Вскоре после окончания практики меня вызвали в районное отделение КГБ. Вежливый сотрудник в штатском настойчиво расспрашивал меня о взглядах Владика. Я ему ответил, что мы не дружили, мало общались, т.к. у нас были разные интересы: он – гуманитарий, а я интересовался только техникой и точными науками и ничего не знаю о его взглядах. Видимо, Владик тоже дал такие показания. Он удовлетворился моим ответом и, взяв с меня подписку о невыезде, отпустил.

После технологической практики мы должны были ехать на вторые военные лагерные сборы в Кантемировскую дивизию. Это были последние сборы перед гос. экзаменом на звание офицера – заместителя командира по технической части бронетанковых войск. В день отъезда я сообщил начальнику военной кафедры, что дал подписку о невыезде. После телефонных переговоров, он сообщил мне, что я с этой группой на сборы не поеду.
Жизнь продолжалась. Мама пыталась что-то узнать о Владике, передать ему одежду или продукты, но натыкалась везде на отказ. Мы с женой Нелей ждали начала занятий на последнем, пятом курсе. Папа работал в Михнево, приезжая домой только на выходные. Наступило двадцать восьмое августа.
28 августа 1952 года поздно вечером пришли к нам эмгэбэшники с обыском в связи с арестом папы на работе в институте в Михнево. Обыск продолжался до глубокой ночи. Закончив его, они опечатали большую комнату, а с ней и телефон.
После окончания обыска мы втроём с мамой разместились на ночь в нашей с Нелей семнадцатиметровой комнате. Но какая это была ночь?!
Двадцать девятого августа рано утром, через несколько часов после обыска, раздался снова звонок в дверь. На этот раз пришла другая команда, но из этой же системы. Нам предъявили Постановление Особого Совещания при МГБ СССР от 16 августа 1952 года о том, что мы трое (я, мама и папа) приговорены, как ближайшие родственники изменника родины, к пяти годам ссылки. Папа был арестован накануне, и ссылке подлежали только мы с мамой. Начали собирать вещи. В это время снова раздался звонок в дверь. Это была Роза, жена Самсона, которая пришла выяснить ситуацию у нас. Узнав от Нели, что нас с мамой выселяют, она с порога договорилась с Нелей о встрече через час на Главпочтамте, который находился на полпути о них и от нас. На встрече она передала от Самсона для нас две тысячи рублей, и это была существенная помощь на первое время ссылки, т.к. месячная зарплата папы в то время составляла 3200 рублей, а месячная зарплата инженера со стажем не дотягивала до половины этой величины. Мы свернули наши одеяла и постельное бельё в два тюка, поместив внутрь них необходимые носильные вещи (благо был опыт эвакуации). У меня не было головного убора, кроме велюровой шляпы, и старший группы разрешил мне в сопровождении его оперативника пройти в ближайший магазин и купить кепку. Отправляли нас с мамой в машине «чёрный ворон», и Неле разрешили сопровождать нас до тюрьмы.
Ворота Краснопресненской пересыльной тюрьмы закрылись за «чёрным вороном», оставив Нелю снаружи. Ясно было, что мы расставались надолго, возможно – навсегда.
Во дворе тюрьмы я обратил внимания на заключённого с лицом дегенерата (или убийцы, как я себе представлял по иллюстрациям к романам Диккенса), который в сопровождении охраника входил в здание тюрьмы. Когда нас с мамой развели по разным камерам, я оказался с ним в одной камере. Камера с двухэтажными деревянными нарами на одной стороне человек на десять-двенадцать. Я занял свободное место где-то посредине на верхних нарах.
Это была привилегированная по составу камера, т.к. в ней находились либо этапируемые в ссылку, либо лагерная администрация (начальники) из уголовников. Вскоре я выяснил, что на жаргоне уголовников их называли «суками», а о тех, кто перешёл в это качество, говорят – «ссучился». Прошло с тех пор более пятидесяти пяти лет, и в памяти не сохранились все подробности, но мне запомнились несколько типажей. «Дегенерат» (буду так его называть) входил в группу ссучившихся из трёх человек, видимо, из одного лагеря. Когда я входил в камеру, один из этих трёх драил пол камеры, как это делают моряки на военном судне. Позднее мне сказали, что он родной брат самого знаменитого в то время футболиста – центрального нападающего Григория Федотова.
Этот Федотов сам вызвался производить уборку в камере, т.к. он томился от безделья, а его руки требовали работы. Третий из этой группы мне сказал, что он служил в оккупационных войсках в Германии в чине капитана и был осуждён за то, что по пьянке перестрелял свиней у хозяйки, у которой был на постое. Он располагался справа от меня. С красивым лицом, фигурой молодого спортсмена и выправкой военного, он внушал мне симпатию. А слева от меня – серьёзный, неразговорчивый мужик лет сорока, из той же категории, но из другой группы. Внизу в углу на нарах, рядом с входной железной дверью располагался пожилой литовец, глава семьи, высылаемый за связь с «лесными братьями» – партизанами, боровшимися против советской власти в Прибалтике. Там же на нижних нарах располагался Федотов и где-то ещё внизу – «дегенерат». Камера наша была настоящим клоповником. В первую ночь они пикировали с потолка и не давали спать. Как новоприбывший, я прежде чем попал в камеру, прошёл санобработку. На второй день – снова душ, т.к. в нашей камере производилась дезинсекция, и на третий день – т.к. по графику это был банный день для нашей камеры. Таким образом, в первую ночь клопы хорошо отведали меня чистенького, а последующие две ночи мы были чистые и... без клопов.
Ещё утром я был на свободе, и встреча с таким человеком – это большая редкость для заключённых. Меня стали расспрашивать, что происходит на воле и за что меня посадили. Я охотно отвечал, рассказывал о последнем матче по волейболу между Израилем и СССР, который я видел. Вдруг я почувствовал лёгкий толчок в бок слева. Обернулся и увидел, что неразговорчивый мужик делает мне знак, приложив палец ко рту. Я понял и стал более осторожен в своих рассказах.
Где-то в середине моего трёхдневного пребывания в этой тюрьме, в нашей камере произошло чрезвычайное происшествие. В камеру вошёл надзиратель и стал орать на бывшего офицера, что он год назад держал всю тюрьму в страхе, что он бандит, а находится в камере с приличными людьми и он его немедленно переведёт в общую камеру. Что при этом началось в нашей камере, трудно передать! «Суки» сплотились и стали между собой шушукаться. Откуда-то появился нож (или заточка), который передали бывшему офицеру. Федотов стал барабанить в металлическую дверь, требуя вызвать начальника тюрьмы. В конце концов, дверь открылась и Федотова увели, а когда он вернулся – всё утихомирилось.
