Моя рукопись с воспоминаниями о злосчастном периоде 1937—1954 гг. вызвала у читающих много вопросов. Это вынудило меня еще раз «окунуться» в прошлое, еще раз восстановить в памяти давно пережитое, как во время следствия, так и в лагерях, «исправительно-трудовых!»
Результат экскурса в прошлое — дополнительная глава…
 
«Пусть проклят тот будет отныне до века, кто вздумал исправить тюрьмой человека!» Эти слова — в каждой тюрьме в камерах, по коридорам выцарапаны на кирпичных стенах. И как их ни замазывают — они снова проступают! Эти надписи вопиют о несправедливости, о кощунстве! Лишением свободы, самого дорогого, что есть на свете — исправлять! И вывеска ИТЛ — исправительно-трудовые лагеря — фикция! Единственно, что остается в удел заключенному — труд.
Труд должен исправлять преступника! Но какого преступника и какой труд? Труд изнурительный, бесправный, каторжный! Тунеядцы, воры, насильники и бандиты, те, что живут на воле за счет трудового народа, — да, их надо приучить к труду, чтобы поняли вкус соли от пота, чтобы дошло до них, как добывается хлеб насущный!
Но увы, все отщепенцы в лагере не работают! Структура ИТЛ задумана так, что все лагерные должности — староста, нарядчик, даже воспитатель (!), хлеборез, повара и т. д. отданы на откуп ворам, блатным и им подобным! Зачем работать — пусть этим занимаются контрики и остальные «черти», все, кроме привилегированного воровского сословия! Он, вор, с помощью начальников с голоду не помрет: хлеборез выделит хлеба, повар нальет баланды, да погуще со дна, нарядчик со старостой не пошлют на тяжелую работ, дадут возможность «прокантоваться». И «упираются рогами в забор» на шахте, на лесоповале одни «черти»!
В каждом лагере КВЧ — культурно-воспитательная часть, возглавлял ее вольный. Приезжали агитбригады, иногда крутили кино. Вот и вся воспитательная работа. Газеты? Не вывешивали их в лагере. В 1938—1939 гг., когда свирепствовал произвол, в 1941—1942 гг., в самые трудные военные месяцы, работяге было не до газет. На колымских газетах в 1941 г. вверху печатали гриф: «Прочти и уничтожь». Если увидят у заключенного газету — изолятор! Так просвещали и воспитывали заключенного! Лишь после приезда в лагерь в конце 1941 г. московской комиссии газету начали вывешивать.
КВЧ читала приказы перед строем: кого в карцер, кого в штрафную, проверяли письма с воли.
На прииске им. Фрунзе начальник лагеря, хакас по национальности, частенько выступал перед строем, развлекая нас. Особенно в летнее время. Станет перед нами и держит речь. А в строю еле держатся на ногах усталые, измученные люди, проработавшие с кайлом и лопатой 12 часов, да добавочно 2 часа, думающие только об отдыхе. Контингент разный и по духовному развитию, и по образованию, но большинство выше своего начальника, волею судьбы оказавшегося вершителем их жизни!
— Вы как пурундук, — толкает речь начальник, — за вас начальник тумает и заботиться, а вы как сайчик — прик-прик и на нары! Ничего не тумаете!
И в том же духе «воспитывает» лагерников добрый час!
Пятнадцать лет прожил я в лагере, перевидел много воспитателей, не запомнил ни одной дельной лекции или беседы. А кто смотрел кино? Это было уделом привилегированных лагерных придурков, бригадиров. О блатных говорить нечего — они в первых рядах! Они не выматывались на забое, для них лагерь был домом родным!
Вспоминаю 1938 год, когда за зимнее месяцы «ушло» под сопку — из 1500 человек не мало и не много — 1050! Прииск «Линковый». Кругом сопки, а на небольшой терраске прилепились палатки лагеря. Мороз был за 50 градусов. Дым медленно поднимался из труб вверх, и издали, если смотреть на лагерь, представляется такая картина: грязно-белые заиндевелые палатки на фоне сопок, и из каждой — по две свечи, словно застывших в холодном воздухе. Лишь вырвавшись на простор из окружающих сопок, дымные свечи таяли и рассеивались. Вечер. Прошла проверка и объявили: приехала передвижка, будет кинокартина «Человек с ружьем». Фильм хороший, но не до него! Намерзлись, устали до изнеможения, голодные — лучше поспать, ведь завтра опять на мороз, таскать на вскрыше короба, без отдыха и передышки!
