с того, ни с сего, мы играли в бутылочку, и мне с ним пришлось целоваться, а он, наверное, не очень умный, хотя и много читал и умеет говорить, не то, что Иркин Васька. А у Васьки смешно, когда он снимает свою милицейскую фуражку, на лбу белая, как отмороженная, полоса.
Левка какой-то бесчувственный, с чего это он, дурак, спросил, нравится ли мне с ним целоваться? Про это, мне кажется, не спрашивают. Должен бы сам чувствовать. Может, где-нибудь написано, что надо спрашивать…
Лида Виркки откуда-то узнала, будто наших будут из Эстонии выселять. Интересно, куда? А может, это неправда, надо будет дома спросить. Хотя если они уже знают — нечего спрашивать… Опять дедушку придется тащить… У него все болит, страшно тронуть его.
Старое тетино узкое зимнее пальто на вате, с высоким меховым воротником довоенного фасона давило на плечи. Опять сильно захотелось спать.
Я вошла в комнату. Все спали, бабушка ждала меня и что-то вязала. Я спросила шепотом:
— Что ты делаешь?
Она повернула ко мне злое лицо с плотно сжатыми губами и не ответила. Когда у бабушки такое лицо, лучше не спрашивать. Она не выдержит — сама расскажет, надо только немного помолчать, наверное, выселяют…
— Когда ж он кончит? Смерть его не берет. Хотя, что ж ему не жить… Вон наш дед — тоже жив, он с ним одного возраста.
Бабушка во всем всегда обвиняла «усача». У нее получалось, будто тот все сам лично с нами проделывает.
Я тихо спросила у нее:
— Нас выселяют?
Она покачала головой:
— Опять вызывали… — Она посмотрела в глубь темной комнаты, где на двух кроватях и на полу спали тети, Женя и старая бабушка. — Они ее никогда не оставят. Только смотри, чтобы она не узнала, что я тебе это сказала. Ей дали перевести какие-то бумаги с русского на эстонский. Эстонцев раскулачивать собираются, там сказано, кого. Нас пока оставляют — из-за Леши, — шептала она мне. — Ройне-то выселят, он совершеннолетний. Дядю Антти тоже сошлют, да и старшую тетю, наверное. А нашу и посадить могут, если она кому-нибудь скажет, кто у них там в списках, а она собирается предупредить тех, через дорогу, Яника маму, чтобы они смогли подготовиться.
Я спросила:
— А кто это, Яник?
— Да мальчик, который к Жене приходит. Может, уже дала им знать, куда-то вечером поздно ходила. Если она списки им покажет, кто-нибудь да донесет.
Бабушка вышла на кухню, принесла мне кружку молока и кусок хлеба. Села снова за стол, подперла щеку рукой и продолжала:
— От дедушки из больницы было письмо, пишет, что его там медленной смертью убивают. Просит взять домой, что больше нет сил терпеть. А врачи говорят, что его ноги и руки можно выправить,
и он, возможно, будет еще ходить. Каждый день вытягивают его скрючившиеся ноги так, будто на дыбу поднимают. Тети решили нанять для старой бабушки и дедушки домик у вдовы бывшего директора школы, здесь рядом. Летом буду за ними ухаживать и спать там буду, здесь тесно.
Бабушка сняла очки. На носу у нее осталась глубокая красная полоска от железной перемычки между стеклами. Она потерла глаза, сняла платок с головы и начала укладываться спать.
В воскресенье вечером бабушка сообщила, что пойдет меня провожать. Я стала ее отговаривать. Но после того случая, когда ночью люди из машины обыскали меня и Ройне, бабушка не хотела пускать меня одну, она говорила, что не будет всю неделю спать спокойно.
На вокзал мы пришли рановато. В билетную кассу стояла очередь. Мы прошли через зал и сели на скамейку. Бабушка начала меня уговаривать купить билет. Я пыталась ей объяснить, что мне тогда не хватит денег на молоко. Я все равно всегда езжу зайцем. Но она очень нервничала, я решила подойти к кассе, пусть думает, что я покупаю билет. Я прислонилась к стенке и начала рассматривать очередь, будто кого-то жду. Вдруг я заметила, что длинный блондин, одетый в модное зимнее пальто с меховым воротником, стоявший последним в очереди, вытащил из кармана охапку денег, несколько бумажек упало на пол. Он не обратил на это никакого внимания.
Я подошла, поставила ногу на деньги, подождала, пока он вышел на улицу, подняла деньги и купила билет. У меня еще осталось четыре рубля. Я подошла к бабушке, показала билет. Она обрадовалась:
— Ну вот, так-то спокойней.
Ей никогда не приходилось ездить зайцем…
В вагоне как всегда было много народу, темно и очень душно. Мне хотелось, чтобы пришел контролер, у меня второй раз с тех пор, как я езжу на этом поезде, был билет. Но на следующей станции вместо контролера вошло несколько человек в военной форме с ярким фонарем. Один из них громко объявил по-русски и по-эстонски: «Проверка документов». В голове зашумело. Я заметила, что у всех постепенно появились в руках темные книжечки паспортов. Я вынула из кошелька сложенную вчетверо бумажку — временное удостоверение личности — и старалась держать ее так, чтобы никто не заметил.
Мужчина взял мою бумажку, долго ее разворачивал, на сгибах она вся уже порвалась. Развернув, он, не глядя на меня, строго проговорил:
— Гражданка, в Вильянди пойдешь со мной. — Он сложил мой «паспорт» и положил его к себе в карман.
Я кивнула. Мне казалось, все смотрят на нас. Я начала уговаривать себя, что мне нечего бояться, это просто потому что у меня эта статья и вообще у меня не настоящий паспорт, как у всех… А потом я подумала, что если они отправляются проверять документы, то, наверное, знают, кого забирать. А вдруг он меня больше не отпустит, есть же лагеря для несовершеннолетних; может, кто-нибудь что-то им сообщил про меня, но я ни с кем ни о чем таком не говорила; меня могут выслать с Ройне… Я прочитала «Отче наш» и просила Бога помочь мне.
На вокзале меня повели, как арестованную… Привели в ярко освещенную комнату. Он опять развернул мою бумажку и спросил:
— Ну, давно из лагеря?
— Я не была в лагере.
Он проговорил:
— Ну, ну, ты кому-нибудь другому заливай, статья-то тридцать восьмая за что?
— Я финка… У нас у всех эта статья и такие паспорта, мне шестнадцать лет…
Он внимательно посмотрел на меня и крикнул:
— Документ надо лучше содержать. Можешь идти!

ВЕСНА

В том году была поздняя весна, но тепло наступило внезапно, снег быстро таял, затопило дороги. Тетя телеграммой вызвала меня на почту, на переговорный пункт. Она сказала, что выслала мне деньги на следующую неделю по почте, чтобы я домой не приезжала — в туфлях от станции не добраться. Я осталась в Вильянди на выходные.
В воскресенье я проснулась от сильного толчка, видимо, Лида пошатнулась, пробираясь по узкому проходу на одной ноге. Она включила свет и тяжело опустилась на кровать. Резко запахло лекарством. Лида с легким присвистом втягивала в себя воздух и выпускала его с тяжелым вздохом «а-а-й». Я открыла глаза: красный, шелушащийся обрубок ее ноги с нарывами был разбинтован. Она отлепляла тампоны от нарывов, заметила, что я не сплю, и прошептала по-фински:
— Мне на операцию придется лечь, надо кость укоротить — протез не подходит, нас скоро выселять будут, надо успеть…
Я отвернулась, хотелось еще поспать, но Лида продолжала:
— Мы же все из ссылки удрали, паспорта-то у нас со статьей, чтобы жили, где нам приказано, — говорила она так, будто мы сами виноваты в том, что бежали из ссылки.
Она часто так говорит, будто пугает и радуется, что теперь нам будет еще хуже.
В понедельник я вбежала в класс со звонком. Вошла Эльфрида Яковлевна, открыла журнал, вызвала к доске Вовку Кукеля, продиктовала ему:

Словно как мать над сыновней могилой,
Стонет кулик над пустыней унылой.

— Скажите, что это за предложение, разберите его по частям речи, — потом она подошла к Сюлви Суйкканен: — Что случилось?
Сюлви закрыла лицо руками, всхлипнула и легла грудью на парту, ее плечи вздрагивали. Валя Сидорова, сидевшая на передней парте, прошептала Эльфриде:
— Финнов выселяют.
Эльфрида отошла обратно к своему столу, сказала Кукелю:
—Ну?
Он начал разбирать предложение, но Эльфрида смотрела в окно и, казалось, она Вовку не слышит. Когда он закончил, она подошла к Сюлви:
— Может, вам лучше пойти домой?
Сюлви ушла. Я больше ничего не слышала. Вначале я старалась не заплакать, а потом подумала, что, наоборот, надо, чтобы все видели, — это ужасно, что только потому, что мы финны, нас можно так взять и выгнать.
Ее мама и мои тети знакомы, ее мать училась у моего отца. А зимой, когда Сюлви вступала в комсомол, Нина Штаймец, сидя на своей кровати в интернате, писала на нее характеристику и пожаловалась Римке, которая была членом комитета, что не знает, что про нее писать. Римка посоветовала написать, что Суйкканен самая исполнительная и аккуратная ученица в классе. Но Нина ответила:
«Этого маловато. Она какая-то маменькина дочка».
Сюлви Суйкканен действительно выглядела домашней девочкой. Она носила темные платья с белыми воротничками и манжетами, ее светлые вьющиеся волосы были всегда туго заплетены. Когда ее вызывали к доске, она обычно вначале краснела и моргала, поворачивалась к окну, откинув голову с тугими короткими косами назад, отвечала урок без запинки, будто она читала по книге, которая была где-то там за окном, куда она смотрела.
Наша эстонка, Хилья Эрнестовна, удивлялась, как это может быть, чтобы человек не знал родного языка, когда Сюлви читала по-эстонски с русским акцентом.
А вообще все так странно: у меня арестованы родители, и я никто, никакая не комсомолка и прекрасно говорю по-фински и по-эстонски, а меня не высылают только потому, что моя тетя была замужем за русским и он погиб на фронте. Я и лица-то его не помню. А Сюлви такая же, как все… Она ни в оккупации, ни в Финляндии не была.
И как это мы предавали, когда никого из наших и на фронт-то не отправили?
Статью ж в удостоверение личности дали всем — и тем, кто был в оккупации, и тем, кто не был. Просто механически, если в паспорте было написано «финн», как только исполнилось шестнадцать лет, — ты — предатель и живи, согласно этой статье, в небольших городишках, а лучше всего — в колхозах. А в финскую войну наших брали в армию и отправляли на фронт воевать с финскими финнами. Дедушка считает, что просто усач на всех финнов разозлился, но тех, в Финляндии, ему не достать, на нас и отыгрывается.
Снег растаял, в школе в воскресенье назначили воскресник, надо было убирать парки и газоны от прошлогодних листьев и мусора.
Нас собрали в школьном дворе, тепло грело солнце, по небу медленно плыли белые клочки облаков. Я посмотрела на темно-красную кирпичную водонапорную башню, показалось, что она качается…
Я подошла к Герке Николаеву и спросила:
— Тебе не кажется, что башня качается?
Вначале он сказал, что если долго смотреть в одну точку, непременно что-нибудь будет казаться, а потом он посмотрел на башню и облака и объяснил, почему создается такое впечатление. Все то время, пока он говорил, он усиленно старался носком ботинка выковырять камешек из земли, а когда выковырял, то пнул его ногой, и камень гулко стукнулся о забор. Он замолчал, посмотрел на меня и непонятно к чему спросил:
— Слушай, почему ты не читаешь стихов со сцены?
Я ответила:
— Наверное, не умею со сцены.
Он вытащил свои большие тяжелые руки из карманов, указал на башню:
— Видишь, как сильно качается. — А потом добавил: — Я никогда не слышал, чтобы кто-нибудь лучше тебя читал стихи. Может, ты их пишешь?
— Нет, не пробовала. А ты пишешь? — спросила я у него. Он ответил, что пробовал, но у него плохо получается.
Наконец наш преподаватель физкультуры крикнул: «По парам становись!». Я заметила, что Валя Сидорова стояла одна и подошла к ней.
— Хочешь, я с тобой пойду?
Привели нас к большой лютеранской церкви, она стояла на холме
и была отовсюду в городе видна. Нам надо было очистить весь этот холм от прошлогодней травы и листьев. Герка подошел ко мне и спросил, почему я ушла. Я ответила, что у него не было рабочего инструмента. Он сказал, что зато он может носить корзины с мусором.
— Я тоже могу прекрасно носить корзины, они вовсе не тяжелые. Он снова заговорил о стихах и предложил, если я соглашусь, поговорить с Эльфридой Яковлевной, чтобы она мне нашла, что читать на первомайском вечере.
— Я не могу со сцены ничего прочесть, Эльфрида уже несколько раз предлагала.
— Я не замечал, чтобы ты волновалась. Надо приучить себя выступать перед публикой.
— К чему? Ни в вожди, ни в народные трибуны я не собираюсь подаваться…
— А я если бы жил в Древнем Риме, то подался бы в ораторы — живи и ораторствуй сколько хочешь, тебя слушают и даже деньги дают…
— Перестань трепаться, работать надо, вон Аннушка на нас смотрит.
В церкви зазвонили колокола, народ начал выходить на улицу. Странно: всегда, когда я иду мимо церкви, меня будто тянет туда, но, кажется, я никогда не решусь войти. Я знаю молитвы и помню мотивы многих псалмов, которые там поют. Я бы все поняла, о чем говорит священник. Говорить и читать книги можно на любом языке, а молиться… кажется, только на родном. Интересно, что было бы, если б в интернате узнали, что я в церковь ходила, смеяться бы начали… сообщили бы в школу, меня бы к директору вызвали, наверное, из школы исключили…
Герка вдруг спросил:
— О чем ты думаешь?
— Ты никогда в жизни не догадаешься, о чем я думаю, как бы ни старался. Герка поднял руку, видимо, хотел сказать что-нибудь типа: «Ну уж!». Герку позвала биологиня Анна Петровна, унести полные корзины. Уходя, он тихо проговорил:
— Хочешь я тебе стихи принесу, настоящие, не свои? Я кивнула, он убежал.
Из церкви выходили женщины, одетые в темные одежды; у многих были бледные с покрасневшими глазами лица. Я подумала: «Наверное многие молились за тех, кого в эту весну раскулачили и сослали в Сибирь, арестовали…».