Позже мне рассказали, что бывший офицер год назад действительно был главарём уголовников в тюрьме, но в лагере он стал руководить работами, как представитель администрации лагеря (ссучился), и теперь перевод его к уголовникам – это верная смерть. Решение о его переводе в общую камеру было отменено. По секрету мне сказали, что подозревают в доносе «дегенерата».
1 сентября 1952 года рано утром меня и пожилого литовца из нашей камеры вызвали «на этап». Снова «черный ворон», но конвой – настоящее зверьё, садисты. Маму посадили в маленькую клетку, т.к. она была единственной женщиной в полностью набитой мужчинами машине. На протесты мамы, что ей там не хватает воздуха, что у неё высокое давление, ей плохо, они ответили грубыми ругательствами, что им важно довезти количество, а живые они или мёртвые – неважно. В крохотное окошко, через головы заключённых я увидел, что мы проезжаем по Новослободской мимо Вадковского переулка, на котором находился наш институт. Студенты шли на занятия. Это был первый день занятий в институте после летних каникул, и Неля впервые оказалась в институте без меня – жена репрессированного.
Нас высадили на каких-то отдалённых путях, где отдельно стоял столыпинский вагон. Погрузка шла сквозь строй этого звериного конвоя, как в самых страшных кинофильмах настоящего времени о том периоде. Не помню, были ли собаки, но конвойные были хуже собак. Нигде позже мы такого зверья не встречали.
Наш этап проходил через тюрьмы в Москве, Куйбышеве, Ташкенте и комендатуру в Джамбуле. Конечным пунктом был посёлок Чулак-Тау в тридцати километрах от Джамбула. Ничего этого мы не знали, пока не прибывали в соответствующий пункт.
Перемещение между городами осуществлялось в столыпинских вагонах, а из Джамбула в Чулак-Тау – в обычном пригородном поезде под конвоем оперативников из Джамбула. Отсеки – камеры для заключённых в столыпинском вагоне располагались на одной, глухой без окон, стороне и были отделены металлическими решётками от прохода, где находились конвойные. На той стороне вагона были нормальные окна, и через решётки во время пути я видел вечерами во встречных поездах, как при свете настольных ламп сидят люди за столиками в купейных и спальных вагонах.
Поеду ли я когда-нибудь в жизни таким образом?
При переезде из Москвы в Куйбышев в нашей тесной камере-купе, в числе восьми человек, разместилась семья того самого литовца, с которым я сидел в Краснопресненской пересыльной тюрьме. Его выселяли с женой и двумя дочками лет восемнадцати-двадцати. Они везли с собой бочонок засоленного мяса кабана, которого забили перед высылкой, и наряду с нашими двумя тюками и их вещами, всё это размещалось в нашем «купе». Девицы похохатывали на скабрезные шуточки конвойных и, пользуясь теснотой, старались как можно тесней прижаться ко мне.
 При переезде из Куйбышева в Ташкент мама настояла, чтобы я побрился. Мы тайком вытащили из нашего тюка безопасную бритву, и я стал украдкой бриться. Конвойный, молодой белобрысый деревенский парень, увидел это грубое нарушение режима, улыбнулся и отвернулся. Маме из-за её умения расположить к себе людей даже в этих условиях многое удавалось. Так, при поступлении в Московскую тюрьму она уговорила тюремщиков не стричь меня наголо.
Куйбышевская тюрьма отличалась мягкостью режима, но и некоторой безалаберностью.
Сразу по прибытии меня заставили снять ремень из брюк и, очевидно по ошибке, поместили в камеру с осуждёнными в своём большинстве по 58-й статье на двадцать пять лет лагерей строгого режима. О том, куда меня поместили, я узнал только со слов моих двух соседей по нарам. Это была большая камера, в которой в три ряда стояли двухэтажные нары с семьюдесятью двумя заключенными. Очевидно, меня приняли за «подсадную утку», т.к. никто из заключённых со мной не вступал в разговоры. На мой вопрос, сосед по нарам ответил, что осуждён на двадцать пять лет, но сидеть он будет ещё не более года: «Я отсидел два года, но если моего следователя не осудят, а меня не освободят через год, я покончу с жизнью». Второй сосед лаконично ответил, что осуждён по 58-й статье на двадцать пять лет.
Я был испуган тем, что оказался среди политических, осуждённых на такие большие сроки и тем самым как бы стал одним из них. Оглядываясь на окружение со своих нар, я обратил внимание на разношёрстность состава заключённых и их одежды. Одни были, видимо совершенно свеженькие, в новенькой полуспортивной одежде цвета хаки. От мамы, которая регулярно ходила узнавать о судьбе Владика, я слышал об арестах евреев из руководящего инженерного персонала в Москве на автозаводе и заводе «Динамо», об арестах в Ленинграде – очевидно это были люди оттуда.
Наряду с ними и людьми в арестантской одежде разной степени износа, были заключённые совершенно оборванные, а один был вообще почти без одежды. Он либо был сумасшедшим, либо симулировал. Переступал между лежавшими на верхних нарах в среднем ряду и что-то выкрикивал себе под нос.
Где-то через час меня вызвали оттуда, вернули ремень и перевели в небольшую камеру, человек на двадцать, где я находился два-три дня до очередного вызова на этап. В этой камере от молодых, хорошо физически тренированных «лесных братьев», я впервые услышал как вслух ругают Сталина. Здесь я познакомился с очень интересным человеком, с которым потом провёл девять месяцев в ссылке. Это был Юрий Михайлович Стадницкий, в прошлом – профессор, физик-электротехник. Он был старше меня лет на двадцать, человек очень доброжелательный, интеллигентный, прекрасный товарищ и собеседник. Ленинградец, переживший блокаду, он уже отсидел десять лет за неосторожное высказывание в письме другу о Сталине (или о превосходстве немецкой техники) и этапировался после этого на вечную ссылку. Мы расположились рядом на верхних деревянных нарах, выцарапали на них шахматную доску, вылепили из того, что называлось хлебом, шахматные фигурки, окрасив половину из них мелом, и проводили время в игре. Расстались в связи с тем, что меня вызвали на очередной этап, на этот раз очень продолжительный, в Ташкент.
Ташкентская пересыльная тюрьма была переполнена: одновременно с нами туда прибыл большой этап воров из Москвы из района стадиона «Динамо».