Часа в 2 ночи я вышел из барака. Туалет далеко, мороз жмет, даже воздух свистит, а выскакивали всегда налегке: в нижнем белье, да валенки на босу ногу. Сразу за палатку и справляй нужду — так делали все, и об этом знало начальство. Весной доходяги, а их всегда хватало, скалывали лед с нечистотами и сбрасывали вниз с сопки — талая вода все унесет. Слышу: играет в соседней палатке музыка — на морозе в разреженном воздухе далеко слышно. Я вспомнил: кино крутят. И такая тоска сжала сердце, что ни словами сказать, ни пером описать. Таким почувствовал себя заброшенным, одиноким, хоть волком вой.
В ту пору мне было 27 лет, полтора года как с воли — из другой жизни, с другой планеты!..
В Старой Руссе со мной сидел пожилой священник, настоятель собора. Высокий, ухоженный, аккуратный, он даже в арестантских условиях делал усилия, чтобы всегда быть в форме. Гладкие длинные волосы, немятая ряса — полный диссонанс с нами, стриженными «в лесенку», одетыми кто во что. Он сел в 1925 году не то за скрытый при изъятии серебряный крест, не то за резкую проповедь, но дело не в этом.
— Тогда, Павлуша, — говорил он, — тюрьмы не было, а называли — исправдом. Порядки другие, при хорошем поведении отпускали на день-два домой. Работала общеобразовательная школа, я ею заведовал, библиотека с замечательными книгами, читальный зал, мастерские, где приучали к труду, обучали специальностям. Почти каждый день читали лекции, показывали иллюзион (так называлось немое кино). Ведь, дорогой мой, тогда контриков не существовало, как сейчас, все были едины и их исправляли, обучали. Эффект, скажу тебе, получался хороший. Я знал многих, они, выйдя из тюрьмы, трудились на благо свое и Отечества.
В 1927 г. настоятеля амнистировали, в 1937 вновь посадили. В тридцатых годах (об этом я узнал: пройдя «курс обучения» в лагерях) Вышинский отменил исправдома, завел тюрьмы с тюремными порядками, и от исправительно-трудовых лагерей осталось название и КВЧ.
Лагеря превратились в каторгу в полном смысле слова для всех заключенных, кроме блатной шатии! Они же жили, издевались над трудягами, с жиру заводили «любовников»: среди них процветало мужеложство.
Приходит новый этап. Недалеко от вахты собрался «цвет» лагеря: они обследуют новеньких, выбирают среди них подходящих для своих извращенных забав.
Об этом администрация была в курсе, но не пресекала. Вадим Козин, когда-то знаменитый бас Артамонов (он выступал с Шаляпиным) — желанные гости в любом лагере, где властвует ворье, будь они честняги или суки: и те, и другие являлись фаворитами начальства, и тем, и другим разрешались «вольности» и всякие половые извращения!
На «Фролыче» парикмахером работал щупленький, захудалый ссученный вор, сука. (Ссученными, или суками назывались воры, которые отошли от воровских законов, изменив им).
Дело было вечером. Я провожал в ночную ребят, давал звеньевым последние наставления. Ко мне подошел парикмахер:
— Калиныч, оставь в лагере Колчанова, он поможет убрать парикмахерскую.
— Не могу, — ответил я, — надо было раньше сказать, а сейчас его заменить некем.
Парикмахер выругался, произнес в мой адрес какую-то угрозу и отошел от вахты. Я не обратил на это внимания, а когда пришел в барак, дневальный мне и говорит:
— Слышишь, бригадир, обидел ты «Тощего», — такая кличка была у парикмахера, — не оставил ему его «девку», теперь он мстить будет. — Оказывается, Колчанов, тихий и скромный мальчик, круглолицый и симпатичный, исполнял роль девочки у блатного!