* * *

Ночью была первая весенняя гроза. Мы набрали большой бак дождевой воды, чтобы помыть головы. Римка затопила плиту, мы подняли бак с водой на плиту. Вокруг большого котла наставили маленьких ковшиков и кастрюлек — кто с картошкой, кто с чем. Мы с Шурой сварили перловую кашу, я сбегала в магазин за молоком, а после обеда в кладовке устроили баню. После мытья мы, взрослые девчонки, решили накрутить волосы и пойти вечером в парк на танцы.
Ирка Савчинская достала из своего чемодана кусочек белой тряпки, нарвала ленточек, накрутила на каждую ленту бумажку — получились папильотки. Ей самой они вовсе были не нужны, она и так кудрявая, но она про такие дела все знала. Вначале она накрутила на Нинкину голову круглые маленькие шишки, а потом взялась за меня. У нее была тяжелая хозяйская рука. Она больно хватала пряди волос и стягивала их в тугие шишки, будто ставила мне на голову банки. При этом она ворчала, что у меня слишком много волос. Домик наш был маленький и низкий, мы занимались этим делом возле окна, которое было открыто. Эстонцы с нашей улочки старались нас не замечать. Конечно, они помнили своих прежних соседей, которые куда-то убежали, бросили свой дом. Я знаю, что они о нас думают. Мы дети мешочников, драных оккупантов… А когда я была в магазине или в бане, они принимали меня за свою и говорили со мной. Я им понимающе улыбалась и говорила с ними как своя.
Ирка еще сбегала за кусочком тряпки, снова нарвала ленточек и опять принялась за меня. В окне появилась голова нашей физички Зинаиды Матвеевны с волнами и роликами на голове. Она погрозила мне пальцем:
— Видела, видела тебя, Хиива, вчера в парке кое с кем.
Я растерялась и не успела ответить. Ее каблуки застучали по булыжнику узенького тротуара.
— Откуда это она взяла, я ж с вами тут во дворе вчера была? Ну, посмотрим сегодня вечером, постараюсь не одна домой прийти.
Римма спросила:
— А вдруг не получится? Что сама кого-нибудь уговоришь пойти провожать?
Я замолчала: действительно, я что-то не то ляпнула, теперь если и получится, так подумают, что сама уговорила, дура какая. Это я от Шурки научилась, но у нее все иначе. Если бы она это сказала, никто бы не подумал, что у нее не получится… Да, она такую глупость и не сказала бы.
Ирка из моих волос сотворила то же самое, что было на голове нашей физички. Я посмотрела на себя в зеркало и растерялась: моя голова стала трехэтажной, волосы росли как бы отдельно, будто приклеены ко лбу, такие прически носили когда-то в старину, кажется, при Петре I, а сейчас юбки носят узкие и коротенькие, на кофтах плечики. Эстонки привыкли так ходить, они громадного роста.
У меня получилась громадная голова, а сама худая, и как-то я вся уменьшилась… Шурка расхохоталась, когда я с этими сосисками на волнах, как она их называла, пришла на кухню, где она стирала белье. Я вытащила все зажимки и заколки, начала расчесывать, волосы запутались, пришлось их намочить.
Вечером из дому мы вышли все вместе, но в парке, когда шли в сторону танцплощадки по деревянному мосту, который был проложен через глубокий овраг, Шура взяла меня под руку и шепнула:
— Пошли чуть в сторону, я что-то тебе расскажу.
Мы прошли через полуразвалившиеся ворота старого замка, встали на дорожке у крутого спуска к озеру. Солнце садилось за озеро, заползали клубы тумана. На танцплощадке играли танго, хотелось пойти танцевать. А Шура сказала:
— Ты знаешь, в прошлый раз, когда я ездила домой, я познакомилась с солдатом, он приезжал к своему знакомому на соседний хутор. Он из казаков, черненький. Мне кажется, что в нем что-то дикое. Он красивый. Я договорилась с ним сегодня встретиться здесь, на танцплощадке, не уверена, сможет ли, отпустят ли его. Хотя если не отпустят, он сбежит в самоволку. Я чувствую, придет. Идем.
Играли вальс, мы вошли в толпу танцующих и начали кружиться. Не успели мы пройти и двух кругов, нас разняли офицеры, тот, который пригласил Шуру, приходил на школьные вечера и там тоже ее приглашал, значит, он попросил какого-то своего дружка пойти потанцевать со мной, решила я. Мой офицер, танцуя, тянул шею куда-то через головы, будто кого-то искал взглядом, танцевал он легко, а когда кончился танец, спросил, куда меня подвести. Я ответила, что хочу туда, куда встанет моя подруга. Мы подошли к Шуре, она быстро шепнула: «От этих надо отделаться».
Офицеры начали закуривать. Шура крепко взяла меня за руку и потянула назад через толпу. Мы перешли подвесной мост и пошли по свежепосыпанной желтым песком дорожке. По сторонам тлели недогоревшие костры из прошлогодних листьев и мусора. Дым стелился по дорожке, мы шли по дыму, будто по облакам, чуть першило в горле. За нами послышались шаги и тихие мужские голоса. Мы начали прислушиваться, Шура наклонилась к моему уху: «Это он с кем-то».
Я услышала:
— Та, с косами!..
Я хотела оглянуться, Шура шепнула: «Подождем, пусть подойдут».
Большая черная ночная птица пролетела низко с одной стороны дорожки на другую. Я подумала: «Друга привел… Шурка, наверное, сказала, что придет с подругой».
— Шурочка, здравствуйте, — раздался чуть деланно приятный голос.
Мы повернулись, перед нами на дорожке стояли, улыбаясь, два солдата. У того, который рассматривал меня, были белые зубы. На груди у него было два ряда медалей, а с другой стороны на гимнастерке был орден и на погонах были две полосочки. И у Шуриного были полосочки, но ни медалей, ни орденов не было, наверное, не воевал…
Шурин знакомый проговорил:
— Что ж, давайте познакомимся. — Он протянул мне руку и отрекомендовался: — Виктор.
Второй тоже протянул руку вначале мне, а потом Шуре и два раза повторил: «Володя».
Мы пошли по дорожке вчетвером. Они шли по бокам, мы держались под руку. Виктор сказал, что они нас заметили, когда мы спускались с лесенки танцплощадки.
— Я знала, что ты придешь, — сказала Шура Виктору. Он, улыбаясь, проговорил:
— Я же говорил тебе, что приду.
Володя хотел мне что-то сказать, но Виктор, взяв Шуру под руку, обратился к нам:
— Простите, нам надо поговорить.
Они свернули с дорожки и тут же скрылись. Мне почему-то стало обидно. Володя молчал…
— Идемте на танцплощадку, — предложила я.
Он спросил:
— Вам со мной страшно?
— Не-ет, — протянула я растерянно. — Я просто подумала, вы так, с другом шли.
— Нет… Пойдем, посидим…
Мы медленно подошли к садовой скамейке.
— Сколько вам лет?
— Семнадцать, — и подумала, что я зря расчесала волосы, я бы выглядела взрослее. Он, наверное, не очень-то верит, что мне семнадцать.
— Совсем пацанка.
Меня так никто не называл, и вообще я не слышала, чтобы девчонок так называли…
— А вам-то сколько?
— Двадцать два.
Взрослый, но лицо у него не очень-то взрослое. Получилось долгое молчание.
— А вы действительно были на войне? — спросила я, посмотрев на его ордена.
— На фронте я был год, потом в госпитале около трех месяцев,
я уже больше четырех лет в армии. Кажется, еще придется прослужить года два, может, и три. Домой хочется.
— Откуда вы?
— Из Брянска.
Я не могла вспомнить, где такой город находится, и решила завтра посмотреть на карте.
На танцплощадке заиграли мой любимый вальс «На сопках Маньчжурии». Я спросила:
— Вы танцуете?
Он встал передо мной, будто приглашая на танец, а сам как бы нехотя проговорил:
— Ну что делать, идемте танцевать.
Мы пошли к танцплощадке, держась далеко друг от друга. Он тоже, наверное, не очень-то с девушками дружил, хотя ему и двадцать два. Какой-то он другой, Шурин Виктор как-то сообразительнее, наверное, для меня такой лучше…
Мы подошли к площадке, Володя положил мне руку на талию, и мы начали вышагивать длинные шаги танго.
«Наши-то дают!» — услышала я совсем рядом Римкин голос. Ирка чуть тише проговорила свое любимое: «Колбасный отрезок»… Они засмеялись. Я отвернулась, сделала вид, что не расслышала. Это они от тех верхних «крошек» научились таким словечкам и ляпали к чему попало, не задумываясь.
Шура им говорила про это, но они не понимали, чем это плохо…
А Римка черненькая, здорово красивая, на цыганку похожа. Ее танцевать приглашают, все новенькие, а она, как откроет рот, так на этом все и кончается. Странно — хорошо учится, а такая дура. Дома еще ничего, а при виде парня совсем свихивается, выпаливает эти дурацкие словечки.
Вокруг Сашки-аккордеониста собрались городские ребята, он положил свой аккордеон в футляр и ушел с танцплощадки. Володя спросил:
— Можно вас проводить?
Я кивнула.
Ночь была теплая, темная, чуть позвякивали Володины медали.
— Хотите встретиться в следующее воскресенье?
— Где?
— Где хотите, — мы приостановились. — Давайте здесь, в парке. Вон там, у того дерева, — он махнул в сторону громадного стоявшего на крутом берегу над озером клена.
Я оглянулась: черные ветви дерева вырисовывались на фоне темно-синего в звездах неба. Меня передернуло:
— Вам холодно?
— Нет, просто так…
— Можете прийти днем, в три?
Я кивнула.
Мы вышли из парка. Подковы на Володиных сапогах зазвякали о булыжники мостовой.
— А за что вам столько медалей дали?
— Вы знаете, в последний год войны всем давали. Те, кто воевал с самого начала, почти все погибли, кому-то надо было дать… — Он засмеялся, наверное, неудобно стало, и он сказал, что был ранен и контужен. А потом опять как-то странно добавил, будто оправдываясь: — Почти все артиллеристы были контужены. Но вы знаете, я просто так надел медали, вернее, надо было, когда в увольнение идешь, а так можно только нашивки носить.
— А страшно было, когда много пушек сразу стреляло?
— Я бы вам рассказал, как там бывало, но не стоит, вам так мало лет…
— Я почти всю войну под Ленинградом была.
— Ну, тогда тем более не стоит об этом. Вы что из Ленинграда?
— Нет, я жила километрах в двадцати пяти-тридцати от фронта.
— А вы бы домой не хотели вернуться?
Я почувствовала, что краснею, помолчав, я спросила у него:
— А вы очень домой хотите?
— Конечно, кто домой не хочет?
— А вам что, здесь не нравится? — опять спросила я.
— Я же в армии, — ответил он, — да к тому же мне и не нравится, хотя здесь красивей и как бы культурнее, но мне в Брянск, домой хочется.
Мы подошли к каштану, который рос около нашего общежития.
Я показала на дерево и сказала: «У нас под Ленинградом каштанов нет». Он что-то хотел сказать, но из-за угла школы появились наши.
С ними было тоже двое военных. Один тут же попрощался:
— Ну пока, я пошел.
Второй подошел к Володе, протянул ему руку:
— Мы с вами где-то встречались, — проговорил он, чуть припрыгивая на полусогнутых.
Ко мне подошла Нинка, положила руку себе на живот:
— Надоели они своими дурацкими шуточками, — она повернулась и направилась в сторону дома.
Солдат, протянув руки к ней, пропел:
— Не уходи, тебя я умоляю…
Нинка остановилась у двери и крикнула:
— Шуточки ваши бородатые. Во! — она провела рукой от подбородка до живота.
Я сказала Володе, что тоже хочу домой. Он напомнил:
— В воскресенье, в три…

* * *

В школе отменили урок пения, а вместо этого приказали всем ходить на хор — летом будет традиционный эстонский праздник песни, наша русская школа, сказал директор, должна принять участие в конкурсе — выступить на празднике песни не хуже других.
К нам пригласили из эстонской школы руководителя хора.
В зал вошел полный человек, одетый в темно-синий костюм с жилетом, на животе у него висела серебряная цепочка от часов, как у моего отца. Он сел за рояль, дал Ирме Ямся список всех учащихся, сказал, что каждый раз будет проверять, все ли здесь, очень важно, чтобы были всегда все, и начал листать нотную тетрадь. Ирма начала читать из нескольких классных журналов наши фамилии, а я думала, неужели мой отец тоже казался бы мне таким же чужим, как этот учитель хорового пения? Наши учителя мужчины были другими: у наших все как бы чуть помято — и лица, и пиджаки… И они вроде бы нервные, ходят быстро, даже как бы дергаются. Новый учитель пения говорил с сильным акцентом, иногда смешно путал слова, но никто не смеялся.
Мой отец был коммунистом, он говорил по-русски как русский. Значит, он просто так, как бы только внешне был похож на этого, а может, наоборот? Может, при каких-то обстоятельствах и этого куда-нибудь сагитировали бы вступить. Верили же «лесные братья», что придет белый пароход с американцами, наверное, их уже всех переловили. Отец верил в коммунизм. Узнать бы, о чем он там в лагере думал? Неужели так до конца и думал, что получилась ошибка, что по ошибке коммунисты друг друга убивают? Он же видел, что там таких, как он, тысячи… Неужели верил не глазам своим, а тем книжкам, из которых про этот коммунизм вычитал? Учитель пения тихо играл на рояле русскую народную песню «Полюшко, поле».
Ирма кончила читать из журналов наши фамилии, учитель спросил, что мы пели на уроках пения. Ленка Полякова начала перечислять: «Гимн демократической молодежи», «Кантата о Сталине». Он прервал ее. Про гимн он сказал, что это очень хорошо и что мы над ним еще поработаем, его будут исполнять все хоры вместе, а про кантату он забыл. Он открыл свой альбом и спросил, нравится ли нам партизанская песня времен Первой Отечественной войны «Ой туманы, мои растуманы». Мы молчали, он повернулся к роялю и спел нам ее. Пел он очень приятно, старался четко выговаривать русские слова, но получалось у него как-то не по-русски, будто это
и не русская песня, а когда мы спели хором, все снова получилось нормально, хотя мы пели плохо. Он сказал, что мы будем разучивать эту песню.
Всю ту неделю была теплая солнечная погода, на нашем каштане во дворе появились цветы. Я никогда такого не видела — цветы были похожи на большие белые свечи и будто стояли в подсвечниках.
В пятницу солнце село в тучу, я испугалась — дождь будет, а я всю неделю представляла, как иду по парку, Володя улыбается мне своей белозубой улыбкой. Я сильно укоротила мамино серое платье, Люся Кравцова предложила мне свой желтый пиджак, который ей отец привез из Германии. Дома я старалась делать все медленно, чтобы девчонки не подумали, что я так уж без ума от него или что-нибудь такое… А на улице я пошла быстро, потом приостановилась, подумала, что я могу прийти раньше Володи. А вдруг его не будет, что же мне тогда делать? Все знали, куда я отправилась, а его могут не отпустить…
Я издали увидела Володю, он стоял у самого обрыва, смотрел на озеро и курил. Мне хотелось подойти к нему тихо, чтобы он не услышал. Но когда я была уже совсем близко, он повернулся, мы оба заулыбались, протянули друг другу руки, а потом долго молчали, будто забыли что-то. Наконец он сказал:
— Идем.
Мы медленно пошли по парку, Володя молчал. Мы подошли к круглому, заваленному мусором и камнями колодцу, я сказала:
— Колодец глубокий, он высоко на холме, воды, наверное, хватало надолго. Осада крепости могла длиться несколько месяцев, говорят, что здесь были тайные ходы к озеру.
Володя спросил:
— Ты знаешь, кто строил эту крепость?
— Она построена каким-то рыцарем тевтонского ордена меченосцев, немцем.
— Да, то немцы, то мы здесь, — проговорил он тихо.
— Сегодня, наверное, танцев не будет, никого в парке нет.
— Придут, еще рано, — сказал Володя. — А вы действительно так любите танцы?
Я кивнула, хотя толком не знала, так ли я уж люблю танцы, просто больше некуда пойти. В кино, если были деньги, или, если нашим интернатским мальчишкам удавалось нас провести без билета, было, конечно, интересно, танцы бесплатные, Сашка-аккордеонист денег не брал.
В парке было тихо, во рвах под висячими мостами кроны деревьев срослись, а, скоро совсем стемнеет. Я предложила спуститься по крутому склону горы к озеру и пройти по берегу к спортивной площадке и, может быть, покататься на лодке.
— А вы что, боитесь в парке со мной? — спросил Володя.
— Нет, просто здесь скучно в такой пасмурный день.
Спускаясь с горы, я думала: «Я его так мало знаю… Странно, почему он думает, что я его боюсь? Мои бы тети тоже испугались, если бы узнали, что я с солдатом гуляю. А бабушка, наверное, заплакала бы»…
Мы дошли до пляжа, там у воды стояло двухэтажное деревянное здание ресторана. Нарядные эстонцы шли туда. Была слышна незнакомая музыка. Начал накрапывать дождь, пришлось свернуть
к длинной деревянной лестнице, ведущей к моему интернату. По обеим сторонам лестницы росли акации. Ветки низко склонились, получился душистый желтовато-зеленый туннель. Скамейки были сухие. Мы сели, дождь шелестел по листьям. Зажглись фонари, туннель стал ярко-желтым, сильнее запахли акации. Володя обнял меня. Я отодвинулась. Он тихо проговорил:
— Хорошо, не буду.
А мне захотелось, чтобы он снова обнял, но он закурил.
— Володя, а у вас когда-нибудь была девушка?
Он потянул меня к себе:
— У меня вот здесь есть одна курносая… — Он выбросил папиросу и хотел поцеловать меня, но я невольно отскочила.
Стало не по себе… Я не хотела… Лучше б он ничего не говорил… Противное слово «курносая»…
— Давайте перейдем на «ты», — он заулыбался.
— Ты давно знаешь Виктора?
Он ответил, что познакомился с ним в тот же вечер, что и со мной. Значит, Виктор вовсе не уговаривал его пойти в тот вечер с Шуриной подругой.
— Я здесь недавно — такова наша солдатская жизнь, не успеешь познакомиться — надо уезжать, а вы спрашиваете, была ли у меня девушка. Я пошел в армию добровольцем, мне было семнадцать лет. В первом же бою ранило, я лежал в госпитале больше месяца, там у меня была знакомая медсестра. Я из-за нее спать не мог… Но нас там было много…
— Куда тебя ранило?
— Ничего страшного, контузия и осколок в спину попал. — Он достал рукой на спине место, куда его ранило.
С мелких листьев акации начали падать большие капли дождя. Мы встали, поднялись наверх на улицу. Он обнял меня, как бы укрывая от дождя, мы побежали к общежитию. Около дома он хотел меня поцеловать, но я опять начала вырываться. Он отошел, сказал «спокойной ночи» и ушел…
В столовой было темно, опять перегорел свет. Я прошла в спальню и хотела лечь, но пришла Нинка и крикнула:
— Идем в столовую, там много ребят, девчонок не хватает, что-нибудь придумаем. Приехал брат Оскара из Таллинна, он обещал жучков наделать, свет будет. Лампочка в спальне действительно несколько раз мигнула и загорелась.

* * *

Было страшно открыть глаза, кажется, это не сон.
— Вот что, одевайтесь-ка побыстрее и идите в школу, — на самом деле кричал директор школы Федор Семенович.
— Штаймец, вы комсорг! Вы-то как могли не прийти в школу?
Я слышал, что у вас тут ночью происходило, да и не только в прошлую ночь. Сейчас тепло, у меня окна открыты… Вот на следующей неделе я к вам воспитателя приставлю. Она мне лично будет докладывать, что у вас тут делается.
Нинка вдруг прискорбным голосом проговорила:
— Я всю ночь не спала — глаз прорвался.
— Это еще что? Снимите-ка повязку.
Я выглянула из-под одеяла. У нее был на глазу большой красный ячмень.
— Принесите лично мне справку от врача, всем придется снизить оценку за успеваемость. Кроме того, я напишу родителям записки, которые вы вернете обратно с подписями. — С этими словами он ушел, хлопнув дверью, но тут же вернулся и сказал: — А вы, Ганина, придете сегодня ко мне в кабинет, — он указал на Шуру пальцем и снова хлопнул дверью.
Как только дядя Федя ушел, все разом вскрикнули:
— Раечка!
Наша самая маленькая девочка Раечка Кравцова будила нас словами: «Девочки, уже восемь!».
Вчера ночью она вышла к нам в большую комнату, сказав, что шумно — она не может заснуть.
Шура встала, я отвернулась к стенке, было приятно свободно лежать одной в постели. Я накрыла голову подушкой и прикоснулась лбом к холодной крашеной стене. Вспомнился пожар, мы сгорели бы, если б не Раечка. Это она вскрикнула: «Девочки! Горим!».
Мы открыли ставни, горели уже провода, из нашей печурки шел густой черный дым. Ирка начала вытаскивать валенки и чулки из печурки — пламя вырвалось и поднялось до потолка.
Шура схватила горящий чулок, он горел, как факел, она с длинными распущенными волосами неслась через всю столовую с криком: «Гори, бляха, гори!».
Прибежали мальчишки и маленькие девочки. Мы потушили пожар, утром нам не в чем было идти в школу, но тогда была уважительная причина. Нам учителя в школе собирали старую обувь. Мне достались галоши на высоком каблуке, я засунула в каблуки остатки своих чулок и так ходила до субботы, пока тетя не приехала ко мне в Вильянди и не купила на карточки новые туфли на каблуке. Пожар у нас получился веселый, мы потом часто его вспоминали, а в этот раз мы просто проспали.
Вечером ко мне подошли две девочки из наших малышей и очень серьезно, будто делают что-то невероятно важное, шепнули:
— Иди, тебя во дворе ждут.
Я вышла. Под каштаном стоял, улыбаясь, Володя. Он тихо спросил:
— Не ждала?
Я покачала головой.
— Я о тебе думал… не мог не прийти. Ты не чувствовала?
Я промолчала.
— В субботу мне надо будет домой поехать.
— Ну, тогда я, может, на неделе сумею заскочить, но я точно не знаю, в какой день. Сейчас я шел по делу, завернул на тебя взглянуть.