Пока мы толпились во дворе в ожидании размещения, ко мне пристроился солидный человек кавказской внешности. Оказалось, что это родной брат И.Ф.Тевосяна (заместителя Председателя Совета Министров СССРс 1949 по 1956 г.). Он рассказал мне, что был осуждён, т.к. у него нашли слиток золота. Но горе заключалось не в его осуждении, а в том, что его сын – зубной врач-протезист, желая ему помочь, показал на суде, что это было его золото. Теперь и он тоже будет осуждён. Этот Тевосян выбрал меня из толпы заключённых просто как родственную душу, чтобы излить своё горе. Не успел я выразить ему своё сочувствие, как меня вместе с этапом московских жуликов поместили в большую камеру. Там я разместился на нижних нарах рядом с юным воришкой. В этой камере я находился чуть больше часа, и все это время парнишка читал мне свои стихи. С самого начала, выяснив, что у меня есть небольшие карманные деньги, он настоял, чтобы я дал ему их на сохранение, т.к. иначе у меня их воры отберут. Когда меня вызвали для перевода в другую камеру, он отдал мне мой кошелёк в целости и сохранности.
Новая камера была меньше предыдущей, с двухэтажными нарами с двух сторон. Мне сразу бросилось в глаза, что на противоположной от входа стороне на верхних нарах играют в шахматы, причём и доска и фигуры настоящие, а не самодельные, как было в куйбышевской камере. Я, считавший себя уже достаточно опытным зэком, обрадовано воскликнул:
- О, здесь даже играют в настоящие шахматы!
Тут же меня осадил, как будто облил холодной водой, один из игравших – поджарый, хорошо одетый в костюм, человек лет тридцати:
- Ты что, Макаренко начитался?! Здесь тебе не коммуна, а тюрьма!
 Этот заключённый, которого мама, увидев при очередном этапе, приняла за профессора, был главой уголовников. В камере было несколько «шестёрок», которые беспрекословно ему подчинялись. Моё место было в середине верхних нар на противоположной от него стороне. Как только я занял это место, ко мне переместился поверху по его заданию молодой вор-узбек. Он своими длинными пальцами тщательно ощупал подплечники и подкладку моего пиджака – искал деньги или драгоценности. После безрезультатного ощупывания я был переведен «профессором» в его привилегированные собеседники. Он мне сообщил, что при аресте убил двух или трёх милиционеров, был осуждён на двадцать пять лет, сейчас его этапируют на пересуд, и ему светит «вышка». Угощал арбузом только меня (баланду он не ел, ему доставляли нормальные продукты, в том числе и арбуз). Очень заинтересовался моим пиджаком, предлагал обмен, его был ему маловат. На моё возражение, что я крупней, ответил, что я буду скоро на свободе и куплю там, что захочу. Меняться я не согласился и отказался разыграть пиджак в карты или в шахматы.
На следующий день в нашу камеру перевели вожака воров московского этапа. Встретились два волка очень непохожих один на другого. «Наш» – внешне утончённый, интеллигентного вида, московский – по виду типичный бандит, каким и был на самом деле. Очень скоро они нашли между собой общий язык и стали играть в карты, поглядывая на мой пиджак. Понимая, что пиджаком дело может не ограничиться, я стал перемещаться поближе к решётчатой двери, поближе к надзирателю. На моё счастье, в этот момент и «профессора» с его шестёрками, и меня вызвали на этап. В своих руках «профессор» нёс только шляпу, а его вещи и часть наших с мамой вещей, несли его подручные – «шестёрки». Этап через Джамбул в Чулак-Тау не оставил заметного следа в моей памяти. 17 сентября 1952 года вечером мы с мамой в сопровождении двух конвойных казахов прибыли из Джамбула в посёлок Чулак-Тау – пункт нашей ссылки.
 С момента нашего ареста в Москве прошло двадцать дней.
 
ССЫЛКА, АМНИСТИЯ И ВОЗВРАЩЕНИЕ

Н
очь мы с мамой провели на полу в прихожей комендатуры МГБ поселка, подложив под головы два своих тюка вещей. Утром пришел комендант, казах, говоривший на ломаном русском языке. Он зарегистрировал нас и сказал, что мы не имеем правa удаляться от поселка более, чем на пять километров, и должны будем раз в две недели отмечаться в комендатуре. После чего грубо выпроводил нас, сказав, что устройство на работу и съем жилья –­ это наше личное дело, он к этому отношения не имеет.
Чулак-Тау – это рабочий поселок у подножья горы Кара-Тау, на вершине которого располагался комбинат по производству фосфоритов. Поселок возник на базе казахского аула того же названия, сейчас это город Каратау. Не могу восстановить в памяти, какое количество домов было там в то время, но помню, что в основном это были одноэтажные глиняные мазанки, около десятка вновь построенных финских домиков и несколько домов для начальства. Почва глинистая, без какого-либо покрытия, поэтому во время дождей вся земля становилась месивом грязи. Основными работодателями в поселке были: сам комбинат и строительно-монтажное управление (СМУ). Контора СМУ располагалась в самом поселке, контора комбината – на его территории на горе Кара-Тау, и доставка туда работников из поселка осуществлялась на грузовых машинах. В поселке имелись поликлиника, столовая, почта, клуб и один магазин. На окраине поселка располагался очень живописный восточный базар.
Основным населением поселка были депортированные со своих мест народы: немцы с Поволжья, чеченцы с Кавказа, крымские татары и греки. Весьма существенную часть населения поселка составляли приговоренные к ссылке после отбытия лагерного срока политические заключенные и члены семей расстрелянных, так называемых, «врагов народа».
Но обо всем этом мы узнали позже, а пока мы с мамой вышли из комендатуры МГБ в никуда.
На голой, без зелени и застроек, площади перед комендатурой мы увидели одиноко стоящий продовольственный киоск. Перед киоском в небольшой очереди за хлебом стояла последней красивая женщина еврейского типа. Мама подошла к ней и заговорила на идиш. Та ответила по-русски, что она чеченка из Ленинграда, ее фамилия Курбатова, на идиш она не понимает ни слова, но готова оказать нам необходимую помощь. Она рассказала нам, что муж ее прошел всю войну, дослужился до звания полковника Советской Армии, и, несмотря на это, они были депортированы из Ленинграда, как и все чеченцы с Кавказа. При депортации мужа понизили в воинском звании до подполковника, и здесь он работает начальником монтажного цеха по строительству комбината фосфоритов.
Выслушав вкратце нашу историю, она рассказала нам, в каких жутких условиях проходила депортация чеченцев. Их набивали в вагоны, предназначенные для перевозки скота. Она рассказала, что, когда эшелон останавливался около селений в Казахстане, и все из вагонов сбегались к арыкам за водой, в арыках очень быстро становилось больше вшей, чем воды. Теснота, недостаток воды и еды, вшивость и болезни привели к тому, что более половины погибли в пути.
Я не уверен, что все это она рассказала при первой встрече, возможно, это было рассказано позже. Не исключаю того, что в этом рассказе было много преувеличений.