Утром я пошел пораньше на шахту, в забое отозвал Колчанова и спросил: правда ли все, что говорят? Он подтвердил, смущаясь, как красная девица, что год назад, на пересылке его насильно совратили блатные и с тех пор он их обслуживает. Противно мне стало и жалко мальчишку, но что я мог изменить в его судьбе?
Упитанные, не отягощенные тяжелой работой воры развращали молодых ребят, причем, как правило, выбирали их среди бытовиков, благо во время войны много молодежи попало за воровство и другие деяния.
На воле мы верили в непогрешимость «великого кормчего». Это вполне понятно: везде и всюду — радио и газеты — трубили о его роли во всех начинаниях молодого государства, возносили, чуть ли не обожествляли при жизни! Мы верили в него! Верили безрассудно, внимая каждому его слову!
В лагере, даже в тюрьме, авторитет Сталина сник. Именно — сник и всерьез поколебался у каждого заключенного, попавшего ни за что ни про что, как «кур во щи!» Были отдельные товарищи, которые некоторое время еще верили и надеялись, что он разберется и все войдет в норму. Но недолго. Допросы, пытки быстро развеивали эту веру! Помогали и товарищи, отбывавшие уже какой-то срок среди коммунистов с большим стажем, военных и даже работников правоохранительных органов — НКВД. Их, старых чекистов времен железного Феликса, тоже не миновали!
Вырисовывался образ жестокого властолюбца, сметающего на пути к власти все преграды, всех неугодных. Со мной этапом ехали на Колыму грузины, земляки Сталина, знавшие его с малых лет. За что их посадили? За то, что они знали его со всех сторон, его семью — в этом их единственная «вина!»
— Собака, — ругались они, — семинарист паршивый, как был молодой самолюбивый — таким и остался.
Володя Эйхман, вор-медвежатник с большим стажем. Последнее дело, за что тянул срок — ограбление ленинградской сберкассы. В формуляре у него десяток фамилий, и какая настоящая, трудно сказать. Среднего роста, горбоносый, с голубыми глазами, он производил впечатление. Все воры в ОЛПе шли к нему «качать права» — выяснять отношения, и его слово для них было законом!
В лагере он работал столяром-краснодеревщиком, делал мебель начальству.
Он говорил: «СССР не страна, а лагерь, сажают направо и налево и за что. Осталось огородить проволокой границы, да вышки по углам поставить. А староста в этом лагере есть УС!» Так называли Сталина!
1953 год. Я работал на «Центральном», уже вольнонаемным. Прииск находился у черта на куличиках, за 1000 километров от Магадана, за 300 от Сусумана на реке Индигирке. Это в 20 км от Оймякона — мирового центра холода. Работал я на шахте, а когда пришел домой по радио услышал о смерти Сталина. Не поверил, вышел из своей избушки. Со всех сторон к конторе шли люди. Лица у всех взволнованные! Да, Сталин умер!
Командир взвода охраны, мужик средних лет, всю войну «провоевавший» на Колыме, капитан Лепешко — плакал. То ли на самом деле жалел, то ли оплакивал свою долю, чувствуя перемены. Остальные сосредоточенно молчали, потупив глаза, боясь взглянуть друг на друга. Траурный митинг кончился и все разошлись. Я пошел в лагерь. Из барака в барак сновали заключенные, собирались группами, оживленно толковали. Ни у кого не заметил слез и печали, отпечатка грусти и сожаления — как ни старались это скрыть, радость и ожидание перемен сквозили в каждом лице. Кто будет на его месте, что свершится после его смерти — вот что будоражило всех. А охранники и надзиратели, особенно любители поиздеваться, ходили тихие, как пришибленные. Как мне хотелось увидеть ребят, с которыми последние годы находились вместе, деля и горе и радости, как хотелось с ними поговорить.
Но они были далеко, нас разделяли сотни километров!