ПОЕЗДКА К РОДСТВЕННИКАМ

Во время летних каникул, до сенокоса тети решили съездить к нашим в Подборовское, в Псковскую область, а по дороге погостить на острове Пирисааре на Чудском озере. Там работала учительницей наша родственница Анни. Меня они тоже обещали взять с собой. Бабушка еще весной уехала к дяде Антти, у него родилась дочь, она поехала нянчить. Туда, на торфоразработки, много наших сослали.
Мы вышли из дому в четыре часа утра и отправились к поднимающемуся на горизонте большому оранжевому шару солнца, за нашими спинами оставалась угасающая ночь с бледно-немощной,
в темных пятнах луной. Лесная дорога была по-ночному холодной, мелкие камешки больно кололи подошвы босых ног.
На узкоколейке мы доехали до Тарту навестить дедушку.
В больнице медсестра открыла дверь палаты, махнула рукой на койку возле окна и ушла. Младшая тетя сказала:
— Isä11
Он вздрогнул.
— Наконец-то…
Слезы покатились по его щекам, они капали с бороды на одеяло. Младшая тетя наклонилась к нему, он вскрикнул:
— Колени, осторожно…
Тетя приподняла одеяло. Его ноги лежали, как два рахитичных ребенка, колени большие, а ноги бледные и тонкие. Она осторожно накрыла их.
— Они должны лечить меня, раз я здесь, а они вытягивают мне руки и ноги, медленно убивают…
Тетя перебила его:
— Мы тебя возьмем, как только вернемся из Пскова, а сейчас скажем, чтобы не лечили тебя.

* * *

На том острове Пирисааре жили русские, которые никогда не были в России, они жили там и при эстонской власти, и при немцах и были будто бы и не русскими. Может быть, все русские в деревнях были бы такими же, если бы не было революции. У них там была церковь, и туда ходили не только древние старики, а мужчины и даже молодые парни и девушки там крестились и венчались. Наша Анни говорила, что это какие-то первобытные люди, ничего не знают, как там в России живут. Их не интересует, что там происходит, не хотят и слышать. Они называют себя раскольниками-старообрядцами и живут домостроем, будто и не в двадцатом веке. И язык-то у них какой-то не совсем русский — Анни нам все это рассказала в первый же вечер за ужином.
Сама Анни была совсем обрусевшая, она рано вышла замуж и прожила много лет в Кировской области. Муж ее был русский, ее теперь не выслали. Она говорила, что сама бы уехала отсюда, не привыкла жить с такими людьми. Но у нее было четверо маленьких детей, а муж ее оставил, вернее, с ним произошла какая-то история, он, кажется, за что-то нехорошее сидел в тюрьме, и у него будто еще до посадки была другая жена. А Анни взяла своих детей и поехала в дом своего отца в Виркино. Но хотя у нее и была русская фамилия и ее дети говорили только по-русски, ей тоже, как и всем нашим, дали двадцать четыре часа, чтобы она убралась. У нее не было денег и ей некуда было убираться, да и сил больше не было двигаться. Она начала ходить на виркинские луга за щавелем, а потом — в лес за ягодами и грибами и возила все, что насобирает, в Ленинград на рынок. Так она прожила лето, но на работу она не смогла устроиться, ее не прописывали, но насильно не выгнали. Там же, в Виркине, она узнала, что финны перебираются в Эстонию, и в конце августа она все же добралась до города Тарту, а оттуда из РОНО ее направили учительницей в русскую начальную школу в Пирисааре.
Мы прожили неделю на острове на Чудском озере. Были жаркие дни, иногда под вечер мы ходили купаться, гуляли. Днем сидели, перешивали из старых вещей, которые старшая тетя привезла, одежду для детей Анни.
Нам надо было ехать дальше, на болото в Псковскую область. Рано утром мы отправились на пристань. Было солнечно и тихо, но мужик в намазанных дегтем сапогах, который катил по шатким доскам на борт небольшие бочонки с рыбой и солеными огурцами, сказал, что будет непогода. На корабле было много мужиков и баб с острова. Они ехали
в Псков продавать продукты. Но скоро как бы ни с того ни с сего подул сильный ветер, поднялись волны, кораблик начало качать. Стало холодно, люди начали спускаться в трюм. Многих тошнило. У меня страшно разболелся зуб. Я ушла в трюм, прижалась щекой к горячей трубе. Зуб немного успокоился, но начало тошнить. Я выкарабкалась обратно на палубу, пароход сильно качнуло, я оказалась на бочке с огурцами, дно провалилось, и у меня весь зад промок в рассоле. Опять заломило зуб. Я снова спустилась в трюм, на полу на коленях, держась одной рукой за скамейку, молилась, крестилась и низко, до полу, кланялась баба в белом платочке. Я прижалась к трубе задом, чтобы подсушиться, не могла понять, о чем ее молитва, хотя слова были русские.
К вечеру мы приплыли в устье реки Великой, буря утихла, а зуб болел так, будто кроме зубной боли на свете ничего не было. Наконец тети нашли пункт «скорой помощи», мне что-то затолкали в дупло, боль затихла.
В Пскове мы переночевали в доме крестьянина, младшая тетя Айно всю ночь гоняла клопов от Жени, а я сказала, что клопы не любят трудновоспитуемых. Им стало смешно, хотя они уже давно меня так не называли.
В Подборовское ехали долго, разбрызгивал лужи и подпрыгивая на бугорках в маленьком синем автобусе. Потом шли пешком по мягкой торфяной дороге и наконец увидели бараки, построенные из свежевырубленных желтоватых бревен, которые стояли на столбах.
— Видно, в половодье здесь затопляет, — указала на столбы старшая тетя.
Мы поднялись наверх, остановились у порога. Все помещение было, как большой сарай, в котором по двум сторонам возле стен стояли ящики, накрытые одеялами, а вокруг ведра, котлы и вообще все, что человеку в жизни надо. По углам барака было четыре плиты, возле одной из них я увидела бабушку, она подкладывала дрова в плиту. Бабушка выпрямилась, заметила нас и запричитала:
— Боже мой, Боже мой, я вас уже вчера ждала. Наши на работе, они на обед придут…
Нас окружили старухи. Вытирая распаренные руки о передники, они по очереди протягивали их нам. Для теть вообще не было незнакомых, каким-то образом все друг друга знали, если даже никогда не виделись, все равно знали деревню, откуда человек, чей он родственник и из чьего он дома.
Поздоровавшись и порасспросив про Эстонию, старухи разбрелись обратно к своим плитам готовить еду для работавших на торфоразработках детей.
Первым прибежал Ройне, ему передали, что мы приехали. Не успев толком поздороваться, он рассказал, что научился работать на тракторе и еще на какой-то не то черпалке, не то копалке и начал уже перевыполнять норму. Арво с отцом работал на лошади, ему было только шестнадцать лет и машин ему еще не доверяли, хотя он и говорит, что уже умеет водить трактор и что это совсем не трудно. Ройне рассказал, что на болоте много змей, и иногда они попадают в черпалку. Если бросить змею в костер, то она вздувается и лопается с треском… Все, перебивая друг друга, говорили весь вечер, получалось будто тут даже весело, а у меня опять сильно заныл зуб. Я уже не соображала, про что они говорят. Наконец бабушка подошла ко мне, положила теплую ладонь на голову и спросила:
— Что у тебя болит? Я показала на зуб.
— Подожди немножко, — сказала она и куда-то направилась. Вернулась она быстро, поманила меня пальцем к себе и повела к двери, там стояла старуха с кружкой воды. Она начала шептать в кружку, потом поливала этой водой шарниры в дверях, остановившимися, будто стеклянными глазами смотрела на меня, брызгала воду изо рта в лицо, открыла дверь, дула на улицу и все твердила одни и те же слова в рифму, будто читала стихи.
У старухи была какая-то страшная сила. Когда я пошла обратно, у меня ноги еле двигались, будто я жутко устала. Старшая тетя с ехидством спросила:
— Ну что, колдовство помогло?
Все заулыбались, я легла. Дядя Антти, смеясь, проговорил:
— Ну вот, живем себе при коммунизме, чуть ли не спим под общим одеялом, а колдуны не переводятся.
Странно, зуб мой перестал болеть, может быть, это просто совпадение, как думает старшая тетя. Я и сама не верила, что от заговора может прекратиться боль. Моя старая бабка тоже всегда что-то шептала, когда лечила, но у нее и лекарства были, которые она сама готовила, но эта старуха ничего не положила на зуб, а просто колдовала. Про моего прадеда тоже говорили, что у него такая сила была, без всяких лекарств любую порчу мог напустить или вылечить — не только человека, но и скотину. А старая бабка, когда он умирал, сказала, что такие люди всегда перед смертью с ума сходят, все колдуны — безбожники, с нечистой силой связаны. Себя же она считала лекарем. Прадед действительно недели за две до смерти стронулся. Он кричал про коров, которые будто увязли в болоте, что их за хвосты надо вытаскивать оттуда и все советы давал, как тянуть. А старая бабка будто чему-то радовалась и все повторяла:
— Вот-вот, они ему и явились, коровы, которых он околдовал, напустил понос на животных.
Старая бабушка не выносила родню своего мужа, с которой была дважды в родне. Младшая бабушка, ее дочь, вышла замуж за своего двоюродного брата, сына этого безбожника и колдуна. Но мой дед тоже ни во что не верит. Может быть, если бы он верил, ему было бы легче там в больнице.
Арво, как и раньше, первый начал клевать носом. Дядя Антти взглянул на него, улыбнулся, встал и сказал:
— Пора спать, мы с Лизой и маленькой пойдем ночевать к Майкки, ее сыновья уйдут в другой барак.
Старшая тетя пошла спать к Аппо Виркки, а мы легли на место тети Лизы и дяди Антти.

КРАСНЫЕ ЯГОДЫ

Посреди ночи тетя разбудила меня. Оказалось, я громко смеялась во сне. Я начала вспоминать, что же мне снилось? Вначале я будто шла босиком по пыльной теплой дороге, стараясь растопыривать пальцы ног так, чтобы пыль, как теплая мука, проходила между пальцами, а потом был лес, но стволы деревьев были выскоблены добела, и было очень чисто и прохладно, нигде ни хвоинки, ни веточки. Я пришла на поляну, вернее, деревья исчезли, и стало поле, усыпанное красными ягодами. Я наклонилась, потрогала, ягоды были мелкие и твердые и росли, как брусника, мелкими гроздьями, но совершенно не было листьев, одни красные ягоды. Я сорвала гроздь, положила в рот — они были горькие, а когда я пошла, они стали давиться под ногами. Красный сок просачивался между пальцами, как кровь. Поле тянулось до голубого края неба. Вдруг на самом горизонте появились мои прапрабабушка и прапрадедушка, которых я никогда не видела, но о них часто рассказывали. Это были родители моего прадедушки-колдуна. Я хорошо помнила их историю, они умерли в восемнадцатом году, на одной неделе оба, им было по сто семь лет, они ходили в баню босиком зимой и летом и окатывались в проруби. Сначала умер дед, а через день умерла бабка, их хоронили вместе. Они оба хорошо помнили, когда построили первый дом на берегу реки в Виркине, а может, это их родители помнили. Бабка будто бы любила рассказывать всякие истории, но их колдунами не считали, иначе мой прадед не был бы колдуном: у колдунов не рождаются колдуны, это всем известно.
Они очень медленно с палками в руках шли ко мне. Они не были белыми, как все покойники, у бабки были красные щеки, она улыбалась и не была ни на кого похожа, а старик был похож на мою младшую бабушку, только глаза у него были голубые и без зрачков, но он не был слепым, он смотрел на меня… Хотелось, чтобы они скорее исчезли…
У деда глаза были как бы пустые. А бабка стала меня обнимать, и мне было щекотно. Я начала хохотать, тут тетя и растолкала меня.
В бараке храпело одновременно несколько человек, кто-то урчал, хотелось заснуть побыстрее. Я начала считать, но постепенно так получилось, что я начала высчитывать, за сколько лет до моего рождения умерли эти мои предки, получилось — всего за пятнадцать, а в Виркине поселились первые люди больше двухсот лет назад, наверное, наша деревня будет когда-нибудь переименована. Хотя вот Нева так и осталась Невой.
Как странно, в начале приходили люди, жгли леса, разрыхляли земли, а потом приходили другие люди, выгоняли тех с уже возделанных земель и начинали сами жить — так всегда было. Интересно, почему и откуда пришли туда наши? Говорят, что мы из Финляндии, потому что у всех наших чисто финские фамилии и все мы лютеране. Интересно, почему они ушли? Наверное, где-нибудь про это написано.
Стать бы действительно историком и попытаться все это узнать. Мой отец был историком, но его, кажется, интересовала французская революция. А я совсем мало знаю про французскую революцию. Там был Робеспьер, но его убили, наверное, тогда тоже много народу убили…

* * *

Утром тети поехали во Псков. Им хотелось найти там техникум или училище, куда бы устроить на следующую зиму Ройне. Иначе он попадет, как и все, на лесоповал, когда кончатся торфяные работы. А вообще ему не везет, тети не могли оставить его одного в Рыбинске. На деньги мало что купишь, да и денег нет, а приезжать за продуктами из Рыбинска в Эстонию слишком далеко. Почти полРоссии надо проехать, к тому же вряд ли ему удалось бы довезти туда продукты — по дороге украли бы. Через два дня они отправились с Ройне во Псков. Они устроили его в строительное училище на второй курс, с сентября он будет учиться. Меня бабушка все эти дни отправляла с женщинами в лес за черникой. Она не могла видеть, чтобы человек не работал, хотя я не понимала, на что ей нужно столько черники, ведь сахара все равно нет и сушить ее тоже негде. А когда я у нее спросила, она ответила, что в воскресенье отправит тетю Лизу на базар, и она продаст ягоды и буду деньги — дорогу окупишь.
В последний вечер перед отъездом я спросила у бабушки:
— К чему это видеть во сне ягоды?
Бабушка ответила, что все это глупости, но потом добавила: говорят, к слезам.
Как только мы вернулись из гостей, начали ходить на покос. Тети решили купить корову. В дождливые дни я ездила на велосипеде за ягодами или за грибами, а по субботам — в Виллевере на базар продавать ягоды. Тетя обещала мне на вырученные деньги купить материал на зимнее пальто. Прошлую зиму я проходила в старом тетином. Оно было сшито когда-то давно до войны. В таких длинных пальто с узкими плечами и высокими воротниками дамочки быстро бегали в старых фильмах, а здесь, в Эстонии, сейчас носят одежду, сшитую так, чтобы в ней было удобно широко шагать, размахивать руками и вообще казаться энергичной, плечистой и сильной.

* * *

Я так и знала, что это когда-нибудь произойдет — они найдут Володино письмо и обязательно прочтут. Я уговорила прабабку прятать все письма под краешек клеенки, а вчера я пришла из леса, и началось… Я им сказала, что мне семнадцать лет, к тому же я все равно уже прожила зиму одна, почему дома за мной надо следить и шпионить? Их ужасно разозлило слово «шпионить». Я наговорила всего, чего никогда и не думала про них, а они накричали на меня и опять повторили, что могут не пустить меня больше в школу, устроят на курсы портних… Я вовремя замолчала, хотя мне хотелось еще много им сказать… Я бы, конечно, крикнула им, что если бы были курсы на русском, они бы уже давно меня туда схлопотали… А они, наверное, ответили бы, что в совхоз хоть сейчас примут и хлопотать не надо… Я ушла в большую, освещенную вечерним закатом классную комнату — там на большом учительском столе мне была постелена постель. Я вынула из-под подушки «Вешние воды» и читала, пока не стемнело.
Утром мы молча позавтракали, сели на велосипеды и покатили на покос. Во время полдника младшая тетя с неприятной, чуть деланной улыбкой спросила:
— Кем же ты хочешь стать?
— Историком.
— Неизвестно, что через столько лет будет, к тому же, чтобы поехать учиться в большой город, нужен другой паспорт. Ну что делать, учись пока, сколько смогу, помогу.