Пока мама говорила с Курбатовой, к нам подошел пожилой еврей невысокого роста, сказал, что его фамилия Модель, и предложил нам свою помощь для устройства в поселке. Он рассказал, что был членом партии большевиков с 1905 года, прошел царские тюрьмы, был не последним человеком после революции, но в 1937 году он был арестован, обвинен в троцкизме, отсидел десять лет, после чего отбывает здесь пожизненную ссылку. Сюда к нему из Москвы приехала жена-врач, которая устроилась работать в местной больнице. В Москве остался сын – ученый-полярник, но он прекратил с ними всяческую связь. Они приняли нас с нашими тюками в своей большой комнате, и наутро, помогли снять жилье.
Начались поиски работы. Очень скоро я понял, что наилучшим вариантом для меня было бы устроиться на работу на комбинат, где имелось небольшое конструкторское бюро по модернизации оборудования.
Комбинат фосфоритов был одной из важнейших строек последних пятилеток. Почти все оборудование на комбинате было импортное. Добыча руды из скальных пород осуществлялась открытым способом с помощью американских экскаваторов. Переработка руды в фосфоритное удобрение осуществлялась на прекрасном французском химическом оборудовании, но к тому времени фирменные фильтры были разворованы, и над комбинатом все время стоял вредный смог. Меня соглашались принять на работу конструктором, но кадровик-казах требовал предъявить справку об окончании  мною четырех курсов института.
Прошло три недели с момента нашего приезда сюда, и маму, в сопровождении сотрудника госбезопасности, неожиданно отправили на допрос в МГБ в Москву. Допрос был связан с арестом папы, хотели найти предлог для более длительного его заключения. Мама, как всегда, вела себя очень мужественно, отвергла все поклепы на папу, и ее, дней через десять, отправили тем же способом к месту нашей ссылки. С Нелей, встречавшей свекровь, ей фактически не дали поговорить.
Ниже я воспроизвожу фрагмент из воспоминаний мамы – Полины Фурман – об этой поездке, напечатанных в американской газете «Новое русское слово» 27 февраля 1982 года:
«Прибыв в ссылку, мы с сыном стали подыскивать себе работу. Но прошло всего три недели, и меня срочно вызвали в комендатуру поселка. В комендатуре я узнала, что в тот же день в сопровождении коменданта должна явиться в КГБ Джамбула, взяв с собой необходимые вещи.
На мой вопрос, зачем меня вызывают, комендант ответил, что ему это неизвестно. Я ушла от него в полной тревоге, не зная, что будет со мной и сыном. Расставание с сыном было очень тяжелым. Я отправлялась в неизвестность, а он оставался в полном одиночестве. Я сдерживала себя, не плакала, но отчаяние и тревога за сына были велики.
По прибытии в Джамбул меня поместили в ту же грязную "ожидалку", которую мы покинули недавно. Мне все это было непонятно. Я потребовала от охраны, чтобы меня немедленно повели к начальнику КГБ. В ответ: "Не приказано".
Тогда сдержанность меня покинула. Я подняла крик и вырвалась во двор. Два солдата-охранника не смогли меня удержать. Тогда кто-то третий прибежал, меня взяли и отвели к начальнику КГБ. Начальник КГБ вел себя сдержанно, а я была невменяема, требуя ответа:
— Что вы хотите со мной сделать? Куда везете? Что будет с моим сыном?
Крики мои длились долго, начальник старался меня убедить, что он не имеет права сказать мне, куда меня везут, но унять меня было невозможно.
— Я не заключенная, а ссыльная, и если вы не скажете, что хотите со мной сделать, я на ваших глазах размозжу себе голову об стену, — закричала я и ринулась к стене.
Он удержал меня, говоря: "Подождите минутку", позвонил и приказал вошедшему кого-то позвать. Через минуту вошел офицер, и начальник спросил его:
— Когда уходит поезд на Москву?
Тот ответил:
— В пять часов утра.
Офицер удалился, а начальник сказал мне:
— Успокойтесь!
Я ответила:
— Я не заключенная и не хочу находиться в заплеванной "ожидалке", я хочу ночевать у своих знакомых.
Он в ответ:
— А к пяти часам утра вы сумеете прийти?
Я ответила, что сумею.
— Идите, но оставьте адрес своих знакомых.
Времени прошло много, начало темнеть. У прохожих я узнала, где почта, и отправила сыну открытку, успокоив: что еду к отцу и скоро вернусь. Знакомых в Джамбуле у меня не было, но я знала адрес сына хозяйки, у которой мы жили в Чулак-Тау.
Добрые люди меня хорошо приняли, накормили, уложили спать, а в четыре часа утра хозяин отвел меня в КГБ.
Меня уже ждал офицер, и мы отправились на вокзал. Меня везли "спецсвязью". Мы ехали обычным вагоном пассажирского поезда. Офицер оказался внимательным и вежливым, что меня успокоило. Через пять суток мы прибыли в Москву. 
При выходе из вагона ко мне подошел человек в штатском и сказал: "Я из КГБ, поехали в гостиницу". Мы приехали в гостиницу "Киевская". Представитель КГБ, как оказалось, мой следователь Степанов, предупредил меня: "Никакого общения с родными и знакомыми, в противном случае будете отвечать и вы, и они". Меня привели в очень большой номер, где было много коек. Было воскресенье, вечерело, в номере не было ни души. Я сидела одна, и горькие думы осаждали меня. Особенно меня терзала мысль об оставшемся в Чулак-Тау сыне. Во время моих тяжелых раздумий вошла женщина с девочкой лет пяти в сопровождении мужчины. Он пару минут поговорил с женой и вышел. Женщина поздоровалась со мной, а я дала девочке несколько яблок, которые купила в пути на одной из станций в Казахстане.
Ребенок вскоре уснул, и женщина подошла к моей койке. Она начала со мной говорить и вдруг горько заплакала. Рассказала, что ее дочь перенесла тяжелое воспаление легких, в результате чего заболела туберкулезом. Ее успешно лечат, и наступило улучшение, но она сама была настолько потрясена болезнью ребенка, что заболела тяжелой депрессией. Сейчас она с мужем и ребенком едет к родителям мужа, которые живут под Киевом, на две-три недели. Сами они из Одессы. Желая утешить ее, я сказала, что бывают более тяжелые испытания в жизни, и поведала ей свое горе.
Мой рассказ произвел на нее сильное впечатление, она перестала плакать и спросила, чем она может мне помочь. Она мне рассказала, что отец ее был в 1937 году расстрелян КГБ, а мать от горя заболела и умерла. Она и ее сестра воспитывались у бабушки. Искренность и доброта этой женщины были настолько очевидны, что я решила пойти на большой риск.
В Одессе жили два моих брата с семьями. Они не знали о трагедии моей семьи. Я попросила эту женщину передать мою записку семье одного из братьев. Адрес и фамилию я не могла писать, это было опасно, надо было запомнить.
