На нашем сайте мы используем cookie для сбора информации технического характера и обрабатываем IP-адрес вашего местоположения. Продолжая использовать этот сайт, вы даете согласие на использование файлов cookies. Здесь вы можете узнать, как мы используем эти данные.
Я согласен
«НА ВЕЧНОЕ ПОСЕЛЕНИЕ...» ::: Федорова (Селезнева) Е.Н. И время ответит. Книга III «На вечное поселение» ::: Федорова Евгения Николаевна ::: Воспоминания о ГУЛАГе :: База данных :: Авторы и тексты

Федорова Евгения Николаевна

Авторы воспоминаний о ГУЛАГе
на сайт Музея
[на главную] [список] [неопубликованные] [поиск]
 
Федорова Е.Н. И время ответит. Книга III «На вечное поселение». – Майами (США): Lesneys house, 2012. – 149 с.: портр.

 

 

С О Д Е Р Ж А Н И Е

 

 

 От издателя (Стивен Лесней)

 

 Книега 3. «НА ВЕЧНОЕ ПОСЕЛЕНИЕ...»

 

 Глава 1. Лагпункт Тимшер............................. 1

 

 Глава II Боровск близ Соликамска...............46

 

 Глава III Этап в Сибирь...............................65

 

 Глава IV На берегах Енисея........................81

 

 Глава V Мой старый одинокий друг.......111

Эпилог...151

 ПОСЛЕСЛОВИЕ ИЗДАТЕЛЯ К ГЛАВЕ  «МОЙ СТАРЫЙ ОДИНОКИЙ ДРУГ»

 

 

 

 * * *

 

   ОТ ИЗДАТЕЛЯ

 

 В третью книгу трилогии входят воспоминания моей матери о жизни в изгнании: в таёжном “лагпункте” Тимшер, и в посёлке Боровск под Соликамском; о её вторичном аресте в 1949 году; о перевозке ссыльных тюремными этапами в Сибирь; о жизни в местах, куда она была отправлена на вечное поселение – в посёлке Ярцево (около тысячи километров вниз по Енисею от Красноярска); и в городе Енисейске, где мама провела последние годы её ссылки, а также воспоминания о годах жизни в Москве после реабилитации, о встрече с другом по лагерю, - ныне известным русским художником – египтолоом М.М. Потаповым, только недавно, в 2009 году - в возрасте 103-х лет - ушедшем «в мир иной.», и о его удиви-тельной судьбе и воспоминаниях о предыдущей жизни.

 

 Стивен Лесней ( Селезнёв)

 

  * * *

 

    

 

    Посвящаю моей маме и

    и детям. Е.Ф.

 

 

 

  Гл. I ЛАГПУНКТ ТИМШЕР

 

 БЛАГОСЛОВЕННОЕ ОДИНОЧЕСТВО

 

    И одиночество нам снилось

    Как высшей меры благодать

     ( Из лагерной поэзии)

 

 Итак, - я свободна! После девяти лет скитаний по тюрьмам и лагерям сталинского Гулага, - таково было возмездие за глупо произнесённую вслух крамольную фразу!

 Свободна. ...В каком-то смысле, конечно. То есть, свободна добираться сама без этапа и конвоиров, но и без каких-либо подтверждающих моё освобождение документов, с мизерным количеством выданных в тюрьме денег на дорогу к предназначенному для меня месту жизни и работы, затерянному где-то в глуши таёжных лесов в полуторастах километрах отсюда вниз по Каме. Но сейчас меня не пугала и такая перспектива, так как любая жизнь без постоянного надзора и конвойных была, или может быть, казалась, лучше лагерной.

 Моё место назначения называлось «Тимшер» - небольшой трудармейский посёлок, расположенный на северо-восток от Соликамска, где находилась пересыльная тюрьма из которой я была лишь накануне освобождена, если считать, что это определение соответствует моим обстоятельствам.

 До районного центра Бондюг, находящегося на слиянии Камы с её притоком Тимшером, от которого и получил своё название тот посёлок, мне предстояло плыть на маленьком пароходике, а от Бондюга, скорее всего, пешком через тайгу километров тридцать или даже больше.

 

 Почему-то путь по Каме до Бондюга почти не остался в памяти, его вытеснил другой путь – от Бондюга до Тимшера, который мне пришлось - таки пройти пешком – все тридцать с лишним километров. Но какой удивительно красивой дорогой! Нетронутой тайгой, лесами с великолепными корабельными соснами, с тихими лесными речушками, с деревянными гатями, проложенными по лесным болотам, с неумолкаемым щебетанием всевозможных птиц, а иногда и отдалёнными криками каких-то зверей... И в этом лесу, здесь и там пронизанном золотом осеннего солнца, зачарованном колдовской тишиной и напоённом ароматом смолы, – я была совершенно одна! ОДНА после стольких лет постоянного вынужденного сообщества со случайными людьми, лишённая желанного одиночества. Это было сказочно-прекрасно, прекраснее всего, что можно было ожидать увидеть в магическом кристалле – ВОЛЯ!

 Не помню, чтобы кто - нибудь меня догнал или попался навстречу за всё время пути. А может быть, и забылось. Запомнилось только это чарующее одиночество, тишина, запахи. И ещё – поразившее меня количество грибов. Такого я не видела никогда раньше и никогда потом. Местами, там где под высокими соснами не было никакого подлеска, лишь одна хвоя – плотная и скользкая как паркет, - вокруг каждой такой сосны стоял хоровод из огромных коричневых шляпок - боровиков. У некоторых от старости шляпки склонились на бок, у других даже вовсе свалились. Но вокруг старых грибов тоже хороводом пробивались из под плотной хвои маленькие крепенькие крутолобые молодые грибочки. Так и расталкивали своими светло-коричневыми головками хвойные иголки, часто приподнимая их на себе.

 Грибы были видны прямо с дороги, и я не могла удержаться и начала собирать их. Сначала собирала в рюкзак, которым снабдил меня по освобождении один из моих друзей по лагерям Миша Красный, вышедший из заключения немного раньше и оставшийся работать в Соликамской пересылке вольнонаёмным инженером. Когда рюкзак наполнился, я сняла свою марлевую косынку, а потом уж не могла остановиться, и превратив в мешок свою единственную запасную чистую рубашку, наполнила грибами и её. Не помню, донесла ли я хоть что-нибудь из моих трофеев до Тимшера .

 К вечеру вдруг небо нахмурилось, по дрогнувшему лесу прошелестел ветер, и откуда ни возьмись, полил ливень, промочивший меня насквозь. Впрочем, вскоре снова выглянуло солнце и ещё успело до вечера немного обсушить меня. А лесные запахи после дождя стали ещё чудеснее и острее, и дождевые капли на иглах сосен сверкали, как маленькие бриллианты...

 Я, вынув шпильки, отжала свои мокрые, тогда ещё длинные, волосы и пошла дальше вдоль постепенно темнеющего леса к уже, должно быть, не такому далёкому посёлку Тимшеру.

 

 Река Тимшер - это приток Камы в верхнем течении, расположенный среди уральской тайги. Там, где Тимшер рождается - в предгорьях Уральского хребта, - вероятно, это бурная стремительная речушка. Там, где я его знала - недалеко от впадения в Каму - это была уже спокойная, медленная и довольно широкая река. Достаточно глубокая, чтобы по ней могли плавать "завозни" - большие лодки, вроде маленьких барж, груженные провизией и людьми, приводимые в движение шестами, вёслами и верёвками с якорями. А однажды я видела, как в такой "завозне" везли даже трёх коров. Вверх по течению эти завозни, собранные в караваны, затаскивались маленькими катерками – буксировщиками; вниз же – либо сплавлялись по течению, либо ждали очередного каравана.

 Пароходы по Тимшеру не ходили - да и ни к чему они были бы здесь. На многие и многие километры Тимшер протекал среди бескрайней непроходимой тайги, никем не населенной. Единственным населением были зэ-ка – заклю-ченные лагерных лесоповальных "пунктов" и стерегшая их охрана /по-существу, вовсе ненужная, так как бежать в тайгу было бы совершенно бессмысленно/. Вот по этим-то таёж-ным "лагпунктам" и развозили на этих завознях продукты и редких пассажиров - новые партии «зе-ка», либо охранников с их семьями. Обратно завозни шли груженные древесиной с таёжных лагпунктов, которая затем на Каме перегружалась в настоящие баржи или суда – лесовозы.

 Как оказалось, мой посёлок называвшийся по имени реки, был не посёлок, а тоже "лагерный пункт", хотя именовался он не "лагпунктом", а "Кустовой больницей для Трудармейцев". Больные в этой больнице не были заключенными.

 Со временем я узнала что эти "трудармейцы", в основном, были немцы поволжья, мобилизованные не на войну, поскольку ведь "немцы", /хотя их деды и прадеды родились в России/, а на "трудовой фронт" для нужд войны. Эти «немцы», сорванные со своих добротных /не впример другим колхозам/ приволжских хозяйств были отправлены на лесоповал - в Уральскую тайгу, и вряд ли можно равнять пользу от заготовленной ими в тайге древесины с той реальной пользой, которую могли бы принести стране их хорошо налаженные колхозные хозяйства. Да что уж там говорить вообще о какой-то пользе!

 Трудармейцы на лесоповале медленно, но верно погибали, превраща­ясь в доходяг, не способных держать топор в руках. Дикие условия жизни в насквозь промерзающих зимой бараках, негодная одежда, Бог знает, каких «сроков», еще более негодные инструменты – делали невозможным выра-ботать "рабочую" норму на лесоповале, такую же, как и у "настоящих" зэ-ка. Это приводило к голодному пайку в 200 граммов хлеба, неминуемой дистрофии и пелагре. В Тимшерской больнице из десяти обширных больничных бараков только один был бараком для "настоящих" больных с такими болезнями как плеврит, почки, печень, травмы и т.д. - и один для больных туберкулёзом. Все остальные – были последним прибежищем для дистрофиков и никто оттуда назад в тайгу, или еще куда-нибудь, не вы­ходил. Впрочем, и у больных туберкулёзом выход был всё тот же и только единственный.

 Тут же рядом с "зоной" на высоком берегу Тимшера, расположился "посёлок" вольных. Десятка полтора-два домиков - некоторые получше, но больше ветхих хибарок, вытянулись цепочкой вдоль берега. В домиках получше жило начальство из 3-го отдела, которое осуществля­ло здесь государственную /и полную!/ власть, и воинская охрана с семьями. В других - немногочисленные вольнонаёмные рабочие и служащие, в том числе, и две медсестры - девочки, выпускницы из Соликамской школы медсестер, присланные по распределению. Тут же находились и все необходимые "учреждения" - ларёк, пекарня, контора с её бухгалтерией и отделом снабжения. До ближайшей деревни - сельсове­та Бондюг, Чердынского района, было 37 километров про-селочной песча­ной дороги, с глубокими колеями, размытыми дождями, по которым никаким грузовикам не пройти. Сообщение осуществлялось лошадьми, или на "своих двоих". Если случалось отправить письмо, надо было ждать "оказию" или самому отмерить 37 км. до почты и обратно.

 От Бондюга до Чердыни и дальше, до самого Соликамска , где проходила железная длрога, - тоже шоссе не было, и проселочные дороги были не намного лучше, чем наша тимшерская. Однако, всё же грузовики там пробирались и подвозили в Бондюг продовольствие, медикаменты и прочие грузы. А в то лремя, когда Кама вставала на зиму, скованная льдом, то это и были единственные "пути сообщения".

 Вся разница с "зе-ка" у наших трудармейцев была в том, что они были "расконвоированы" и на работу бригады вы-ходили без конвоя, хотя перед выходом и по возвращении в

 

зону их так же пересчитывали, как и самых обыкновенных "зе-ка". Но всё же заключенными они не считались, ибо никаких статей – ни уголовных, ни политических они не имели. Так что, вообще-то, было неясно - кто они - "Воль-няшки" или заключенные? Однако скорей было похоже на заключенных. Вроде них оказалась и я со своим юридически оконченным сроком. Я тоже была расконвоирова­на, но никакой бумажки об освобождении не получила, никакого паспорта и никакой возможности уехать не только домой, но и вообще куда-нибудь.

 Шёл 1944-й год, и хотя великий перелом в войне был давно позади, но 58-ю статью из лагерей не выпускали, даже если "срок" и был закончен. Как ни странно, нас, лагерников, это даже не слишком возмущало. Конец войны уже явно при-ближался. А с ним - и пора великих перемен, которых все так жаждали и ждали. Для нас - это будущая всеобщая амни­стия - амнистия, какой свет не видал! Так что скоро мы всё-равно разъедемся по домам, вернемся к своим родным. Скоро, скоро, вот-вот!

 Как всё сложилось потом, все вы, - мои читатели, наверное помните... А если молоды и не знаете - узнаете дальше...

 

  ТЕВИЙ ИЗРАИЛЕВИЧ

 

 На берегу Тимшера, в самой крайней и невзрачной хибарке, которая имела всего-то одну комнатушку, поселили и меня. Поселили, повидимому потому, что в "больничной зоне" никакого - ни женского, ни мужского барака для заключенных не было, а единственный "не больной" заключенный – глав-ный / и он же единственный / врач больницы жил в "зоне", в маленькой каморке рядом с дежуркой /она же - перевязочная/ главного корпуса больницы. Хотя срок его еще не кончился, но он также был расконвоирован и мог свободно выходить за "зону", когда это было ему нужно. Это был Тевий Израилевич Л. – известный Киевский кардиолог.

 Ах, дорогой мой Тевий Израилевич!... Ему я обязана столь-ким в жизни, да и просто самой жизнью тоже. Ведь только благодаря его энергичной настойчивости, почти требованию, я получила диплом медсестры, который мне так пригодился в последующие годы сибирской ссылки. Тевий Израилевич буквально "заставил" меня сдать экстерном за все курсы Соликамской школы медсестер. Благодаря ему я кое-что знаю и смыслю в медицине и в работо медсестры, которой впоследствии мне пришлось заниматься многие годы. Наконец, благодаря ему - в Тимшер приехала мама с моим младшим сыном Вечеславом!

 ...Тевий Израилевич, где-то он сейчас? Вряд ли среди живых – ведь он был намного старше меня. Но дожил ли

хоть до реабилитации?.. Я знаю, что после освобождения /по окончанию срока/ его не пустили в Киев, и он поселился в Фастове /"101" км. от Киева!/. Но когда в 49-м меня снова арестовали и отправили в ссылку /на вечные времена!/, как, вероятно и его, переписка наша оборвалась и больше я о нем ничего не знаю.

 Не обижайтесь на меня ради Бога, дорогой Тевий Израи- левич, если мои тимшерские воспоминания иной раз застав-ляют меня улыбнуться. Будьте уверены, что это ни мало не мешает моему глубокому уважению и преклонению перед вами - прекрасным, выдающимся врачом-кордиологом, и человеком, сделавшим мне столько добра...

 Как сейчас помню: Тевий Израилевич... Маленький, полно-ватый, брюшко уже явно намеча­ется; с короткими руками, которыми он в увлечении слишком. усиленно же­стикулирует. Смешливый, любит и сам анекдот рассказать. Но всё это как-то "невзначай". Удивительно серьезное лицо, с выражением всегда несколько отсутствующим, даже тогда, когда ведет беседу на самую что ни на есть житейскую тему. Как будто одновременно - где-то "на заднем плане" - обдумывает сложную медицинскую ситуацию, требующую его вмеша­тельства и решения...

 

 Страстью Тевия Израилевича было - учить. Всё равно кого, только учить. Когда-то он читал лекции в «Киевском меди-цинском институте повы­шения квалификации врачей». Теперь он читал лекции нам – трем медсестрам, из которых только я не была полуграмотной /да и то, не в отношении медицины!/.

Но читал он так же вдохновенно и блестяще, как, очевидно, делал это и в Киеве. Приводя разительные примеры, ссылаясь на литературу о которой мы, разумеется в жизни не слышали, чертя углем / за неимением грифеля / на деревянной доске, а то и прямо на чём попало, схему сосудов и сердечных кла­панов, за­ставляя нас подолгу выслушивать и пальпировать больных. Диагност он был первоклассный, а кардиолог – прославленный на весь Киев.

 Когда начиналась лекция в нашей маленькой дежурке, /она же перевязочная/, жизнь в больнице замирала. Вышколенная обслуга из немцев-трудармейцев быстро усвоила: во время "урока" стучаться в дежурку бесполезно и запрещено раз и навсегда. Иначе можно заработать грубый окрик, а позже - разнос: - Сколько раз вам говорить?!

 Мне кажется, что в случае чего либо непредвиденного, /напримкр, раньше времени наступающего, летального ис-хода/, - лекция всё-же была бы прервана и Тевий Израилевич отреагировал бы на зов. Но проверить не пришлось ибо лек-ции наши происходили по утрам, после обхода, в те дни, когда Тевий Израилевич не был занят "интересным больным"; а больные в дистрофических корпусах, как правило, умирали ночью...

 Тевий Израелевич был врачом по призванию. Медицину он любил страстно, и кроме неё, насколько я поняла, когда мы подружились и стали "своими", им владела еще только одна страсть - к красавице-жене, певи­це Киевского оперного театра. Письма от неё, которые озаряли жизнь Тевия Израиле-вича в Тимшере, в мрачных стенах таёжной больницы, прихо­дили, к сожалению, не слишком часто. Поэтому вовсе не удивительно, что моё появление оживило его и заставило потянуться к "живой душе". Остальные наши сестры были еще совсем девчонками, которым только и была охота танцевать "чижа" до утра /самый популярный таёжный танец!/ с молодыми вохравцами в бараке, который назывался "клубом".

 Таким образом я и оказалась такой единственно "живой душой", способной терпеливо выслушивать длинные / и, в какой-то мере, интересные даже для меня / медицинские истории, и еще более интересные истории из жизни самого Тевия Израилевича, начиная с воспоминаний о детстве.

 К сожалению, и к огорчению Тевия Израилевича, медицина никогда не была моим "коньком". Куда больше меня трогали его сердечные дела, его трудные и запутанные отношения с женой, его печальные предчувствия будущей одинокой ста-рости. Повидимому, красивая певица, /действительно очень красивая, судя по карточкам/, была не из тех, кто дожидается мужей по 10-15 лет...

 Мы подружились. Однако, нельзя сказать, чтобы наши отношения были всегда ровными и дружескими. Фанатически любя медицину, и веруя в её великие возможности, Тевий Израилевич, как я уже сказала - прекрасный диагност и отличный врач и не только в своей узкой специальности кордиолога, но и в других её областях, к сожалению интересовался в основном медицинской наукой, больше чем объектом, к которому наука эта в данном случае прилагалась. Он готов был сидеть у тяжело больного /скажем, с инфарктом пли крупозным воспалением лег­ких/ ночь напролёт, ловя мельчайшие изменения в состоянии больного, готовый мол-ниеносно вырвать его из_когтей смерти в минуту острого кри­зиса; готов был исследовать и 10 раз выслушать больного ставя всегда безошибочный диагноз. И как же был он осторожен с диагнозом в туман­ных и неясных случаях! Так и вижу его размышляющим и бормочущим впол-голоса, по привычке думать вслух: "Что редко - то редко... Бывает... Бывает... но редко... " И один за другим, он отбрасывает воз-можные диагнозы. Вот это "редко" и делало его врачом крайне вдумчивым, похожим на шахматиста, который хочет выиграть наверняка... И так вот пока больной остаётся неясен, или наоборот - ясность наступила и приш­ла пора бороться за жизнь этого больного - Тевий Израилевич был в одном-единственным "фокусе" - весь собранный, весь - внимание, ну, как стрелок на охоте! Тут уж он забывал и о красавице - жене, и о шумящей на сотно верст кру­гом тайге, не видел зябко помигивающего светильника, резервуар которо­го составляла половина выскобленной картофелины, а горючее - мазут, добытый у водителей катеров, так как керосин доставлялся обычно "с перебоями", а "движок" электро-генератора большей частью вообще не работал, так как чинить его было некому; забывал о колючей проволоке и вышках по углам "Кустовой больницы для трудармейцев"... О бараках, битком набитых доходягами, умиравшими от голода, которых уже никакая, даже самая гениальная медицина спа­сти не могла...