СНОВА В ВИЛЬЯНДИ

Сентябрь был жарким, я с Шурой ходила купаться далеко за парк, там было тихое место. Мы могли загорать, разговаривать, читать — никто к нам не приставал. На пляже были эстонцы в красивых купальниках и с красивыми полотенцами и халатиками, а мы купались в трусах и в ситцевых лифчиках.
Наших ребят — Виктора и Володи — еще не было в городе, они приедут в конце октября. Мы с танцев исчезали незаметно. Но все же у Шуры в те дни возникла неприятная история с другом Сашки-аккордеониста Колькой. Он даже пообещал наш интернат поджечь, а ей ноги переломать на узенькой дорожке. Он хотел только с ней танцевать, а она сказала ему, что занята и чтобы он ни на что не рассчитывал, а он разозлился — ему, наверное, такое сказали впервые.
Из городских Шура не разрешала никого приглашать к нам в интернат, кроме тех двух прошлогодних мильтонов — Левку и Ваську. Теперь она сказала, что они нам очень нужны. Левка несколько раз приглашал меня и Шуру кататься на лодке, а мы им дразнили друг друга. При его появлении каждая из нас старалась первой шепнуть: «Твой пришел».
Я была уверена, что он приходил из-за Шурки, просто ей было неловко, что за ней милиционер ухаживает, — она и придумала эту игру. И не только потому, что он был милиционер, а просто будто в нем чего-то не хватало, хотя он был высокий с большими темно-карими глазами, но все же странно, почему ему захотелось стать милиционером? Здесь же ненавидят таких, а он собирается еще поступить в эмведешную секретную школу. Шурка считает, что он немного тронутый или недоразвитый, но он прекрасно учится. Еще она считала, что его вообще никто не полюбит, а мне кажется, он кого-нибудь найдет, женится и будет жить, как все, ведь он красивый. Будет офицером, у него все будет так, как ему хочется, просто он сейчас не понимает, с кем ему дружить и за кем ухаживать. Я как-то сказала Шуре, что если бы Нинка Штаймец была красивее, у них было бы о чем поговорить. Они оба идейные. Просто у Нинки слишком большое лицо и мало волос на голове, и ходит она тяжело, и голос у нее грубый, но это только видно вначале, а потом привыкаешь, не замечаешь. Может быть, их как-нибудь приручить друг к другу, может, разговорятся? — предложила я Шуре. Она засмеялась и ответила, что уж очень со стороны видно, что она ему не пара. Он никогда на нее никакого внимания не обращает. А я стала уговаривать Шуру помочь им.
— Ты же знаешь, я таких знать не хочу и помогать им не собираюсь, мне на них наплевать, — вдруг буквально закричала она.
— Я не очень понимаю, о чем ты говоришь, каких «таких» ты не хочешь… Она перебила меня:
— Не прикидывайся. Ты знаешь, что я не очень люблю эстонцев и не хотела бы здесь жить, но тех, кто за ними гоняется по лесам, я не только не люблю, а просто за людей не считаю. У немцев тоже такие идейные были…
У меня вырвалось:
— А как же наши ребята, они в армии и их воинская часть стоит здесь?
Шура помолчала, сорвала травинку, перекусила ее, выплюнула и сказала:
— Это чуть другое. Они же не по своей воле… Когда их отпустят, они уедут домой.
Шура перевернулась на живот, оперлась локтями о землю, положила перед собой книгу, взяла карандаш и начала заниматься.
А у меня застучало в висках: «Никто из русских так не думает… Но она была четыре года в оккупации… Узнать бы, как это она вступила в комсомол? Почему?.. Так легко меня втянуть в разговор… Все равно я не должна начать сомневаться… Я должна верить сама себе. У моей мамы тоже была не только Валентина, которая донесла на нее, но была и Вера Ивановна, которая во время суда вышла защищать ее и села с ней».
В нашей комнате в этом году из прошлогодних остались сестры Кравцовы и Ира Савчинская. Шура жаловалась, что невозможно заниматься и вообще — не ее дело наводить тут порядок…
В конце сентября приехал Шурин отец, Алексей Георгиевич. Прямо, не раздеваясь, он прошел в комнату мальчишек. Он приказал всем выйти, было слышно, как он матерился и стегал ремнем Вовку. Шура много раз говорила брату: «Погоди, я все скажу отцу — в школу не ходишь, по огородам лазаешь, куришь.». Алексей Георгиевич, весь раскрасневшийся, вышел из мальчишеской комнаты, положил мне руку на плечо и объявил:
— Ну, дочки, на квартиру будем переезжать.
Я шепнула Шуре:
— Ты же знаешь, я не могу…
Дядя Алеша понял и перебил меня:
— Вы здесь спите на одной койке. Я буду платить дровами. Где двое — там и трое. На следующей неделе переберетесь.
Переехали мы в семью, в которой были две маленькие девочки, жена, муж и бабушка. У них была большая комната и кухня. Хозяйка Леля нам сразу сообщила, что ее муж практически дома не бывает и что у бабки есть своя комната, она приходит ей помогать, сама она недавно перенесла тяжелую операцию и не может ни пилить, ни колоть дрова. Нашу широкую кровать поставили за шкаф, у нас получился как бы свой уголок, а Вовке отец привез раскладушку, ее ставили на ночь в середину комнаты к большому окну под фикус. На следующий день Леля попросила наши паспорта, посмотрела на меня:
— Ты что, немка?
— Там же написано, финка.
— Ты не волнуйся, я про это знаю, у моего Семена мать немка, у них тоже такие паспорта. — Потом она будто спохватилась и прошептала: — Вы только ему не говорите, он это скрывает. Он же у меня член партии. Анкеты у него чистые. Всю войну провоевал, немецкий как русский знает. Его родня с материнской стороны живет в ссылке в Средней Азии. — Она вложила мое удостоверение в Шуркин паспорт, отвернувшись к шкафу, проговорила: — Я должна отдать паспорта на прописку, если что…
Через несколько дней она вернула нам паспорта, сказав, чтобы я не забыла отнести свой документ на следующей неделе на продление. Я кивнула. В тот вечер, вернувшись со школы, Шура сказала:
— Идем на улицу.
Мы вышли, она обняла меня:
— Ты знаешь, я говорила с отцом, он может тебя удочерить, — тогда ничего этого больше не будет, ты сможешь поехать с нами под Ленинград, отец собирается весной переехать, продаст все, и мы вместе переедем. Будешь жить с нами.
Я заплакала.
В паспортный стол я отправилась в понедельник. У меня взяли мое удостоверение и как обычно велели прийти через два дня. А когда я пришла за паспортом и назвала свою фамилию, секретарша сказала, что меня просит зайти начальница. У меня заныло под ложечкой и пересохло в горле. В голове мелькнуло: «Вышлют». Я встала. Секретарша велела сесть на место и ждать, пока вызовут. Показалось, будто откуда-то издали прокричали мою фамилию. Я прошла за секретаршей в большой кабинет с высокими узкими окнами. Между двумя завешанными толстыми темными шторами окнами за большим письменным столом сидела в форме офицера милиции блондинка с волнами и трубочками на голове. Вышла секретарша, она заулыбалась, указала на стул, назвала меня по имени, показалось, что она произнесла мое имя без акцента. Я продолжала стоять, она повторила:
— Садитесь, садитесь, у меня с вами будет немного необычный разговор. Скажите, ваш отец работал в финском техникуме в Ленинграде?
Я кивнула, в горле опять пересохло, я сглотнула. Она предложила воды из графина.
Я еле слышно промямлила:
— Спасибо.
Она ничего не спрашивала, а сказала невероятное:
— Ваш отец был моим любимым учителем, хотелось бы кое о чем поговорить, приходите ко мне в гости. — Она быстро написала на бумажке адрес и отдала мне со словами: — Я хочу помочь Вам, сегодня среда, — протянула она, будто обдумывая что-то, — приходите послезавтра, часов так в шесть, я Вас буду ждать.
Домой я шла медленно, казалось, надо хорошенько подумать… На пальце у нее обручальное кольцо, она замужем, у нее русская фамилия. А вдруг это неправда, что она ученица моего отца? А если даже и ученица… Это, может быть, еще хуже. Она начальница паспортного стола… Конечно, здесь нужны люди, которые бы знали одинаково хорошо и русский, и эстонский, но чтобы финка им подошла… Ну, конечно, в паспорте она, может быть, и не финка. Но неужели там в паспортном столе не разобрались, если у нее поддельные документы или она скрывает свои анкетные данные… А может, она боится и ей нужно показать, что она им служит… для какой-то ее собственной цели я ей нужна. Не надо говорить о маме. Это ее напугает, если даже она на самом деле хочет помочь, про маму она, может, и не знает…
Хозяева ужинали, я прошла к себе за шкаф, Шура занималась.
Я села рядом с ней, она чуть качнулась на пружинах, посмотрела на меня:
— Что так долго?
— Там очередь была.
— Иди поешь, бабка нам суп сварила и картошка жареная на сковороде.

* * *

Наш одноэтажный четырехквартирный дом стоял на горке, за мостом, а чуть выше было громадное кладбище. Из наших окон был виден крутой берег реки, мост и шоссе, а окна другой стороны дома смотрели на кладбище.
Я налила тарелку супа, села с Лелей и бабкой за стол, они допивали чай.
— Сегодня моя бабка чуть череп вместо камня не притащила домой, — проговорила Леля, хихикая.
Бабка, наоборот, сделала обиженное лицо и сказала:
— Неправда, я вовсе не собиралась его принести, просто я тебе рассказала, что пошла искать камень на бочку для квашеной капусты, издали мне показалось, что это камень. Я наклонилась, увидела череп, и вообще отправилась домой, ты всегда все переворачиваешь.
— Где вы череп-то увидели? — спросила я.
— Да их там полно. Здесь же немецкие братские могилы были, их тракторами разровняли. Там вон — метров сто от нашего дома — человеческих костей полно. Дома-то эти, можно сказать, на костях человеческих построили. Кресты выбросили, а холмики сравняли.
— Они ж устроили братские могилы возле старого немецкого кладбища. Эстонцы хоронят своих выше, ближе к шоссе, которое на вокзал идет, — объяснила Леля.
— Это что, здесь совсем около дома, на нашем склоне были эти немецкие братские могилы? — спросила я.
— Ну да, — подтвердила Леля.
— А может быть, там оползень и вообще те старые немцы вылезли?
Бабка замахала руками:
— Господь с вами. На ночь глядя про такое заговорили.