В записке я просила, чтобы они связались с моим сыном, который оставался в одиночестве и неизвестности, ведь я не знаю, что со мной будет дальше. Эта благородная женщина, возвратясь в Одессу, выполнила мое поручение. Старший брат был в ужасе. Он думал, что эта женщина — провокатор и специально подослана. Жена второго брата поняла из моей записки, что все сказанное женщиной — правда, и немедленно связалась с сыном.
На следующее утро офицер повез меня на Лубянку, там нас встретил Степанов, который предложил сопровождавшему меня офицеру погулять по Москве и располагать своим временем. Меня он повез лифтом наверх для допроса и ввел в комнату, где за одним из столов сидел некий человек. Меня Степанов посадил в угол комнаты и сказал, чтобы без его разрешения я не вставала (окна комнаты, где происходил допрос, находились против жилого дома). Допрос велся целый день до глубокой ночи. Есть мне не давали. Туалетом разрешали пользоваться очень редко, говорили: "Ничего, потерпите". Следователь начал допрос с того, что сказал:
— Нам известно, что вы националистка, сионистка, троцкистка. Ваш муж Леонид Фурман уже сознался, что был диверсантом и всю жизнь боролся с советской властью. Занимался вредительством, шпионажем и, будучи сионистом, в таком же духе воспитывал сына Владилена.
Я ему ответила, что мой муж в двадцать девять лет руководил кафедрой экономики сельского хозяйства в Херсоне в институте имени Цюрупы. Когда во время ареста два подполковника КГБ производили у них обыск, один другому сказал: "Не рассматривай эту рукопись, работы Фурмана по экономике опубликованы". Какой же мой муж диверсант и вредитель?
Степанов меня перебил:
— Вот тогда в Херсоне и нужно было арестовать вашего мужа и вас.
На одном из допросов Степанов поднес к моему лицу какой-то документ со словами:
— Вы подпись вашего мужа знаете? Так вот полюбуйтесь, он сознался, что всю жизнь боролся с советской властью и занимался диверсиями.
Я краем глаза увидела подпись мужа, но решила, что это подделка, и ответила Степанову:
— Не желаю смотреть. Если вы допросами довели его до безумия, то это дело ваше. 
Ругательствам и оскорблениям Степанова не было конца. Однажды во время допроса внезапно открылась дверь и вошли пять человек. Степанов сказал им:
— Полюбуйтесь на эту сионистку, националистку, троцкистку. Эта нахалка ни в чем не признается, ничего не подписывает.
Тогда один из пяти, среднего роста, молодой, жгучий брюнет со страшными, безумными глазами, крикнул мне:
— Встать!
Я встала. Он начал кричать и махать кулаками у моего лица. В углах его губ пенилась слюна, и крича, он брызгал на меня слюной. Я оцепенела и ждала, что он меня ударит. От его безумного вида я одеревенела и только думала, как бы мне выдержать и не упасть. Слов я его так и не разобрала. Я старалась увернуться от брызг его слюны. Он был мне очень противен.
Все остальные молчали и стояли, как статисты на сцене. Вся эта чудовищная инсценировка продолжалась минут десять, затем все пятеро как по команде вышли.
После этого ко мне обратился Степанов:
— Теперь, надеюсь, вы будете говорить!
Я ответила:
— Смотря что, и при условии, что этот брызгающий слюной человек не будет здесь.
— Как вы смеете! Этот майор — мой начальник.
Я ему в ответ: 
— Тем хуже для вас.
— Послушайте, я допускаю, что вы не знали об антисоветской деятельности вашего мужа, я ведь показывал вам подпись вашего мужа, что он во всем сознался. Вот от вас и требуется, чтобы вы подписали, что об этой его деятельности вы ничего не знали.
— Никогда не подпишу этой лжи! Я с моим мужем с семнадцатилетнего возраста вместе, и все что он делал, я знала и делила с ним.
Прошел еще день и во время допроса вошел пожилой человек с оспинами на лице. Он обратился ко мне очень вежливо:
— Здравствуйте! Я прокурор. Что с вами, почему у вас такое отечное лицо? Вы нездоровы?
Я ему ответила:
— Мой вид является результатом милых бесед с вашим следователем.
Он сочувственно покачал головой и сказал:
— Допрос дело сложное. Могут возникать всякие недоразумения со следователем. В ваших интересах скорее закончить следствие. Помогите органам скорее закончить, и вы тогда получите свидание с вашим мужем и сыном Владиленом.
И после этого вышел. На фоне непрерывных надругательств и угроз приход прокурора мне показался чудом. Я мгновенно воспряла духом и сказала Степанову:
— Как ваше высшее начальство со мной хорошо говорит, а вы бранитесь и хотите заставить меня лгать, я ведь не заключенная, а ссыльная. 
Степанов в ответ расхохотался и сказал:
— Мы вам выносили постановление о ссылке, мы же его и отменим, и вы сгниете у нас в тюрьме.
На одном из последующих допросов Степанов мне предъявил новое обвинение: вместе с мужем мы якобы бывали на даче бывшего председателя ВЦИК Украины Петровского. Г. И. Петровский тогда был в опале. Это ложное обвинение я также отвергла, так как и я, и мой муж видели Петровского только на портретах на страницах газет. Степанов сказал мне:
— Вы все врете, вы все отрицаете, вы, может быть, скажете, что вы и ваш муж не знали врага народа Старого Григория Ивановича?!
— Мы хорошо знали Григория Ивановича Старого, но не как врага народа, а как председателя ЦИК Молдавии и очень гордились этим знакомством. Старый — бывший рабочий, столяр-самородок, талантливый человек. Он пользовался любовью народа Молдавии.
Здесь меня Степанов прервал:
— Замолчите, у вас все враги народа хорошие люди.
На следующий день Степанов сказал мне:
— Органы имеют достаточно данных о вашей активной троцкистской деятельности в Херсоне. Расскажите о ней подробно.
На это обвинение я ему ответила:
— На протяжении всего следствия вы уже много раз обвиняли меня в троцкизме. Покажите мне хотя бы один протокол собрания, где я бы выступала как троцкистка. У вас не может быть таких данных. Ваше обвинение ложно.
Степанову на это нечего было ответить, и он перешел к обвинению меня в шовинизме и национализме. Я ему сказала:
— Мой старший сын Александр в первый же день объявления войны, когда ему было только семнадцать лет, добровольно вступил в Красную Армию, защищал Москву и в 1942 году погиб в битве с фашистами под Сталинградом. Где же основание для обвинения меня, его матери, в национализме и шовинизме?
На это я услышала дикий ответ Степанова:
— Вы вашему сыну Александру купили медаль "За оборону Сталинграда" и орден "Красной Звезды" в Ташкенте.