 Но вот, "битва за жизнь" выиграна. Больной медленно, но верно на­чинает поправляться. И Тевий Израилевич тут же те-ряет к нему всякий интерес. Конечно, при обходе он профес-сионально шутит, похлопывает больного по плечу, но на самом деле далек от него, за тысячи километров... Мимоходом ворчит на сестер и санитаров, а в душе скучает от этого тяжелого хлама будничной больничной жизни с её антисани-тарными условиями и голодом. Всё это его не интересует, это не его "амплуа". Когда приносят ему на подпись "меню" - нехитрое меню из грибного супа /грибов в тайге кругом масса, и мы сушим их для больницы на всю зиму/ и овсяной каши, он не глядя ставит закорючку вместо подписи и оживляется только когда подается лист "дополнительных порций" - ведь больница же всё-таки! Надо же людей поддержать! И на 600-700 больных отдел снабжения выписывает лишних 20 порций хлеба по 300 граммов и 20 лишних половников жиденькой овсянной каши. Тут начинаются мучения Тевия Израилевича и мои с ним ссоры. Кому дать эти лишние 300 граммов? Доходягам - смысла нет. Всё рав­но их этим не спасешь. Ко- нечно же их надо дать работягам /из заключенных/, которые случайно попадают в нашу больницу, так как до других лагерных больниц - сотни километров. Тем, кто еще способен стать на ноги и тянуть лагерную лямку. Кто на медленном пути к выздоравлению. Так думаю я. Но у Тевия Израилевича новые интересные больные – те, кто с нераспознанным диаг-нозом, к кому-то приковано его внимание. Им готов он отдать по два дополнительных пайка. А к тем» кто уже ушел из под прожектора его внимания - к тем он совершенно равнодушен, он уже забыл о них. А ведь этих людей вот-вот выпишут и вернут на лесоповал, ведь они еще не доходяги! Они вернутся не окрепшими, едва на ногах стоящими, а норму-то с них спросят в первый же денек. А не выполнят - на 200 граммов посадят, и тогда путь только один – в дистрофики.

 - Тевий Израилевич! Ну подумайте! Ну хоть несколько дней до выпис­ки - подкормите их, дайте окрепнуть, Тевий Израиле-вич! /- это я, если в дежурке никого нет, конечно/.

 - Что вы от меня хотите? Я же не Господь - Бог! У меня в карманах нет пяти хлебов! И даже одного нет! - повышает голос Тевий Израилевич.

 - Это бесчеловечно! - кричу я.

 - Я - врач! Вы понимаете, я - врач! Я должен лечить! Кормить должны снабженцы!

 - Ну только - Кузьмину! Он же еще крепкий человек! Он же может выдюжить - не делайте из него доходягу, не убивайте его!

 - Так что?! По вашему я уже убийца, что ли?! Да?!

Мы уже кричим во весь голос, не считаясь с тем, что за хилой дверью и тонкими перегородками нас слушают са-нитары и больные...

 Потом мы дуемся друг на друга и не разговариваем часа два. Однако после обеда, Тевий Израилевич зовет меня из своей крохотной комнатушки, зовет официально и сухо: - Сестра! Зайдите ко мне.

 Я уже знаю что это значит. Там меня ожидает мисочка

Овсяной каши, тщательно накрытая бумажкой. Тевий Израи-

 левич имеет несколько больший паёк, чем его больные - как-никак, главврач. И почти всегда он «подкармливает» кого нибудь из нас - сестёр.

 Мне всё е ще хочется отказаться, но... в животе уже давно

 неистово урчит, и сосет под ложечкой. Снимая пробу в дни своих дежурств, я не позволяю в кухне наливать себе в миску, пробую с ложки, остальное вы­ливаю в контрольную баночку и запираю на ключ в маленький шкафик.

 - Спасибо! - сердито говорю я, и повернувшись спиной к сидящему на своей койке Тевию Израилевичу, быстро рас-правляюсь с кашей...

 Вечером начинается другой конфликт. В туберкулёзном медленно умирают давясь кашлем / ни кодеина, ни героина у нас нет, да и вряд ли они уже помогут / те несчастные, у которых осталась половина, а то и четверть легкого - они обречены. Им помочь уже ничто не может, кроме чуда, которого я за свою больничную жизнь не видела. Им осталось жить несколько дней, ну, мо­жет быть, неделю. Им на ночь назначена инъекция: коффеин плюс камфора. Зачем?... Зачем?

Но я не врач. И при всех наших дружеских отношениях, я не решаюсь спросить у Тевия Израилевича - зачем им камфора и кофеин?.. Но я - ах, каждый раз одно и тоже! - я умоляю Тевия Израилевича разрешить сделать им по кубику морфия.

 - Ну, прошу Вас! Тевий Израилевич! Ну разрешите хоть только Курцу и Брюннеру! И опять начинается дискуссия, переходящая в ссору.

 - Какой смысл давать им морфий? - брызжит слюной Тевий Израилевич, - сегодня кубик, завтра - два, а затем? Или вы не знаете, что организм привыкает к наркотикам, привыкает, понимаете?! Или вы слышите это в первый раз?!

 Ах, нет, увы - не в первый раз! Я знаю. Но ведь они не успе-ют привыкнуть, не успеют! Тевий Израилевич, не успеют!

Иногда, очень редко, я всё же побеждаю, и ворча Тевий Изра-илевич отпирает шкафчик с "сильно-действующими". Я со шприцем иду в палату Курца, и по дороге вижу, с какой мольбой смотрит на меня содрагающийся в конвульсиях Брюннер! - Сестра... Сестра... - только и может он прохрипеть среди приступов кашля, разрывающего последние остатки его легких...

 Ключа от "сильно действующих" у меня нет. Но иногда я иду па хитрость - по науке это называется "психотерапия". Я набираю в шприц дистиллированную воду и делаю укол Брюннеру. И - представьте - помогает! Ненадолго, правда. Спасибо, - шепчут запекшиеся губы и больной затихает...

 Образ Тевия Израилевича для меня навсегда неразрывно связан с этой таёжной больницей -"умираловкой", как метко назвал её один из безнадёжных доходяг, где я, не смотря ни на что, - была СЧАСТЛИВА! До головокружения, до сла-бости в коленях, до слёз...

 Это здесь, впервые за долгие-долгие годы не было за моей спиной "попки", куда бы я ни пошла. Я могла пойти к тихой речке и опустить босые ноги в прохладную воду; я могла пой-ти в сосновый бор где солнце играло на моём лице и руках; я могла войти в СВОЮ хижину и закрыть за собою дверь в СВОЮ комнату!... Всё это было так дивно, и так пре -красно, до одури, что даже дух захватывало!

 К сожалению - ненадолго. И к свободе человек привыкает, как к героину или морфию - так же быстро. Привыкла и я, и чувство действительно "пленительного" счастья - постепенно померкло.

 Я уже сказала, как многим я была обязана Тевию Израиле-вичу. И конечно же, - приездом мамы с тринадцатилетним Вечиком, которого я оставила совсем малышом... Я долго колебалась, прежде чем предложить им приехать ко мне. Но Тевий Израилевич, который знал обо всех обстоятельствах моей жизни и моей семьи, а также был, как я теперь вижу,

и гораздо большим оптимистом, чем я, очень горячо под-держал мою идею. Он был совершенно уверен в близком конце войны и в том, что НЕМЕДЛЕННО после победы нас ждет великая амнистия. Вот-вот, не за горами уже! Киев с его институтами, переполненные аудитории и Опорный театр на Фундуклеевской, в котором... в котором...

 И незачем старушке - это моей маме - терзаться и улаживать отношения между внуком и новой, мачехой и пора уже мне после стольких лет всяких лесоповалов и лагерей зажить нормальной "семейной" жизнью, пусть и в дебрях уральской тайги. Одним словом – пусть приезжают, и нечего гадать, и нечего ждать!

 - Тевий Израилевич, но как же без картошки? - неуверенно возражала я. Я приехала в разгар лета, и сажать картошку, как делали все, кто жил за зоной, было уже поздно.

 - Ну, как нибудь, - довольно беззаботно и безрассудно отве-чал Тевий Израилевич. - Грибы! Сушите грибы!!

 И я сушила грибы, хотя, как оказалось впоследствии, пессимизм мой оказался пророческим. Несмотря на то, что большая часть посылок из Киева, и не меньше половины докторского обеда неизменно перекочевывали в мою уют-ную хижину над рекой, в ту, первую зиму, без картошки нам втроём перебиться оказалосьне не легко и я едва не отпра-вила Вечика назад к отцу в Москву. Но это я забегаю немного вперёд.

 А пока от уполномоченного "третьей части" было получено разрешение на приезд семьи и, благодаря Тевию Израилевичу комнатка моя обставилась еще парой списанных лазаретных коек, которые умело починил и подшто­пал доходяга-трудар-меец Цицер - мой добрый помошник и хранитель нашего семейства до самого нашего отъезда. Мы, в свою очередь, не дали ему "дойти" до полного истощения, подкармливая чем Бог послал. Хотя уезжали мы уже после окончания войны я ничего не знаю о его судьбе. Трудармейцев не спешили рас-

пус­кать по домам даже осенью 45-го, но разговоры о скором

закрытии Тимшерской больницы шли уже тогда.

Опять-таки, благодаря Тевию Израилевичу, тем же Цицером

 и еще несколькими ходячими дистрофиками с которыми Т. И. делился своей пайкой, было, запасено топливо на зиму; кроме того, им же был обеспечен мой с мамой и сыном ПЕРЕЕЗД от Соликамска до Тимшерского «лагпункта», - ибо, чтобы преодолеть эту дорогу с семидесятилетней слабенькой старушкой, необходимо было иметь "талисман" – литровую бутыль 96 градусного спирта - ценность его в те времена превышала ценность всякой валюты.

 

  ТИМШЕР - СОЛИКАМСК И ОБРАТНО

 

 ...Итак, я уже знала из писем, что пропуск, за которым Вечка выстоял в очереди в районное отделение милиции много дней - получен, "вещи" собраны, и дело только за билетами.

 С дороги они дадут мне телеграмму. И вот, с каждой поч-той с каждой оказией я жда­ла телеграммы, а телеграммы всё не было и не было. И дело уже идет к осени, и темнеет всё раньше и раньше, и к утру лужицы плкрываготся тонким ледком.

 И вдруг - наконец-то! - телеграмма! Да еще какая - Господи помилуй! Они ждут меня в Соликамске, на вокзале! Боже мой! Где же на вокзале? Почему же не дали телеграмму рань­ше, с дороги??... Что же делать?!.. Я кидаюсь к Тевию Израилевичу. Лошадей у него, конечно, нет. Лошади есть у охраны и у уполномоченного 3-ей части" ...Но Тевий Израилевич – един-ственный врач в округе, его уважают, в нем нуждаются. Он может попросить лошадей до Бондюга – за медикаментами, например. Но уже вечереет, надвигаются сумерки. Кто же даст лошадей теперь, на ночь глядя? Какие медикаменты ?!

 - Надо подождать до завтра.

 - Какое завтра?! Что вы говорите? - Завтра! Из Бондюга только с утра бывают оказии до Чердыни. Завтра, утром, к рассвету, я должна быть в Бондюге!

 Скрепя сердце, Тевий Израилевич отправляется к уполно-моченному и скоро возвращается обратно. По одному виду

 его я понимаю - лошадей не дал. Он безнадежно машет рукой

 - Какие лошади!

 - Я иду пешком!

 - Вы что? Или вы с ума сошли? - кричит Тевий Израилевич. - Девчонка! /хотя мне уже почти сорок/. – Да вас медведи к чертям задерут!

 - К утру я буду в Бондюге!

 Несколько минут мы ссоримся и кричим друг на друга. Но всё это -только проволочка времени. Наконец это доходит до Тевия Израилевича. И тут появляются высокие сапоги - наверное, будут мне впору, и та самая преславутая бутылка - "талисман". Я надеваю свою старую лагерную телогрейку /ничего другого у меня нет/, и туго повязываюсь платком крест-на-крест, с узлом за спиной. В авоську Тевий Израиле-вич сует мне свою пайку и остатки печенья из посылки.

 ...Когда я вспоминаю этот ночной марш – тёмной осенней ночью, хоть глаза выколи, 37 километров глухим таёжным проселком,- прежде всего и сильнее всего меня охватывает удивление. В самом деле, поче­му меня не задрал "к чертям" медведь?.. Почему не забодал лось?.. Почему не растерзали еще какие-нибудь таёжные звери? Что она, необита­ема что ли, эта тайга?.. Тайга на сотни километров кругом? И поче-му никакого страха, даже на донышке души, не ощущалось? И в мыслях было только одно - не опоздать бы к утренней оказии! Что утром я буду в Бондюге, у меня не было никаких сомнений.

 Только однажды я вздрогнула, когда из-под самых моих ног, с шумом и клёкотом, вдруг вырвалась какая-то огром-ная птица, и как торпеда, понеслась куда-то вдоль дороги...

 К ночи дорога совершенно потонула в темноте, и только ощущалась ногами идущими по песку, да несколько раз я лбом налетала на выставившуюся черезчур к краю дороги сосну.

 Я побоялась надеть сапоги Тевия Израилевича, чтобы не стереть ног - и правильно, вероятно, сделала; но под моими старенькими, еще лагерными, "баретками" вскоре треснул тонкий ледок на луже и нога уш­ла по щиколотку в холод-ную воду. Но согрелась быстро - ведь я не шла, а почти что бежала. Заблудиться было негде - дорога была одна-един-ственная и не раз мною уже пройденная. И на всей дороге был тоже один-единственный! отворот влево, который вел к

ближнему лагпункту с поэтическим названием - "Омут"

/только и бросаться несчастным зэкам вниз головой в реку!/.

 Боялась я одного, - что в темноте не замечу развилки и попаду на этот отворот, поэтому я старательно держалась правой стороны - так по крайней мере мне казалось.

 Держалась, держалась, а всё же...

 Толь­ко когда здесь и там светлячками чиркнули впереди лагерные огоньки, я поняла, что всё-таки свернула на этот проклятый левый поворот!

 Беда, конечно, не так уж велика – пробежала я по нему всего-то какую-нибудь пару километров, но от досады и обиды – чуть не заревела! Повернула назад, и теперь уж "проученная", осторожно и тихонько дви­гаясь, благополучно нашла развилку и помчалась прямой дорогой на Бондюг.

 Ничего ни страшного, ни особенного не случилось на моём пути. Даже не припомню, присаживалась ли отддохнуть - наверно, присаживалась. Так или иначе – к утру я была в Бондюге, и во-время! Какой-то грузовик уже дымил своими колонками – тогда машины ездили на "чурочках", кото­рые горели в газо-генераторах ввиде двух цилиндров, стоящих по бокам, кабины, и шофер уже возился у машины. С ним я и уехала, да еще так удачно, не до Чердыни, а до самого Соликамска,

 В маленьком душном зальце Соликамского вокзала, бит-ком набитым вся­ческим народом, в самом дальнем углу, на каком-то мешке, прислонившись спиной к стене, сидела ста-рушка в темной кофте с растрепавшимися седыми волосами, выбившимися из-под гребенки. Рядом стоял рослый маль-чишка в футболке, широко расставив крепкие мускулистые ноги в спортивных "бутсах". Это были моя мама и мой сын!

 Я долго смотрела на них чувствуя как комок поднимается к горлу и боясь двинуться чтобы не разрыдаться преждевремен-но… Потом бросилась к ним через весь зал, натыкаясь по дороге на чемоданы мешки и скамейки.

 

 Дорога назад в Тимшер прошла сравнительно легко и без каких – либо происшествий. Правда, катер до Бондюга, на

который я очень рассчитывала, к сожалению почему-то не ходил, и поэтому нам сначала пришлось добраться на попут-ной «полуторке» до районного центра Чердыни, что на пол-пути к Бондюгу, где мы заночевали в местной больничке, в которой я уже останавливалась однажды. Поутру я вышла к почте, где обычно «ловили» попутные машины и вскоре договорилась с шофёром грузовика, направлявшегося в Бондюг, /показав ему «талисман» Тевия Израилевича/, чтобы он заехал в больничку за мамой и Вечкой. Так, на попутках мы и добрались до Бондюга. Оставалась самая трудная часть

пути – 37 километров вверх по Тимшеру. Машины туда не

ходили. Повозки с лошадьми - далеко не каждый день. Но

нам и тут повезло. В Бондюге как раз формировался караван

из нескольких «завозней», гружённых продовольствием на

зиму, лесоповальным инвентарём и арестантской одеждой,

предназначавшихся для лагерей, расположенных выше по

течению Тимшера. «Завозни» вверх по течению будет

тащить небольшой катер, а обратно они будут сплавляться

по течению своим ходом, гружённые древесиной и управляе-

мые людьми с шестами и вёслами. Пассажиров такие

караваны обычно не берут, но «талисман» Т. И. и тут сра-

ботал безотказно. Нас разместили на одной из «завозней»

вместе с солдатами охраны, и через двенадцать или немного

больше часов плавания вдоль живописных берегов Тимшера

мы наконец благополучно сошли на берег прямо у нача- ла тропинки со ступеньками, которая вела вверх по откосу выходила почти к моему жилью, и по которой мне, /а потом и Вечке/ приходилось спускаться к Тимшеру за водой.

 Мы как могли удобнее разместились в моей единственной небольшой комнатушке и зажили втроём «в тесноте, - но не в обиде»

 Когда приехали мама с Вечиком, осень уже во всю вступала в свои права. Вскоре выпал первый снег. А ещё через две недели завыл морозный ветер, замели метели, и скоро наш домик и весь «лагпункт» погрузились в снег по самые окна.

 Наступила ранняя зима. В морозные дни, когда дымки из труб поднимались вертикально вверх и постепенно таяли в небе, извечная тишина лежала над тайгой, дремлющей под снегом, а с наступлением сумерков одно за другим приветливо зажигались маленькие окошки домиков под снеговыми шап-ками – казалось, мир и покой должны были сходить на души людей в этом заколдованном снежном царстве...

 Но не было мира и покоя под крышами лазаретных бараков. Сотни разных людей были собраны сюда с самыми разными судьбами. У кого-то позади остались университеты, работа на высоком уровне; у большинства - тяжелый деревенский труд; почти у всех где-то в другом мире семьи, у некоторых - в таких же затерянных лагерях. Объединяло их одно: поч- ти все попали сюда с одной и той же болезнью - острой дистрофией на почве голода, и почти для ВСЕХ впереди была одинаковая дорога – на лагерное кладбище, /не обне-сенное никакой оградой /, где на ровном поле разбросаны были столбики с номерами на них. Под каждым таким столбиком находили последнее пристанище 15-20 человек.

 Единственное лекарство, которое могло бы помочь больным лазарета – достаточное питание - было недоступно, и люди медленно гасли.

 «Вольнонаемные» - как я, тоже жили впроголодь но мы не были так истощены, как наши пациенты в бараках. Спасала картошка, которую выращивали все на делянках у домов и на отшибе, а также сушёные грибы, которых в тайге было изоби-лие, и которые мы сушили впрок на зиму. Поскольку мама с Вечиком приехали ко мне по разрешению лагерного на-чальства, то и им полагалась иждивенческая хлебная пайка в 300 г. в день. Кроме того, я приносила домой половину своего, а частенько и Тевия Израилевича больничного обеда.

 В первый год нам пришлось покупать картошку у охран-ников по еле доступной нам цене, но на следующий год мы

насадили прямо около домика небольшую делянку картошки, которой, увы, нам кое-как хватило только до нового года.

Грибы, которых, казалось, мы насушили целую кучу, тоже как то быстро съелись, так что нас опять ожидали довольно голод-ные остаток зимы и весна. Не рассчитали. Придется опять докупать у охранников по их сволочным ценам...

 Как проходила наша жизнь в Тимшере? В общем – довольно однообразно. С утра Вечка и зимой и летом спускался с ведёрком по ступенчатой дорожке к Тимшеру за водой. Ле-том и осенью купался. По его возвращении мы все вместе, /если я не была на дежурстве/, завтракали, и я убегала в боль-ницу на целый день Когда могла, забегала минут на пятнад-цать в обед, прихватив чего-то съестного из своей порции.