В ГОСТЯХ У НАЧАЛЬНИЦЫ ПАСПОРТНОГО СТОЛА

Начальница жила недалеко — за горой, по другую сторону кладбища. Было темно, сильный ветер дул в лицо, пришлось идти в гору боком, придерживая подол платья, чтобы ветер не поднимал его.
Я вошла на точно такую же кухню как наша. Возле плиты стояла начальница, она вытерла руки о передник, взяла мой пиджак, пошла к вешалке и предложила сесть. «Странно, дома она совсем другая и голос другой». Она снова отошла к плите, взяла нож, левой рукой подняла крышку на сковороде, помешала; зашипело и запахло жареным мясом.
— Ну, вот и готово. Сейчас сядем, поговорим. Вошла маленькая девочка и заныла:
— Ма-ам, я тоже хочу с тобой. Начальница ласково проговорила:
— Побудь еще чуть-чуть с Ниной, пока я поговорю с Мирой, — указала она на меня.
Интересно, почему она назвала меня по-русски Мирой, я во всех документах Мирья.
Девочка ушла. Она повернулась ко мне:
— А Вы знаете, как меня зовут?
— Знаю только фамилию…
Она назвалась Анной Ивановной. А потом сказала, что она и мою мать хорошо помнит. У меня застучало в висках… Она налила мне стакан брусничной воды, мне почему-то хотелось спросить, сама ли она собирала бруснику — глупость какая-то. Я отпила, напряглась, чтобы услышать, про что она говорит. Оказывается, она тоже училась после техникума на историческом в Герценовском институте. Это мой отец вел так уроки, что история ей показалась самым интересным предметом. Она говорит: началась война, не успела окончить, приходится работать не по специальности.
Наверное, ей стыдно, что она в таком месте работает. К ней все наши с такими же паспортами приходят. Ей приходится объявлять о выселении… она, конечно, говорит с ними по-русски…
— Вам семнадцать лет? Я кивнула.
— Вам, наверное, захочется после школы поехать куда-нибудь учиться, а у Вас, как говорят, волчий паспорт, ни в одном городе не пропишут. — Она смотрела на меня с ожиданием.
Мне показалось, она хочет, чтобы я кивнула и улыбнулась. Ей стало бы легче говорить со мной. Я почти шепотом проговорила:
— Я знаю…
Опять вошла девочка, Анна Ивановна взяла ее на руки и унесла обратно в другую комнату. Когда она вернулась, я спросила:
— У Вас есть какие-нибудь студенческие фотографии, на которых был бы мой отец?
Она покраснела, помотала головой.
— Но вообще у меня были две большие фотокарточки, одна выпускная, а другая — наша техникумовская гимнастическая группа… Отец Ваш аккомпанировал на рояле. Но все мои довоенные фотографии у моей мамы, она в Сибири, в Тюмени живет… Если хотите, я напишу ей и сделаем копии, но это потом. — Она чуть приподнялась, подтянула поближе свой табурет и продолжала: — Сейчас я коротко объясню, зачем, собственно, я вас пригласила. Но это только между нами… Ни одна душа не должна знать… Если раскроется… Вы не можете себе представить, что будет… — шептала она, наклонившись низко ко мне. — Я могу поменять вам паспорт… Там будет написано, что вы русская или украинка, посмотрю, что больше подойдет, тем более что у вас уже фамилия не Хиива, а Хиво, окончание «о» и короткая фамилия. Вы понимаете, это легче, вы можете стать украинкой. У вас будет паспорт, как у всех, — на пять лет и без статьи. Приходите послезавтра к закрытию с вашим удостоверением. Я вам почему-то верю… Я считала ваших родителей самыми достойными, честными и интересными людьми, которых я когда-либо встречала, вы похожи на отца, я заметила это даже на фотографии в паспорте.
В коридоре послышался грохот железных подков. Она договорила скороговоркой:
— Вы так молоды, вся ваша жизнь впереди.
Открылась дверь, вошел полковник милиции. Анна Ивановна встала, поправила косынку, одернула обеими руками передник и сказала:
— Василий Иванович, познакомьтесь, дочь моего учителя, я тебе о ней говорила. Он протянул мне руку:
— Очень приятно познакомиться. Мир тесен, особенно когда работаешь на такой работе, как мы с Аней. Тысячи людей через нас проходят, вот и знакомые иногда попадаются. Вы ведь тоже из Ленинграда?
Я кивнула. Он повернулся к жене и громким бодрым голосом проговорил:
— Ну, хозяйка, чем накормишь?
Я встала, начала прощаться. Анна Ивановна обратилась к мужу:
— Вася, подожди минутку, — и вышла в коридор проводить меня.
У наружной двери она протянула мне руку и просила не забыть прийти к ней на работу к семи часам в пятницу.
В обратную сторону ветер гнал меня в спину с горы вниз. Где-то недалеко выла собака. Мои каблуки глухо стучали по мерзлой земле. Я вошла на кухню, наши пили чай. Леля посмотрела на меня и погрозила пальцем:
— Погоди, погоди, я Володе скажу. Куда это ты бегаешь по вечерам?
— Дайте лучше чаю, собачий холод на улице.
Утром на первом же уроке по геометрии я схватила двойку, а казалось, я запомнила эту теорему, она показалась мне очень нетрудной, когда Валентина объясняла ее. Вышла к доске и ни слова не могла вспомнить, будто вообще никогда ничего такого и не слышала.
Римка Беляева на перемене подошла ко мне, пожала плечами и сказала:
— Ты знаешь, мне ты кажешься какой-то другой… Как бы это тебе объяснить… Понимаешь, когда ты идешь к доске, кажется, что ты все знаешь и даже можешь сказать больше, чем любой из нас, на самом деле часто получается, как сегодня, молчишь себе или вякаешь еле-еле. Особенно по геометрии и вообще на уроках Валентины.
Я ее тоже терпеть не могу. Глаза, как две пустые деревянные плошки, задаст свой вопрос и смотрит, как в пустыню. Хоть бы как-нибудь иначе, попонятнее, умела свои дурацкие вопросы повернуть.
— Я сама виновата, не выучила, думала, что запомнила с урока, и вообще — я не люблю никакой математики и математичек.
— Математика здесь не при чем, просто она зануда и дура, сидит, как мумия, не хочет задать наводящий вопрос, чтобы помочь начать, понять, что она от тебя хочет…
Я молчала, Римка резко дернула тем плечом, которое у нее было выше, и захромала к своей парте.
На следующий день к нам в класс пришла новая девочка, Наташа Кузнецова, она была, как и многие из моих одноклассников, офицерская дочка. Переехала она к нам из Таллинна. Эльфрида велела ей прочесть стихотворение Лермонтова «Беглец». Она обычно так проверяла новеньких — давала прочесть какое-нибудь стихотворение. Наташа прочла без запинки, но Эльфрида всегда цеплялась к новеньким:
— Вы совершенно не чувствуете, что вы читаете — стихотворение или отвечаете урок по физике, и тут же попросила меня прочесть, а когда я кончила, она обратилась к классу:
— Ну, чувствуете разницу?
Наташа покраснела, а Эльфрида продолжала:
— Так редко, кто читает, тут талант нужен… Я тоже так не могу, но так, как прочитала Кузнецова, никто не должен читать стихи, я этого не допущу.
У нее в тот день было что-то плохое настроение. На Ирку Савчинскую она напала за то, что та сделала какую-то грубейшую ошибку
в диктанте. Она говорила Ирке ужасно противно, чтобы та устроилась дрова колоть или полы мыть, а не протирала юбки на школьной скамье. Было стыдно, ведь Эльфрида — наша любимая учительница. Но она вспыльчивая и терпеть не могла, как она часто нам говорила, двух вещей: безграмотности и тупости. Никто из учителей в нашей школе не ведет уроки интереснее, чем Эльфрида Яковлевна. С ней просто нервные припадки бывают из-за каких-то там ошибок. Может быть, у нее муж арестован или убит на войне? Но почему она не едет обратно в Ленинград? Она тоже ленинградка. А Любка Латынина говорила, что у нее роман со студентом, который ее на десять лет моложе. Может быть, с тем высоким блондином, с которым я видела ее как-то в парке? Она некрасивая, лицо у нее в оспинах, а волосы редкие и рыжие. Зачем она носит такие высокие каблуки? У нее тоненькие ножки, кажется, что она вот-вот упадет и ноги переломятся.
В Калининской области про такие ноги говорили: ноженьки, что у боженьки, — чем выше, тем тоньше. Хорошо, что она хоть маленького роста, а если бы была высокая и на таких ногах, наверное, никто ее бы не полюбил, будь она хоть какой угодно умной и обаятельной.
А странно: у нее и у Валентины большие серые глаза и лицо у Валентины Матвеевны спокойное и красивое, но она будто мертвая, а у Эльфриды будто что-то внутри все время клокочет и никогда не знаешь, как сегодня будет на уроке — интересно или ужасно. В тот день мне на уроке русского языка Эльфрида влепила двойку, а я-то как раз сидела и думала, что с завтрашнего дня начну ходить делать уроки в библиотеку, и если у меня с документами будет в порядке, то все будет зависеть от меня самой… Я смогу поступить в любой техникум в Ленинграде, как я потом перешла на Эльфриду и всю эту муру про нее…
В пятницу утром я надела синие парусиновые баретки, выглянула в окно, замерзшие седые травинки сверкали на солнце, сегодня вечером я должна пойти в паспортный стол и стать кем-то. Забыть, что мои родители финны и вообще надо многое сочинить, а может быть, и не так-то много и сочинять надо будет? Была война — много народу пропало без вести. Например, дядя Леша погиб в сорок первом, а бумаги пришли, что он пропал без вести в сорок третьем. А если я буду украинкой, то само собой будет понятно, что мои родители погибли где-нибудь при эвакуации или, может, даже в оккупации, ведь я была ребенком. А может, все остаться по-прежнему, только могло же быть, что у моего отца была национальность другая и вообще, наверное, эта паспортистка мне сама подскажет, как заполнять анкеты и что говорить. Да и говорить-то не надо будет, я и сейчас ничего о моих родителях не говорю, с чего это я потом о них так уж заговорю? Да никто и не спросит. У меня и в метрике не указана национальность родителей. Наверное, много на свете людей, которые живут по поддельным документам. Но многие из них, вероятно, что-нибудь нехорошее сделали… Выходит, что я буду всю жизнь жить, как живут преступники… Но моя мать — лучше бы она никому не говорила, где ее муж, и вообще молчала бы… Может быть, мы и из Финляндии не уехали, если бы она была с нами… Лучше бы она врала… Была бы жива…
В моих спортивных бареточках тонкие резиновые подошвы, каждый комочек под ногой колол ступню. Возле моста была большая лужа, я решила пройти по льду, если лед не проломится, сегодня вечером пойду к этой паспортистке. Вода подо льдом по краям высохла и, как только я осторожно поставила ногу, раздался звонкий хруст. Шура впереди крикнула:
— Иди быстрее, опоздаем!
Мы каждое утро шли в школу мимо здания милиции, оно стояло на горке, внизу был пруд. Вода в пруду еще не замерзла, только по краям было тонкое белое кружево. Возле пруда двое эстонских мальчишек в школьных форменных фуражках, низко наклонившись, кидали камни в пруд. У них получалось очень интересно: камень летел низко над водой, чуть прикоснувшись к воде, отскакивал обратно и снова летел и только в середине пруда исчезал под водой, круги от него шли под тонкую корку льда у берега. Я тоже бросила камень, но он не отскочил от воды, круги один за другим пошли к берегу, я побежала догонять Шуру.
В класс вошел наш новый учитель немецкого языка в сапогах, в военной форме без погон и с усиками. Он начал проверять немецкую грамматику. Попросил Тарасенкова перечислить падежи, за ним сидел Вовка Кукель и всегда ему подсказывал. Иногда он подсказывал что-нибудь совсем не то, вот и сейчас Тарасенков, как попугай, повторял: номинатив, генетив, датив, аккузатив, презерватив… Он вообще ничего не соображал, просто повторял вслух все, что ему шептали. Мы громко расхохотались. Учитель молча краснел, краснел, а потом схватил толстый классный журнал, с силой ударил им об стол и, грассируя, крикнул: «Демократы!». Наступила тишина. Как-то было непонятно, хорошо это или плохо быть демократами и вообще, почему «демократы»?
После немецкого в класс вошла эстонка Хилья. Я опять ничего не слышала, про что она говорила, весь урок я смотрела в окно. Там у нас под окном был маленький садик с фонтанчиком: в круглой каменной чаше стоял толстый пузатый мальчик и писал в чашу, его тоненькая струйка и была фонтаном. В конце урока я почему-то вспомнила заплаканное лицо Сюлви Суккайнен и опять начала думать: что же будет, если я буду другой? Нет, я к этой начальнице не пойду и даже Шурин отец не должен меня удочерять. Получится, что я как бы согласна с теми, кто судил их… и национальность моя…
я родилась финкой. А если бы я вышла замуж за Володю? Фамилию я бы поменяла и переехала бы к нему в Брянск, там я уж никогда не встречу никаких финнов, которые могли бы знать моих родителей.
Россия такая большая, здесь так много разного народа. Рассказывали же у нас про какого-то человека, будто, когда он получил повестку в НКВД, так вместо того, чтобы явиться туда, он тут же пошел и снялся с прописки, взял билет и уехал в Среднюю Азию. При этом он будто бы сказал, что раз мое имя Оннп — «счастье», — надо его попытать… Говорят, что перед войной он приезжал в гости к своей матери под Ленинград, никто не сообщил о нем никуда…
Интересно бы знать, как это все было? О чем думала эта Валентина Васильевна, когда шла доносить на мою мать, ведь у нее тоже было двое детей, совсем, как у моей мамы: мальчик был старше, а девочка — моего возраста. Мы там в Ярославле жили с ними в одной квартире в школьном подвале. Тетя говорила, что мама знала про то, что та за ней следит.
Валентина много раз спрашивала у мамы, считает ли она мужа виновным, наверное, мама была уверена, что она не донесет — не сможет, а может, иначе говорить не могла… Тетя говорила, что она всегда отвечала одинаково: «Нет, не считаю». Она даже на суде сказала, что не согласна с законами, по которым можно так ни за что дать человеку десять лет.
Ее обвинили за несогласие с советской законностью. Она ту бумагу подписала. Суд был открытый, а директорша школы, в которой она работала, вышла на трибуну суда и сказала, что моя мать, Ольга Ивановна, не виновата, что она как жена доверяла мужу и может быть невиновной даже в том случае, если ее муж виновен. Ее тоже арестовали. Они вместе сидели в Ярославской женской тюрьме. Младшая тетя Айно успела до войны съездить туда. Она отвезла и для Веры Ивановны передачу. В Ярославле их обеих считали сумасшедшими — ведь у Веры Ивановны тоже был сын, а ее муж еще раньше куда-то исчез. Тетя прошлым летом на сенокосе рассказала мне про все это.
Моя мама, наверное, смогла бы спастись, если бы ее в детстве пугали, говорили бы ей, как мне, если расскажешь про то, что говорят дома, нас арестуют, а когда вырастешь и будешь говорить про то, что думаешь, с тобой будет то же, что и с твоей матерью. Но когда она была ребенком, нечем было пугать. Про мою маму, когда ее посадили, начали говорить, что она не выживет, с ее характером не спастись.
У нее была язва желудка и сильное воспаление седалищного нерва. Дедушка в Финляндии говорил, что там никто не выживает… Он не хотел, чтобы мы домой поехали, он побывал с политическими заключенными на торфоразработках под Лугой, когда его раскулачили.
Никто, кроме дедушки, не мог поверить, что ни мамы, ни папы нет в живых, и что нас не привезут домой. Но тогда говорили, что нас бы все равно вернули, и было бы еще хуже, если бы нас насильно привезли. Но мы могли бы из Финляндии на время уехать в Швецию, как уехала тетя Ханни с Ритой. Интересно, как они там живут? Может быть, снова живут в Финляндии?
Вдруг назвали мое имя по-фински. Я подняла голову, учительница эстонского языка Хилья Карловна попросила меня читать дальше. Валя Сидорова, с которой я сидела за партой, ткнула пальцем в нужное место. Хилья возмутилась:
— Пусть она сама следит за текстом.
Она долго читала мне и Вале нравоучение на своем ломаном русском языке. Она меня почти никогда не спрашивает. Я знаю эстонский. Просто ей надо, чтобы я делала вид, что мне интересно сидеть и водить пальцем по странице, как в первом классе. Кроме меня и Нехамы никто не знает эстонского. Но никто и не хочет его учить…
— Сатис! Твойку сарапотала!
Я села, но Хилья не взяла ручку… Может, так — попугала…
У нее белые маленькие руки, они у нее все время шевелятся, она то берет ручку, то кладет ее обратно, то трогает классный журнал, кажется, она какая-то нервная.
Вдруг меня будто током ударило, и я увидела отца, его лицо было залито кровью. Неужели они били его? Тетя говорила, что мама ходила в Кресты дежурить, арестованных вывозили по ночам. Она дежурила по очереди со знакомой учительницей. В ту ночь, когда их вывели из Крестов отправлять, дежурила та, она рассказала, что мой отец ее не узнал. Он был в крови, у него была выбита челюсть. Моего отца и ее мужа протащили в машину под мышки.
Отец передал через солдата-надзирателя записку в буханке хлеба. В той записке он писал, что его обвиняют в шпионаже в пользу Финляндии. Он просил маму рассказать мне и Ройне, когда мы подрастем, что он ни в чем не виновен, а просто вредители пробрались до самых верхов и что он не помнит, как подписал обвинение, его поставили в маленькую будку, в которой даже колени невозможно было согнуть и капали холодную воду на голову…
Неужели все, кого тогда забрали, так думали? Их там очень много собралось… После судов и допросов они оказались вместе… Там же много всяких образованных людей… Хотя, если они так работали там, как я работала в Никольском в колхозе… наверное, им все время есть хотелось… А зимой там сильные морозы… В учебнике пятого класса написано, что римляне называли своих рабов говорящими орудиями труда. У них там было яснее: устраивали гладиаторские бои — все было на виду и даже на радость другим, а у нас и в Германии все попрятано по лагерям. Говорят, мой отец был умным и порядочным человеком. Сейчас так говорить о нем опасно… Странно, что эта паспортистка решилась на такое. Вдруг я бы донесла на нее, не только она, но и ее муж бы полетел… А у них маленькая дочь, она-то ни при чем… Они живут в квартире, ходят на работу, она варит обед. Ждет его… Он, наверное, часто задерживается — наших надо выселять, бандитов и «лесных братьев» ловить… Он в темно-синей форме — начальник милиции…
Те были в черной форме, часть их стояла у нас. На металлических нашлепках — череп с перекрещенными костями, людей ни за что в лагерях убили — в печках жгли… Тот их офицер, который у нас жил, дедушку угощал сигаретами и на нашем пианино красиво играл, а те, что в черных формах, в печках людей жгли… Получается, человеку могут понравиться какие-то слова или идеи так, что он уже не понимает и не видит, что он делает и что делается вокруг. Может, и мой отец, если бы его не забрали, а наоборот, одели бы его в форму и отправили на какие-то дела как члена партии, он тоже делал бы все, что ему прикажут и верил бы, что все правильно. Он же знал, что отца его жены не должны были раскулачить. Мой дед никогда не пользовался наемной рабочей силой, значит, никого не эксплуатировал. И все же он и это пытался оправдать, спорил с дедом. А моя мать еще в самом начале тридцать седьмого говорила отцу, что его тоже непременно посадят. Он считал, что получились какие-то недоразумения, все скоро выяснится, нельзя впадать в панику… Нельзя так легко терять веру в коммунизм.
В деревне Устье, на Волге, где мы летом отдыхали, мама прочитала своей сестре стихи про все эти дела… Тетя испугалась и просила отдать ей на хранение тетрадку, но мама сказала, что неизвестно, кого первым посадят и у кого первым будет обыск и не дала. Тетя умоляла ее больше не писать, хотя бы ради детей… Как страшно боится моя тетя, мы были вдвоем на всей лесной делянке — она шептала, оглядывалась, когда про это рассказывала.
Кончились уроки, я схватила две двойки — промечтала…
Вечером сильно разболелся зуб. Наверное, тот же самый, который и летом болел, я всю ночь прокрутилась. Утром Шура отправила меня к врачу. Я боюсь врачей, у них лица, как у экзаменаторов или милиционеров, кажется, что они что-нибудь найдут, сделают больно…
Я не могу понять, почему я заговорила с регистраторшей по-русски? Ко мне подошел мужчина-врач, на ломаном русском языке он велел следовать за ним. По дороге он заглянул в какую-то дверь, и мы пошли дальше по длинному коридору. Кабинет его был большой и светлый. Он посадил меня в кресло, вошло несколько молодых врачей, просто девчонок и мальчишек. Врач попросил открыть рот и начал по-эстонски объяснять про мои зубы, а потом маленьким железным молоточком стукнул по больному зубу, через меня будто прошел сильный ток, нога дернулась и стукнула кого-то… У них в руках щипцы. Врач показывал, как их правильно держать в руках, велел мне шире раскрыть рот. Все по очереди совались со своими щипцами ко мне в рот. Я уцепилась за кресло, а врач повторял:
— Слапее, слапее.
Это чтобы я расслабилась. Я во что бы то ни стало хотела стерпеть — не дернуть ногой. Во рту затрещало, зуб вытащили, кто-то сунул мне полный рот ваты. Я вся окостенела, руки не отцеплялись от подлокотников, а когда отцепились, пальцы не разгибались, ногти были белые.
Ночью у меня поднялась температура, во рту распухло. Утром Шура повела меня обратно в зубную поликлинику. Она кричала на медсестру, но та была как каменная, будто ничего не слышала или совсем ничего не понимала. Потом все же сделали рентген — оказалось, у меня трещина на челюсти, они сами это сказали, вернее, врач показал снимок своим ученикам и сказал, что трещина получилась. Он не думал, что я понимаю. Потом меня водили по другим кабинетам, наконец положили на койку и велели полежать… Боль прошла, но шевельнуть челюстью было больно. Я пришла домой вечером. Шура сварила жидкой манной каши, положила в нее черничное варенье, но есть было все равно больно. Леля и Шура сидели, смотрели на меня, а потом начали говорить, чтобы я на них пожаловалась, они обе считали, что это форменное вредительство — тащить зуб без наркоза, да еще с практикантами. А Леля так кричала, что вся покраснела, она считала, что эстонцы всеми средствами хотят нас выкурить отсюда…
За окном целый день летели большие мягкие хлопья снега, они закрыли мальчика в фонтанной чаше белым пушистым покрывалом. У него уже давно перестала литься струйка. А интересно, если бы лилась, наверное, получилась бы длинная сосулька?
Вечером Володя прутиком постучал в кухонное стекло, я завязала щеку шерстяным платком и вышла. Мы отправились в парк. Было морозное полнолуние, в парке никого не было. Обледеневшие дорожки блестели зеленоватым холодным блеском. Мы начали кататься с горок на ногах по ледяным дорожкам. Мои туфли на стершихся резиновых подошвах быстро скользили. Володя крепко держал меня за плечи. Его подковы скрежеща чертили белые царапины на льду. Каждый раз, когда мы оказывались внизу, Володя поворачивал меня к себе, прижимался холодной шершавой щекой к моему лицу, целоваться было невозможно. По дороге домой он сказал, что к нему обещает приехать мама. Он ее не видел четыре года, отец бы тоже хотел приехать, но он очень занят, работает партийным секретарем горисполкома, а его старший брат погиб на фронте. Он еще что-то говорил про своих родителей, но я не слушала… Мы подошли к моему дому, я сказала, что мне еще надо сделать уроки и побежала вверх по лестнице.
Наши спали. Я вытащила учебники из портфеля, сложила их стопкой на кухонный стол, вначале я решила сделать примеры по алгебре. Первые два примера получились сразу, а третий никак не получался. Я отодвинула тетрадь. Вспомнилось лицо зубного врача… Странно, почему мне об этом неприятно говорить с Володей? Мы никогда не говорим об эстонцах. Я знаю, что никогда бы в жизни не смогла ему рассказать все, что знаю, об эстонцах. Он — солдат армии оккупантов.
Вечером приехал Сеня, хозяин дома, привез мешок картошки и большой кусок свинины, разожгли плиту, поставили две сковороды — одну со свининой, вторую с картошкой. Во время ужина обе девочки устроились к нему на колени. Когда он открывал рот, чтобы сунуть себе кусок, младшая засовывала ему палец, он вскрикивал: «Ам!», она с визгом отдергивала. Оба заливались смехом. Доев ужин, Сеня поставил девочек на пол и сказал:
— Ну, я пошел на партсобрание. Через неделю выборы в Верховный суд. Бабка пошла укладывать детей, а Лелька, как только закрылась за ним дверь, сощурив зло свои маленькие темные глаза, заговорила:
— Кобель мой Сенька, я на него в партком жаловалась, но там у него дружки, дело замяли. Он пообещал мне, что будет заботиться о семье. С паршивой овцы хоть шерсти клок. Так-то они все, пока молодая да здоровая… А что случись — они на сторону…
Накануне выборов я поехала домой за продуктами, обещала приехать в воскресенье пораньше. Я с Шурой голосовали впервые. Сеня решил отметить такой день. Вечером придут Володя и Шурин Виктор.
Днем в поезде было много места, я села на узкую лавку и задремала. Поезд медленно затормозил на каком-то полустанке, со скрежетом прокатились ворота вагончика, свет ослепил глаза. На теневой стороне вокзального домика, над окнами висел красный лозунг, призывающий эстонцев голосовать за самый справедливый суд. Я буду голосовать за судей… Моя мать подписала бумагу, что она против «такой законности»… Надо будет всех вычеркнуть, там, кажется, можно зайти в кабинку.
Я вошла в дом, наши все сидели на кухне за обедом. Сеня поднялся с места, развел руками:
— Что же ты нас подводишь, мы тебя заждались, садись поешь, надо быстрее идти, а то еще домой придут, подумают, у нас здесь все инвалиды.
Только я села за стол, в дверь постучались. Леля крикнула: «Да».
В кухню вошли агитаторы с урной. Увидев нас, они начали на ломаном русском объяснять, что им надо к четырем закончить голосование. Сенька прошептал: «Стыдно, молодежь». Урну поставили на круглый стол в комнате, нам выдали листочки — мы все их опустили, не читая, в узкую щелку ящика. Вечером Сенька сел на свой грузовик и уехал.