Тут мое материнское сердце не выдержало. Я вскочила и крикнула:
— Боже! Какие же вы фашисты! Наш сын отдал жизнь за Родину, а вы издеваетесь над его матерью и отцом!
Степанов силой посадил меня на стул, подал стакан с водой и сказал:
— Пейте свои капельки.
Я ему в ответ:
— И буду пить, и буду жить.
На следующий день Степанов объявил мне, что я с офицером, сопровождавшим меня, возвращаюсь в ссылку.
На мой вопрос о свидании с мужем и сыном Владиленом Степанов ответил:
— Вам не видать их как своих ушей. Вы не подписали требуемых протоколов.
Я еще не знала, что наш младший сын Владилен был расстрелян 26 марта 1952 года».
 
Спустя два месяца после возвращения мамы в ссылку, мы узнали, что папа был осужден на десять лет лагерей за то, что до революции занимался сионистской деятельностью.
Отчаявшись в попытке устройства на работу на комбинате, я обратился по этому поводу в Строительное управление, и был принят на должность товароведа в отдел снабжения. Мы с мамой были рады и этому: у нас появился хоть какой-то источник доходов.
Строительное управление (СМУ) включало в себя: монтажный цех, цех жилищного строительства, лесопилку со столярным отделением, кирпичный завод и контору с администрацией и всеми службами. Работали в управлении все ссыльные, и только несколько вольнонаемных: начальник строительства, главный инженер, главный механик, начальник снабжения и казах-кадровик.
Монтажный цех строил помещения и монтировал все оборудование комбината. Его возглавлял чеченец Курбатов, муж той женщины, которую мама первой встретила в поселке и приняла за еврейку. Начальником цеха жилищного строительства был грек, мастером у него – татарка, главным бухгалтером управления – немец, секретаршей начальника управления – немка.
Примерно через месяц после начала моей работы в СМУ, главный механик – русский, пьяница, но прекрасный специалист, ушел в очередной двухнедельный запой. На этот раз начальник управления не стерпел и уволил его. Мне предложили сесть в конторе на его место и перевели на должность мастера монтажного цеха. Я постепенно стал вникать в объем работы главного механика и выполнять его обязанности. Я подчинялся напрямую только начальнику управления Нарбутовскому. Это был прекрасный руководитель и человек, очень ценный работник министерства, которого перебрасывали с одной важной стройки на другую (по мере завершения предыдущей). О важности стройки и его заслугах свидетельствует тот факт, что, незадолго до нашего освобождения, он был награжден за строительство этого комбината высшим орденом Советского Союза – орденом Ленина.
Несмотря на высокую квалификацию мамы как специалиста, ей на работу не удалось устроиться, т.к. существовало негласное указание, что работать должен только один из семьи. Сильный характер мамы, ее ум и гостеприимство привлекали к нам людей. Круг наших знакомств расширялся, и наше жилье постепенно превратилось в место общения с интересными людьми.
По роду своей новой работы я стал общаться с руководителем сантехнических работ Виктором Яструбинским – русским парнем, который был направлен на комбинат молодым специалистом по распределению после окончания техникума в Курске. Вскоре мы стали с ним друзьями. Мамины знакомые женщины предостерегали ее от этой моей дружбы, т.к. Виктор от безделья часто выпивал. Но, оказалось, что мое влияние на него было сильнее, и он практически перестал пить, став завсегдатаем в нашем доме. Еще при первом знакомстве он рассказал мне, что при распределении мест работы в техникуме по пьянке выбрал это место как самое дальнее. Мы с ним часто поднимались пешком на территорию комбината, где находилась наша механическая мастерская. По дороге много беседовали, и он мне позднее рассказал, что его отец – секретарь райкома партии – был арестован, о нем ничего не известно. Мать вышла замуж за его заместителя, который стал вместо него секретарем райкома, и своего отчима Виктор терпеть не мог. Так стала понятна действительная история с его распределением.
Возвращаясь с работы в один из первых дней, я в центре поселка встретился с профессором-физиком Юрием Михайловичем Стадницким, с которым играл в шахматы фигурами из хлеба в Куйбышевской пересыльной тюрьме. Он был этапирован в Чулак-Тау на пожизненную ссылку и уже отработал месяц заместителем главного энергетика комбината. Меня поразило, что первую зарплату он потратил на покупку казахского букваря и охотничьего ружья, оставаясь все еще в лагерной одежде, в которой я видел его в тюрьме. Несмотря на разницу в возрасте мы были с ним друзьями все время ссылки.
Очень часто бывал в нашем доме Ика Коцин, фельдшер по образованию, занимавший должность промышленного врача. В семнадцатилетнем возрасте он, молодой сионист, приехал из Палестины к родителям в Ригу с коротким визитом, но в это время в Прибалтику вошли советские войска. Он провел десять лет в лагерях «за сионизм» и отбывал пожизненную ссылку в Чулак-Тау. Ика пытался содействовать маме в устройстве на работу, но, в то же время, боялся конкуренции. К моменту нашего знакомства он был женат на бывшей воровке, покрытой татуировкой, и у них был годовалый ребенок. С ней мы не общались, а он был другом нашей семьи, очень нам сочувствовал, снабжал нас художественной литературой из своей большой библиотеки.
Пожилая работница газетного киоска около почты относилась ко мне с большой симпатией и оставляла для меня дефицитные печатные издания. Она рассказала мне, что в начале тридцатых годов издали ее книгу о детских годах одного из героев гражданской войны (кажется – Блюхера). После того, как ее герой был объявлен врагом народа и расстрелян, ее осудили на десять лет лагерей, и теперь она отбывает пожизненную ссылку. Как-то покупая газету у нее, я увидел еврейского парня в рабочей одежде, который тоже хотел купить газету. Она в грубой форме отказалась ему продавать, утверждая, что ему нужна газета только для курева. Увидев выражение моего лица, она все-таки продала ему газету. Мы познакомились. Толя Мельник был выслан на пять лет вместе с родителями из Ленинграда за то, что его старший брат-политработник, закончив войну полковником в Берлине, перешел через границу к американцам. Толя был моего возраста, по профессии – шофер. Он работал персональным шофером на джипе и возил директора комбината. Его отец работал заведующим единственным промтоварным магазином в поселке. Вместе с ним и его родителями (или отдельно) приехала миловидная простушка, молодая жена Толи.
В комнате конторы, где я сидел, работали еще два ссыльных еврея – родные братья Мейльманы, оба москвичи. Они были старше меня лет на пятнадцать-двадцать лет.
Старший – Александр Николаевич – очень скромный, малоразговорчивый человек, сильно хромал, т.к. на войне был ранен в ногу. У нас он работал нормировщиком в единственном числе, и был очень ценным сотрудником. Он внедрил у нас на стройке бригадный подряд.