 Зимой после снегопадов и метелей день начинался с откапы-вания от снега всего вокруг – начиная с окон и кончая тропой, вернее траншеей, ведущей от нашей хижины к проложенной охранниками на дровнях с лошадьми колее от нашего посёлка к больнице. Долгими зимними вечерами, при свете чадящей «лампады», чтобы как-то развлечь маму и Вечку, я преда-валась воспоминаниям вслух, или сочиняла на ходу какие-либо забавные истории.

 Мама уже и тогда передвигалась с трудом и больше сидела на кровати, а летом, и в самодельном кресле Вечкиного изготовления, вынесенном для неё на крыльцо. Она почти всегда что-то читала; те несколько книг стихов, которые я умудрилась провезти с собой через все лагеря и пересылки, она, наверное, уже выучила наизусть.

 В Тимшерской больнице имелась крошечная библиотека для больных – всего 3 или 4 полки со старыми зачитанными книгами. Но к счастью, это были, хотя и весьма разрозненные, тома классиков русской литературы: Толстой, Тургенев, Достоевский, Куприн. Откуда они здесь взялись, никто не знал. Для нас это конечно был клад! Ведь на лагпунктах типа нашего, обычно, не было не только библиотек, но даже газет и журналов, так как один или два присылаемых эк-земпляра застревали у начальства или охраны. Радио у нас тоже не работало, хотя и было. Ведь для него нужна электро-

энергия, а для этого, – чтобы работал движок генератора, который у нас постоянно был поломан, а чинить было некому.

 Благодаря больничной библиотечке, Вечка приобщался к русской литературе не по школьным учебникам, а по шедев-рам её классиков. Это привило ему вкус к хорошей литерату-ре на всю его дальнейшую жизнь.

 О конце войны мы узнали лишь на третий день, так как «движок» не работал и радио молчало, а телефонная линия была в ремонте.

 Сначала был немалый ажиотаж и подъем настроения по этому поводу. Все с нетерпением ждали каких-то перемен.

 ...Но, дни шли за днями и ничего не происходило.

 Постепенно жизнь опять вошла в свою обычную колею, и к началу лета уже было ясно, что никаких амнистий для «политических» не будет, и нам следует не трепыхаться и продолжать «жить как жили». Мы и продолжали.

 Летом нашу не богатую событиями жизнь скрашивали похо-ды в тайгу за грибами и хворостом. Сначала ходили вдвоём с Вечкой, но к осени он уже настолько освоился в тайге, что

выходил туда утром самостоятельно и возвращался к обеду, полный впечатлений, волоча за собой здоровенные связки хвороста.

 Конечно же, мы оба очень уставали от таких походов. Ска-зывалась недостаточность питания с полным отсутствием мясных продуктов. А к зиме у нас кончилась картошка, и почти подошли к концу насушенные грибы. Я понимала, что втроём нам будет очень трудно продержаться до лета.

 Кроме того, меня всё время угнетала мысль о Вечкином образовании. Ведь живя здесь, он теряет время учёбы. Год уже потерян. В свои редкие выходные дни, а иногда и по вечерам, я старалась в силу своих возможностей заниматься с ним школьными «предметами», руководствуясь взятыми им с собой кое-какими учебниками, но понимала, что это не мо-жет заменить ему школу. Да и питания ему явно нехватало,

- ведь он рос, и довольно быстро!

 И вот, взвесив всё и обсудив все «за» и «против», мы вместе решили, что при сложившихся обстоятельствах Вече лучше вернуться назад в Москву к отцу, окончить там хотя бы седь-мой класс, а там увидим, как всё сложится.

 К счастью, его пропуск был выдан в Москве на поездку туда и обратно без указания даты возвращения. Хоть с этим проблемы не будет! А в дороге, одному, без бабушки, налегке ему не будет слишком трудно. Ведь ему уже скоро 15, он сильный, уверенный в себе и не по годам смышлённый. Да и опыт у него уже есть - дорога сюда.

 В общем, перед самым Новым годом – 1946 м, я отправила Вечку с оказией на дровнях с лошадьми по замерзшему Тимшеру в Бондюг, одев на него, чуть не силой, свою старую лагерную телогрейку и укутав двумя не менее старыми одея-лами. Оттуда он должен был самостоятельно, с оказиями, до-бираться до Соликамска, и дальше поездами в Москву.

 Мы остались с мамой вдвоём...

 Недели через три, а может быть и больше, сейчас уже не помню, пришла телеграмма из Москвы: «Я приехал. Целую. Веч.» А ещё через месяц мы получили письмо, которое он написал с дороги, будучи ещё в Соликамске. Там ему приш-лось провести почти три дня, ночуя на вокзале, прежде чем он достал билет на поезд до Перми. За эти дни он один раз сумел побывать в городе, и он ему даже понравился - старинная архитектура, много красивых церквей.

 После Вечкиного отъезда все мои заботы сосредоточились на маме. Бедная моя старенькая мама... Сколько жизненных невзгод и страданий довелось ей перенести за свои 70 лет!

 Она никогда ни на что не жаловалась, принимала всё что ни сдучалось как должное и неминуемое. Всегда о ком-то забо-тилась, и старалась всё делать как надо, как полагается. Когда то она была энергичной и если надо, строгой, как полагается учительнице. Теперь она больше молчит, пока с ней не заговоришь, или она не вспомнит что-либо имеющее непо-средственное отношение к нашей нынешней жизни, или не столкнётся с чем-то непонятным. Но из вопросов, которые она изредка задает, отрываясь от своих дум, я знаю что она постоянно думает обо мне, моих детях и других близких ей людях, переживает за нас, и наверное, даже молится, хотя никогда не была особенно религиозной.

 Мама прожила нелёгкую, поломанную жизнь на стыке двух эпох, пережив Первую мировую, Гражданскую и Отечествен-ную войны, гибель любимого мужа – моего отца, мой арест и отправку этапом в лагеря, голод, холод, и другие невзгоды, которым и теперь ещё не видно конца.

 А ведь как хорошо всё складывалось вначале...

 О том, что я собираюсь сейчас рассказать, я знаю из расска-зов мамы и её сестёр – моих тётушек, а кое-что из моих детских воспоминаний.

 

  МОЯ БЕДНАЯ СТАРЕНЬКАЯ МАМА

 

 ...Это было в губернском городе Смоленске в самом конце 19 века, лет за десять до моего рождения.

 В старом большом доме на Спасской площади жили три ба­рышни Юхневич. Посреди площади стояла довольно старая церковь св. Спаса. По одну сторону площади протянулось длинное двухэтажное строение, с розоватой, кое-где облу-пившейся штукатуркой - здание Смоленской духовной семи-нарии. Как раз напротив, по другую сторону площади, за невысоким деревянным забором, и стоял дом, где жили барышни Юхневич. Дом был приземистый, ширококрылый, но над крышей возвышался маленький мезонин. Дом был старый, потемневший от времени...

 В переменки семинаристы степенно прогуливались вокруг церкви, косясь глазами на старый дом за забором, надеясь увидеть выход "в свет" барышень Юхневич. Втайне каждый из них ждал какого-нибудь сверхзамечательного случая, ко-торый послужил бы поводом, пусть хоть к самому скромному, знакомству. Конечно, речь шла о "младших барышнях", кото-рых "перехватить" мож­но было только в отсутствие старшей. Но и "младшие" тоже спешили пройти площадь торопливым деловым шагом, со своими книжными сумочками, ручки в муфточках, глазки скромно потуплены.

 Но скажу уж кстати, что младшая барышня, хорошенькая Юлинька Юхневич, в конце концов, веё же вышла замуж за одного из этих молчаливых обожателей-семинаристов, за наиболее долготерпеливого и упорного Сашеньку Соколова. Правда, к тому времени, когда она с ним обвенчалась, он уже не был семинаристом, а за­кончил юридический факультет университета. Ведь далеко не все семина-ри­сты выбирали духовную карьеру. Принуждения в этом вопросе не было, а курс семинарии давал полное среднее образование и возмож-ность держать экзамен в любое высшее учебное заведение.

 Барышни Юхневич учились в Смоленской женской Мариин-ской гимназии, и только старшая - Марочка, её уже закончила.

 После смерти родителей, ушедших почти сразу, один за другим, такой большой дом для трех девочек стал вовсе не нужен. Их два брата учились в кадетском корпусе и при-езжали домой только на каникулы. Но бросать старый дом они не хотели. Старшая барышня, которую давно уже почти-тель­но величали Марией Феликсовной, стала теперь главой семьи. Это была моя будущая мама.

 В Смоленске семья осела, когда дедушка мой – полковник русской армии дворянин Феликс Юхневич, /отличившийся когда-то при взятии Плевны/, был уволен в запас. Бабушка и дедушка были похоронены в Смоленске задолго до моего рождения, хотя могила дедушки на католическом кладбище при костеле /он был польского происхождения/ сохранилась до сих пор с её незатейливым гранитным памятником - под "крест из березы" и с каменным надгробием, где выбито имя дедушки и даты его рождения и смерти. Незадолго до моей эмиграции в Америку я видела эту могилку в послед-ний раз...

 Семья Юхневичей была не из богатых. Никакими поместь-ями, землями и прочей "недвижимостью" не владела. Жили на сравнительно небольшое военное жалование. Но концы с концами всегда сводили. Мальчики учились в корпусе на казённый счет. Девочки – в Смоленской женской гимназии, а языкам - французскому и немецкому, и музыке - бабушка обучила их сама, благо и тем, и другим владела с детства, так как была родом из Швейцарии.

 После смерти отца достатки семьи значительно сократились - пенсия была очень небольшой. И старшая барышня, которая к тому времени уже за­кончила гимназию, а к счастью еще и восьмой класс, дававший диплом "домашней учительницы" и право преподавания в младших классах гимназии, - сразу же устроилась на работу в ту же Мариинскую гимназию, которую только-что кончи­ла с отличием. Это было, конечно, боль-шим подспорьем для семьи, однако кухарку Ан­фису пришлось отпустить, а денщика забрали сразу после смерти отца.

 Денщика, - дядю Андрияныча - в семье считали своим и де-вочки помнили его "с самого своего рождения". Теперь уже почти взрослые "барышни" горько плака­ли, расставаясь со своим "Дядькой" ...Андрияныч и сам прослезился.

 Оставалась одна молоденькая горничная Дуняша, которая ни за что от своих барышень уходить не хотела, хотя старшая /а теперь глава семей­ства – Марочка/, считала, что они вполне могут обойтись со своим маленьким хозяйством и самосто-ятельно.

 - Никуда я от вас, барышни, не пойду, вот и всё! – реши-тельно заявила Дуняша. - Хоть вы мне и совсем не платите! Как жила, так и жить бу­ду. И обед вам не хуже Анфиски сготовлю! - Так вот и осталась, несмотря на мизерное жало-вание, которое они могли ей предложить. Вот с неё-то, с Дуняаши, и начинаются удивительные истории из жизни моего отца и всего нашего семейства.

 « - Такая милая и веселая была эта деревенская девушка,» рассказывала мама. «С толстей русой косой, с широким улыб-чивым лицом, с серыми приветливыми глазами , - приятное русское лицо, ничем особенно не отличавшееся. Нос слегка курносый, с "пуговквй" на конце, весь в рыженьких вес -нушках. Она пришла из деревни на заработки и сразу попала к нам. Городской жизни она совсем еще не знала. И вдруг оказалось, что наша Дуняша... - ясновидящая! Такого слова она, ко­нечно, не знала, да вряд ли и слышала когда-нибудь, но вот что она нам рассказала:

 - Не смейтесь, барышни... Только находит на меня чтой-то... Не так что б частенько, но бывает... И тогда я ровно как во сне вижу... А по­том, что увижу , то и сбудется опосля... Верно, верно..."

 Барышни Юхневич были в восторге, смеялись и приставали к Дуняше:

 - Ну душенька, голубушка! Погадай нам! Ну, пожалуйста! Даже старшая присоединялась: - Ну, а мне, Дуняша?

Но Дуняша обижалась: - Никакая ни гадалка я... А вот найдет, тогда и сама скажу...

 И вот, однажды, когда младшие барышни улеглись спать, а старшая еще собиралась почитать в постели, в дверь тихонь-ко постучалась Дуняша: - Можно к вам, барышня?

 - Входи, входи, Дуняша. Ты не заболела ли? - встревожилась моя бу­дущая мама.

 - Нет, - отвечала Дуняша,-нет... Только вот "нашло" на меня... Хотите, про вас скажу, вот всё как сейчас, ровно вижу...

 Мама, стараясь не улыбаться, серьезно говорит: - Ну что ж, Дуняша, конечно, скажи. Да ты присядь.

 Дуняша садится на краешек стула возле постели и говорит самым обычным своим деревенским говорком:

 - Так вот, барышня, не долго-то вам в девках вековать... Небось, в весенний мясоед и свадьбу, даст Бог, сыграете.

 - Да с кем же, Дуняша? - интересуетея мама.

 - Так, с человеком одним... Кто он, не знаю, только познако-митесь вы с ним по делу... А звать его будут Николай... Вдо- вые оне...

 - Вдовец? - удивляется мама.

 - А что, что и вдовый? - Дуняша вроде даже обижаетея за своего «протеже». - А человек хороший, это точно, - убежден-но говорит она. - Образованный, из ваших /подразумевая, - из господ, очевидно/... - И жить бу­дете ладно... Свои дети пой-дут. Тут вот, чегой-то не пойму: - то ли два, то ли трое? – Дуняша в раздумье покачивает головой. - Ну, я пойду, барыш-ня, - вдруг, как со сна встрепенулась Дуняша, - спокойной вам но­чи! - и исчезла за дверью. Мама даже спасибо сказать не успела. Была она озадачена - как-то слишком всё необык-новенно. Дуняша в роли «про­видицы»!

 ...В Смоленске в те времена жила семья Троицких - большая и дружная семья с отцом Николаем Дмитриевичем. Матери, к сожалению, дав­но уже не было в живых. Но дети, теперь уже ставшие взрослыми, продолжали жить одной семьей, все вместе. Барышни Юхневич дружили с барышнями Троицки-ми, и часто бывали у них. Теперь шуткам и сме­ху конца не было.

 - Ну, держитесь! –обещала старшая Юхневич, которую тут все еще зва­ли "Марочкой". - Скоро вашей мачехой буду, уж я вам покажу! Спуску вам от меня не будет!

 - Ох, Марочка, уморила! - хохотали девочки Троицкие. - Да где ж тебе с нами справиться?! С такой-то оравой!

 - Николай Дмитриевич! – Смеялась Мара, - хоть бы вы за меня заступились! Ведь я же нареченная ваша, как-никак! Вы же - Николай! Да еще вдовец - "вдовый", как говорит Дуняша! Вы что же помалкиваете?!

 Николай Дмитриевич смущенно улыбался. Не сходилось только одно: с Николаем Дмитриевичем не нужно было зна-комиться. Семьи были дружны давным давно, еще до смерти родителей барышень Юхневич.

 - Ну, уж не придирайтесь! Не каждое слово в строку! - шумели младшие Юхневичи. - Быть вам нашим отчимом!

Шутили-шутили, а время шло, и скоро приблизились святки- Рождество и Новый год. И, как обычно, смоленская интелли-генция задумала организовать вечер-концерт в пользу сирот- пансионерок епархиального учили­ща. Начались хлопоты. Составлялась программа концерта. Марочку знали как хо-рошую пианистку. И тут кого-то осенило: - Знаете что? Нужно послать Мару Юхневич к новому присяжному пове-ренному - Фёдорову! Он, говорят, прекрасно играет на вио-лончели. - А доктор Малоховский - на скрипке, - добавил кто-то. Вот бы трио составить? А?..

 Так Мара Юхневич была делегирована пригласить Николая Николаевича Фёдорова, недавно приехавшего в Смоленск, принять участие в новогоднем благотворительном концерте. Николай Николаевич согласился. Предсказания Дуняши явно начинали сбываться - "знакомство по делу" состоялось, да еще с Николаем! Ну и Дуняша!

 Успех концерта был потрясающим. Виолончелист Фёдоров действительно оказался прекрасным музыкантом, а вскоре после концерта он зачастил к барышням Юхневич. И все три барышни были без ума от Николая Николаевича - присяжного поверенного Смоленского губсуда. Да и как было не влю-биться?! С мягкой кудреватой бородкой, черной, как смоль, с такими же черными блестящи­ми и волнистыми волосами; смуглое лицо /или это летний загар так накрепко прильнул к нему?/; с тонким прямым носом, с угольками немного прищу-ренных и всегда смеющихся глаз! Немножко грузен – по сравнению с мальчишками-семинаристами, но всё еще в полной спортивной форме, игра­ет в тенис, и в горелки бегает так, что никто не догонит! Хотя, как оказалось, ему минуло 40. Подумать только - сорок лет! А сколько стихов знает,

остроумных анекдотов, историй, и на каждый случай - цитата откуда-нибудь, или пародия, а то и собственного сочинения. И, кажется, всё на свете знает - о чём ни спроси! А музы- кант какой! Виолончель под его смычком просто поет. А уж если еще Марочка на пианино аккомпанирует - ну, тогда слёзы сами просятся на глаза!..

 Юлечка забросила всех своих поклонников-семинаристов и с раскрытым ртом ловила каждое слово Николая Николаевича. А он ухаживал с нескры­ваемым удовольствием за всеми тремя, привозил охапки цветов и короб­ки шоколадных кон-фет. Хотя Марочка одна и понимала к чему клонятся эти, уже чуть не ежедневные посещения, и весь этот цветочно - шоко-ладный "потоп". Она-то понимала, что решается её судьба, наперед предсказанная Дуняшей.

 Марочка трепетала и ужасалась... Ведь у Николая Никола-евича было двое детей - мальчик девяти и девочка одиннад-цати лет. Жена умерла не так давно. Но... от судьбы не уйдешь.

 Когда двое младших сестёр узнали, что Николай Николае-вич сделал «предложение» и что Марочка выходит за него за-

муж – восторгам и радости не было конца! Их было даже гораздо больше, чем у самой Марочки - уже взрослой и понимающей, что значит стать матерью для двух доста-точно больших детей, сравнительно недавно потерявшим свою родную мать... Сможет ли? Сумеет ли?  

 Тем более, что ДОЛГ, как понимала его моя будущая мама, обязывал её отдавать все силы своей души людям, которым ты себя посвятила, кото­рым ты обещала... А судьба её сло-жилась так, что вся жизнь ее была посвя­щена воспитанию детей - сначала своих сестрёнок, потом - детей своего мужа, потом - своих собственных, а конец жизни пришелся уже на внуков. И долг свой она видела в том, чтобы воспитать их "достойно".

 Но вернемся к тому времени, когда жизнь Марочки Юхне-вич была вся еще впереди, и только начали сбываться пред -

сказания Дуняши. Как она и предсказала, сразу после пасхи, когда начался "мясоед", сыграли скромную свадьбу.

 И какая это была чудесная весна! Когда моя мама расска-зывала о ней, много лет спустя, она молодела и хорошела, и глаза её светились радостью и счастьем. Сняли дачу - Боль-шой дом, террасой, даже не обнесённый никаким забором,

прямо в каком-то перелеске: - беги, куда хочешь, гуляй, собирай первые весенние цветы. Кругом рощицы, лужайки, чуть подальше настоящий бор.

 

 В доме - полно молодежи. Самому мледшему - девять; Самой старшей -двадцать шесть. Но когда приезжал Николай Николаевич, - казалось, что сама весна со сквозным ветром, щебетаньем птиц и цоканьем белок - врывалась в дом. Смех, шутки, разные игры, беготня в горелки и просто прогулки в лес - всё становилось вдвое веселей и замечательней. Юлечку не­возможно было усадить за учебники, а экзамены вот-вот надвигаются! Ах, уж эти экзамены! Когда кругом так весело и хорошо, и погода такая чудесная!

 

 «Родословная» моего отца оказалась не менее фантастиче -ской, чем предсказания Дуняши.