И вскоре повеяло свежим ветром перемен. В апреле-мае приехала из Москвы авторитетная комиссия из военных и гражданских лиц. Они принимали заключенных, беседовали. Режим сник, питание улучшилось. Военизированную охрану разогнали, и капитан Лепешко остался не у дел («Не зря он оплакивал смерть «Уса»!» — думали многие). Охранников остались единицы, и почти все лагерные ходили без конвоя. Очень умно! Куда убежишь? Кругом сопки да тайга!
Обратился и я к представителям из Москвы. Зачем? Начну издалека.
С 1948 по 1952 год я отбывал срок на прииске «Фролыч» на участке «Бабай». Это недалеко от Сусумана, рядом все прииски, «Большевик», «Комсомолец», «Чай-Урья», а потом им. Фрунзе, «Фролыч» растянулись ниточкой по золотоносной долине реки Чай-Урья. Сюда в 1940 году согнали тысячи заключенных, не создав даже самых примитивных условий для жизни, и они удобрили своими телами Чайурьинскую долину, которую с тех пор называют «Долиной смерти».
Повидала эта долина и спецпереселенцев, они тоже удобрили ее. Под конец привезли новый контингент, и вольных, и заключенных — спецконтингент! На материке они работали на секретных стройках, до окончания рассекречивания их вывезли на Колыму на неопределенный срок. Лучше и дальше не спрячешь — Лаврентий понял, что дело туго! У них своя комендатура и зона ограниченного передвижения, усиленно охраняемая!
Нас, заключенных и спецпереселенцев, выселили с прииска им. Фрунзе, и я попал на шахту «Фролыч». Работал бригадиром: с 1949 г. ввели зачеты1, и я, чтобы получить больше зачетов, ушел с должности мастера: бригада в 90 человек обслуживала 3 шахты. Я ходил без конвоя, независимо от судимостей, вращался среди вольных — бывших з/к, спецпереселенцев и договорников. Лагерное начальство относилось неплохо — уважали за дисциплину в бригаде, за производственные показатели. С 1937 года прошло больше десятилетия, вольные колымчане поняли, что за контрики в лагере, да и многие их родственники и знакомые «с кличкой вражьей отбывали срок». Контриков образца 1937—1938 годов осталось маловато — большая часть померла, другие освободились, остались большесрочники, наиболее живучие из них, такие, как мой приятель, бывший директор совхоза Пьясецкий. Если не ошибаюсь, он, кажется, «вредил» в совхозе «Гигант». Остались те, кто в лагере заработал добавок, вроде меня.
Начальником ЗГПУ (Западного горнопромышленного управления) в ту пору работал генерал Шемена. Говорили, что он прошел всю войну и командовал штрафниками.
Частенько генерал приезжал на прииски, запросто разговаривал с нашим братом заключенным. Собирал на слеты бригадиров и в центральном клубе Сусумана беседовал, выясняя условия жизни и труда. Причем на слетах обязательно присутствовал начальник приисков, лагерей. Частенько, не стесняясь, он снимал с нерадивых руководителей «стружку». На слетах бывал и я, и жалел, что не было генерала Шемена в те времена, когда свирепствовали Шуринок, Чикин… А может, и он в тот период ничего не смог бы сделать?
Анализируя прожитые в лагере длинные-предлинные пятнадцать с половиной лет, вспоминая вольных, с которыми встречался и работал, о большинстве сохраняю хорошее впечатление и повторяю — вспоминаю их с симпатией.
Я не говорю о пиратах, как Шуринок или Чикин, о надзирателях-садистах, получающих удовольствие при виде страданий несчастного, лишенного всех радостей жизни и самого дорогого — свободы.
Большинство не гнушалось контриков, понимая, что перед ними жертвы произвола. Встречался с большим количеством вольных, многих помню, одних начальников приисков за 15 лет прошло 7 человек. С каждым из них имел контакты, как близкие, так и косвенные. Помню их стиль работы — от этого стиля зависела судьба тысяч….. Выделялись среди них Чикин и мой первый начальник прииска Шуринок Игнат Матвеевич (называли его Пират Матвеевич) своей неприязнью к заключенным, своим презрением! Может, 1937—1938 года наложили на них свой отпечаток, может быть, но доброго слова они не заслуживают, нет!