ФИКУС

В комнате было тепло натоплено, за окном с хрустальных сосулек капало. Леля пила чай возле окна, бабка с детьми ушла к себе на квартиру, Вовка поехал домой за продуктами, мы с Шурой сидели на кровати и делали уроки. Леля пристально смотрела, наконец она не выдержала:
— А ты моему Сене нравишься.
Я так и думала, что она когда-нибудь это скажет. На прошлой неделе Восьмого марта мы устроили вечеринку. Володе не дали увольнительной, Семен сел за стол рядом и все пытался мне втолковать, что я вовсе не люблю Володю, что мы с ним очень разные, и я будто вообще еще не знаю, что такое любовь, а потом приглашал меня танцевать. Я сказала ему, что Леле это неприятно. Он соглашался, но все равно снова приглашал.
— Да что ты, Леля, нашла к кому ревновать, — вступилась за меня Шура. — Ты разве не понимаешь, на что ей твой Семен?
— Я могу в интернат вернуться… — начала я, но Леля перебила:
— Да брось, никто из нас ему не нужен, у него есть постоянная. Я просто подумала, может, та ему надоела. Ты вон молоденькая, по-русски говоришь, а с той ему на чужом языке приходится изъясняться. Я знаю, мне его не удержать… — Она положила шитье на колени и повернулась к окну.
— Да что ты, Лель, подожди, пока дети подрастут, пойдешь на работу, может, еще все наладится, — начала ее утешать Шура.
Но Леля вдруг наклонилась над кадкой с фикусом, начала ковырять пальцем в земле, вытащила грязную длинную черную четырехгранную резинку из кадки, подняла ее к окну, покрутила, резинка, как змея, извивалась в ее пальцах. Мы молчали.
— Вот эта штука меня сгубила. Этой резиной я несколько абортов себе сделала, ну и попалась: проткнула матку. Учтите, такие штуки рано или поздно подведут… К тому же за это под суд можно угодить — самоаборт. Я врача не вызывала до последнего. Еле отходили… Все вырезали, да так зашили, что больше некуда, конец… Вам это надо знать, хотя, думаю, что знание в этом деле никому не помогло. — Она положила резинку в кадку на землю.
Шура сказала:
— Чего вы ее храните? Выбросьте вон.
— Не могу, кажется, будто тогда уж совсем конец… Я же когда поливаю этот фикус, помню про нее… Мне ж еще и тридцати нет, а я должна жить, как древняя старуха. Как говорится: хочется, да не можется.
Она встала вышла на кухню. Вернулась она с детским совочком, взяла резину, с силой всадила совок в землю и засунула ее обратно.
— Пойдем погуляем, — предложила я Шуре.
— Идем.
Обе мы посмотрели на фикус, толстые темно-зеленые листья с жестко подогнутыми вовнутрь краями жирно блестели на солнце. Леля спросила:
— Куда вы?
— Пойдем погуляем, скоро вернемся.
— А вы не расстраивайтесь, — будто уговаривала нас Леля, пока мы стояли на кухне и надевали пальто: — Вы выучитесь, будете работать. За деньги все можно, только на это денег не надо жалеть. — Она еще что-то хотела сказать, но Шура открыла дверь, и мы, застегивая на ходу пуговицы, вышли.
По посыпанной желтым песком и солью дорожке мы дошли до парка. Вчера было сыро, а ночью подморозило. Стволы деревьев, покрывшиеся за ночь тонкой коркой льда, таяли и потемнели от яркого мартовского солнца. Под ногами хрустело. Мы, как всегда, шли в сторону висячего мостика.
Мы начали раскачивать мост. Пронзительно заскрипели ржавые канаты, эхо раздалось по парку.
— Идем, люди идут, кажется, эстонцы — неудобно, мы же не маленькие, — сказала Шура.
На горе над озером мы сели на нагретую солнцем скамью. Шура посмотрела на меня и заулыбалась:
— У тебя на лице уже весна в разгаре, полно веснушек. Тебе они идут, у тебя волосы рыжеватые и даже в глазах коричневые крапинки.
Мы смотрели друг на друга. У нее белое, без единой веснушки лицо, и таких волос, как у Шуры, я никогда ни у кого не видела. Они у нее пышные, светло-золотые. На солнце получается сияние вокруг ее головы. На нее на улице постоянно оборачиваются все — и мужчины, и женщины. Но я никогда не слышала, чтобы ей кто-нибудь сказал, что она красивая, ее будто боятся или стесняются, а может быть, потому, что она редко улыбается…
— Слушай, а ты могла бы жить, как Лелька? — спросила я.
— Ты знаешь, я не хочу про это думать, раньше я думала, что ни за что, ни одного дня. А сейчас я начинаю думать о Сеньке лучше, ведь Галка не его дочь. Он содержит всю эту семейку из-за Люси. Он ее очень любит.
— Но Лелька-то изуродовала себя из-за него. Слушай, у нее уже ничего никогда не будет, а ей всего около тридцати. Она его любит, ревнует и всегда ждет. Интересно, а старухи и старики тоже ревнуют?
— Поживем — узнаем, — ответила Шура. — Слушай, мне как-то не по себе, когда я вижу этот фикус, разбить бы нечаянно горшок и выкинуть бы его вон. — Мы скоро уедем, у нас будет своя жизнь, — проговорила, как бы утешая меня, Шура.

ДЕДУШКА УМЕР

С урока конституции меня позвала к телефону школьная уборщица. Тетин голос спокойно произнес:
— Вчера умер дедушка.
Потом она говорила, что дороги совсем размыло, у тебя никакой обуви, кроме туфель на каблуках. Но я решила поехать на дедушкины похороны. В последние месяцы он почти не разговаривал, хотя мне казалось, что он чувствовал себя так же, как и раньше, просто ему больше нечего сказать, да и слушать его некому. Ему бы надо было читать газету или слушать радио, но у теть в школе никто газету на русском языке не выписывал, а эстонского он не понимал. Радио тоже у нас не было. Ему никто ничего не рассказывал, так он и лежал уже второй год со своей девяностолетней мамой в маленьком домике, который тети наняли у вдовы бывшего директора школы.
А раньше в Виркино моего деда считали самым знающим человеком, его приглашали в правление колхоза читать газету даже тогда, когда перестала выходить наша районная финская газета. Он читал по-русски «Ленинградскую правду» и растолковывал ее по-фински всем, кто приходил по вечерам в правление колхоза.
Я вышла из душного вагона. Было пасмурно, воздух отяжелел от воды. На гибких ветках берез у вокзала висели прозрачные капельки. Из здания вокзала, размахивая руками и громко говоря по-русски, вышли трое раскрасневшихся мужчин. За вокзалом стояла лошадь. Они начали усаживаться в сани. Я подошла и спросила, не
в совхоз ли они едут. Они все трое задвигались, начали устраивать мне место поудобнее. Как только лошадь тронулась, тот, что был ближе от меня, вытащил из кармана бутылку и предложил мне. Я оттолкнула его. Державший вожжи спросил, чья я буду.
— Племянница учительницы Айно Ивановны.
Тот, что был рядом с ним, толкнул соседа:
— А у Кольки губа не дура, вишь подкатывается, — они громко рассмеялись. Колька сделал протрезвевшее лицо, заморгал и с чуть наигранным возмущением проговорил:
— Ты что, Васька, сдурел, мой сын к ее тете в школу ходит.
— Тетя — тетей, а племянница — племянницей.
Я отодвинулась на самый край саней. Тот, что сидел с Колькой на передке, на четвереньках подполз поближе ко мне. От него несло водкой, он громко рыгал. Мы ехали по лесной дороге. Сани по самые края шли по мокрому месиву. Он опухшим от водки языком что-то шепелявил мне на ухо. Я старалась не слушать, он начал хватать меня за ноги.
— Не таких мы выламывали, сдавайся, я до Берлина дошел, ты это, б…, понимаешь?
Он начал расстегивать ширинку. Я спрыгнула в лужу, перебралась через канаву, оказалась в воде выше колена. Оба на санях материли меня эстонской сволочью, недобитой и недое…, но в воду не полезли.
Дома бабушка принесла ведро теплой воды, я опустила ноги, она дала шерстяные чулки и накинула на плечи плед. Вечером с кладбища приехали дядя Антти и Ройне. Они ездили рыть могилу для дедушки.
Утром бабушка испекла капустный пирог, сварила кофе. Мы молча сидели за столом. Казалось, что все мы сейчас думали о том, что жизнь дедушки кончилась ужасно. Он хотел пахать свою землю, собирать с нее урожай, вырастить детей — землю отобрали, двух детей ни за что арестовали… Потом он не хотел возвращаться из Финляндии, но его заставили…
Первой из-за стола встала бабушка. Она взяла молитвенник и отправилась к дедушкиному гробу.
Мы с тетей убрали посуду и тоже направились в маленький домик, тихо открыли дверь в коридорчик, послышались ровные слова молитвы, которую читала бабушка. Мы встали вокруг сколоченного из досок гроба, бабушка дочитала молитву, открыла черную книгу и велела петь.
Не пели только старшая тетя и Ройне. Тетя не пела из принципа, считала, что это глупо петь молитвы у гроба неверующего, а Ройне вообще никогда не пел.
У дедушки было красивое чистое восковое лицо. Казалось, наконец он доволен всем, что происходило. К нему приехали самые близкие родственники. И хоронили его, как всех наших: читали и пели, как это делали со всеми его близкими, жившими на этом свете… Крышку гроба закрыли. Мы все вместе вынесли его на улицу, поставили на сани и поехали. На кладбище было пустынно. Серые деревянные кресты были в темных затеках.
Могила за ночь наполнилась водой, пришлось долго вычерпывать ее ведрами, потом туда набросали еловых веток, гроб на веревках опустили в могилу. Священник-лютеранин на эстонском языке прочитал молитву, и сырые комья земли тяжело падали на дедушкин гроб. Все заплакали.
По дороге к саням дядя говорил, что потом, когда подсохнет и могила осядет, надо будет кому-нибудь приехать, поправить ее и поставить крест. Лошадь шла медленно. Казалось, мы все чувствовали себя виноватыми. Дедушка пролежал три года в постели, ему приносили еду, кормили, мыли, а он, наверное, целые дни думал, но никто больше не хотел знать, про что он думает, будто он умер давным-давно.
Человеку, наверное, хочется поступать по-своему, как ему самому кажется нужным. Интересно, а бывает так, что человек на самом деле поступает по-своему? Наверное, страшно быть не как все. Из Финляндии-то мы поехали стадом — все ехали на Родину, только дедушка сердился, называл нас дураками и стадом баранов. Только он один не верил, что нас домой повезут и советовал купить как можно больше продуктов в Финляндии. Он один оказался прав. Моему отцу он говорил, что никогда человек не будет работать на общественном поле так, как он работает на своем, и что рая не надо было бы выдумывать где-то далеко за облаками, если бы его можно было создать на Земле. Всегда будет один человек завидовать другому. Он в Виркине до войны все время повторял, что даже умные люди, если свихиваются, то получается стадо дураков, которых можно, как баранов, загнать в любое место. Это он про моего отца говорил, будто там. в лагерях, куда дедушка попал, когда его раскулачили, таких ученых идиотов, как мой отец, на навоз пускали. А бабушка кричала на него, чтобы он это прекратил и что толку мало от того, что он постоянно ворчит и ругается, только хуже может быть, а потом стало действительно хуже, но не из-за дедушки. Он замолчал.
Дед пришел в дом своей жены, вернее, в дом ее матери, моей прабабушки, которая его терпеть не могла. Саму прабабушку привели из далекой деревни Пери к нам в Виркино. Это было около восьмидесяти лет назад. Но интересно, как это получилось, что дом стали называть прабабкиным именем. При мне никто уже не называл наш дом иначе, как Марланкон тало (дом свояченицы Марии), хотя от ее дома, в который вошел мой дед, ничего не осталось, он все перестроил — и дом, и все подсобные постройки, а люди все равно продолжали называть наш дом по-старому.
Прабабка просыпалась рано и весь день беспрерывно что-то делала. Она терпеть не могла, когда человек сидел без дела. До последнего времени, когда она входила в комнату, ее дочь, моя младшая бабушка, вскакивала с постели, какой бы усталой она ни была, — не полагалось человеку лежать на кровати посреди белого дня, хотя моей младшей бабушке было тогда уже под шестьдесят. Она боялась свою мать. Может быть, и дед так много работал, чтобы показать своей теще, что он не хуже нее. Бедный дедушка, он, наверное, прожил всю свою жизнь, как на соревнованиях. Иногда он напивался, но это было уже после торфоразработок. Мне было лет семь, дедушка пришел из города пьяный, штаны у него болтались на бедрах. Старая бабка пальцем указала дочери на него и зло прошипела:
— Полюбуйся на своего молодца! — и рассмеялась скрипучим голосом.
Дед подошел, крикнул ей в лицо: «Уйди, старая ведьма, надоела ты мне!» — и толкнул тещу в грудь. За ней стояло ведро с пойлом для коровы, которое младшая бабушка собиралась вынести в хлев. Старая бабка упала в ведро, подняла крик, младшая бабушка отправила нас в другую комнату.
После революции, когда за продукты можно было приобрести много красивых вещей, дед наменял на картошку всяких ненужных вещей. У нас на чердаке стоял красного дерева ломберный столик, было непонятно, для чего он. Фруктовые ножи он тоже купил, хотя никто из нас не видел, чтобы фрукты ели с ножом, всякую красивую посуду он купил, которая стояла в шкафу в чулане. Ему, наверное, казалось, что кто-нибудь из нас будет как-то невероятно жить, все эти вещи так никому и не понадобились, пробыли у нас и пропали… Мы ехали по лесу, дядя остановил лошадь, срубил тонкую березу, обрубил ветки и крону, положил ее в сани: «Это отцу на крест».
Бабушка сидела рядом со мной, казалось, что она дремлет, но она взяла меня за плечи, притянула к себе, я положила голову в ее подол
и закрыла глаза. Передо мной всплыл жаркий летний день, я пришла с чашкой черники в домик, где жил дедушка, разделила чернику на две порции, налила в чашки молока и дала прабабушке и дедушке. Дед не мог сам есть, его пришлось покормить. А когда он съел ягоды и вытер усы и бороду тыльной стороной неподвижной руки с толстыми опухшими суставами, он откинулся на подушку и проговорил:
— Теперь бы покурить!
Я знала, что бабушка никогда бы не разрешила купить ему папиросы, но у меня осталось чуть денег от продажи ягод. Я взяла их и поехала на велосипеде в магазин, купила дедушке несколько папиросин «Север», зашла в домик, положила ему под подушку. Он тут же с очень довольным лицом закурил и шепнул мне, когда я чиркнула ему спичку: «Спасибо», и громко раскашлялся.
Прабабка прошамкала из своего угла:
— Вот видишь… ему это уже не надо.
А дядя Антти тоже тогда давно, до войны, когда дедушка ругал его за то, что он пьет, сказал своему отцу, что он прожил всю свою жизнь, как кошка с собакой со своей тещей. Но странно, часто, когда дедушка приезжал из Ленинграда, он привозил ей гостинцы и отрезы на кофточки и юбки и платочки в горошек. Он, наверное, уважал ее. Оба работали как заведенные. Но только многое, наверное, было между ними, ведь младшая бабушка была ее единственной дочерью, да и хозяйство, и дом он переделал на свой лад. Но зато детей прабабка воспитывала так, как ей хотелось, особенно мою маму и тетю Айно. Про свое детство мама в Ярославле рассказывала, когда мы гуляли на берегу Волги. Они каждое воскресенье пели и читали молитвы со своей бабушкой. А может быть, деду это и нравилось, ему надо было что-то свое иметь — вот он и считался безбожником. Он же никогда не запрещал заниматься с детьми… Но между собой они почти не разговаривали. Если дед спрашивал у прабабки, где лежит какая-нибудь вещь, то та не отвечала, а указывала ему пальцем. Никому уже не узнать, о чем он думал, когда лежал так целые дни один. Бабушка говорила, что у него всегда открыты глаза, когда бы к нему ни подойти, и днем и ночью, наверное, он много раз видел перед собой свою жизнь. Он же женился по любви. Бабушка ему, наверное, часто в этих картинках улыбалась, и, может, она ему молодой вспоминалась, а дети маленькими вспоминались, а нас, внуков, он, наверное, редко вспоминал. Ведь его дети от любви родились, а мы ему от несчастья достались. Когда любят — улыбаются, и вообще это видно по лицу, а дед никогда не улыбался нам. Может быть, я
и Ройне напоминали ему о его дочери, и он не мог нам улыбаться. Он, кажется, больше всех из своих детей любил мою маму, она была старшей и первым его ребенком. О маме он думал до конца, пока мог думать. Он поехал в Ярославль за Ройне, когда ее арестовали. Он плакал, когда вернулся, и не мог молчать. В тот же день он рассказал все своему троюродному брату, а бабушка ругала его за это. К дяде Тойво он тоже ездил, но это было еще до тридцать седьмого. Он тогда приехал радостным. Все улыбался, будто он немного выпил, — его сын летчик-испытатель. Он привез фотографию дяди Тойво в форме летчика и всем в деревне показывал, брал ее с собой в правление колхоза, когда ходил читать газету.
Лошадь остановилась во дворе школы, мы начали выкарабкиваться из саней. Стало холоднее. На краю неба, как раскаленное лезвие, загорелся закат. От лошади поднимался белый пар. Я погладила ее по морде, она встряхнулась и зашевелила ушами. Дядя Антти крикнул с крыльца:
— Подбрось ей сена!
Бабушка разогрела ужин, мы ели, глядя в тарелки. Дядя Антти как всегда закончил первым, отодвинул тарелку, зажег папиросу, с силой выпустил синюю струю дыма вверх и проговорил:
— Я уверен, что в Карелии будет лучше. Нам вербовщики говорили, что там, на лесоразработках, хорошо платят. Говорят, что и отсюда всех наших подчистят, там республика Карело-финская существует, не хватает финнов. Вроде бы прямой смысл нас всех туда направить, — рассудил дядя Антти.
— Слава Богу, отец умер, ему уж не придется мучиться на пересыльных пунктах и дорогах, — проговорила бабушка, вставая, чтобы убрать посуду со стола.