 Когда мама узнала о том, что её будущий муж – и уже формальный жених - из цыган - с ней едва не случился удар. Мама и много лет спустя была уверена: только ответ-ственность за младших сестер – Юлечку и Ниночку – помеша-ла её сердцу остановиться навсегда.

 - Вы шутите, Николай Николаевич, - едва могла пролепетать она.

 - Да нет, дорогая моя Марочка!.. Уверяю вас, - настоящий цыган, чистокровный! - весело сообщал Николай Николаевич, ничуть не стесняясь своего необычного происхождения, видя в нем лишь обаятельную романтику, - помните, у Пушкина: "Цыгане щумною толпою по Бессарабии кочуют»... Он не только не скрывал, а даже весьма гордилея своей столь экзотической родословной.

 Мама долго не могла поверить, что это не розыгрыш. В кон- це концов, все оказалось не так страшно, как... удивительно!

 Подуматъ только! Отец моего отца – то есть самый прямой мой де­душка был таборным цыганом, - как раз из тех самых, что "в шатрах изодранных ночуют"!

 Если в молодости он, - мой дед, может, и был конокрадом /впрочем, история об этом умалчивает/, то к зрелым годам стал знатоком лошадей, завсегдатаем московского ипподро-ма, своим там человеком, которого знали и с мнением кото-рого считались. В зрелые годы, еще задолго до старости, де-дущка уже имел где-то под Москвой небольшой конный за-вод. Всего с десяток лошадей, но отборных, - призёров дерби.

 Ко времени появления на свет моего отца семья уже жила в Москве, в собственном, если и не слишком шикарном, то дос-таточно богатом большом доме на самой Тверской-Ямской, неподалеку от ресторана "Яр" /впоследствие, гостиница "Со-ветская", а что там теперь, уже и не знаю/.

 Николенька Федоров сразу по рождении оказался центром семейной вселен­ной, кумиром, боготворимым родителями и многочисленными сестрами. Семья так долго ждала наслед-ника, а год за годом упорно рождались девчонки. И, наконец, - наследник! К тому же, оказался он и последним ребёнком; вскоре после его рождения умерла мать. Но остались шес-теро сестер, которые души в нем не чаяли, и любящий отец, к концу жизни охладевший даже к ипподрому, ибо появился но-вый идол, завладевший всей его душой. Сын обязательно дол-жен стать образованным человеком, непременно "барином"!

 Когда мальчик достаточно подрос, ему наняли учителя, который подготовил его в первый класс гим­назии. Особого труда это не составило, так как мальчик был смышленым и память имел отличную. Выдержал экзамены блестяще и был принят в гимназию, хотя для "нацменьшинств" и существова-ла какая-то "процентная норма".

 Что касается девочек, - то им никакого образования и не требовалось. Кое-как подписать свою фамилию - умели, и хватит, а того, что им действительно требовалось - черных кос чуть не до пола, искрометных, лука­вых и весёлых глаз, моло-дости, грации, а главное – чудесных голосов, всем шестерым отпущено Господом Богом было в избытке! Голосов им ни­кто не "ставил", но звучали они, как песни птиц. Чудные голоса с легким придыханием гортанных звуков в цыганском стиле. Романсам, цыганским песням и пляскам выучила мать, - цыганка из табора. В последствии все шестеро пели в Со-

коловском хоре «У Яра» и были его лучшим украшением, как рассказывал Федоров-младший. /Подумать только, мои родные тетки – певицы в "Яре"... Фантастика!/

 После окончания гимназии впервые произошла размолв-ка сына с отцом. Дело в том, что Коленька с детства был очень музыкален и постоянно забавлялся со своей детской скрипочкой, подаренной отцом. Когда же он подрос, скри-почку заменила виолончель, и так как у "коннозаводчика" денег было достаточно, один из солидных преподавателей консерватории /фамилию его, к сожалению, забыла/, приез-жал к ним домой давать частные уроки Коле Федорову.

 Педагог этот, позже профессор Московской консерватории, спустя много лет, перед смертью, завещал свою виолончель любимому ученику – Николаю Николаевичу Федорову. Отец мой никогда, до самой своей смерти, с этой виолончелью не расставался. После гибели отца в 1916-м году и до революции не рассталась и мама, хотя виолончель даже в те времена оце-нивали не менее, чем в десять тысяч рублей. /тех, золотых!/

 Погибла виолончель, как и все другие вещи, после захвата власти большевиками. Перед самой революцией мама с нами, детьми - мной и братом уехала из Херсона, где мы жили после возвращения из папиной ссылки / я расскажу о ней немного позже/ в Смоленск к сестрам, оставив /на время!/ всё наше имущество в небольшой квартире, в которой мы жили после смерти отца. В Херсон мы больше уже не вернулись и вещей своих не увидели никогда.

 ...Но вернемся к тем временам, когда до всего этого было еще очень далеко.

 Папин учитель музыки в Москве говорил: - Ты должен поступить в консерваторию. Ты выдержишь любой конкурс! Я ручаюсь.

 Коля Федоров думал и мечтал о том же. Но иначе думал Федоров-старший, из таборных цыган превратившийся в бо-гатого горожанина: - Музыкант!? Ну, какой бы он и ни был хороший, даже известный музыкант - разве ж это - "ба­рин"?! На скрипке каждый цыганенок играет! Вон и наши девки в ресторане поют и пляшут, и хлопают им господа, аж столы переворачивают. Деньгами, золотом засыпают, а толку что? Как были девками-цыганками, так и остались! Нет! Сын мой должен кончить университет, а не какую-то музыкальную школу, как её там ни называй! Он должен стать адвокатом, на

худой конец врачом. Всё же доктор - не музыкантишка какой-нибудь!

 ...К медицине у моего отца не было никакого влечения и он выбрал "адвоката". Порвать с отцом он не решился, да и жаль было старика.

 Дочери выходили замуж и разлетались по свету. Конный завод был уже давно ликвидирован, и один остался свет у старика - сын. Такая вот история - фантастическая, но под-линная. Подлинность её удо­стоверялась и паспортом моего отца, где в строке "сословие" стояло - "По­чётный гражданин", а в строке "национальность" - "цыган"

 ... Юридические науки не показались юному студенту слиш-ком скучными. Однако же и музыку он не забросил. До самого отъезда из Москвы про­должал брать уроки у своего любимого учителя, а будучи уже служащим суда, большую часть своего свободного времени посвящал музыке, хотя не чужд был и другим увлечениям: читал по-гречески Гомера; интересо-вался астро­номией и, после назначения присяжным поверен-ным в Смоленск, завел огромный телескоп, для которого в саду пришлось выстроить специальную "обсерваторию".

 Он также участвовал в лодочных гонках, а когда появились первые мотоциклетки, немедленно приобрел таковую и гонял на ней, пока не разбил вдрызг, налетев на столб /чудом сам жив остался!/. Было это уже не в Смоленске, а в Витебске, куда вскоре после женитьбы на моей матери перевели его по службе.

 От рассказов мамы о Витебске у меня мало что осталось: большой дом, телескоп /тоже в большом саду/, и большая собака - дог по имени "Лорд", которого запрягали в тележку и он важно возил моего старшего братишку – Нпколая Нико-лаевича Федорова - третьего!

 Старшие дети /от первой папиной жены / учились, в общем

 хорошо, но как-то неохотно. Мама много читала им вслух, занималась с ни­ми французским и давала первые уроки музыки. В дом приглашались их друзья, устраивались дет-ские вечера.

 Немало бывало в доме и взрослых гостей: часто после ве-чернего чая и до позднего ужина в гостиной музицировали - собирались трио или квартеты; тогда же была приобретена ма-ленькая фисгармония, и мама с увлечением "осваивала" её.

 Папа любил повозиться с детьми, пошалить и пошуметь, но особого участия в их воспитании не принимал, справедливо считая, что Марочка со всем справится, и гораздо лучше него! Мама и справлялась...

 Своих увлечений у отца было более, чем достаточно: кроме музы­ки, астрономии, греческого, мотоциклетки и шахмат, в течение двух, а то и больше лет, отец бредил фотографией, всаживал кучу денег в доро­гие фотоаппараты, свободные дни проводил в охоте за натурой, а ве­чера в тёмной комнате - фотолаборатории.

 Пожалуй, к чему он был более всего равнодушен – это к политике. Ни в какой политической партии он не состоял; газеты просматривал, а не прочитывал; самодержавие, само-собой, ругал и обвинял в глупости и тупости, шагая в ногу с настроениями интеллигенции той поры. В те времена не было слова "инакомыслящий". Но если бы оно было, - то всю интеллигенцию того времени, особенно же начала 1905-го года, надо было бы причислить к "инакомыслящим".

 В январе этого года в Витебске, при "вспышке волнений" на каком то заводе, было убито двое рабочих. Их похороны вылились в настоящую демонстрацию. Многие из городской интеллигенции примкнули к траурной процессии. Мой отец, в том числе. Возмездие последовало незамедлительно. Отец оказался в ссылке, в городе Вологде.

 Ссылка эта была мало похожа на ту, в которую без малого через пятьдесят лет отправилась я, в низовья сибирской реки Енисей. Во-первых, отец не ехал никакими этапами. Ни в каких тюрьмах не сидел. Он ехал с семьей, со всеми своими детьми, с женой, и даже с прислугой, к которой домашние все привыкли и расставаться не хотели. А сама Пелагеюшка тоже охотно согласилась сопровождать господ на новое место жи-тельства. В товарных вагонах везли мебель, разные вещи и музыкальные инструменты. Даже телескоп "ехал в ссылку", как шутили в семье. А во-вторых, отца не лишали званий и даже его должности: он переводился из Витебского губ-суда в Вологодский губсуд. Но делал это не по собственному желанию, и согласия его никто не спрашивал.

 Друзья из Витебска, провожая его в столь далёкий путь - ведь Вологда эта была «Вона где», где-то на крайнем Севере, и давно была известна, как место политических ссыльных,  /хоть и была губернским городом!/, подарили отцу на память золотой сувенир в виде книжечки, где на трёх золотых стра-ничках стояли их имена и фамилии. А на обложке из белой эмали красовался символ справедливой Фемиды. /Как сейчас вижу эту книжечку, - я так любила играть ею, сидя у отца на коле-нях!/. Впоследствии этот золотой сувенир сыграл важ-ную роль в жизни моей мамы, но об этом после.

 ...Итак, они оказались в Вологде, опять в большой /как рас-сказыва­ла мама/ квартире, где все благополучно разместились, и где, в сентябре 1906 го года так же благополучно появилась на свет и я.

 Срока ссылки отцу указано не было. Но уже в следующем году была объ­явлена амнистия, и он мог уехать из Вологды на все четыре стороны и поселиться где угодно, кроме «соро-ка больших городов». /Как возмущалась мама!/.

 Отцу хотелось на юг. И мы всей семьей двинулись в сол-нечный и жаркий город Херсон, - тоже губернский. Там отец опять стал работать в губсуде и там прошло моё детство до самой революции.

 ...В Вологде я больше не жила и видела её только раз в жиз-ни, в 1964-м году, когда плыла на Грузовом судне из Измаила

на Дунае - в Архангельск. Мой старший сын, Станислав - /Стив/, был капитаном на этом судне, а я была гостьей.

 Наш путь проходил по Двине мимо Вологды. Мы пришвар- товались к причалу, и пока судно заправлялось водой и продо-

вольствием, мы с сыном успели обежать несколько улиц горо-да. К сожалению, он и тогда был мало похож на город, тем более – на областной. Но это была моя родина...

 В Херсоне наша семья прожила почти до самой револю-ции, и там прошли мои самые лучшие детские годы. Но там-же, в Херсоне, кончилась благополучная, налаженная, замуж-няя жизнь моей мамы. Мы потеряли самого дорогого нам человека, благодаря которому наша жизнь была обеспечен-чной и по настоящему счастливой...

 

 Шёл 1916 год. Май месяц перевалил за середину. Для Херсона и Одессы это вовсе не весна - это уже начало жаркого южного степного лета. Трава в сте­пи начала выгорать, ковыль потерял свой блеск, а воды в нашем малень­ком Ингульце уже осталось чуть-чуть. Речку можно было перейти вброд, не замочив колен.

 Но в этом году погода вела себя как-то странно: вдруг задувал се­верный холодный ветер, облака неслись низко над землей, становилось неуютно и скучно. В саду раскачивались ветви акаций, давно уже отцветлших; чтобы выйти в сад, надо было надевать пальто, - ну а что за игры и беготня в пальто? Дома тоже было неуютно, и мы с братом Никой слонялись по комнатам, как неприкаянные. Мама была занята на кухне.

Папа уже несколько дней был в отъезде по делам – в Одессе, и мы ожидали его приезда со дня на день. Ничего не хоте­лось делать.

 В этот день, как мы узнали потом, на Черном море ходили большие волны с белыми гривами. Погода была штормовая - 9 баллов. Не 12, конеч­но, но и 9 - всё же хороший шторм.

 Было 19 мая. Из Одессы в Херсон должны были выйти два небольших пассажирских парохода: "Потёмкин" и Меркурий". На Меркурии было 75 человек пассажиров; вероятно, и на "Потёмкине" было столько же, или не­много больше.

 Как говорили и писали впоследствии в газетах, - порт не должен был выпускать эти пароходы в 9 баллов. Но порт выпустил. Одного за другим, - и с берега люди смотрели, как они уходят в открытое море - один за другим. Впереди шел "Потёмкин".

 Это был 1916 год - третий год Первой мировой войны. И Черное море, - на всякий случай, - учитывая возможность не-мецкого нападения, было заминировано. Мины были установ-лены в известных местах, обозначенных на специальных кар-тах, и капитаны нашего флота уверенно вели свои суда, дале-ко обходя опасные места. … Но случилось непредвиденное.

 То ли из-за сильного шторма, то ли еще по какой-либо другой причи­не, - одна из мин сорвалась со своего якоря и теперь свободно плыла по воде, и волны "как мячом, играли ею" - так, по крайней мере, описывали это событие херсонс-кие и одесские газеты,

 “Потёмкин» во-время заметил мину, и удачно сманевриро-вав, обошёл её. Почему он не подал сигнала «Меркурию», - осталось неясным. А, может, и подал, да было уже поздно.

 «Меркурий» налетел на мину, взорвался и пошел ко дну. На все по­требовалось лишь две минуты. «Потёмкин», естествен-но, должен был сразу остановиться и подобрать хотя бы тех, кто оказался в воде и ещё держался на поверхности! Но в шторм спускать шлюпки было рисковано. Как рассказывали очевидцы, на па­роходе поднялась паника. Пассажиры по-

требовали, чтобы капитан вел пароход дальше, поскорей от этого ужасного места , как будто там в волнах плавали еще десятки мин, хотя их нигде не было видно!. И капитан «Потёмкина» подчинился толпе, а может и сам впал в пани-ку, и повел пароход дальше.

 Так, по крайней мере, писали в газетах, и так позже рас­сказывала мама. Из 75 пассажиров «Меркурия удалось спастись только шестерым... И то, только потому, что взрыв произошёл в видимости берега и ветер в это время был с моря.

 Среди спасшихся оказалась одна папина сослуживица, так-же возвращавшаяся из Одессы в Херсон. Она видела папу на пароходе и позже рассказала маме о его последних минутах.

 Вот что она рассказала: «- Я только что поднялась из салона, где было немного душно, на вехнюю палубу. Хотя сильно качало и было холодно, и ветренно, но всё же кое-кто из пас-сажиров на палубе был. Смельчаки, подойдя вплотную к фальш-борту, любовались огромными волнами с белыми греб-нями наверху, навстречу которым бесстрашно бросался наш малень­кий «Меркурий», зарывая нос и нижнюю палубу в фон-таны брызг и пены, вызывая полуиспуганый полуазартный визг женщин. Одесса еще смутно виднелась, вознесенная на высоком берегу, и кто-то еще рассматривал в бинокль силуэты города. Все крепко держались за свои шляпы, дабы шквал не сорвал их и не сбросил в морскую пучину.

 Неожиданно я увпдела Николая Николаевича, стоявшего у левого фальш-борта. Я подошла, и он, узнав меня, обратился ко мне с улыбкой: - И вы, Клавдия Григорьевна, оказывается, тоже среди отважных мореплавателей!...

 Мы успели перекинуться только ещё несколькими незначи-тельными фразами о погоде, когда раздался страшный грохот, и палуба, накренившись, поползла из-под ног...

 Очевидно мне стало дурно, так как я не могу вспомнить, что сразу было дальше. ... Очнулась - уже в ледяной воде, крепко вцепившись в спасательный круг, Бог знает как в моих руках оказавшийся. ...Ничего не помню. Как, откуда зтот круг?... И что вообще cлучилось? ... А волны прямо с головой накры-вают! Ужас, ужас!

 ...Сейчас я думаю что это Николай Николаевич успел снять эти круги с фальшборта, у которого он стоял, и один из них дал мне. Думаю, - это ему я обязана своим спасением...

 Сообразила одно – продеть голову и руки в круг – это и

 спасло меня. ...Вокруг в волнах я иногда видела ещё трёх – четырёх плывущих людей и какие-то обломки с потонувше-го парохода. Неожиданно я увидела Николая Николаевича, плывущего в волнах совсем близко.... Увидела чётко, ясно. Он плыл в этот момент в ложбине между волнами. И у него тоже был круг, - такой же, как у меня, красный спасательный круг!... Я успела крикнуть ему: - Николай Николаевич! - И он в ответ махнул мне рукой... Но тут же огромная волна накрыла его... И больше я его не видела...

 Взрыв "Меркурия" видели даже из Одессы. Но спасательный катер долго не мог выйти из порта из-за большой волны. А когда он пришёл, то спасать было уже почти некого.

 Кроме Клавдии Георгиевны и еще одной женщины со спаса-тельным кругом, спаслись еще четыре торговки с ящиками капусты. Они ехали на палубе и лежали на своих ящиках. Ящики с кочанами были забраны деревянной решеткой и при-вязаны к ней. За решётку и уцепились женщины. Капуста, как известно, плавает. Когда женщины потеряли созна­ние, руки их застряли в решётках, а сами они лежали на ящиках - так их и подобрали...

 В момент взрыва большинство пассажиров были в каютах: с палубы прогнал холод и сильная качка. Среди них было – 25 детей!... Ученики херсонских гимназий, - их возили на экскурсию в Одессу. Все дети оставались в каютах. Две-ри на палубу водой заперло мгновен­но. Никто не успел ни сообразить, ни выскочить...

 

 Сначала мы, конечно, ничего об этом не знали. Мама не знала точно, когда отец должен вернуться. Погода опять потеплела, солнце засияло во­всю. Да еще такая радость - приехал на каникулы, как обычно, наш свод­ный брат Миша - теперь уже студент Петербургского университета! Мы обо­жали его и каждый приезд его - был праздником. Весельчак, выдумщик! Неутомимый рассказчик. Непобедимый игрок в тенис и воланы!... А змеи мастерил, - и вовсе потрясающие, и запускал их в само синее небо, и даже ещё выше, так что змей почти исчезал из виду.

 Ах, Миша, Миша! ...Со времени революции он исчез навсегда. Полити­кой, вроде, как и отец, не увлекался. Но, очевидно, гражданская война, и другие события того времени увлекли его в свой жуткий водоворот. Был бы жив, неужели не отыскал бы нас?!

 Но тогда, в 16-ом, он приехал, как обычно - веселый, живой, энер­гичный. Приехал и узнал, что папа в командировке, в Одессе. Он уже ви­дел газеты и знал о гибели "Меркурия". Как бы мимоходом, он спросил у мамы - когда отец должен вернуться? И когда мама ответила - Да вот-вот, каждый день жду! - сердце у Миши впервые ёкнуло, - а вдруг?...

 Все остальное происходило помимо нас. Выяснилось, что папа ехал именно на "Меркурии». Море стало выбрасывать тела погибших пассажиров - у Очакова и у берегов самой Одессы. Родные ездили искать своих погибших, опознавали больше по одежде, потому что лица были уже неузнаваемо раздуты, волос не было. Чтобы тела не разлагались, их не вы-нимали из воды, и привязывали к колышкам за ноги; так они и колыхались в воде, как жут­кие бесформенные поплавки...