За ними идет Чернышев Леонид Дмитриевич, здоровенный мужчина с громоподобным голосом. Он в обращении с вольными и с заключенными вел себя одинаково — тыкал всем, ругался, хамил. Недаром и прозвали его «Полкан».
Смешно, а факт: в июльский жаркий день, когда промывка золота шла полным ходом, начальник прииска явился на один из богатых по намыву приборов, ожидали приезда вице-президента США, шла соответствующая подготовка. На трассе, она проходила в 50 метрах от прибора, остановилась машина, из нее вылез мужчина и направился к нам. Мы с приятелем замеряли отвалы.
— Вы не скажете, — спросил он, — где найти начальника прииска?
Мы показали ему.
— А как его величать?
— Полкан, — бухнул мой товарищ Михаил Логинов. Приезжий направился к начальнику, а мы скрылись за отвал, ожидая их встречи.
— Товарищ Полкан, — проговорил приезжий, обращаясь к Чернышеву.
Тот мгновенно повернулся к нему и, побагровев, заорал:
— Я тебе покажу Полкана!
Дальше посыпалась нецензурная брань, и мы поспешили подальше от места скандала.
Я отругал Мишку за тот конфликт. А Леонид Дмитриевич не забыл «Полкана», выжил того мужика с прииска!..
Борчин, Лопарев, Херсели, Непомнящий — этих начальников уважали и вольные, и заключенные, у каждого был свой стиль работы, свой характер, но общее — умная требовательность, забота о людях, уважение, независимо от того, кто ты, вольный или заключенный! Много лет прошло, но и сейчас я с глубоким уважением вспоминаю их, особенно Борчина и Непомнящего! Умные, хорошие люди с большой буквы!
Какое отношение имеет начальник прииска к судьбе заключенного, да еще дважды контрика? И все же Борчин в 1949 году позвонил Лопареву и разговор происходил при мне.
— Николай Дмитриевич, ты помнишь Галицкого, горняка? Так вот, он с бригадой этапируется к тебе, надеюсь, ты поможешь ему лучше устроиться.
Раньше Лопарев работал на прииске им. Фрунзе главным инженером, а после отпуска принял «Фролыч».
Этап пришел вечером, нас поместили в барак, а утром в лагерь явился Лопарев. Выслушав рапорт дневального, спросил:
— А где же Галицкий?
Я вышел, он со мной поздоровался, расспросил, что я делал у Борчина на прииске, и сказал:
— Зайди завтра ко мне в контору.
Как будто мелочь, но она говорит о человечности и о человеческом отношении независимо от того, кто ты.
Поработав мастером, я принял бригаду, ради зачетов, и до конца срока. Зачеты учитывал нормировщик участка под строгим контролем и за подписью начальника участка и лагеря, списки затем направлялись в центральный лагпункт.
Закрываю наряд, а нормировщик, Алексей Иванович Шабалин, говорит мне:
— Калиныч, готовься на освобождение, 18 октября прозвенит звонок!
Даже не верилось, что навечно закроется за мной лагерная обитель, и я выйду на свободу!
Мечты, мечты… Навигация не закрылась и можно выехать на материк, встреча с семьей, новая жизнь. Старшей дочурке было 2 года 8 месяцев, когда меня посадили, а Людоч-ка родилась потом. Сейчас Кате 17, младшей 15. Какая будет встреча? И сердце стремилось к родным и близким — письма получал хорошие — меня ждали.
16 октября меня вызвали, и в сопровождении надзирателя я отправился в Сусуман на комендантский ОЛП.
Октябрь, зима вступила в свои права, мороз под —40, еду в открытой машине, но холода не чувствую — весь в ожидании: по сути, должен родиться второй раз! Не надо будет повторять сто раз на день: гражданин начальник, гражданин надзиратель и т. д.
Встретил меня надзиратель на ОЛПе, нарядчик проверил документы и отправил в барак для освобождающихся. Шалман из шалманов! У Горького, «На дне», показана ночлежка. Насколько там чище и уютнее! А ведь привезли на освобождение, — мелькнуло в голове, — условия подходящие, чтобы перейти в новую жизнь!