Младший – Леонид Николаевич – был ему полной противоположностью. До высылки он работал начальником планового отдела в каком-то издательстве. Болтун, он стал причиной их с братом высылки, т.к. где-то похвастался, что он родной племянник Троцкого. Он работал плановиком и, в отличие от брата, никакой ценности как работник не представлял. Но моя мама была покорена его эрудицией и общительностью, и он стал часто бывать у нас в хибаре, нахваливая мамины угощения.
В январе 1953 года в нашей конторе появился новый работник – молодая, симпатичная женщина Рада Михайловна Полоз. Общение с ней было очень приятно, и она хорошо вписалась в нашу мужскую компанию. Она была старше меня на четыре года. Ее родители были революционерами-большевиками. Мать – русская, отец – украинец, они были арестованы в Москве в самом начале тридцатых годов, и погибли в лагерях. Раду растила бабушка. В 1942 году Рада добровольцем ушла в армию, стала медсестрой в санитарном поезде, вывозившем с фронта раненых. В 1948 году Рада, будучи студенткой четвертого курса Московского высшего технического училища (МВТУ), была арестована и осуждена на пять лет ссылки, как дочь «врагов народа». В Джамбуле, где она отбывала ссылку, она вышла замуж за своего сослуживца – высокоинтеллигентного немца-спецпереселенца. Когда он умер от опухоли мозга, она добилась разрешения переезда к его родне в Чулак.
У нас сложилась устойчивая компания: Юрий Михайлович, я и Виктор, иногда присоединялась Рада. Нашей компании очень полезен был Толя с его начальственным джипом. За редким исключением, джип по воскресениям находился в его полном распоряжении, и мы несколько раз ранней весной выезжали на нем на природу в предгорья Тянь-Шаня. Сочная весенняя зелень, разноцветные полевые цветы, тут и там вспыхивают огнями красные маки – красота потрясающая!
Мне было двадцать пять лет, таких молодых и свеженьких ссыльных в поселке практически не было, ведь все дети расстрелянных «врагов народа» были высланы еще в 1948 году. Естественно, я вызывал интерес у молодых девушек, и сам присматривался к ним. В первые же дни моей работы, я обратил внимание на сестер Косиор, племянниц руководителя Украины (Генерального секретаря ЦК) с 1928 по 1938 годы – Станислава Косиора. Теперь на Украине его объявили главным организатором голодомора. И он, и его брат – отец сестер, были расстреляны, как «враги народа» еще в конце тридцатых годов. Сестры были в ссылке вместе с матерью, старшая была с грудным ребенком. Младшая из сестер – высокая, с умным лицом, посматривала на меня с явным интересом. Я тоже обратил на нее внимание, но весь мой интерес испарился на следующий день, когда я случайно услышал, как она на вопрос кого-то о том, кто я такой, пренебрежительно ответила: «Да это просто новый снабженец».
В первые же дни начала моей работы в конторе, ко мне обратилась молоденькая миловидная чеченка с просьбой помочь ей в математике. Она работала здесь же в бухгалтерии и одновременно училась в десятом классе. Я с удовольствием согласился, и мы стали заниматься с ней после работы. Но после двух или трех занятий, мне кто-то из чеченцев разъяснил, что по их обычаям, оставаясь наедине с молодой девушкой, я должен буду на ней жениться. Т.к. я не собирался обзаводиться второй женой, занятия прекратились.
В нашу хибару периодически заходил Модель, тот самый, который нас встретил и приютил в первый день нашего прибытия в поселок. Он свободно распоряжался своим временем, т.к. работал страховым агентом в поселке и не зависел ни от какого начальства. Он рассказал мне, что несколько лет назад выиграл легковую машину по денежно-вещевой лотерее. Не стал получать машину, т.к. понимал, что ею будут пользоваться, в основном, уговаривающие его работники комендатуры, а не он. Получив денежную компенсацию, он положил ее на сберегательную книжку.
Мама относилась к нему с большим почтением, а у меня он вызывал чувство некоторой брезгливости. И дело не в том, что он каждому не стеснялся рассказывать интимные подробности о своей болезни – незаживающая язва в заднем проходе. Он считал нужным докладывать соответствующим инстанциям обо всех нарушениях, допускавшихся администрациями комбината и строительного управления. Этих доносов начальство побаивалось, поэтому, когда он обратился с письменной просьбой о получении угля для отопления своей квартиры, Нарбутовский тут же наложил резолюцию: «Отпустить на льготных условиях, как работнику СМУ».
Из разговора с ним у меня сложилось впечатление, что в двадцатые годы он работал в ЧК и «хорошо давил этих гадов». Может быть, он говорил не о ЧК, а о другом репрессивном органе партии большевиков.
Заметными фигурами в поселке были две сестры-армянки из Москвы, высланные как дети «врага народа». Они уже несколько лет работали на комбинате, успели получить квартирки во вновь построенном финском домике и активно участвовали в драматических постановках поселкового клуба. Они тоже были детьми расстрелянных революционеров. Одна из них, Наташа, была до ссылки секретарем комсомольской организации на младших курсах МВТУ. Встречаясь случайно с ней в поселке, я не мог не обратить на нее внимания, настолько у нее было умное и красивое лицо, но знаком с ней я не был.
Я очень тосковал по Неле, но за время этапа в ссылку и особенно в Чулаке, я понял, что шансов воссоединиться, у нас практически нет. Ведь в лучшем случае, если не продлят нам время ссылки, через пять лет я буду иметь право жить и работать только за пределами Москвы на расстоянии не менее ста одного километра. Среди наших многочисленных знакомых только к Моделю приехала в ссылку жена, но они были вместе с дореволюционных времен, у них был сын и внуки, а мы с Нелей были женаты всего год и три месяца. Представить себе, что Неля покинет семью родителей, и поселится со мной в какой-нибудь дыре, было невозможно.
Мою тоску по Неле не могли не заметить мои новые друзья, и они всячески стремились меня утешить. Ика Коцин подарил мне книгу фронтовых стихов Константина Симонова – «С тобой и без тебя». Стихи были созвучны моему настроению, и я их, почти все, выучил наизусть. Книга сопровождалась трогательной надписью: – «Марику! На память о днях «без тебя».
Во время ссылки при мне всегда была, подаренная Нелей ее фотография, сделанная в ателье в 1950 году. Юрий Михайлович, у которого жена оформила развод с ним сразу же после его ареста в начале сороковых годов, рассматривая фотографию Нели, сказал, что «такая никогда не изменит».
Виктор, по-своему, решил меня утешить. Он узнал, что вышеупомянутая Наташа хорошо играет в шахматы, и договорился с ней, что приведет меня к ней домой сыграть несколько партий. Первое знакомство состоялось, Вскоре, я от знакомых узнал, что во время нашей игры, по поселку метался разъяренный главарь местной шпаны. Оказалось, что он был другом Наташи или претендентом на эту дружбу. Но он, видимо, был ею уже хорошо приручен, и никаких неприятных последствий для меня этот визит не имел.