 Мама с Мишей тоже поехали "опознавать" тело. Мы с братом Никой остава­лись дома с прислугой – тетей Пашей, которая жила у нас много лет. Вернулись они ни с чем. Были и в Очакове, и в Одессе, но не нашли. Среди подня­тых с судна несчастных задохшихся в каютах - тоже не оказалось... Миша ходил хмурый, много курил. А мама в первый раз обняла нас обоих как-то разом, вместе и сказала каким-то жалким, совсем не маминым голосом: - Ах вы, бедные мои...

 И вот, прошло уже больше двух недель после 19-го мая, как вдруг папино тело нашлось. Известие пришло из Херсонского губернского суда. Его опознали по золотой книжечке - суве-ниру, подаренной ему сослуживцами Витебского губсуда, когда они провожа­ли отца в ссылку в далекую Вологду, в 1905-м году.

 Для мамы это было большим моральным облегчением: хоть похоронить можно будет по-христиански...

 Теперь мама с Мишей уехали хоронить отца. Но особенно "христиан­ских" похорон не получилось. Тело отца выкинуло не под Очаковым, а напротив, - через пролив – у берега длин-ной и узкой Кинбурнской косы, которая тянется в море от самой Голой Пристани. Это узкая песчаная коса, скорей от­мель, только чуть возвышающаяся над водой. Кроме камыша, ничего не росло на этой косе. И никакой дороги на ней тогда, по крайней мере, не было. Но на самом конце косы совсем узком и остром, было строение – на вид нечто вроде большого сарая. Но, тогда, - это была казарма. Время было военное, и взвод солдат - человек 20, как показалось маме, стоял там, неизвестно для чего. Недалеко от казармы, привязанные к колышкам плавало несколько тел – погибших пассажиров "Меркурия".

 Солдаты - молодые парнишки - отнеслись с сочувствием. Вызвались съездить с Мишей на моторке в Очаков за гробом. Но никакого гроба они не привезли - не оказалось гробов в Очакове, - все раскуплены. Привезли доски и принялись ско-лачивать гроб сами. Кроме того, оказалось, что никакой перевозке - без особого на то разрешения - тело не подлежит. Похоро­нить можно только тут же, на Кинбурнской Косе.

 -...Боже мой? как же так? Ни кладбища.. ни церкви... ни священника??..

 - Война, сударыня, война! Ничё не попишешь! Шут бы её побрал! - со­чувствовали солдаты.

 В конце концов, привез­ли какого-то старичка – попика с Голой Пристани. Могилу чуть ни у самой казармы вырыли, но и тут она сразу же ста­ла наполняться водой - солёной черно-морской водой...

 Из остатков досок соорудили немудрёный крест, и на этом погребение было закончено. – Вот и собственный погост заимели, - горько шутили солдаты.

 Мама надеялась через некоторое время вернуться с настоя-

 щим цинковым гробом и увезти в Херсон папино тело. Но, увы! до окончания войны ни о каком разрешении, ни о каких перевозках не могло быть и речи: - Вот кончится вой­на, тогда и подавайте прошение...

 А война, как известно, кончилась революцией... Уж какие тут разрешения!...

 

 ...В шестидесятых годах я побывала в Очакове и съездила на Кинбурнскую косу. В её начале я увидела какие-то построй-ки, какие-то дома. Но дальше - песок да камыш - очевидно так, как это было и тогда, - пятьдесят лет назад... И так до самого конца косы, до "стрелки", уходящей в воду.

 

 Конечно, не только могилы отца, но и даже самых малейших следов казармы, когда-то тут стоявшей, я не нашла... Не оста-лось ничего... Песок да камыш...

 

  К НОВЫМ БЕРЕГАМ

 

 Но вернёмся к рассказу об ином времени, о последних меся-цах нашей с мамой жизни в тимшерской таёжной глухомани

и переезде в Боровск – рабочий посёлок близ Соликамска.

 К весне 47-го года стало ясно, что никакой амнистии не предвидется, и более того, слухи о грядущем закрытии Тим-шерской больницы начали преобретать реальную основу. В

мае начали отпускать трудармейцев. А в июне Тевий Израи-левич, пригласив меня разделить с ним очередную трапезу у него в «дежурке», и печально улыбнувшись, спросил: - Что вы собираетесь делать дальше? Я молчала вопросительно глядя на него. - Я получил уведомление, пояснил мне он, о предстоящей в ближайшие месяцы передаче всех способных двигаться больных в ближайшие узловые больницы системы Гулага. Вы понимаете, что это означает для вас?

 - А как-же неходячие спросила я?...

 - Они всё равно долго не протянут, ответил он печально. Вы же сами знаете. Отправка будет тянуться месяца два-три. Вряд-ли кто-либо из этих бедолаг будет жив к этому времени. Меня после этого, скорее всего, тоже отправят в какую-нбудь из этих больниц, ведь мой срок ещё не окон-чен, хотя пути НКВД - неисповедимы. Но вам, дорогая моя, самая пора подумать, куда податься с вашими документами. /К этому времени, наконец, пришла моя справка об освобож-дении, с указаниями где мне разрешается проживать/.

 - Попробуйте устроиться где-нибудь по близости, но в «цивилизованом» месте – в городе или в пригороде, - будет легче с переездом, и меньше шансов, что вами снова заин-тересуются «органы». Я дам вам блестящую рекоменда-цию, - вы её несомненно заслужили. К сожалению, не в моих силах помочь вам чем-то более реальным.

 - Спасибо на добром слове Тевий Израилевич, но я, право, не знаю ещё, что я решу делать, когда закроют больницу.

 - Вам не следует ждать до закрытия больницы, - настаивал Т.И. – Надо начинать поиски работы уже сейчас. У меня в бумагах есть адрес больницы Бумажного комбината в посёл-ке Боровск, - это сосем близко от Соликамска, и я знаю что больница хорошая. Напишите туда, и приложите мою реко-мендацию. Упомяните о работе в Мошевской больнице, о ней все вокруг знают.

 После этого разговора я поняла, что мне действительно пора позаботиться о нашем существовании в ближайшем будущем.

 Хотя мне очень хотелось рискнуть и вернуться куда-нибудь поближе к Москве и культуре, я понимала что это нереально хотя бы из-за отсутствия денег на переезд с мамой, а также за неимением приличной одежды для поисков работы. /Ведь известно же, что по одёжке встречают/.

 И я написала в Боровск, как посоветовал Тевий Израилевич.

 

 В начале сентября пришло письмо из Боровского Бумком-

 бината с приглашением меня на работу медсестрой в их больницу и даже с обещанием выделить квартиру в ведом-ственных домах.

 У нас с мамой появилось будущее!

 Но с этой же оказией пришло и другое письмо, - от Вечика, в котором он писал, что больше не может оставаться в одной квартире с новой папиной семьёй, собирается бросить школу и завербоваться на какую-нибудь «комсомольскую» стройку.

 Я поняла, что Вечку надо спасать! Я сразу же дала ему телеграмму: «Немедленно приезжай сюда тчк Денег на дорогу займи у тёти Тони Я позже верну тчк Мама».

 Теперь, в свете первого письма всё стало не так уж беспер-спектино для моего младшего сына. /Старший с зимы 44-го до весны 49-го служил в армии где-то на Дальнем востоке/. В конце концов пусть Веча закончит школу не в Москве, а в Боровске – какое это имеет значение?

 В общем, к концу сентября Вечка снова появился в Тимше-ре. Времени на раздумья у нас не оставалось, так как уже по ночам начинались заморозки, и если мы не отправимся в Бондюг с последними в этом году «завознями», то это намно-го осложнит и задержит наш переезд, не говоря о финансовой стороне дела, - ведь больше никаких денег в больнице я полу-чать не буду.

 Итак, в один день «оформив» моё увольнение из Тимшер-ской больницы / благо никто мне в этом препятствий не чинил / и тепло распрощавшись с Тевием Израилевичем, мы всей семьёй отбыли в Бондюг на последней «завозне» с древе-синой, задержашей из за нас весь караван почти на полчаса.

 Не буду описывать нашу дорогу до Боровска, т. к. ничего неожиданного с нами по дороге не произошло. Упомяну толь-ко что мы взяли с собой только то, что могли одновременно нести в руках, но благодаря присутствию Вечика и нашим четырём, а не только двум моим/ рукам, оказалось, что мы

смогли взять с собой почти всё, что имело для нас какое-то значение.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 Гл. II БОРОВСК БЛИЗ СОЛИКАМСКА

 

    Живи, умей всё пережить:

    Печаль и радость и тревогу.

    Что делать? И о чём тужить?

    День пережит – и слава богу!

   

     Ф.И. Тютчев

 

 Боровск того времени, о котором идет моё повествование, был довольно большим рабочим посёлком, возникшим в 30-е годы на месте старинных поселений и деревеньки Боровой на берегу Камы. Посёлок строился вместе с громадным Ураль-ским Бумажным комбинатом - "ударной" стройкой того же времени. И располагался он в самом ближайшем соседстве со стариннейшим уральским городом – Соликамском, – когда-то центром всей солеваренной промышленности России.

 Что сказать о Соликамске моего времени? Город был не очень большим, но попасть из одного его края в другой пеш-ком занимало пропасть времени, а дойти до посёлка и того более. Многие улицы города шли по склонам довольно крутых холмов. Автобусов было мало и ходили они не-регулярно.

 Ближе к центру город был более благоустроен, – асфальт, тротуары, 2х-3х-этажные дома, – и даже как-то по ста-ринному «живописен». Старинная архитектура города, остат-ки которой сохранились до наших дней, - пленяет красотой, своеобразием и мастерством строителей. В основном, - это храмы. церкви, соборы, монастыри: с высокими звонницами, с затейливыми "навесными" крыльцами, со старинными орна-ментами и росписью. К тому времени в Соликамске осталось одиннадцать храмов: - большая часть из них полуразрушена, ждёт давно обещанной реставрации. Одиннадцать церквей, - и ни одной действующей!

 В наше время, конечно, никаких солеварен в Соликамске нет. Соляную промышленность давно заменила химическая, и население города, в основ­ном, работает на калийных рудниках и перерабатывающих предприятиях.

 Вероятно, теперь Боровск уже давно слился с Соликамском, став одним из его промышленных районов. Но мои воспоми-нания о нем относятся к тому времени, когда он был "рабочим посёлком" и принадлежал Уральскому Бумкомбинату. В году, когда я туда попала, - в 1947-м, кроме двухэтажных деревян-ных домов, правда добротных, северных, - других зданий там было мало. Но школа - девятилетка была хорошая,- боль-шое каменное добротное здание современной школы. И сама школа, как оказалось - тоже была хорошая. Больница с не-сколькими большими корпусами выглядела тоже весьма прилично. Был там и неплохой клуб, где дважды в неделю шло новое кино.

 Население Боровска работало, в основном, на Бумкомби-нате, но также ещё на небольшой судоверфи, и древообде-лочном заводе. Бумкомбинат быстро развивался и требовал всё новых и новых рабочих рук. И недостатка в них не было, так как в Соликамске, и особенно, в Боровске оседало бывшее лагерное население: - «58-я» статья, отсидевшая, наконец, свои сроки. А вернее - то, что осталось от статьи "58-й" , т.е., - те, которым удалось "выжилить и выжить", как сказал один поэт.

 Оседали там те, кому ехать было некуда - интеллигенция, которую в родные места - Москву, Ленинград, Киев и другие большие города не пускали /всем известный "101-ый" –кило-метр!/. Оседали работяги мужики - немцы Поволжья, бывшие "трудармейцы", которых с начала 47-го начали, наконец, отпускать из зон. Куда им было ехать? Целые деревни в Поволжье были брошены на произвол судьбы. Деревенские избы стояли с наглухо заколоченными окнами, или просто полуразрушенными. Родные были неизвестно где, если вообще где-то были... Денег на дальние переезды не было.

 Другая причина оседания - это просто страх. Страх, к кото-

рому за истекшее десятилетие привыкли, притерпелись , как привыкают к постоянной боли при хронической болезни. Страх - как бы опять чего не случилось... Тут в глубинке будет безопаснее.. Тут не на виду. Авось тут не тронут...

 Ах, надежды, надежды!... Человек не может без надежды!

 Устраивались, кто как мог. Мне пока что везло. Медсестра с большим практическим стажем! Работавшая в "Мошево", – хорошо известной кустовой лагерной больнице, где рабо-тают лучшие врачи, хирурги, бывшие профессора мединсти-тутов. Куда приезжает лечиться и ложиться на операции само лубянское начальство!...

 Заполучить медсестру из такой больницы рад был каждый глав-врач. Когда я появилась в больнице, врачи отделений чуть не поссорились из-за меня. И комнатку /даже почти две!/ и в не слишком населенной квартире мне Бумкомби-нат сразу выделил. И школу Вечка сможет здесь окончить.

Ведь все говорят – школа здесь отличная!

 К концу 47-го бывшая "58-ая статья» заполонила почти весь, уже тогда довольно большой посёлок! Люди взялись за работу, засучив рукава, изо всех своих последних силёнок.

 Работы, требующей квалификации, в Боровске было мало. И в начале бывшим зэ-ка прходилось браться за любую работу.

 Основным работодателем был Бумкомбинат. Но работа там

была - ох, не из легких. За время жизни в посёлке мне не раз приходилось бывать в цехах комбината по разным медицин-ским делам, не считая ознакомительной экскурсии в начале, и я видела все ступени превращения стволов деревьев в бумагу.

 Начиналось это с могучих древесных стволов, сплошь заполнявших большую заводь Камы. Механические крючья впивались в них мертвой хваткой и втаскивали на ленту конвейера, откуда они начинали своё пу­тешествие по цехам, чтобы превратиться в конце концов в бумагу или спирт-сы-рец - отвратительный, вонючий и крепкий напиток, который в этиих краях заменял и коньяк, и вина, и шампанское, и был неизменным украшением любого праздничного стола.

 Работа в цехах была тяжелой, - на износ. В одном из цехов, где размельченное в щепы дерево обрабатывалось какими-то горячими химикатами в огромных, в два этажа, цистернах, невозможно было дышать - так тяже­л и удушлив был ядови-тый воздух, так что пришлось надеть маску, выданную перед входом в цех. У рабочих в цеху тоже были маски, но у боль-шинства они болтались на шее.

 - "Как вы рискуете дышать без маски?" - спросила я пожи­лую женщину.

 - "А вы попробуйте, повкалывать восемь часов в маске, тогда

поймёте" – усмехнувшись, ответила она.

 Для коренного населения жизнь в поселке и работа в цехах комбината хоть и была трудной и изнурительной, но всё же привычной и будничной. Для бывших заключенных это было и началом, и концом надежд. С одной стороны, после осво-бождения, после выхода из замкнутого мирка, обнесенного колючей проволокой, сама возможность идти, куда хочешь, не чувствуя за спиной штыка охранника, была на первых порах настоящим счастьем. Но позднее эйфория проходила и прихо-дило сознание, что это - конец пути, что отсюда нет возврата в родные места, в го­рода, с которыми была связана вся их жизнь до того, как по чьему-то произволу их из этой жизни вырва-ли и бросили в суровые и неприветливые северные края.

 С продуктами, конечно, было не легко. По карточкам почти ничего не выдавали. Хлебная карточка, - "рабочая" у нас троих была всего одна моя на 500 грамм. Иждивенцы получали только по 300. На рынке буханка черного хлеба стоила - 10 рублей... И всё же, как-то жить было можно.

 Можно было устроиться на двух, а то и на трёх работах. Я работала старшей сестрой отделения, но подрабатывала ночными дежурствами... В отгульные дни - ходила по патро-нажу... Было немного голодно, но кое-как концы сводили.

 Около "городского" посёлка Бумконбината был еще и барач-ный, - наскоро построенный и заселённый всё теми же быв-шими «трудармейцами» вместе с приехавшими к ним их сыскавшимися жёнами. Появились и дети. Я и патронировала зти бараки. Но об этом лучше не вспоминать... Ребятишки умирали от дистрофии, от "живота", наевшись всякой дряни, зелени и кореньев. Взрослые не слишком разбирались в грнбах, собирали всё подряд – и поганки, и сморчки, которые готовить, как надо, не умели. В результате - отравления... Забивали кишки себе и детям уворованным конским овсом. "Заворот кишок" был одной из самых частых операций' в

 нашем хирургическом...

 Все, кто мог , сажали картошку. Нам не повезло в первый год: получили уча­сток на песчаном косогоре. И сколько мы с Вечкой не тяпали вокруг хилых росточков – всё равно песок засыпал их, и собрали мы меньше, чем поса­дили...

 Многие стали заводить коз, как во времена военного коммунизма. Решили завеcти и мы.

 Подходящую козу мы нашли лишь где-то в дальней дерев-не, километрах в 20-ти, и потом тащили её домой на веревке, перевозили в лодке через разлившуюся безбрежную Каму, и наконец, водворили в сараюшке на заднем дворе нашего дома. С тех пор Вечка каждое утро выпивал по кружке парного козьего молока - а это было так необходимо – ведь он рос и рос, прямо на на глазах! При почти полном отсутствии мясной пищи это молоко явилось для него источником недостающих калорий и витаминов.

 В общем, как-то мы жили. Более того, жили неплохо по

 сравнению со многими другими, и даже позволяли себе кое-какие доступные нам радости! Ходили в клуб – в кино. На Рождество делали ёлку, даже свечки где-то доставали! И в гости друг к другу ходили. А летом я на целый месяц смогла отправить Вечку в какой-то спортнвный лагерь... И как бы набравшись сил, последней зимой он очень хорошо учился - не медаль ли светит по окончании?!

 Вот так мы и жили, пока осенью 48-го не поползли слухи о том, что «58-ю» снова будут забирать и отправлять этапами в Сибирь не то в лагеря не то на вечное поселение. Но пока это были только слухи, и жизнь продолжалась своим чередом.

 

  К И Т Т И И Р У Д И К

 

 Однажды в нашу дверь кто-то постучался. Мама была одна, но тогда она ещё, хотя и плохо, но всё же ходила. У порога стояла девушка - так показалось маме. Высокая, тоненькая. С бледным растерянным лицом... В руках она держала ребёнка, укутанного в большой серый платок.

 - Будьте так добры, выслушайте меня, - начала она скорого-воркой, боясь, что мама перебьет её, или захлопнет дверь.

 - Ich bitte Sie!…то-есть... - Я прошу вас! Я расскажу вам всё по порядку!...

 - Да, входите же, ведь холодно, - сказала удивленная мама, всё ещё не понимая в чём дело.

 - О, спасибо, спасибо… danke - бормотала девушка, несмело

входя в комнату. – Sein Sie so gut…

 Как выяснилось позже, Китти Шульц свободно говорила по-русски. Просто от волнения с её языка срывались немец-кие слова. Дело же оказалось вот в чем: Китти Шульц освободилась не так давно. Рудик родился уже здесь, в Боровске. И освобождения отца его Китти ждала со дня на день. А его всё не было и не было... А пособие на ребёнка такое маленькое... Она, - Китти - могла бы работать... Что-нибудь, самую черную работу на Бумкомбинате... Но Рудика оставить не с кем. В ясли не берут - мест, говорят, нет; да еще она, - Китти, и без работы к тому же. – Ach meine teuer Frau!...

 - Ведь вы - мама медсестры, которая часто дежурит в детском отделении? Мне посовето­вали. Может быть, вы бы могли?... Пожалуйста! Ich bitte Sie!… Совсем не на долго... Я бы приносила его утром... И бутылочки на весь день. Ведь молока у меня нет, я получаю смеси в молочной кухне... А Рудик, он такой спокойный, он совсем не плачет - вы увидите!

 Мама была потрясена. . . А Китти продолжала:

 - Как только начну работать, я непременно заплачу. Немного, наверно, но всё-таки... Пожалуйста, хоть ненадолго !

 - Да что вы, какая там плата...- бормотала мама. - ну кладите же его сюда, на кровать...

 - Так вы согласны?! O mein Gott! O mein Gott!… Danke shon! Рудика развернули. Боже, какое длинненькое и худенькое тельце!... Прямо прозрачное, с синими просвечивающими жилочками... А глазки смотрят такие серьезные как будто что-то понимает...