Длинный барак с голыми нарами, грязи «по уши», народу набито больше некуда. Разношерстная публика с разных концов великого государства, именуемого Западное горнопромышленное управление, разного возраста с разными статьями. Преобладали, конечно, бытовики, много ворья, значит, карты чуть ли не на каждых нарах, ругань, шум и гам.
На счастье, встретил друга, Эдуарда Рафальяна, мы его называли «французом». Кажется, в 1924 году его семья выехала во Францию: мать, отец, 2 сестры и трехлетний Эдик. Во Франции у отца, недалеко от Парижа, жила сестра — настоятельница женского монастыря, она и сманила брата приехать, наобещав золотые горы.
Но жизнь не улыбнулась им. Поселились они в Париже в армянской общине; отец, кондитер, зарабатывал гроши, еле сводили концы с концами. Когда подрос Эдик, старик стал рассказывать ему о жизни на Родине, и мальчик стал мечтать о далекой и недосягаемой Родине.
В 1934 году умер отец, потом и мать. Осиротевших девочек забрала настоятельница в монастырь, а Эдик остался на попечении общины. Парень с талантом — хорошо рисовал,
в тонкости узнал кондитерское дело, кажется, живи и наслаждайся! «Нет, хочу на Родину, в мою Армению», — твердил он. И, несмотря на все уговоры и предостережения, бросил общину, заменявшую отца и мать, и тронулся в путь. Он прошел всю Францию, Германию, Чехословакию, Польшу, шел и ехал не месяц, а годы, испытал и холод, и голод, часто из страны в страну перебрасывали его пограничники, и, наконец, в начале 1937 года шестнадцатилетний Эдуард Ра-фальян добился, чего хотел — попал в Советский Союз! «До Армении теперь недалеко», думалось ему, но не тут-то было!
«И чехи, и поляки обращались со мной по-человечески, — вспоминал Эдуард, — даже немцы со свастикой и черепом на рукаве не обижали». А на Родине, куда он стремился со всей страстностью молодости, его встретили иначе. «Откуда, кто заслал, в пользу какого государства занимаешься шпионажем?» — сыпались вопросы на ошарашенного парня.
И под конец, не имея данных о его «преступной деятельности», передали дело тройке и она, «тройка борзая», изрекла:
ТТТ — подозрение в шпионаже! 8 лет! И вместо солнечной Армении попал Эдик на холодную Колыму, где, как говорили старожилы, 12 месяцев зима, а остальное лето!
Врожденная предприимчивость, специальность кондитера, талант художника — и Рафальян «приземлился» в Су-сумане. Он фаворит жен начальников, больших и малых, обучает их танцам на парижский манер, рисует портреты и, наконец, печет торты, украшенные розами. В 1945 году он на свободе, но на материк не спешит: Колыма и «теплый» прием НКВД его охладили, он остался жить в Сусумане, числился художником при клубе и начал приторговывать дефицитом: крупой, мукой, консервами и прочими продуктами, которые ему доставали опять-таки жены начальников, больших и малых.
В 1948 году его изобличили в спекуляции, не помогли и связи, срок 7 лет и опять лагерь!
Освободился по амнистии в 1955 году и поехал в солнечную Армению почти через 20 лет после того, как уехал из Франции!..
Эдик встретил меня на ОЛПе с радостью, и я до освобождения поселился у него.
Проходит день, другой… Никто меня не вызывает, никто не интересуется моей персоной. И лишь через неделю нарядчик повел меня на освобождение. Грязная комната с замызганными полами. «Сколько же народу прошло через эту «обитель» чтобы получить волю?» — мелькнуло в голове.
Фамилия, имя, отчество, и прочее, и прочее. Ответил быстро, не первый раз. Лейтенант заглянул в формуляр и многозначительно хмыкнул: это означало, что перед ним крупный преступник, не с одной, а с несколькими судимостями.
— Распишитесь, что Вы предупреждены о невыезде с Колымы до особого распоряжения, — проговорил лейтенант, протягивая мою бумагу.