Обстановка в поселке была спокойная. Иногда, до нас доходили слухи, что где-то на окраине, очевидно в прилегающих аулах, где жили наши рабочие, происходили драки с поножовщиной между чеченцами и греками. Обычно это бывало по воскресным или праздничным дням. Пили много, пили и молодые чеченцы, хотя религия им это запрещала. На примере наших молодых соседей: русского из раскулаченной семьи и немца из семьи депортированных с Поволжья, я наблюдал разницу в ментальности. Оба работали шоферами на грузовых машинах, оба после работы сильно напивались, но русский дома добавлял и заваливался спать, а немец начинал в специальной деревянной форме лепить кирпичи и сушить их на солнце. Через пару месяцев он сложил из них для своей молодой семьи очень аккуратный домик.
Я не припоминаю, чтобы мне приходилось отмечаться в комендатуре. Может быть, за меня это делала мама. Если отвлечься от тоски по Неле, то моя жизнь в Чулаке была вполне налажена. У меня были хорошие взаимоотношения с начальником стройки, была неплохая работа, с перспективой стать главным механиком управления, и надежда получить ведомственное жилье в строящихся финских домиках. У меня были друзья и интересное окружение, а дома меня всегда ждала мама с вкусной едой.
Неле в Москве было значительно хуже. Там в это время был разгул антисемитизма, связанный со сфабрикованным «делом врачей – убийц в белых халатах», а деканом нашего факультета стал профессор Мещерин – сталинист и антисемит. На этом фоне начались мучения Нели по добыванию справки для меня об окончании четырех курсов института. Ей никто не отказывал, но и не давали под разными предлогами. Она так и не смогла ее получить. Неля вспоминала, как стояла под лестницей в институте и плакала от беспомощности. В институте вокруг нее образовался вакуум. Как-то, после посещения Толи с Гетой, при выходе из их квартиры поздним вечером, Сева ее спросил: «Тебе куда? Туда! А мне – в другую сторону». И это тот Сева, который был нашим другом и совсем недавно мечтал о Неле!
За весь период нашей ссылки Неля ни разу не ночевала в оставленной нам семнадцатиметровой комнате, хотя каждый день приходила туда проведать жилье и отнести книги в букинистический магазин. В ноябре или декабре месяце, при очередном посещении квартиры, она увидела взломанную входную дверь. Войдя внутрь, она узнала, что с двери большой тридцатишестиметровой комнаты сорвана печать, в квартиру вселилась семья супругов, работников МГБ низкого ранга, с матерью жены. Это произошло, как только папе был вынесен приговор: десять лет лагерей. Позднее эта женщина рассказала Неле, что ее сестра вселилась в квартиру детского писателя Льва Квитко.
Обстановка дома у родителей Нели (где теперь жила и Неля) была очень напряженная. Работа отца в Министерстве госконтроля находилась под большой угрозой, т.к. муж дочери – политически репрессированный. Отец был уже очень болен. Возможности устройства на другую работу у него не было, а вся семья с мамой и двумя братьями семи и тринадцати лет существовала только на его зарплату.
Неля спросила отца напрямую: «Тебе будет лучше, если я разведусь?». Получив от него подтверждение, она подала заявление и дала объявление в газете, в соответствии с существовавшим порядком. Объявление прочитала очень противная и завистливая студентка из параллельной группы и тут же сообщила об этом всем на курсе.
В январе 1953 года в институте государственная комиссия производила распределение молодых специалистов. Неле предложили поехать работать на завод по производству напильников в Киржач – маленький городок в глубине московской области. Добираться туда из Москвы можно было только на двух электропоездах, девяносто километров – в одном направлении и пятьдесят километров – в перпендикулярном. Более унизительное распределение для студентки-отличницы трудно было себе представить. Дома Неля сказала отцу, что у нее нет сил с ними бороться и она подпишет согласие.
Зная, что Неля подала на развод, Наум, который ухаживал за ней на первом курсе, предложил ехать с ним по распределению в город Новозыбков, но получил от нее отказ.
Спасти нашу молодую семью могло только чудо, и оно произошло:
5 марта умер Сталин. 27 марта 1953 года была объявлена амнистия.
Когда он умер, я еще был слеп и глуп, не допуская, что сам Сталин является виновником беззакония, творящегося в стране. Мне казалось, что он, вождь и учитель, просто не знает обо всех ужасах, которые творит Берия за его спиной. Я выгнал кинорежиссера Хависа, когда он прибежал к маме с возгласом: «Наконец-то этот бандит сдох!». Но прошло еще три дня, Сталина похоронили, и упоминание о нем полностью исчезло из газет. Я стал понимать, что похоронили не вождя и учителя, а очередного диктатора. Что не я, а Хавис и «лесные братья» в куйбышевской пересыльной тюрьме, были правы, награждая его ругательными эпитетами, а я был обманутым советским воспитанием простаком. Указ об амнистии укрепил меня во мнении, что именно Сталин был виновником всех наших бед.
Амнистия коснулась в нашем поселке всех политических, как отбывавших пожизненную ссылку после лагерей, так и ближайших родственников расстрелянных «врагов народа», осужденных на пять лет ссылки. Это практически был почти весь рядовой инженерный и административный состав комбината и стройуправления. А сколько таких поселков было по стране!
Попали под амнистию и вернулись в Москву из лагерей и все родные расстрелянного вместе с моим братом Бориса Слуцкого: мать, сестра и дядя – артист МХАТа.
Миф, что по указу об амнистии освободились только уголовники, – это ложь.
В самом конце марта я получил от Нели письмо с просьбой письменно сообщить о своем согласии на развод. Это для меня было шоком, но уже вышел указ об амнистии, и я был уверен, что все удастся исправить. Я ответил Неле, что сам буду присутствовать на суде.
Тридцатого марта мы с мамой получили из комендатуры МГБ справки об амнистии со снятием судимости.
Тридцать первого мая мы, с группой наших друзей – бывших ссыльных – в плацкартном вагоне обычного поезда прибыли в Москву. Нас встречала Неля и мои два друга: Толя Лейн и Сева Брук. По дороге на такси к нам домой, Сева сообщил нам трагическую весть о гибели его мамы. Она после работы пошла прощаться со Сталиным и на Трубной площади, в числе многих других, была раздавлена и затоптана толпой. Неля тоже шла в колонне института, но их не пустили к спуску на Трубную площадь, и они, простояв на холоде часы, вернулись домой.
Моя первая разлука с Нелей продолжалась девять месяцев и три дня.