 - Как его зовут? Рудик? вы сказали. – Да, meine frau, Рудик, Рудольф, радость моя, маленький мой! - целовала она маленькие пятки и ручонки, и Рудик не сопротивлялся, даже не морщился, от этих бурных проявлений чувств, но никогда и не улыбался.

 Вот таким образом в нашу семью вошло ещё одно существо –малюсенький тихий ребёночек - сынишка Китти Шульц. Я беспокоилась – ведь Вечка целый день в школе, я - на рабо-те, соседей, и тех дома нет. А мама - семндесятитрёхлетняя старушка, сама едва ходит...

 Но оказалось, что Рудик и действительно никаких забот не требовал. Он никогда не плакал, почти беспрерывно спал, и покорно высасывал положеннное количество своих бутыло-чек. Мама скоро привязалась к малышу. Она уверяла, что это чудесный ребёнок, и конечно, он уже начал прнбавлять

в весе, добавляла мама уверенно.

 Китти сияла и на перебой целовала то мою маму, то Рудика, который даже начал морщиться и попискивать под бурными Киттиными ласками. Казалось, Рудик и правда поправлялся!

 И все казалось так хорошо и радостно. После лагеря - свобода! Какая-никакая, - а все-таки свобода. Иди куда хочешь – нет за тобой поп­ки с ружьём /даже странно как-то!/ Ешь, что ночешь. Хоть картошку пустую, да свою. Сама, начистила, сама сварила, сама и съела! И комната своя, не барак, а комната! И у меня есть мама, своя, родная. А у Кит- ти ребёночек – Рудик, тоже свой родной. А скоро к нему и папа приедет – вся семья будет вместе! Так всё хорошо складывалось!

 Но почему-то беды обрушиваются вдруг, - то на одного, то на друго­го... Без причины, просто так.

 Ни с того, ни с сего, заболела Китти. Рак... да ещё рак гортани! В ту пору – неоперабельный, да и состояние её после голода, лагерей...

 Сгорела Китти в каких-нибудь два—три месяца. Когда её положили в больницу, Рудика взяли в детское отделение, где я дежурила по ночам, Китти умоляла положить ребёнка с ней. Клялась, что он никогда не плачет, никого беспокоить не будет. Но, конечно, это было невозможно. Одного –единствен-ного, чего удалось добиться – это разрешения приносить к ней Рудика на несколько минут.

 Надо было видеть эти свидания! Китти, вся просветлённая, дрожащими от волнения руками раскутывала одеяльце, вни-мательно осматривала всё тельце малыша, – не подопрел ли где? Потом принималась целовать тошие ножки, приговари-вая: - Радость ты моя, ненаглядная! Mein einzig gluck...

 

 Руднк точно знал, что без Китти ему нечего делать на свете. Он также покорно высасывал свои бутылочки, но почему-то вовсе не прибавлял в весе. Наоборот, – терял его. К концу следующего месяца он был уже настоящим дистро-фиком, - кожа да кости. Начался дистрофический понос. Ни витамины, ни соки - не помогали.

 Не знаю, сознавала ли Китти своё положение. Изредка она спрашива­ла: - Когда же мне сделают операцию?... Ведь мне уже трудно дышать, меня душит...

 Её уверяли, что надо ещё подождать, что опухоль для опера-ции еще "не созрела". Верила ли она тому, что ей говорили? Кажется, верила... До самой смерти...

 Рудик умер на два дня раньше. Тихонько заснул в своей кроватке, так и не издав ни единой жалобы. Бедной Китти сказали, что сегодня Руднка не принесут, потому что будет обход главного врача... Китти ничего не сказала. Сознание ее уже почти покинуло. Она слабо улыбалась глядя в про-странство и лепетала чуть слышно: - Mein gluck!… Mein Voglein…

 До последней минуты мы были с ней, - я и её старая лагер-ная подруга Гизэль Осиповна.

 

  Г И З Э Л Ь О С И П О В Н А

 

 С Гизэль Осиповной я встречалась еще в лагерях. Но тогда мы с ней вместе пробыли очень недолго, - всего две-три неде-ли перед самой войной. А потом нас разбросало по разным этапам и я, до встречи в Бо­ровске, ничего о ней не знала. "Историю" её тоже знала очень мало, - в общих чертах. Была она из немецких коммунистов; нелегально перешла грани­цу Советского Союза ещё в 20-х годах. Сидела, конечно, за "шпионаж".

 Теперь, после смерти Китти, у постели которой мы встре-тились вновь, Гизэль Осиповна стала ежевечерней нашей гостьей, почти членом семьи, и я узнала её историю более подробно.

 Гизэль Осиповна родилась в предместье Берлина. Семья была большая и бедная. Отец - сапожник - бился изо всех сил, чтобы поставить детей на ноги, дать им какое-то образование. Гизэль повезло, - она была младшей. Старшие подросли и могли помогать семье. Гизэль поступила в гимназию /или лицей?- не помню/. Способности были блестящие и семья гордилась ею.

 Но Гизэль вдруг увлеклась политикой. Отец особого вос-торга, не выказал: - « Ах, Гизэль, - говорил он, - не женское это дело - политика. Ты скоро школу кончишь, дальше учить-ся пойдешь, мы все тебя поддержим. Из тебя первоклассный врач выйдет! Далась тебе эта политика?!».

 Всё напрасно. И уговоры, и запреты. Вихрем завертела подпольная жизнь. Сходки, встречи, кружки, листовки, бро-щюры, и даже нелегальная переброска оружия... Старшие братья потянулись за младшей сестрой. Вскоре их имена ста-ли появляться в печати. Жить дома для Гизэли стало опасно. И немецкие коммунисты помогли ей нелегально перейти границу в Советский, Союз. Для неё - безопасность. Для Немецкой компартии - какая пропаганда! Живой свидетель, нет, - живой борец за коммунизм. Вот он, смотрите! Мы идем «одним путём», мы с вами. «Пролетарии всех стран – соединяйтесь»!

 ...Когда Гизэль увидела первого советского пограничника в остроконечном шлеме с пятиконечной звездой на нем, она кинулась к нему, не­смотря на окрик - "Стой!"... Она целовала морду лошади, - СОВЕТСКОЙ лошади! И готова, была цело-зать сапоги СОВЕТСКОГО пограничника...

 - О, то было давно... - говорила Гизэль Осиповна. Так давно, что не верится, и было ли?... Не приснилось ли?...

 Потом - годы партийной работы в Москве! Не в подполье, в пропагандистском аппарате ВКПБ. Освоен русский язык. Но работа начинает тяготить. Хотя есть всё: Жизнь в столице. Скромная двухкомнатная квартирка в новом доме. И муж – такой любяций, такой преданный. Тоже, конечно, партиец, тоже из немцев. Уже и сынишка подрастает, осенью в школу пойдет. Способный, смекалистый, весёлый...

 Но вот пришёл год 37-ой. Забирают мужа. Арестовывают её - Гизэль!... - Что за чушь? Что за дичь?... Все оказываются "предателями"... Муж - "шпион"!... - Господи, голова кругом идет! Бывают странные сны, но не такие же?...

 - А Владик? - что же будет с Владиком? У мужа родных нет, у неё - в Берлине - легко сказать!

 На допросе сказали:

 - Ничего, Гизель Осиповна! Всё будет в порядке. Правитель-ство позаботится. Вырастит ваш сын в детдоме, как и тысячи других. Образование получит. Ещё и настоящим коммунистом станет, не таким "фальшивым", как вы, – его подлые родите-ли!...

 - Да мы не... - Что? Молчать! В камеру, в подвал её!...

 И это было... Это не сон...

 И вправду, позаботилось. Отца расстреляли. Мать на десять лет в лагеря упекли. Вовремя спохватились!

 История Гизелн Осиповны не была уникальной. Подобных историй за десять своих лагерных лет довелось мне выслу-шать множество... От коммунистов Германии, Румынии, Вен-грии, Польши. Историй, похожих до невероятности. Меня-лись только годы и страны.

 В лагерях её иллюзии и идеалы, как и у других таких ино-странцев – энтузиастов, быстро и без остатка развеялись.

 Ребёнок её, как было обещано, вырос в "здоровой атмосфе-ре", - в идейно выдержанной, партийной атмосфере, с соответ-ствующими понятиями о чести, преданности родине, родной партии и лично товарищу Сталину.

 Гизели Осиповне повезло - не попала, она ни на Колыму, ни в Ухтпечлаг, а попала в «благополучный» Белбалтлаг. И на общих работах почти не была. Бухгалтеры, а тем более хорошие, в спросе везде, в каждой конторе, на каждом заводе, но и на каждом лагпункте.

 И Гизэль Осиповна "кантовалась" относительно "удачно" в бухгалтерии лагеря, получая свою "увеличенную" четырехсотграмовую пайку. Из неё, половину можно было продать. Гизэли хватало. Можно было еще и подработать у жён лагерного начальства - уборкой, стиркой, шитьем. Ведь вечера после работы до отбоя были свободны. И она старалась подработать, прикопить лишнюю копейку на посылочку для Владика. Хоть плитку соевого шоколада, хоть мешочек сушек с маком - что в ларке найдётся, да ещё то, чем жена начальни-ка угостит за старательную уборку...

 От мальчика приходили письма, - всегда краткие, вежливые. Благодарил за посылочки, но всегда добавлял, что кормят здесь хорошо, что он сыт и всем доволен, и в школе учится хорошо...

 Эти письма оставляли у неё впечатление, что написаны по шаблону или под диктовку...

 Отсидев свои десять лет, Гизэль Осиповна освободилась в 1947-ом и осела в Боровске, как многие бывшие зэ-ка, как и я. Ехать было некуда. Работа нашлась быстро, - бухгалтеры и на

Бумкомбинате были очень нужны. И комнатёнку, хоть и маленькую, дали.

 - Живу вот, ничего.

- Ну, а Владик где?

 - Ах, Женечка, - Вздыхает Гизэль Осиповна. - Вы не понима-ете... Вы совсем другое дело. Ваш Вечка, в Москве имеет отца - инвалида отечественной войны... Его и брата вырастила бабушка; о матери в анкетах можно и не упоминать вовсе.

Поэтому вам и взять их можно было - и маму и сына... А я?... Как я могу его сдёрнуть с пути уже намеченного для него, принятого им... Ведь мне и из дирек­ции детдома написали - учится Владик хорошо, может и на медаль... Нет, нет, что вы? Какое я имею право?...

 ...Теперь Гизэль Осиповна нетерпеливо ждала весны - 49-го года Владнк кончит школу и, как она всей душой ждала, перед поступлением в ВУЗ приедет, наконец-то к ней на непродол-жительное свидание.

 - Боже мой, взрослый сын! Какой он?... По карточке очень похож на отца - такого, каким помнился он ей в её далёких грёзах о молодости...

 И какой же это будет для неё праздник! Вы, Женечка, с мамой и Вечиком - будете нашими самыми дорогими гостями, и мы будем пить настоящее шампанское за Владика! Да, да, - шампанское!!... / пока же, каждая копейка, сэконом-ленная на всех нуждах её жизни, откладывалась для этого небывало, "неземного" события!/.

 Таковы были мечты... Но не такова - судьба.

 Где-то «наверху» было принято какое-то решение, и быв-ших зэ-ка начали снова арестовывать и отправлять сначала в Соликамскую тюрьму, а оттуда без суда и следствия, этапами куда-то дальше... Производились эти акции по решению всё того же «Особого совещания»; на основании чего – никому неизвестно.

 Брать в Боровске начали с конца 48-го. "Пик" пришелся на начало 49-го. Брали прямо поулично - сегодня с одной, завтра со следующей. Брали подряд всех, потому что среди «осев-ших» у всех статьи были "выше", чем "58-10". Обходились, в основном, без "воронков". Подъезжали просто в легко­вых машинах, или в открытых "пикапчиках". Три-четыре человека. Двоё или троё в штатском и один в милицейской форме... Иногда приезжали - утром, иногда - вечером или ночью, но так - чтобы застать дома.

 

 Вскоре поползли слухи, хотя верить им поначалу боялись:

не лагерь, - ссылка. На вольное бессрочное поселение - в Сибирь или Караганду - но хотя бы не в лагерь всё же!

 Мы с Вечкой спешили напилить дров из привезенных с судоверфи горбылей. Еще стояли морозы, и до тепла было далеко. Нужно было успеть пока меня не взяли...

 Строили планы: - Как только кончишь школу и получишь известие, где я, - а может и письмо от меня, - тут же продай всё что можно: - козу, одеяла, подуш­ки, посуду... Если папа сможет, тоже поможет с деньгами. - Привезешь бабушку ко мне. Обязательно, Веченька, непременно! А потом уедешь к папе в Москву. Может, ещё и в университет попадешь... Вот медали, верно, из за меня не дадут...

 

 К счастью, я ошибалась, медаль всё-таки дали.! И бабушку ко мне в Сибирь привез... В общем, для нас всё сложлось относительно благополучно.

 Совсем по другому сложилась судьба несчастной Гизэль Осиповны. Она сама решила её по-другому. Не подчинилась «ИХ» произволу.

 Когда мы заговорпли о грядущем аресте, она сказала:

- Ещё раз репрессированная мать?... Ссылная... Зачем ему такая мать?... Что же он в анкетах писать-то будет?...

 - Ах, как завидую я Китти и Рудику!...

 И когда она сказала это, я поняла что решение было уже принято.

 ...Тело Гизэли Осиповны обнаружили сразу. Была еще ранняя вес­на, и Кама еще не вскрылась. Но у берегов уже образовались широкие заводи. Тут она и лежала, на песчаной отмели и светлая весенняя вода тихо скользила над ней, словно покачивала ласково. И солнечные бли­ки пробегали по песку и по её лицу, которое казалось еще живым... Тело не унесло, потому что Гиззль Осиповна все карманы своего черного пальто - единственой "нелагерной" одёжки, которую она разрешила себе завести, - были набиты камнями, даже в валенки насовала, сколько влезло... Ведь всё она делала добротно и с толком. Так вот и лежала, в черной шапочке, связанной для неё моей мамой...

 Сколько тоски и холодного отчаяния было, наверно, у неё на сердце, когда она шла ночью к реке сквозь метель, с кармана-ми, нагруженными камнями, и сколько силы духа нужно было иметь, чтобы шагнуть в чер­ную, ледяную воду полыньи!..

 Меня тогда еще не взяли, я еще оставалась на воле и видела её своими глазами. - Ах, Гизэль Осиповна, Гизэль Осиповна! что же вы вы наделали!... А может и права была?...

 

   Н О В Ы Й А Р Е С Т

 

 Вторично арестовали меня в конце марта 1949-го года. Вот как это было:

 Вечка сидел за домашним заданием; я собиралась почитать маме на ночь. Мы услышали шум подъезжавшей машины; выглянув в окно, я увидела "воронок", подъехавший к нашему дому. Сердце у меня упало. "Может быть, не к нам?" - с последней надеждой подумала я, но через минуту в двери постучали, и в квартиру вошло несколько человек – двое в милицейской форме, остальные в штатском. Один из них предъявил мне ордер на арест. Мама сидела в своем кресле, с которого она почти уже не вставала, вся съежившись, с глаза-ми, полными слёз. Начался обыск. Производился он не слиш-ком усердно; видно было, что чекисты не рассчитывают найти что-то крамольное, а просто выполняют формальность. Они не были грубы; для нас - это было крушение семьи, для них - рутинная работа. Мне кажется, они вполне понимали, что я не преступница, а просто человек, попавший в колеса беспощадной маши­ны, и делали порученное им дело без злобы, но и без сочувствия, как нечто обычное и неизбежное.

 Мне позволили сложить немного вещей в чемоданчик, и вот, бросив последний отчаянный, прощальный взгляд на маму и Вечку, я не глядя нырнула в открытую дверь машины, ко-торая понесла меня в уже знакомую Соликамскую пересылку.

 Моя вольная жизнь снова пришла к концу.

 

 Мама и Вечка прожили в Боровске без меня ещё 4 долгих месяца, и это время очень подробно и красочно описывает Вечка в длинном письме из Москвы, полученном месяца через полтора после приезда мамы, продемонстрировав при этом, неожиданно проявившиеся у него, литературные способ-ности.

 Привожу это письмо целиком почти без исправлений:

 «Дорогая мамочка, сразу после того, как тебя увезли, мы были в ужасном шоке. Ведь всё думалось авось пронесёт, не могут же весь Боровск забрать! Не пронесло.

 Мы остались в сразу опустевшей комнате вдвоем с бабуш-кой, которая беззвучно плакала. Когда первый приступ горя прошёл, мы стали думать о будущем. До выпускных экзаме-нов и окончания школы мне оставалось несколько месяцев, но жить эти несколько месяцев нам было не на что; мы и с твоей зарплатой едва сводили концы с концами, и денег у нас оста-лось на полмесяца не более. Выход оставался один – бросать

 школу и идти работать, но уж очень было обидно это делать перед самым окончанием. Мы долго ломали головы, но так ничего и не придумали.

 В школе ко мне отнеслись с сочувствием – и одно-классники, и учителя. Хотя вслух это сочувствие никто не выражал, - ты же понимаешь, это было небезопасно, – но я его видел во взглядах, в отношении ко мне, в том, что учителя, вызывая меня к доске, ставили мне завышенные отметки.

 Но деньги, оставшиеся у нас, быстро подходили к концу, и надо было на что-то решаться. В конце концов, я пошёл на Бумажный комбинат, и попросил дать мне работу в какую-нибудь позднюю смену, так, чтобы я мог продолжать ходить в школу.

 Мне дали работу в мастерской по выделке кирпичей. Кир-пичи эти бы­ли какие-то особые, и в печи их обрабатывали горячим паром. Мои обязанности состояли в том, чтобы пос-ле конца обжига перевезти кирпичи из печи в сушилку и разместить их на деревянных стелажах.

 Начинал я в семь вечера, и заканчивал часам к двенадцати. Воздух в мастерской был тяжелый, удушливый, пропитанный испарениями от влаж­ных кирпичей. В первые дни у меня не сходили кровавые мозоли от руко­яток тачки; потом я начал забинтовывать руки, и дело пошло лучше. В начале смены я накладывал кирпичи в тачку до верху; потом силы мои таяли, я мог брать всё меньше и меньше кирпичей за один раз, и разгрузка шла всё медленней.

 Под конец смены я почти валился с ног от усталости; по приходе домой, у меня иногда не было даже сил раздеться, и я бросался на постель, и тут же засыпал мертвым сном.

 Я начал пропускать занятия, хуже готовил домашние за-дания, и только благодаря сочувствию учителей, оценки у меня всё еще оставались хорошими. До этого, ты помнишь, я учился почти на одни пятерки.

 

 Однажды меня вызвала в кабинет Ольга Ивановна, - наш директор. Когда я вошел, она сидела за столом, как всегда немного чопорная, подтянутая; на отвороте её пиджака побле-скивала медаль за участвие в Отечественной войне.

 - Садись, - коротко сказала она. - Я знаю о твоей беде. Но ты должен помнить одно: - сейчас для тебя самое главное – за-кончить школу, и закончить хорошо. Ты можешь закончить её с медалью, - это тебе в жизни поможет .- Вот, возьми это, - и она протянула мне конверт. – А работу оставь - учеба для тебя сейчас самое важное. - Всё. Иди.

 

 Когда я вышел из кабинета и открыл конверт, там оказалась довольно крупная сумма денег, на которую мы могли дотя-нуть до моего оконча­ния школы.

 В тот же день я ушел со своей работы. Формально меня мог- ли и не отпустить, - в то время никто не мог уйти с работы "по собствен­ному желанию", но Ольга Ивановна позвонила на-чальнику цеха, и меня уволили безо всяких проволочек.

 Я опять взялся за учебу. А через пару месяцев мы получили твоё письмо из далекого северного «Ярцева» в Сибири, на Енисее, где тебе предназначено жить, где ты пишешь что нашла работу в местной больнице, и даже уже сняла от-дельный "дом" – т.е. «кро­хотную бревенчатую баньку над живописным обрывом к реке», как ты пишешь.