Я отказался, но его это не смутило, он уже привык, — только сказал:
— Без подписи не будет освобождения. — А вдогонку добавил:
— Одумаешься — приходи!
Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Все мечты полетели, рассыпались в прах! Поболтался я несколько дней, посоветовался со знакомыми людьми и пошел к лейтенанту. Расписался о невыезде, получил справку об освобождении, и за мной закрылись ворота лагеря! Все, я вольный, но не пойму: наполовину или совсем? Почему же нельзя на материк? А жить надо! Одна дорога — на прииск, где тебя все знают, где ты всех знаешь!
Явился я к главному инженеру Баранову. Он встретил приветливо, крепко пожал руку и поздравил с освобождением.
— Тебя хочет видеть Григорий Лазаревич, — сказал он. Зашел к начальнику прииска. Крепыш, небольшого роста,
с живыми карими глазами, с огромной шевелюрой кудрявых волос, быстрый в движениях, как налитый ртутью — таков внешний облик начальника прииска «Фролыч» Непомнящего Григория Лазаревича, по кличке «Махно».
Быстро встал он из-за стола и, пожимая мне руку, сказал:
— От души поздравляю и желаю всего хорошего!
Конечно, я был растроган таким теплым приемом. Начальник прииска — царь и Бог в своих владениях, где проживают 3—4 тысячи заключенных и около 300 вольных, проявил верх человечности!
Вспомнил Шуринка, Пирата Матвеевича — длинного, угрюмого, всегда смотревшего исподлобья. Какая разница! У Шуринка лагерники не считались за людей, свирепствовал произвол вовсю!
У Непомнящего совсем иное: нередко начальника прииска можно было видеть на лагерной кухне, и горе повару, если суп был жидкий! Он ценил тех, кто работал, и не считал зазорным разговаривать и даже шутить с «заключенной сволочью», как выражался Шуринок!
— Ну, что думаешь делать? — спросил он.
— Пойду в бухгалтерию, гражданин начальник. — Он рассмеялся:
— Отвыкай говорить «гражданин начальник». А в бухгалтерию не пущу, ты природный горняк!
Он вызвал начальника производственного отдела и велел принять у меня экзамен.
Составили анкету, и пошел я по отделам прииска экзаменоваться на горняка. От участия и приветливости экзаменаторов, в большинстве своем инженеров-договорников, я почувствовал себя человеком! В Сусумане, в районной горнотехнической инспекции, главный инспектор Ищенко и его помощники также встретили ласково и с тактом. Разговорились, узнали, что просидел 15,5 лет и за что, повздыхали, поохали и на прощание, проверив мои знания, пожелали счастья!
Так в большинстве своем относились к бывшим контрикам вольнонаемные.
Лагерь позади. Впереди работа вольнонаемным, вызов жены, т. к. выезд мне запрещен. Надолго? Неизвестно!
А лагерь еще долго помнился, да и сейчас не забывается! Часто вспоминается и снится! Вспоминаю все: пайку, как за нее ишачили в лагерях, как на этапах всем вагоном ходили ее получать. В лагере, в тюрьме за украденную пайку убивали, но на этапных пересылках, где народу десятки тысяч (Заудинск, Владивосток, бухта Ванина), дневального запросто сбивали с ног и пайки «на гоп-стоп» расхватывали. Ищи, свищи, кто налетел…
На прииске им. Фрунзе, куда согнали несколько тысяч спецпереселенцев, творилось нечто худшее, чем на пересылках! Считаясь вольными, спецпереселенцы жили в таких же условиях, как лагерники 1938—1939 годов. Народ оголодал, озверел, убийства совершались каждый день. Пайки, если не охраняют, расхватывались моментально! Много пришлось потрудиться комендатуре, ведавшей спецпереселенцами, пока наладили жизнь этих несчастных! А ведь можно было сразу, без жертв, не доводя людей до скотского состояния! Людей, которые воевали, жертвовали жизнью за свободу Родины! Разве они виноваты, что попали в плен, что их угнали с родной земли в рабство?!
Вспоминаю первые письма с материка от жены и матери: братья и друзья писать боялись — за связь с контриком по головке не гладили.