* * *

Как только учителя перестают искать в журнале, кого бы вызвать к доске отвечать урок, и проходит напряжение, перед глазами всплывает Володино лицо. Он улыбается, ему кажется, что мы должны пожениться. А я не знаю, что мы будем делать, когда поженимся. Я ни за что в этот город Брянск не поеду, я не могу ему показать свой паспорт. Очень много надо будет ему объяснить, и все равно ему всего не понять, на всю жизнь останемся чужими, придется, если, к примеру, поехать в его Брянск, как-то все объяснить его отцу — он партийный, русский, ни от чего, наверное, не пострадал… Можно, конечно, отправиться к той начальнице паспортного стола
и получить нормальный паспорт, все скрыть и никогда уже в жизни никому ни о чем не рассказывать. Но если я поеду с Володей к моим тетям? Они же говорят по-фински… Правда, они могли бы и не говорить при нем, но вот бабушка, по ней сразу все понятно. Она почти не говорит по-русски… Получится, будто я стесняюсь самых близких мне людей. Может быть, Лелькин муж Семен прав, что я Володю не очень-то люблю. Интересно, почему он так думает? Выходит, у меня такая первая любовь. Шура тоже говорила, что не выходят замуж за первого же парня. Но это просто так считается…
Что же он мне тогда там на лавочке под акациями говорил про эстонцев? Будто их от немцев освободили и что они все предатели. Но кто из эстонцев просил их освобождать? Такое количество в Сибирь при раскулачивании сослали, а сколько арестовано! Может, он ничего не знает? Наверное, ему на партсобрании про это говорят. Выходит, что хотя он побывал во многих освобожденных странах, ничего сам не увидел. Ведь все знают, что в Прибалтике жили при немцах лучше, чем сейчас. Если я выйду замуж за Володю, мне, наверное, и от своих детей придется скрывать, куда делись их бабушка
и дедушка. Получилось бы для тех, кто это все сотворил, прекрасно — и концы в воду. Мне лучше вообще кончить с Володей и никогда больше не знакомиться с такими…
— Хиво, иди к доске! — Валентина хотела, чтобы я повторила теорему, которую она объяснила.
Я прошла к доске, но я абсолютно ничего не слышала. Она мне опять всадила двойку в журнал, да еще нотацию прочитала.

* * *

На вокзале было шумно. Казалось, даже весело, — мне всегда так казалось, когда наших собиралось много вместе. А у взрослых при всех переездах были очень напряженные и озабоченные лица. Как-то не верилось, что им плохо. Им просто как бы хотелось быть при таком важном деле серьезными.
Мы таскали в вагоны-телятники тюки и ящики. Ящики мы ставили вниз, а сверху клали мягкие тюки и мешки. Мы почти закончили работу. Рядом с нашим вагоном стояло несколько парней и девушек, они о чем-то громко разговаривали и смеялись. Я подошла к ним поближе.
Девушка с желто-белыми волосами, подкрученными валиком вниз, смеясь рассказывала, как на танцах в клубе погас свет и в темноте она вцепилась в какого-то парня-эстонца, думая, что это ее брат, и закричала:
— Армас, Армас12, я боюсь! А тот не будь дурак…
Я не расслышала, что тот сделал с ней. Моя бабушка заметила, что я стою без дела, и позвала к себе. Я махнула ей рукой, чтобы она чуть подождала.
— Молодец, не растерялся, — проговорил, смеясь во все горло, худой длинный парень с грязно-белыми волосами.
Действительно, такого имени у эстонцев, кажется, нет, а это слово означает то же самое, что и в финском языке. Вообще, в наших деревнях я тоже не слышала, чтобы кого-нибудь так звали. Но эти, кажется, из Келтто. Они говорят чуть иначе, чем мы. Они ни в Финляндии, ни в оккупации не были. Но у них все равно такие же шестимесячные удостоверения личности со статьей, как и у нас, хотя им не пришлось изменять родине. Вообще, может, это даже справедливо. Ведь мы-то сумели доказать свою преданность тем, что сами пожелали вернуться, а эти никак ничего не доказали — их просто в Сибирь сослали за то, что они финны. Им больше статья подходит, чем нам. Вообще, все как-то запутано. Странно, эстонцев берут в армию, а наших ребят нет. Может быть, потому что у них своя республика и их нельзя в армию не брать? А интересно, почему Финляндию так и не взяли? Может быть, им действительно в Германию надо было торопиться. Это тот «лесной брат» там в Пука так говорил. Он еще сказал, что не думайте, что финны умнее других, просто не до них было. Дядя Антти и Атами Виркки с ним тогда спорили, все про Зимнюю войну ему напоминали.
Нам бы, наверное, было намного лучше, если бы взяли Финляндию, — нас бы тогда тоже не высылали, а дедушка тогда в Кочинове тетю дразнил за то, что она учебников финского языка накупила в Финляндии. Он говорил ей, что скорее она могла бы пригодиться как преподавательница русского языка для финнов, чем финского для наших детей. Это было в то время более вероятно, уверял он. Тетя на него не обижалась, а он ей говорил: «К чему только грамоте училась, простых вещей не понимаешь!».

* * *

Я решила остаться в Эстонии на лето. Мне удалось устроиться в совхоз, вернее, в плодопитомник на работу. Валентина не допустила меня к экзамену по алгебре, и мне придется пойти ее сдавать в августе. Я проспала с нашими в вагоне на тюках, а рано утром пошла на вокзал. Купила билет, вернулась, пришла попрощаться с нашими. Бабушка плакала и несколько раз повторила:
— Herra siunatkoo sinnu 13

* * *

В совхозе я поселилась с Иркой Савчинской и Валей Шмелевой у Иркиной мамы. Там был нормированный рабочий день, и никто так по-сумасшедшему не работал, как в колхозе в Калининской области. Женщин на покос вообще не отправляли, а меня послали на прививку яблонь с практикантами из сельскохозяйственного техникума, но потом отдали в бригаду Майкки Миеттинен, она была замужем за эстонцем, ее из Эстонии не выслали. В совхозе она была вроде бригадира, но сама же работала с нами в поле, а не как колхозный бригадир, который должен придумать, кого на какую работу направить. Здесь этим делом занимался агроном Хейно Койдула.
Я работала в бригаде с русскими бабами, мы окучивали помидоры, было жарко, бабы часто сидели, да и вообще они любили посидеть и поболтать, мы не заметили, как агроном подошел и прокричал:
— Вы не путите рапотат, я не путу вам писать! А Нюшка Федотова тут же спокойно ему ответила:
— Ну и не писай, ходи так, коль можешь.
Поднялся хохот. Хейно поковылял от нас, бормоча эстонские ругательства. Хельга, с которой я работала в паре, слышала, как я говорила с бабами, спросила, где я так научилась говорить по-русски? Ирма ответила за меня:
— Так не научишься, она из России.
Я спросила у Ирмы:
— А ты чувствуешь у меня в эстонском акцент?
— Я вообще с тобой мало говорила, может быть, и почувствовала бы.
Майкки спросила у меня, как всегда по-фински:
— Ты что в эстонской школе учишься?
— Нет, в русской.
— Почему ты в русскую пошла?
— Вдруг мы еще когда-нибудь домой поедем, что мне там с эстонским делать?
Майкки промолчала.

* * *

В субботу, после работы Ирина мама отнесла отбить косы, а нам велела пораньше лечь спать. Уже третье воскресенье мы идем на покос. Тетя Аня — Ирина мама — не берет с меня и Вальки Шмелевой денег за постой и питание, а мы помогаем ей по хозяйству и косим траву для ее коровы. Но в то утро я проснулась от приятного, равномерного шума дождя, видимо, было уже поздно, я снова закрыла глаза и заснула. Меня разбудили к обеду. После такого спанья трудно прийти в себя, голова будто отсыревшим сеном набита. Ира с Валей пошли в магазин. Вошла тетя Аня с толстой книгой, она протянула ее мне и сказала, что совхозная библиотекарша очень ее хвалит и хотела, чтобы мы все прочли.
Я взяла учебник, тетради и книгу и отправилась на сеновал. Дождь по-прежнему шумел по драночной крыше. Было лень браться за алгебру. Я открыла «Молодую гвардию», было темновато, я придвинулась к открытой двери. Внизу, накинув ученическую куртку на голову, пробежал на крыльцо соседнего дома Петер — он эстонец из Тарту, отдыхает здесь с бабушкой. Его бабушка прекрасно говорит по-русски, она до революции кончила гимназию, а тогда, как она говорит, обучение было поставлено получше, и не было такого отношения к русскому, как сейчас. Ее внук Петер, действительно, кроме отдельных слов, ничего не может сказать по-русски, хотя перешел уже в десятый класс. Петер заметил, что я на него смотрю и, наверное, из вежливости спросил, что я читаю. Я ответила. Он поинтересовался, про что книга. Я сказала: про партизанское движение в тылу у немцев. Он не расслышал, подбежал к лестнице, ведущей на сеновал, и начал забираться наверх, уселся рядом со мной, свесив ноги на улицу, и снова спросил, про что книга. Я начала рассказывать, а потом он спросил, верю ли я всему этому. Я вообще никогда так не думала про книги, просто читала, если было интересно, но я тоже была в оккупации, тогда я про такое не слышала, но если книга написана и людей казнили, значит, что-то было. Он опять спросил:
— А что в России так просто ни за что не казнят?
— Может, и казнят, я не знаю, но в тюрьму сажают, а там… Никто не знает, что с ними, никто не возвращается, но я не думаю, что их там вешают или жгут в печах. Я думаю, что их там заставляют так работать и не кормят, что они сами умирают, во всяком случае они не возвращаются, когда их сроки кончаются. У немцев были какие-то другие правила. Я была во время войны здесь у вас в Эстонии, в лагере Клога. Мы жили в бараках, окруженных колючей проволокой, но нам можно было ночью или даже днем незаметно выйти из лагеря, а недалеко от нас были еврейские лагеря, там были настоящие проволочные заграждения и часовые стояли с собаками, ни один человек не мог выйти. Наши ходили туда перед отправкой в Финляндию менять остатки хлеба на вещи. Делали это из-под проволоки ночью, и если бы попались, немцы бы пристрелили. Это все понимали. А тех евреев, говорили, отправили куда-то дальше, и только после войны стало известно, что с ними сделали. Но тогда про это мы не знали.
Петер начал говорить про раскулачивание и про «лесных братьев», которых всех пересажали и про то, что фашистов уже нет и нечего о них сейчас говорить, а русские оккупировали Эстонию и перебили и посадили полстраны. Я сказала, что не только эстонцев, русских тоже так же сажают, а больше всего посадили тех, кто делал революцию, то есть был в разных партиях — их всех пересажали, им было все равно, кто какой национальности.
— Ну ,ты это что-то придумываешь, — протянул он задумчиво. Тогда я ему сказала, что моего отца тоже посадили, он был коммунистом.
Петер спросил:
— За что?
— Так, ни за что, в тридцать седьмом сажали даже сами себя.
— А многих посадили?
— Не знаю, наверное, никто не знает, но очень много, наверное, несколько миллионов тогда село. В России нет такого человека, у которого кого-нибудь не посадили, если уж не родственника, то друга или знакомого.
— А что ты думаешь, почему они это делали?
— Я не знаю… может быть, это надо было ему, чтобы боялись…
— Ты что думаешь, самому Сталину? — он прошептал это имя.
Я кивнула. Он опять прошептал:
— Почему?
— Чтобы ты и я вот так шептались.
— Кто тебе это говорил?
— Давно еще, когда я была маленькой, мой дед это говорил, кажется, он думал об этом.
— А что бы ты стала делать, если бы я вдруг пошел в тайную полицию, — он так и сказал — «в тайную полицию», — и сообщил про тебя?
— Во-первых, ты, наверное, не знаешь, куда пойти, а во-вторых, побоишься, это и для тебя небезопасно.
— Как?
— Да я, естественно, скажу, что ты все выдумал, а если ты начнешь доказывать, я скажу, что сам ты это наговорил. Я же читала «Молодую гвардию», у меня есть свидетели… Скорей всего, арестуют и тебя и меня. А может быть, меня даже выпустят, если я соглашусь и впредь на таких, как ты, докладывать.
— Но ты же не сама на меня донесла.
— Но я могу сказать, что я не успела.
— Откуда ты все это знаешь?
— Ты просто живешь всего около четырех лет при этой власти, а я всю жизнь, все мои родственники про это думали, особенно те, кого уже ссылали и родственники которых сидят.
— Приезжай к нам в Тарту учиться. У меня там много друзей, будешь с нами. Я через год в университет поступлю.
— Мне нельзя здесь жить. Ты, наверное, слышал, что всех финнов выселяют от вас. Мне в Карелию надо будет поехать через месяц.
— А можно я тебе буду писать?
— Нет. Я думаю, что письма проверяют, мало ли что напишешь!
А кроме того, я плохо пишу по-эстонски. Я никогда специально не училась эстонскому языку. Ты, наверное, это чувствуешь?
— Акцента у тебя нет, но что-то будто чувствуется… А почему ты в русскую школу пошла?
— Я больше к русским привыкла. Мне кажется, что я и сама больше русская.
— Я как-то этого не понимаю. Они ведь твои враги.
— Ты знаешь, у меня не они враги. Может быть, у меня вообще нет врагов. Я точно не знаю. Во всяком случае, я не могу назвать ни одной нации своим врагом. Я об этом тоже думаю, но пока ничего не придумала…
— Хорошо, что ты сама отказалась со мной переписываться и вообще лучше, что тебя ссылают туда в Карелию, если ты не разбираешься в таких простых вещах…
— Почему лучше?
— Так, пусть тебя тут не будет, и пусть тебя еще немного поучат, еще умнее будешь.
— Думаешь, что я тоже оккупант?
— Наверное, да… Моя бабушка приглашает тебя сегодня на обед, если хочешь, приходи.
— А ты хочешь, чтобы я пришла?
— Мне все равно. Бабушка считает тебя приятной и интеллигентной девушкой. — Он покраснел и, еле договорив фразу, начал спускаться с сеновала.
На обед я не смогла пойти, прошел дождь, мы пошли в лес за грибами.

* * *

Я, видимо, зря пошла к бухгалтеру за две недели просить расчет — там, в кабинете, у нее оказался директор, он подумал, что мне тяжело работать на сенокосе. Всего-то я просто укладывала возы,
а это совсем не трудно и платят больше. Я еще в Калининской области в колхозе научилась их укладывать. Мой воз никогда не разваливался, по какой бы ухабистой дороге ни шла лошадь. Я даже научилась укладывать на машину сено, а машина идет быстро — воз трясет так, что если он уложен кое-как, то половина растрясется на дорогу.
Откуда только набрали этих ребят, будто все они на вокзалах промышляли, без мата ни одной фразы. Сено на воз не умеют подавать. Ты им сверху кричишь: «Взяла!» — а они подталкивают — того и гляди пихнут в грудь вилами. Попробовал бы в колхозе кто так подавать на воз, бабы бы избили. А здесь все и не городские и не деревенские. Интересно, где эти люди жили до войны?
Уже четвертый день я собираю малину с кустов. Может, директору кто рассказал про ту историю с Витькой Мазуровым? Он решил перевести меня на ягоды. Я никогда в жизни не ела столько ягод и, странно, не надоедает. Правда, я никогда в жизни не видела такой крупной малины и клубники, как здесь. Говорят, что директор наш окончил сельскохозяйственную академию. Но ягоды собирать скучно и платят почти наполовину меньше.
Интересно, что было бы, если бы я не спрыгнула с воза? Шура говорила, что один на один, если девушка действительно не хочет, никогда парень не сможет ничего сделать. Но со мной что-то произошло, может быть, он и смог бы, если бы я побоялась спрыгнуть с машины. У меня пропали силы, и ноги стали ватными, а где-то внизу внутри сильно сжалось, потом не стало сил и жарко стало. Хорошо, что на дороге не было камней и я умею прыгать с воза. Наверное, это ему и раньше приходилось делать. Кажется, я больно укусила его за плечо. Он с Колькой-шофером, видимо, договаривался. Я видела, как он к нему на ступеньку встал и про что-то говорил перед тем, как на воз подняться. Он мне вслед с воза крикнул, что столкнет меня в следующий раз на вилы. Интересно, кто директору рассказал про это? А вообще, как это случилось, что я одна на возу оказалась? Обычно мы вдвоем кончаем воз. Может, и Любку он подговорил сойти с воза? Но не может быть, чтобы все его так боялись. Только бы он не узнал, что я скоро возьму расчет, — пока он будет выбирать удобный момент, я к тому времени уеду отсюда.
Приехала машина из Вильянди, с завода безалкогольных напитков, директор позвал меня, велел собрать три корзиночки самой крупной и спелой клубники. Я пошла к грядкам, собрать надо было, пока машину грузят. Главный с завода ходил между грядками и подбирал большие красные ягоды себе в рот. Он остановился около меня, посмотрел на мои руки и сказал по-эстонски:
— Такими красивыми руками не ковыряются в земле.
Я посмотрела на него, он спросил, как меня зовут. Я назвалась.
— Я могу найти вам работу получше.
— Я работаю.
— Эта работа не для хорошенькой девушки. Вот мой адрес, приедете в Вильянди — поговорим. — Он вырвал листочек из блокнота, я машинально взяла его.
Его позвали к машине. Уходя, он низко наклонился ко мне, его лицо с коричневатой лощеной кожей нависло надо мной. Он быстро проговорил:
— Приходи обязательно, обещаешь?
Я кивнула. Он большими шагами направился к машине. Я порвала бумажку с адресом, кусочки положила под комок земли.