 Это известие было для нас большой радостью, взбодрило нас и дало бабушке сил на сборы и предстоящий переезд.

 Школу я закончил хорошо, с медалью, как и предрекала Ольга Ивановна, - это была первая медаль за историю нашей школы.

 После этого мы распродали наш скудный скарб, - в Бо-ровске покупатели нашлись для всего, даже для колченогих стульев и залатанных простынь. Вырученных денег нам хва-тило на два билета до Красноярска. Там, на последние деньги я посадил бедную измученную бабушку на пароход, идущий вниз по Енисею и берущий пассажиров до Ярцева. В очереди на посадку я упросил какую-то пожилую женщину присмат-ривать за бабушкой в пути и помочь, если понадобится при высадке в Ярцево.

 Так бабушка и отправилась одна в плавание по Енисею... В который уже раз ей, бедной приходилось менять привычный уклад жизни и отправляться к новым берегам!

 Из Красноярска я должен был ехать в Москву. Папа в это
время находился в больнице, в тяжёлом состоянии. Денег на билет у меня не было. Но тут мне неожиданно повезло. У меня была единственная 50-ти рублевая облигация - /из тво- их облигаций, на которые ты, как и все, была обязана подпи-сываться во время войны и даже сейчас./.

 Проходя мимо сберкассы, я остановился, и на всякий случай, решил проверить номера выигрышей за истекший год, и вдруг - о чудо! - оказалось, что эта облигация выиграла 500 рублей старыми деньгами, - 50 по новому курсу. Этого мне хватило на билет до Москвы, и даже на еду кое-что осталось.

 Вот так я и оказался в Москве, на Скаковой 2. Чго делать дальше, ещё не решил...

 На этом кончалось письмо Вечки, а я возвращаюсь к своим

вопоминаниям ранней весны 1949-го года.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

  Гл. III ЭТАП В СИБИРЬ

 

  

    Чёрный ельник, белый дым.

    Наша русская тревога

   И звенит, звенит дорога

    Над безмолвием седым.

 

     А. Жигулин.

 

 Итак, я опять сижу в знакомой Соликамской пересылке. На допрос вызвали всего один раз. Да и вопросы были совершен-но бессмысленными - по старым делам 30-тых годов, - делам давным-давно решенным, о "преступлениях", которые юриди-чески "правильно" были "доказаны" и «преступники» «спра-ведливо наказаны». Только папки этих дел на полках архиваов остались, с грифами «ХРАНИТЬ ВЕЧНО»; ан вот и пригоди-лись!

 Многие из арестованных ничего не подписывали, и я, в том числе. Но подписей и не добивались, не кричали, не били, не ругались. Просто через несколько дней вызывали, чтобы объявить им постановление "Особого совещания":
"Ссылка, на вольное поселение". ...Без указания срока и места...

 Вскоре нас переправили в Пермскую пересылку, где со все-го Урала собирали отсидевшую «58-ю» на этапы в Сибирь.

 Итак, мы ехали в Сибирь на вечное поселение. В ссылку без указания срока. Мы - это "урожай" 37-го года. Те, кому повезло выжить, отсидеть свою десятку и освободиться в 47-м. И даже ещё немножко пожить "на воле"...

 До этапа в переполненной камере Пермской тюрьмы сидели ещё долго, видно, транспорта не хватало. В этап отправлялись молча и угрюмо. Ехали в битком набитых "столыпинских" купе. От тюрьмы до тюрьмы. Иногда зигзагами... Омск... Челябинск... Свердловск... Новосибирск... В каждом городе нас высаживали, и в городской тюрьме мы ждали следующей отправки. Ждали в камерах, переполненных до невероятия, с трехярусными нарами; не хватало воздуха, не было воды, а гигантская «параша» распространяла ужасное зловоние; её выносили только раз - вечером. В некоторых тюрьмах для нас не только не было бани, но и умыться было нечем - мы сидели на каком-то этаже, куда "вода не доставала". Мы жда-ли следующей отправки неделю, а то и дольше... Почему нас везли таким диким способом, вряд ли бы сумели объяснить даже братья Стругацкие.

 "Однако", как любят выражаться сибиряки, в конце концов мы доеха­ли до своей последней пересылки - Красноярской.

 

  ПАНЕНКА ЕЩЕ ПЕРЕСЕЧЕ ОКЕАН...

 

 Один за другим вылезаем мы из столыпинского вагона, счастливые уже тем, что можно размять ноги и спину после долгого лежания на пол­ках. Широкие полки сплошными потолками в два яруса перегораживают "купэ", поэтому сидеть невозможно, только лежать.

 Конвоиры, кутаясь в свои плащи и с сердцем матюкая пронзительный шквалистый ветер, каждого проверяют по формуляру, долго роясь в кипе, отыскивая нужную фамилию.

Но вот, наконец, мы на земле, не на перроне – наш вагон отогнали куда-то за город среди путаницы рельсов и стрелок.

 Команда: - По четыре разберись!

Мы охотно разбираемся по четыре, прихватив нехитрое свое имуще­ство: у кого мешок - "сидор", у кого деревянный че-моданишко.

 - Шаг вправо, шаг влево - стрелять без предупреждения! Никого не волнует эта привычная команда. Наслушались!

Наконец, двинулись. И тут же, словно мало нам было двух-месячного этапа с переполненными пересылками, - так сама природа еще ехидно издевается над нами. Новый шквал ветра приносит косой, чуть не горизонтальный ливень. Ветер и ледяные струи больно се­кут лицо, идти против ветра просто невозможно. За одну минуту мы про­мокаем до нитки, шлепа-ем по рекам, забурлившим между рельсами.

 - Прибавь шагу, мать твою растудыть!..

 Кто-то падает, поскользнувшись, кто-то кричит: - Да стойте же, стойте!... Но толпа наша, уже не по четыре, а как придется, изо всех сил преодолевая ветер и ливень, все движется и движется - наперекор стихии! - Медленно, но движется... И вот мы под стенами Красноярской тюрьмы. Промокшие, голодные как волки - этапная "пайка" задержана еще вчера, до прибытия в тюрьму, а время уже около один-надцвти утра...

 - Ничего! И не такое бывало! Сейчас нас "запустят" и, как всегда, в баню, и одежда просушится в вошебойке. Ах, как славно будет согреться в горячей баньке! И к обеду, небось, успеем, и пайку за сегодняшний день получим - то-то отменный будет обед - с горячей баландой, с четырехсот-граммовой пайкой, не съеденной с утра! И это будет, ох, как здорово!...

 Так мечтаем мы, прыгая и размахивая руками, чтобы хоть чуточку со­греться. На наше счастье дождь кончился, и даже холодное майское солнце прорывается где-то сквозь быстро бегущие облака. Только не греет, и ветер, как черт, рвет наши телогрейки!.. Уж скорей бы, скорей распахнулись ворота!

 Но, - увы! Как часто надежды, даже самые маленькие и жалкие, и те обманывают зэков! Мы стоим и час, и два, и чуть просыхающую одежду успел окропить новый порыв дождя, сменившийся снежным бураном, и снежная крупа уже успела растаять - а мы все стоим. Ворота тюрьмы все так же угрюмы и непроницаемы, и только наши конвоиры поочередно гре-ются в проходной.

 Мы уже с мольбой и отчаянием смотрим на эти тяжелые, бесстрастные, железом окованные ворота: - Сезам, Сезам, откройся! Нет, не отворяется, наш Сезам, и мы стоим...

 Наиболее энергичные, крепкие и жизнеспособные еще, стараются шу­тить, подбодрить товарищей. Кто-то что-то рассказывает, образуются группки из знакомых по пере-сылкам, знакомятся вновь. Мы стоим вперемешку, мужчины, женщины просто толпой, и конвой наш лавно уже не заботит-ся о том, чтобы мы "разобрались по четыре". Им самим, навер-ное, тошно, и жрать хочется не меньше нашего.

 А тюрьма заупрямилась - не принимает, да и все! А почему? Да кто его знает, почему!

 ...И вот тут происходит то, что трудно объяснить случайным совпадением.

 - Товарыщи граждани, кто хцет.. хочет.. Я бенде... я можу гадать по ренчке... По руке видеть..

 Худой, заросший, в оборванном бушлате, в громад­ных бутсах, облепленных комьями грязи, он говорит на ломанном русском языке /как выяснилось позже, это поляк, пригнанный из освобожденной Варшавы, - по мнению освбодителей, - по-дозрительный, "социально опасный элемент"!/.

 Кто-то протягивает руку: - А ну, браток,- глянь, скоро ли нас за­пустят в эту проклятую тюрягу и дадут пожрать?!

 Кругом смеются, а поляк укоризненно качает головой:

 - Нет, нет... Смех - то не надо... Я - хиромант, это моя про-фессия...

 Хорошенькая и кокетливая армяночка, Сонечка Аванесова тот­час протягивает руку, сверкнув своими бархатными глаз-ками:

 - Ах, если вы настоящий хиромант?... Пожалуйста, прошу вас!

 Хиромант долго всматривается в ее удлиненную изящную, хотя и загрубевшую от работы ладонь. Что-то вполголоса начинает говорить . Мы, заинтригованные, любопытным коль-цом плотно окружаем их двоих. - Но улав­ливаем, к нашей досаде, только отдельные слова, да еще искаженные про­изношением. Зато щеки Сонечки вспыхивают и алеют, как маков цвет: - Да, да... Так!.. - кивает она. Очевидно, речь идет о прошлом, и хиромант "попадает в точку".

 - Ну, а потом?.. Что будет потом?... - волнуется и трепещет

Сонечка.

 - Потом... Потом... Пшистко бонде бардзо... лепо... хорошо... очен хорошо!

 Ну, хто еще желае?... Хиромант обводит нас взглядом и почему-то останавливает свой взгляд на мне. - Дай мнэ твой ренчка – говорит он, и я, как в гипнозе, покорно подставляю свою ладонь.

 - Погромче говори! - Просят те, что оказались за кругом, и сжимают нас ещё теснее.

 Хиромант всматривается в мою ладонь и тоже обещает мне что всё будет «бардзо лепо», потом показывает мне на какую-то линию на моей ладони и говорит громко и убеждённо, глядя мне прямо в глаза: - Паненка еще пересече океан...

 Кольцо любопытных покатывается с хохоту: - вот это - да!! Ай, да хиромант!

 - А я?!..

 - А я?!!

 - А я не пересеку? - со всех сторон к хироманту тянутся ладони. Он укоризненно качает головой! - Я не есть шарла-тан. .Я - хиромант.. Это большая наука...

 В это время как раз раздаётся команда:

 - А ну, по четыре разберись!

Испуганный хиромант бросается искать свой "сидор", остав-ленный где-то в конце колонны. Мы, обрадованные, спешим разобраться по четыре – ну вот сейчас они гостеприимно распахнутся, двери обетованного нашего Сезама!

 Но нет. Тревога оказывается ложной. Просто конвой решил наве­сти "порядок". Двери не отворяются...

 ...Так под стенами тюрьмы простояли мы до вечера, то подсыхая, то снова намокая под дождем; то присаживаясь на мокрую землю, то прыгая с ноги на ногу чтобы согреться.

 Хиромант больше к нам не подходил - верно обиделся /и поделом нам!/. Но скажите, как было не засмеяться там, у стен сибирской тюрьмы, людям, следующим В БЕССРОЧНУЮ ПОЖИЗНЕННУЮ ссылку

 - Паненка еще пересечет океан!

 Не поверила такому предсказанию и сама "паненка"... И было это в том далеком 1949-м, когда еще "железный занавес" не приоткрыл ни одного своего краешка... "Паненка пересечет океан!..."

 Не знаю, увидел ли он на моей руке этот таинственный, одному ему понятный знак?...

 Но я пишу эти строки в своей Бостонской квартире в штате Массачусетс.

 

  КРАСНОЯРСКАЯ ПЕРЕСЫЛКА

 

 ...К вечеру нас все же в тюрьму впустили и, конечно, в баню. Только она была уже холодная к нашему огорчению, и вода чуть тепленькая. Ужи­на и пайки нам так и не дали. Как объяснил нам корпусной, мы еще не значились в списочном составе тюрьмы, и паек на нас выписан не был. Но это нас уже особенно и не огорчило - есть как-то перехотелось, и мы жаждали одного - растянуться на сухих досках, пусть без подушки и матраса - в пересылках не положено, - только рас-тянуться на подсушенной в вошебойке одежде и заснуть благодатным мертвым сном без сновидений.

 Здесь – в Красноярской пересылке - нам предстояло ждать, пока вскроется Енисей, пойдут пароходы, и нас отправят ку­да–то далеко на север, осваивать сибирскую тайгу.

 

 ...Благословенная Красноярская пересылка! Не идущая ни в какое срав­нение ни с одной другой. В ней мы здорово отдох-нули и пришли в себя. Мы провели там почти два месяца...

 Что и говорить, жилось нам там относительно неплохо. Во-первых, мы не голодали. Мы получали свою "этапную" полновесную четырехсотграммовую пайку. Это достаточный фундамент для существо­вания, особенно, когда можно ничего не делать и день-деньской валять­ся на нарах. В Красноярской пересылке это не возбранялось. Если же нас и выводили на работу - это было просто приятным раз­влечением. Нас вели в овощехранилище, где предстояло делать неслож­ную и давно знакомую работу - выбирать гниющую картошку, которую от­правят на кухню для лагерников. Хорошую надо оставлять на месте до тех времен, когда она, в свою очередь, не начнет гнить, и когда её снова начнут перебирать. Таков цикл хране-ния картошки во всех лагерных ово­щехранилищах, где только мне ни пришлось побывать. Конечно, часть хо­рошей картош-ки идет на кухню начальства и ВОХРовцев, но не всю же они её поедают? Но на долю "зе-ка" всегда остается только гнилье.

 Переборка картошки - "блатная работёнка", и попасть на неё далеко не всегда можно. Работа неутомительная, всегда можно пристроиться своей компанией, поболтать, помечтать. Это не пни корчевать. Хоть и сыровато, и гнилью тянет, но ведь ко всему можно притерпеть­ся и не обращать внимания.

 В Красноярской же пересылке это был просто «рай». Если "ВОХРовцы" попадались симпатичные, еще не окончательно озве­ревшие на своей идиотской работе и понимающие, что с берегов Енисея не побежишь, так что особо охранять нечего, они разрешали развести небольшой костёрик у входа в овоще-хранилище и напечь картошки на всю компанию, включая и их самих. В общем - "житуха!", как выражались урки.

 Не плохо было и в камере. Огромная камера, с широкими сплошными нарами, но всего в один невысокий этаж, почти пуста. Уркачек немно­го, и всех их быстро забирают, рассовы-вая по Красноярским лагпунктам. Они же не ссыльные, а просто этапники, "зе-ка". И держатся они отдель­ной кучкой, к нам, - "фашистам" не лезут. Взять у нас нечего. Если они идут на картошку, то вовсе не для того, чтобы её перебирать. Поле-жи­вают себе на крыше овощехранилища, нежась на весеннем солнышке, изредка лениво перебрасываясь похабными шутка-ми с конвоирами. Те с крыши их не гонят - никаких "норм" с пересыльных не спрашивают. Это мы по, привычке и по глупости, ковыряемся понемножку в затхлом овощехрани­лище... Они и костёрчик себе отдельный сооружают. И в ка-мере лежат на отшибе, но ведут себя относительно прилично.

 В камере тихо и просторно - такая благодать! Окна большие, и ни­каких щитов; солнце так и хлещет в камеру, только пока - увы, еще не греет. В камере прохладно, это единственное неудобство. Ночью мы , три подруги - я, Бетти Глен и Маруся Ненайшвили - тесно жмемся друг к другу, натягивая на себя ледащие стиранные-перестиранные одеялишки. Зато воздуха, чистого воздуха - сколько хочешь, дыши – не надышишься!..

 А сколько рассказов!... Чего только не нашептано в уши этими, долгими красноярскими ночами...

 Маруся Ненайшвили!.. До чего же хороша! Красавица грузинская. Гла­за - газельи. Профиль - точеный. Кожа – бе-ломатовая, замшевая... И ни одной морщиночки - всё еще пронзительно молода , хотя ей, как и мне уже за сорок, и десятки этапов за спиной... Красавица. Кто она?.. Княжна грузинская?... Нет, оказалось совсем наоборот, она –из семьи потомственных грузинских революционеров...

 Шшшш...Тише!... сподвижники самого "Кобы"!

 ...Одно из детских воспоминаний Маруси Ненайшвили: Семья убегает от белых в каком-то правительственном поезде, но всё же только в товарном вагоне, в теплушке. Маруся, уже большая де­вочка, раскапризничалась:

 «- Мне не мягко, - хныкала она, — мне не мягко!»

 И мать, выведенная из терпения, вся охваченная страхом - что будет дальше? - первый раз в жизни отшлёпала стропти-вую дочку прямо по "мягким частям", хотя дочка давно переросла возраст, когда детей шлёпают.

 «- Ах, тебе не мягко!! - приговаривала мать, - Не мягко!... Не мягко!..». - Так и осталось в семье предание об этом марусином "не мягко!" в теплушке поезда, обстреливаемого белогвардейцами... "- Не мягко?!"

 Сейчас, на наших нарах, тоже не было особенно "мягко", но мы привы­кли и не жаловались.

 ...Грузинская красавица - Маруся Ненайшвили - околдовала тогда еще совсем молоденького секретаря ЦК комсомола - Сашу Косарева - и вскоре стала его женой.

 Боже, какие балы задавались в Кремле!... Какие костюмы!!... И сам Сталин усмехался в усы, любуясь Марусей Косаревой... И все умирали от зависти!

 - Деньги?.. Нет, мы не знали, что такое деньги. Вряд ли я когда-нибудь даже держала их в руках... В магазины, даже свои распределители, никогда не ходила. Не знаю, может быть, мама и ходила, но я не ходила... Портнихи приезжали на дом. Ну, а всё остальное покупалось там, - в команди-ровках... В Париже... В Вене...

 - Нет, денег и там не платили, всё записывалось на какие-то счета... Да об этом и не думал никто из нашего круга...

 Ну, а потом пошло всё своей, давно уже ставшей известной дорогой. Приближался "тридцать седьмой"...

 Первой ласточкой стало какое-то торжество в Кремле. То ли чьё-то тезоименитство – уж не "САМОГО" ли, даже?.. За ужином я сидела рядом с Сашей. Он, как и все, пошел чо-каться с "НИМ". Такова была традиция. Подходить, чокаться и получать поцелуй... Саша пришел на своё место с лицом совершенно серым... За весь вечер я не могла добиться от него ни одного слова. Только поздно ночью, в спальне я узнала, что "ОН" сказал на ухо Саше вместо поцелуя: « - Изменишь, - убью!...» И Саша понял, что он - уже убит...

 Марусе повезло. Её вместе с братом и другими родственни-ками "изменника Родины" закатали в Норильск, который тогда только-только начал отстраиваться. Её брат, к счастью, был инженер-строитель, и мало-помалу семья устроилась неплохо. Жили в одном из управленческих домов, в "управленческой зоне". Питались в ИТРовской столовой вместе с вольными начальниками; обеды были вполне приличные - рыбы, мяса было вволю. Никаких "паек" не выдавали - хлеб черный и белый горка­ми лежал на подносах. Самолеты летали исправ-но и доставляли апельси­ны и бананы на третье... По вечерам ходили в клуб, выстроенный " в ударном порядке" чуть ли не раньше домов для вольнонаемных служащих, начальников из НКВД и специалистов, необходимых для строительства. В эту "управленческую зону" по блату, и по необходимости попа-дали и специалисты – «зе-ка».

 Клуб по габаритам не уступал хорошему провинциальному театру, а по оборудованию, отделке и убранству - намного превосходил. Там не толь­ко "крутили" кино, но шли там и спектакли, поставленные профессиональ­ными режиссерами с профессиональными актёрами, - вольнонаемными и заключен-ными вперемешку. Там же, иногда, задавались и балы по соответствующему случаю...

 « - Конечно, добираться до клуба было нелегко. Такие бу-раны, - воо­бразить невозможно! Тьма-тьмущая, ветер с ног валит. Изо всех сил надо держаться за протянутый вдоль дороги канат. Упустишь - беда!...