Вспоминается, как «женили» меня при помощи сексота Петрова. Ведь, казалось, ученый — держи язык за зубами, так нет, высказал свое мнение о расстреле Тухачевского и других военачальников! В результате новый срок, новые 10 лет! Чем крепче режим, а он является «отголоском» ситуации на воле, тем больше «кум» разветвлял сеть своих агентов, вербуя за пайку хлеба и миску баланды, за теплое местечко!
Говорили заключенные и оглядывались, нет ли поблизости ненадежного человека, которого, к сожалению не сразу и раскусишь… Началась война, а мы о ней узнали много позже из недомолвок вольняшек, от дневальных, работающих на вольном стане.
Так обстояло дело с информацией до приезда начальства из Москвы. Но на фронт никого не брали, многие об этом мечтали, но даже договорникам не разрешалось. Этапники рассказывали, что на материке в центральной части брали бытовиков в штрафбаты, а контриков либо вывозили подальше, либо уничтожали. Так было в тюрьмах Украины, Белоруссии.
Все вспоминалось пережитое. Не верилось, что я вольный, что скоро приедет жена, и я заживу нормальной жизнью!
Итак, московская комиссия. Пришел я и спрашиваю, когда же поступит особое распоряжение, и я смогу выехать на материк? Мне ответили: «Выезд открыт, ограничений нет!»
С большим трудом я взял расчет, тогда все было иначе — администрация имела право не отпускать нужного работника. Но помог Вахтанг Алавердашвили, спецпереселенец, живший в одном доме со мной, в бывшем особняке комвзвода и начальника лагеря. Ему из Грузии привезли, — да, да, привезли жену Нину, она по-русски не говорила и не понимала, Вахтанг хлебнул горя с лихвой, пока зажил нормальной жизнью.
1920 года рождения, он одним из первых попал на фронт и вскоре в плен. Немецкие лагеря смерти в Польше, Германии, работа на шахте вплоть до окончания войны. Освободила Советская Армия, узники плакали от радости, что кончились их мучения, что теперь никто не будет издеваться над ними. Но увы! Под конвоем отвели их на станцию, посадили в вагоны и через всю необъятную Родину привезли на Колыму. Вспоминал Вахтанг этапы и качал головой: «Ничего не изменилось, только не слышно речи немецкой, зато, кацо, ругались по-русски! Не понимали мы, понимаешь, где находимся: вроде не плен, а обстановка та же!»
Прошел он на Колыме лагерную жизнь со «всеми прелестями» и в конце сорок пятого зажил нормально. Работал шурфовщиком в разведке, зарабатывал хорошо, связался с Грузией, привезли ему жену.
— О Грузии, о родном селе Шромы мечтаю, дорогой, — говорил он со вздохом.
Не знаю, когда и как уехал Вахтанг с Колымы, а мне помог, спасибо ему. Ниорадзе, земляк Алавердашвили, работал начальником разведрайона. Пошел к нему Вахтанг просить за меня.
— Не пущу — категорически заявил Ниорадзе, — мне горняки нужны.
Вахтанг закричал:
— Генацвале, он 17 лет детей не видел, совесть есть у тебя? Ты не грузин, отказываюсь от тебя!
Послушался земляка Ниорадзе и подвел меня под увольнение.
В марте 1954 года я покинул свою вторую родину Колыму! «Прощай, колымская земля, буду помнить тебя, долго буду помнить, вспоминать хороших людей с благодарностью за отзывчивость, за человечность!»
50 лет прошло со времени ареста, 35 лет, как я на свободе, но помню все пережитое и часто снится тюрьма, лагерь… и просыпаюсь весь в поту. Видимо, это до конца дней моих, на весь остаток жизни! И если мои воспоминания увидят свет — это будет награда за все пережитое. Пусть узнает молодежь из первых уст о пережитом, об одном из позорных отрезков истории нашего государства, порожденные культом личности издевательства, попрание закона, а значит, и попрание человеческого достоинства!
Узнает для того, чтобы оно, вредительство по отношению к человеку, не повторилось!
 
Примечание
1 День, в который план был перевыполнен, считался за два или даже за три дня срока.