* * *

В Вильянди я отправилась за неделю до экзамена. Надо было посещать консультации по алгебре. В первый же день на улице меня окликнули. Лена Колосова ждала зеленого света на другой стороне улицы и улыбалась.
— Я не знала, что ты в городе. Я была уверена, что никого нет…
Я рассказала ей об экзамене. Лена пригласила меня к себе и обещала помочь. Я вспомнила, что Шура говорила мне, что Лена у них в классе самый лучший математик.
— Шура тебе написала?
— Да.
— Я с ней два года просидела за одной партой…
— Она, наверное, очень занята, ведь только месяц, как они переехали.
— Кто у тебя будет принимать экзамен?
— Кажется, этот новый — рябой.
— Он справедливый.
На первой консультации я не почувствовала никакого такого страха и напряжения, как при виде Валентины. На доске я решила без всякого труда те два примера, которые он мне дал. А когда мы шли по школьному коридору после консультации, он у меня спросил: «Как это вы получили переэкзаменовку?».
Пришли Ира и Валя из плодопитомника, они принесли с собой овощи, груши и молоко. Мы поселились в нашем интернате. Вечером ко мне пришла Лена, ее мама уехала в Иван-город к родственникам в гости. Мы все пошли в парк на танцы. Было рановато, народ еще не собрался. Сашка-аккордеонист тихо напевал песенку: «Словно замерло все до рассвета…». Рядом с ним, как всегда, стояли его два друга. Они поздоровались с нами и начали уговаривать меня спеть.
Я сказала им, что они меня спутали с другой финкой, которая пела у нас на школьных вечерах на сцене. Но они не верили и все приставали. Я посмотрела на Лену и хотела сказать, чтобы они попросили ее. Ленка незаметно толкнула меня в бок, чтобы я замолчала. Вокруг собрался народ, Сашка наклонил голову к аккордеону и громко заиграл вальс. Лена крепко взяла меня за талию, и мы вышли первыми, но не успели мы пройти и круга, как нас разняли эстонцы. А когда они привели нас на место, Лена шепнула:
— Ты знаешь, приличный эстонец к нам на танцы не придет.
— Почему?
Лена не расслышала моего вопроса. Сашка заиграл танго.
Нас опять пригласили эстонцы. В толпе я увидела Эрика Обухова. Он прошлый раз меня не отпускал от себя. Вообще, он какой-то уж очень нахальный, в глазах у него что-то очень неприятно-наглое, как у Витьки Мазурова. Он учится где-то в Таллинне, кажется, в каком-то высшем военном училище. В прошлом году он ухаживал за Инной Райнис из девятого класса. Она — член комитета комсомола и считалась самой красивой и интеллигентной девушкой в нашей школе. Ни Нина, ни ее подруга Эдит на наши танцы не ходят. Наверное, ему стало скучно с ней. И вообще она не очень-то красивая, у нее зад, как неподвижная скамейка, и ноги без всякой формы. Просто она домашняя и все у нее хорошо, она прекрасно одевается. Родители и Инны и Эдит обрусевшие эстонцы, приехали сюда после войны из-под Ленинграда. В техникуме, где мой отец был завучем, было и эстонское отделение, но их школы и техникум тогда же, когда и наши закрыли. А теперь у них есть своя республика. Люди с одинаковым знанием эстонского и русского хорошо здесь устроились. Их собрали отовсюду, со всей России и привезли сюда. Шура говорила, что Инна здесь выучила эстонский. Она действительно говорит с сильным русским акцентом. В России такие стремились обрусеть, а здесь — наоборот. Эстонец мне что-то шептал на ухо, я не слышала, вернее, я не слушала. Его дыхание неприятно грело и щекотало ухо. Через толпу танцующих прошел Эрнст и с деланной вежливостью нагло по-русски проговорил:
— Уйди, пожалуйста, я тебя очень прошу.
Тот дурак ушел, я тоже испугалась и пошла танцевать с ним.
С Инной он не позволил бы себе таких выходок.
— Ты что, с Леной дружна? — спросил он.
— А что?
— Да вы как-то разные… Она другая.
— Все люди другие.
— Да нет, как бы тебе это объяснить… Она…
— Она ходит со мной на эти же танцы, и вообще она моя подруга, — перебила я его. — Просто она живет дома.
Танцевал он плохо, не слышал музыку и, наверное, вообще не любит танцевать. После второго танца он начал уговаривать пойти гулять в парк. Я боялась идти с ним ночью в парк.
К танцплощадке подошла группа солдат. Мне показалось, что там Володя. Он не знает, что я в городе, я ему ничего не писала про переэкзаменовку. Я отвернулась. Я слышала его смех… Я не должна больше с ним встречаться… Я решила с ним покончить. Эрик опять попросит пойти погулять. Володя, кажется, заметил меня. Я должна пойти с Эриком.
— Идем.
Эрнст взял меня под руку, и мы пошли.
— Я не хочу в парк, там темно и сыро.
— И я не хочу в парк, — сказал он, — идем к озеру.
Мы пошли через город. Быстро мимо нас по другой стороне улицы прошел Володя. Ему, наверное, хотелось убедиться, я ли это.
— Ты что, с тем солдатом встречалась?
— Нет. А что?
— Да он что-то уж больно волнуется.
Я чуть споткнулась. Эрик спросил, на которую ногу.
— На левую, а что?
— К счастью, если у тебя есть в имени буква «р».
— Ты что-то выдумываешь.
— Да вот увидишь.
Мы начали спускаться по длинным ступенькам вниз к озеру. Он схватил меня на руки, опустился на скамейку и начал целовать, а потом стал расстегивать пуговицы на моей кофточке… Я начала вырываться. Он встал и сказал:
— Идем вон туда, — и указал на ресторан, который был на берегу озера.
— Нет, я туда не пойду, там одни пожилые эстонцы.
— Да что ты, я там был, всякие там бывают.
— С Инной?
— А ты что, ревнуешь?
— Да что ты, она ж давно с Мишкой, с секретарем нашим школьным.
— Я уехал. Пусть себе гуляет с этим прыщавым дятлом.
— А что ты на него злишься?
— Скукотища.
— А со мной веселее?
— Выло бы не веселее, я бы не был сейчас здесь.
Он опять схватил меня на руки и понес к кустам. Я вырвалась и тихо, но твердо проговорила:
— Ты просто думаешь, что со мной у тебя все так легко получится.
— Дурочка, что получится? Я просто очень хочу тебя целовать.
Я никогда никого так не хотел.
Я вырвалась и побежала домой. Он меня догнал и опять изо всех сил целовал мне лицо, губы, шею. Опять начал расстегивать мою кофточку. Я вырвалась, добежала до первого дома улицы и сказала, что если он не прекратит, я закричу.
— Глупая, если бы меня так любили, я был бы счастлив…
Начал накрапывать дождь, мы медленно пошли к интернату. Возле двери он спросил, с кем я здесь ночую, я ответила, что с Валей и Ирой. Валя, кажется, спит, а у Ирки свидание, непонятно к чему объяснила я ему. Он сделал загадочную мину, наклонился ко мне и прошептал:
— А представляешь, как было бы интересно, если бы я пришел к ней в кровать.
— Уходи!
Ужасно хотелось влепить ему пощечину, а он, как ни в чем не бывало, проговорил кем-то давно рифмованную фразу: «Поеду в Москву, разгонять тоску»… Ему, наверное, было не очень ловко так просто идти домой. Я несколько раз бралась за дверную ручку, а он не давал открыть дверь, хотел, чтобы я с ним еще постояла, хотя ему уже нечего было делать со мной да и стоять-то, наверное, было противно.
— А ты что любишь этого солдатика?
— Какое твое дело, кого я люблю.
— Почему ты хамишь?
— Неужели ты от меня чего-нибудь другого ожидал? Ведь ты же знал, что я невоспитанная, грубая девица, с которой все можно. Вот видишь, так оно и получается. У тебя нет оснований на меня обижаться, ты же и не пошел бы со мной, если бы это было не так.
— Ты меня прости, но мне хочется тебе по физиономии съездить.
— Что, за неудачу?
— Наверное, ты права. Я действительно ошибся. — Он повернулся, сунул руки в карманы и пошел, насвистывая марш:

Броня крепка и танки наши быстры,
И наши люди мужества полны…

* * *

Экзамен я сдавала одна. Петр Федорович, новый учитель математики, сидел, закинув ногу на ногу, и читал газету. Я сказала:
— Я закончила.
Он, не поднимая глаз от газеты:
— Проверьте еще раз.
Ему, наверное, хотелось дочитать то, что он там читал. Я начала думать о вчерашнем, меня передернуло. Он отложил газету, подошел ко мне, внимательно просмотрел всю работу и сказал:
— Можете идти, все благополучно.
Я пришла в интернат. Иры и Вали не было дома, они бегали по магазинам. Они поедут со мной до Ленинграда, осталось всего два дня от отъезда. Завтра мне выдадут табель, и я больше никогда сюда не приеду. Вещи были уложены в чемодан, я прошлась по комнатам, на кухонной плите стоял мой чугунный утюг, я постояла немного у плиты, взяла утюг и тоже положила в чемодан — понадобится…
Был теплый августовский день, в городе было почти пусто. Я заходила в магазины, покрутившись, выходила, потом зашла в кафе, выпила кофе со сладкой булочкой и направилась в сторону вокзала, там недалеко от станции жила Лена. Она была дома одна. Открыв мне дверь, она уселась на кровать, взяла гитару и запела:

Накинув плащ, с гитарой под полою
К ее окну пойдем в тиши ночной,
Не возмутим мы песней удалою
Роскошный сон красавицы младой!

Я сидела совершенно потрясенная. Ленка теперь казалась мне кем-то другим.
Голос ее был низкий и ровный, как у моей бабушки, но она пела иначе, хотя так же спокойно… Лена закончила, я попросила ее что-нибудь еще спеть. Она опять взяла гитару и очень громко и так же открыто, с силой и нежностью в голосе начала:

Не искушай меня без нужды…

Перед глазами поплыло одно воспоминание за другим, и весна с белыми ночами, и лунные теплые осенние ночи, и дождь, шелестевший по листве, и все время всплывало из темноты Володино улыбающееся лицо с блестящими белыми зубами. Я встала, подошла к окну, сильно сдавило горло, а когда Лена замолчала, я заплакала. Она не успокаивала меня, а так и сидела с гитарой, будто еще что-то хотела спеть. Наконец она положила гитару на кровать и тихо сказала:
— Идем на кухню.
Она взяла с плиты чайник, налила воды в рукомойник.
— Иди, умойся теплой водой, пройдет. Я разогрею плиту, поедим жареной картошки с малосольными огурцами и куда-нибудь пойдем.
Я знала, что мы окажемся в парке, хотя уже все, я должна была бы сегодня уехать. Я больше не хочу никого встречать.
— А ты любила Володю? Я кивнула.
— А почему ты пошла с Эриком?
— Ты знаешь, это трудно объяснить, но мне надо с Володей кончить.
— Да и так — уедешь и кончится.
— Я просто хотела, чтобы он меня не искал, и лучше пусть он думает обо мне нехорошо. Мне так легче. А ты кого-нибудь любила?
Лена проговорила:
— Угу, — а потом добавила: — Но он не знал про это.
— Давно это началось?
— Год тому назад.
— Не прошло еще?
— Думала, что да, но теперь, кажется, нет. Мы пошли по висячему мосту, сильно заскрипели ржавые канаты. У высокого берега мы сели на скамью.
— Знаешь, кого я любила?
Я повернулась к ней.
— Эрнста, — прошептала она. У меня зазвенело в ушах.
— Он уехал.
— Приедет снова, у него здесь родители. Его отец — начальник нашего гарнизона. Он нехороший человек.
— Я слышала, у меня с ним ничего никогда и не может быть. Ему нравятся другие… — Она отвела взгляд на озеро. За нашей спиной на танцплощадке Сашкин сладковато-мягкий голос тянул:

…Словно ищет в потемках кого-то
И не может никак отыскать.

— Слушай, пойдем, я терпеть не могу этой песни и вообще не люблю Сашкиного голоса.
По дороге домой я рассказывала Лене о Шуре, что сейчас она живет под Ленинградом. Ее отец устроился в совхоз в Борисовой гриве. Лена спросила, остановлюсь ли я у нее по дороге. У меня мало денег. Из Петрозаводска, куда я взяла билет, мне еще придется ехать на двух автобусах, с двумя ночевками, видимо, в гостиницах. Тети мои сейчас живут в Олонецком районе, в Карелии.
Мы попрощались, Лена обещала прийти меня провожать.

* * *

Я неудачно положила чугунный утюг в угол деревянного чемодана. Один угол перевешивал и больно царапал ногу. Я взяла чемодан на плечо, но ветер поднимал юбку, пришлось его все же волочь в руке. Я шла с Ирой и Валей к вокзалу и думала, почему же Лена не пришла провожать? Она вчера обещала. Может быть, ее мама вернулась из Ивангорода, а может, из-за Эрнста… Лену я больше никогда не увижу…
Ира и Валя шли передо мной, у них было хорошее настроение, они обе ехали в гости. Они говорили о чем-то очень смешном. Обе время от времени опускали свои чемоданы на землю, чтобы, взявшись за живот, отсмеяться. Мне тоже стало весело.
На маленьком узкоколейном поезде в полдень мы приехали в Таллинн. Давно не было дождя, в аллее возле вокзала устало повисли листья кленов. Я посмотрела на серые стены крепости и башню на горе, вспомнила, как пять лет назад я смотрела на эту же стену и башню из открытой двери товарного вагона. Нам тогда нельзя было выйти в город, мы ехали в лагерь Клога, потом в Финляндию, а сейчас будет некогда, поезд на Ленинград отправляется через два часа, надо успеть закомпостировать билеты.
Только мы успели устроиться в купе, как к нам вошел курсант ленинградского высшего военно-морского училища. Мы у него расспросили, что значат буквы на его бескозырке. Он нам растолковал их, а Ирка возьми да и ляпни:
— Вообще-то все равно моряк — с печки бряк…
Курсант встал и равнодушным голосом проговорил:
— Какие-то вы, девушки, старомодные, шуточки у вас прошлого столетия.
Он вышел, мне стало стыдно, а Ирка, как только он скрылся, заворчала:
— Подумаешь, интеллиго мне нашелся. Колбасный обрезок.
На Балтийском вокзале в Ленинграде я распрощалась с Ирой и Валей, села в трамвай и поехала по городу.
Было утро. Улицы были политы и блестели. На стеклах окон в домах уже не было маскировочной бумаги. Не было развалин, было как до войны.
При выходе из вагона тяжелый угол чемодана с утюгом зацепился за дверь и больно стукнул другим острым углом по косточке ноги. Я посмотрела на ногу, от косточки в туфель текла тонкая красная струйка. Я поплевала на палец, стерла кровь, оторвала маленький кусочек газеты, в которую у меня был завернут кусок хлеба, залепила ранку, потащилась на Финляндский вокзал, закомпостировала билет и села в поезд, идущий в город Петрозаводск, в Карелию, куда теперь собирали наших питерских финнов, может быть, уже в последний раз.

1976–1980 гг.

_____

1 Господин гнида (финск.)
2 Черт подери! (финск. диал.)
3 Живи в стране по обычаю той страны. (финск. диал.)
4 Ад, преисподняя. (финск.)
5 Боже мой, финка! Садитесь! (финск. диал.)
6 Получила рукавицы. (финск.)
7 Папа, папа. (финск.)
8 Боже, помоги… (финск.)
9 Вошь. (финск., эст.)
10 До свиданья (эст.)
11 Отец... (финск.)
12 Армас — мужское финское имя, означающее «дорогой»; по-эстонски —
«дорогой», «любимый».
13 Благослови тебя Бог! (финск. диал.)

СОДЕРЖАНИЕ

КНИГА ВТОРАЯ
ПРИЕХАЛИ ................................................................................................................123
ДЕРЕВНЯ КОЧИНОВО .................................................................................................128
ПОБЕДА....................................................................................................................140
РАЙОННЫЙ ЦЕНТР КЕСОВА ГОРА ................................................................... 141
СМЕТАНА .................................................................................................................158
СЕЛО НИКОЛЬСКОЕ ...................................................................................................160
ПЕРЕЕЗД ...................................................................................................................162
НОВЫЙ УЧЕБНЫЙ ГОД ............................................................................................. .167
ПУТЕШЕСТВИЕ В ЭСТОНИЮ ................................................................................. 189
ЭСТОНИЯ..................................................................................................................193
ИНТЕРНАТ ................................................................................................................200
ВЕСНА .....................................................................................................................218
ПОЕЗДКА К РОДСТВЕННИКАМ ............................................................................ 232
КРАСНЫЕ ЯГОДЫ .......................................................................................................236
СНОВА В ВИЛЬЯНДИ ..................................................................................................239
В ГОСТЯХ У НАЧАЛЬНИЦЫ ПАСПОРТНОГО СТОЛА ................................. 244
ФИКУС .....................................................................................................................255
ДЕДУШКА УМЕР .........................................................................................................258