 - Зато... Ах, девочки, зато - какие люди! - рассказывала Маруся. - Образованные, культурные, интеллигентные!... Строители, инженеры, геологи, художники, музыканты...

 - Романы? - Ну что за вопрос! Конечно же и романы, хотя женщин было очень мало /сколько трагических историй!/... "Жемчужиной Кавказа" меня прозвали... Ведь я была тогда в расцвете молодости!»

 - Не скромничай, ты и сейчас в форме, - вставляла Бетти, и это было правдой.

 «...Строительные работы велись зимой под яркими лучами прожекторов, и снег вокруг искрился бриллиантами... И это было очень красиво.» Впрочем строй­ку Маруся видела только издали, а в рабочей зоне и вообще никогда не бывала. Там, где в наскоро сколоченных бараках, а бывало и в землянках, заваленных снегом, если бараки не вмещали пришедший разом большой этап, размещались на первое время работяги. Об этом Маруся только слы­шала, и то немного.

 О "производственных" делах брат рассказывал мало и не-охотно. Да и Маруся не слишком интересовалась. Была она способной, - быстро освоила пишущую машинку и работала секретаршей в каком-то отделе; работой перегружена не была,

и теперь гораздо больше вспоминала о своих романах, чем о работе...

 Время летело и летело, в общем довольно незаметно. Норильск рос и хорошел, и первые никелевые рудники вокруг него начали вступать в строй. Норильск становился "звездой ГУЛАГа", хотя в прессе продолжал скромно именоваться "Комсомольско-молодёжной стройкой". Норильск показывли иностранцам - город, конечно, а не "рабочие зоны".

 ...Когда, отсидевшие свою "десятку", ветераны "тридцать седьмого" в 47-м году начали освобождаться, брат уговаривал Марусю не покидать Норильск. Освободившись в должности главного архитектора - строителя города, он имел не только квартиру – люкс и всё прочее, но и лю­бого родственника мог устроить на любое место. Снабжение было отличное. Почти вся интеллигенция оставалась.

 - Нет, нет и нет!... Замолчи!.. Всем сердцем, всей душой - только в Грузию... В ГРУЗИЮ!.. И мать завещала - или ты забыл??!

 ...Теперь, в 49-м Маруся возвращалась... в Красноярск?? А вдруг?...

 - Господи... сделай, чтобы это был Норильск! Смилуйся, Господи!

 И Господь смилостивился. Однажды дверь в камеру отво-рилась и во­шел начальник пересылки: - В Норильск отправ-ляется самолет. Троих желающих могу отправить.

 - Боже мой, Норильск! Тотчас же к Марусе присоединилась Бетти Глен, и подбежали три-четыре женщины не из нашей компании: «- И я!» « - И я!»

 До чего же мне хотелось с ними!... Смертельно!... Как я не крикнула « - И я!» - Всё во мне остановилось, застыло... Но всё-таки я не крикнула. Я не могла. Ведь маму в Норильск не привезешь! Оставить же - негде и не с кем. С неё и так уже довольно мук! Слава Богу, я промолчала.

 ...Несколько слов о Бетти Глен. В Москве она была... директором парка им. Горького. Вхожая в Кремль. Резковатая, энергичная, «здравомыслящая».

 "САМ" бывал на закрытых "вечеринках" в спецзалах парка. Чего только специально для "НЕГО" не устраивали! Какие вакханалии...

 Теперь Бетти поражало другое, чего она объяснить не могла даже самой себе: - откуда рядом с преклонением, ЛЮБОВЬЮ /беспредельной!/ - этот УЖАС??

 Однажды, рассказала Бетти: - Была спец-вечеринка, ждали «ЕГО». Бетти сидела за столиком, лицом к двери. Она увидела входящего Сталина. Её собеседник сидел спиной к двери!... Но по застрявшему в горле Бетти слову, по лицу её, он понял: -"Входит"... "Вошел!"... Лицо его побелело, и вилка со звоном упала на тарелку... В зале мгновенно на­ступила мертвая тишина...

 - Что же это?... Колдовство? Наваждение? - А ведь мы готовы были жизнь за него отдать!...

 

  НА СЕВЕР ПО ЕНИСЕЮ

 

 ...Итак они - Бетти и Маруся - улетели в Норильск. В камере стало пусто и неуютно... Каждый день мы спрашивали кон-воиров: - Ну, как Енисей? Не тронулся?

 И наконец, он тронулся.

 А ещё через неделю нас вывели на тюремный двор и построили "по-четыре". Впрочем, "нас" – женщин оказалось всего три, - остальные - мужчины.

 Откуда-то принесли наши мешки и тощие сундучки. Тут же начался "шмон",– как будто мы могли что-то запрятать в меш-ки, находившиеся в каких-то кладовках или каптёрках!

 Потом, правда "слегка", для проформы, обыскали нас самих, и конечно, отобрали тюремные миски и ложки, которые мы прихватили из камеры, хотя и сами понимали, что в этом эта-пе они нам вряд ли понадобятся.

 Несколько раз нас пересчитали – по головам, по форму­лярам, и, наконец, повели на пароход. Этап наш был совсем маленький – всего сорок человек.

 Итак, мы плывём по Енисею на север...

 Мы миновали Казачинские пороги, где вода бешенными бурунами неслась мимо камней и рассылалась фонтанами брызг, наскочив на скалу, а паро­ходик наш тянули канатами. Проплыли Енисейск. Миновали Маклаково с его грандиозной лесобиржей. А мы плывем, да плывем. Мы держимся у левого высокого обрывистого берега. Правый, вдали, за серебристой гладью реки, отступает всё дальше и дальше, чуть намечаясь еще толь­ко начинающей зеленеть тайгой. Енисей разливается всё шире и шире...

 Слава Богу, солнышко пригревает, и с палубы не гонят. До чего же приятно!

 Куда нас везут, и где мы пристанем? Возможно, наши "конвоиры" - мо­лодые парнишки - и сами не знают. Обходятся они с нами дружелюбно, но на вопрос -"куда?"- только пожи-мают плечами. Не их это дело, а начальства... Но, наконец, на утро третьего, такого же сол­нечного дня, мы пристали к высокому обрывистому берегу. Здесь, внизу под обрывом была устроена маленькая пристань. Вверху, вдоль обрыва, по самой кромке его тянулась деревня. Избы стояли впритык одна к дру­гой, с высокими, но довольно пологими крышами. Бревенчатые стены те­пло озолотились поднимающимся из-за тайги солнцем.

 Но вот стран­ность, – ни одного окна в этих стенах не было видно. Мы недоумевали. Но потом всё разъяснилось. На Енисей выходили только задние стены каждого крестьянского двора, крытого под одну крышу с избой-жильём. Фасад же изб с окнами в резных наличниках, с высокоми "навесными" крыльцами, выходил в противоположную сторону – на ши-рокую деревенскую улицу.

 

 Нас высадили из пароходика, построили, как обычно, "по четыре", и под конвоем повели по этой улице, не совсем просохшей еще от весен­ней распутицы. Нас привели во двор местной милиции. И тут наши конво­иры с нами распро-стились: - Обождите тут, - сказали они и пошли в ми­лицию сдать наши формуляры.

 Во дворе были сложены какие-то брёвна и доски, на них мы и распо­ложились. В помещение вызывали по-одному.

 Какой-то милицейский "чин» выдавал бумажку размером в четвертинку ма­шинописного листа, расчерченную на четыре клетки, и объяснял: - Каждые две недели должны являться на регистрацию, - и в первой клетке бумажки ставил большую жирную печать. - Понятно? Больше, чем на 3 кило­метра, от деревни не удаляться, понятно?

 - А деньги? - спрашивали мы.

 - Какие деньги?

 - Ну, на жизнь?

 - Насчет денег никаких распоряжений не имею.

 - А у меня свои, заработанные в тюрьме, есть, на счету?

 -Те ещё не пришли. Придут - получите. /Я свою десятку получила через полгода!/

 - А где же жить?

 - Это не в нашей компетенции. Сельсовет позаботиться.

 - Но сейчас, - куда же нам идти??

 - Это дело не наше. Можете посидеть во дворе, мы не гоним.

 Озадаченные и голодные /дорожные пайки были давно съе-дены/ мы сидим на бревнышках. К счастью, небо не хмури-лось, и солце, поднимаясь повыше, начало пригревать.

 Напрасно мы старались гадать, - что же дальше?...

 Еще начиная с Пермской тюрьмы, мы наслушались всяче-ских "про­гнозов" о ссылке, трудоустройстве и ссыльной жизни:

 - На первое время дают ссуду - горячо уверяли одни, - до тысячи рублей, да, да!

 - А квартиры приехавшим - в первую очередь! - Подхва-

 тывали другие. Но вот, пока что, на это было не похоже.

 К счастью, "дальше" не заставило себя долго ждать. Во дворе милиции открылся... "невольничий рынок".

 - Здорово ребята! Сапожники есть? - Спросил первый "покупатель".

 - Есть, есть! - тут же откликнулись двое.

 - Ну, айда-те со мной! - и он увел двух счастливчиков.

 Вторым забрали портного, Аркадия Аркадиевича Кравцова. Чудный был человек, - еще в дороге мы сдружились. Он первый вернулся на наш "невольничий рынок" и притащил буханку черного хлеба!

 Третья была я: - Есть ли кто-нибудь из медработников?

 - Вот я, медсестра!... Врачей не оказалось ни одного, но и медсестру /настоящую, с дипломом!/ тоже забрали с радостью.

 Сейчас же в бухгалтерии больницы мне выписали аванс и я тут же побежала в Сель­по за хлебом. Прихватила и махорки – мужчины наши мучались без курева.

 "Купили" ещё двух бухгалтеров и одного "канцеляриста" на почту. На этом торги кончились. Больше "специалистов" не требовалось. Потом пришел председатель колхоза и сказал, что всех остальных забира­ет в колхоз. Так в "колхозниках" оказались два юриста, два педагога и поляк - журналист.

 Завтра им выделят хату на первое время, а сегодня – пере-ночуете в школе. Занятия к тому времени кончились и школа была свободна...

 Так и началась наша ссыльная жизнь на берегу Енисея в деревне Ярцево, неподалёку от Туруханска, где когда-то ссыльный Иосиф Джугашвилли, он же – «Коба» обдумывал свои зловещие планы отмщения неблагодарной России.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

  Гл. IV НА БЕРЕГАХ ЕНИСЕЯ

 

    Сгорели в памяти дотла

    Костры сибирской лесосеки.

    Но в тайниках её навеки

    Осталась тёплая зола.

 

     А. Жигулин

 

   Я Р Ц Е В О

 

 На этапе мы ждали, что нас привезут в какую-то глухомань, необжитую, или заброшенную деревню в тайге... Но оказа-лось совсем не так. Деревня, избы которой вытянулись длин-ной цепочкой над самым обрывом высокого левого берега Енисея, была большая, благоустоенная и зажиточная. Как оказалось, это был даже "райцентр". С колхозом, конечно.

 В деревне была и школа, и больница, /правда маленькая, но всё же настоящая больница/, почта и "Сельпо" - лавочка, где всегда был хлеб, махорка, а иногда и чай, и сахар, и даже "подушечки" - ребячье угощение. Были даже пошивочная и сапожная мастерские, правда, "при колхозе".

 Все колхозники имели свои собственные избы - большие и ладные пятистенки с двором, крытым под одну кровлю, где размещались и хлев со сво­ей буренкой /а то и двумя/, свинар-ник, курятник, овечий закут, сарай для всяких хозяйственных нужд и инвентаря, с обширным сеновалом на чердаке. Таким обширным дворам не страшны ни пурга, ни бураны, ни пяти-десятиградусные морозы.

 На колхоз селяне смотрели, как на неизбежное зло: - То ли господ­ское имение, то ли государственное, на котором – хо-чешь - не - хочешь - надо отработать. То ли за гроши, то ли за трудодни... Но, что поделаешь? - Таков уж крестьянский удел в России.   

 Но, так как здешний колхоз их особо не притеснял, "своего" хозяйства не трогал и не отбирал, то мужики с колхозом ладили, свои трудодни отрабатывали, и даже кое-что на них получали. Колхоз не был бога­тым, но справлялся.

 Это был небольшой молокообрабатывающий колхоз; он имел свою ферму с сыроварней, которую колхозники почи-тали "заводом".

 А кругом были луга, которые только коси да коси, не ленись, - хватит сенушка и для колхоза, и для своих бурёнок; а

рядом – река, богатая рыбой, одни сомы килограммов на де-сять - чего стоят! Знай, добывай, вари, соли... На лугах и в тайге ягод - черники, морошки, малины - полно! Жить можно.

 И колхозники жили, по советским масштабам, - совсем неплохо. Даже слишком зажиточно, и по понятию столичных руководителей, вероятно, их давно бы следовало рас­кулачить опять. К счастью, столицы были далеко, а местное руковод-ство /областное в Енисейске/ смотрело сквозь пальцы, лишь бы колхоз сдавал "положенное". Тем более, что и эти руково-дители не слишком часто наезжали в район за 500 с лишним километров от Енисейска.

 Да было и еще одно обстоятельство, наводившее некий "туман" ...Дело в том, что все эти колхозные мужики УЖЕ однажды были раскулачены. Правда, давненько - лет двад-цать назад. Но подлежат ли они раскулачиванию ВТОРОЙ раз?... Да вроде бы уже и не раскулачивают колхозников-то?

 Все эти свои пятистенные избы сложили они своими руками, "своё хозяйство" нажили своим горбом, без помощи наёмных батраков или эксплуатации бедняков /впрочем, как и тогда, когда их раскулачивали в первый раз - в 1930-м/.

 Тогда и привезли их сюда, на Енисей, где в то время, кроме малюсенькой деревушки с раз­валившимися избами, - пусту-ющей, /люди повымерли или разбежались/ - ничего не было. Привезли полуголых и босых, оголодавших в изнурительных этапах, обобранных до нитки мужиков из далёкой России. И бросили на произвол судьбы...

 ...Теперешняя большая деревня /Райцентр!/, так же, как и колхоз при ней, называется "Ярцево". Если кто из читателей помнит, недалеко от Смоленска по дороге в Москву есть стан-ция и городок с ткацко-прядильными фабриками, с сёлами и деревнями вокруг. Станция и городок этот назывались – Ярце-во. Как видно, какой-то из этапов почти двадцатилетней давности и был как раз - ярцевским.

 Конечно, не все, - ох, как далеко не все, доехали до берегов Енисея... Но те, кто выжил и доехал... Господи, к чему легенда о птице фениксе?! Разве народ, да каждый человек - не тот же "феникс"! Оставьте его чуть живого, чуть мяса на костях, чуть воздуха для дыхания - и он вздохнет, встрепенется, пробьется, как травинка сквозь асфальт, - и начнет жить.

 Ведь не прошло и полных двадцати лет! А вот они - новые "кулаки" - живут, трудятся, ребят плодят, радуются... Хотя и щемят сердце воспоминания о своей родной деревне, остав-ленной где-то за тридевять земель, в какой-то Смоленской области. Да и где она, такая?!...

 Но это у стариков, а молодые родину помнят уже смутно, а о недоехавших в этапах – только рассказы слышали... Нет, здесь, в Ярцеве, жить можно, не ленись только. Мужики и не ленились!

 Ну, а мы - "новые ссыльные", хоть и не раскулаченные, - отбирать у нас всё равно было нечего - мы тоже лениться не собирались.

 ...Не всем повезло так, как мне. Как я уже упоминала, из нашего этапа в 40 человек с подходящими «специальностями оказалось только шесть человек. Остальным пришлось при-спосабливаться к колхозному труду. Но для людей прошед-ших лагеря это не было таким уж страшным, и в конце концов все как-то приспособились.

 Приспособился и старичок-юрист Павел Васильевич, один из попавших в "колхозники". Правда, не сразу. Сначала его посылали в луга за какими-то жердями; хотя он отродясь лошадьми не правил. Но лошадки были смирные, умные, и сами шли нужной дорогой туда, где уже побывали не раз. Павлу Васильевичу оставалось спокойно сидеть на узких "дрогах" и придерживать руками свободно свисающие возжи, чтобы они не ускользнули под ноги лошадям. Что он успешно и выполнял.

 ...До чего же симпатичным и жизнерадостным был этот Павел Васильевич, с которым я очень подружилась впоследствии, и на многие годы! Но в начале наше знакомство ознаменова-лось происшествием трагикомическим, которое кончилось, к счастью, вполне благополучно, благодаря чему перешло в разряд, так сказать, чисто "комических".

 Дело было так: Каждую минуту своего свободного времени, особенно до приезда мамы, я стремилась проводить в лугах, где теперь так дивно пахло травой и прошлогодним сеном, которое осталось кое-где в копешках - "лишнее", где широ-кая гладь Енисея переливалась бликами на солнце и боль-шие рыбы изредка выпрыгивали из воды и тут же шлёпались обратно, поднимая целый Фонтан брызг.

 В траве золотились лютики, клонились на ветру колоколь-чики и качались огромные ромашки. Всё здесь спешило расти и цвести скорей и пышней, словно знало, как оно коротко, северное таёжное лето...

 Дорогу в луга пересекала маленькая речушка, скорей, ручеек, текущий в неглубоком овражке. Через него был перекинут бревевенчатый мостик. К нему и спускались дроги с Павлом Васильевичем в качестве кучера.

 - Павел Васильевич, - крикнула я, - подвезите меня!

 Но в это время дроги скрылись за склоном овражка, а там, где должен был быть мостик, вдруг явственно взметнулись вверх... ноги Павла Васильевича!

 - Боже мой, что с вами! - закричала я и бросилась бежать к мостику.

 Удивленные лошадки смирно стояли на мостике, косясь на дроги. Два колеса с одной стороны - переднее и заднее – соскочили с моста, но дроги всё-таки не перевернулись, а только сильно накренились, но бедный Павел Васильевич скатапультировался со своего кучерского места прямо в воду и теперь беспомощно барахтался, стараясь выкарабкаться из ручейка.

 - Господи, вы не ушиблись?!

 - Нет, нет, нисколечко! - уверял Павел Васильевич, - просто небольшое приключение! - и он так весело, по-детски рас-смеялся...

 Впоследствии, председатель колхоза, вообще то мужик неплохой и хозяйственный, смилостивился и перевел Павла Васильевича в контору колхоза, где он стал учетчиком и счетоводом той самой сыроварни, которую колхозники гордо именовали "заводом".

 А позже, следующей весной, когда коровы начали телиться, у него появилось новое увлекательное занятие, в котором вся наша компания приняла самое горячее участие, дружно помо-гая Павлу Васильевичу.

 Новорожденных бычков и тёлочек нужно было «окрестить», то биш, придумать им имена. И каждый год, чтобы потом не было путаницы, имена новорожденных должны были начинаться с одной и той же буквы.

 В тот год это была буква "Г".

 - Гомер! - предлагал кто-то.

 - Гораций! – тут же продолжал другой.

 - Гвидон!... Гвидон! - перебивал третий.

 - Гитлер, Гитлер! – кричал четвёртый.

 - Еще чего! Чтобы вырос бешеный бык!

 - Погодите, погодите, - тщетно старался унять страсти Павел Васильевич, - бычков довольно, теперь - дамы!

 - Ах, дамы - ну, тогда...

Но "дамы" как то на ум не шли...

 - Подождите, подождите - Гензель!

 - Да ведь это же мальчик! - Ну, и что? Ведь была же и Гретель!

 - Гретель годится!

 - А леди Годива?!

 - Ну и загнул! А почему не Гуля? Гуленька - чего лучше?

 Так развлекались мы, как малые ребята, и, право, - это шло нам на пользу.

 "Мы" - это наша маленькая компания - 6-7 человек, которые сдружились, и которые стали моими постоянными помощ-никами, без которых мне было бы трудновато. Компания образовалась вокруг меня, мамы, и моего жилища - «Виллы Парадайз», как его окрестили мои друзья, - крохотной баньки на берегу Енисея, где мы собирались вокруг узкого деревянно-го стола, с казаном / так называли мы большую кастрюлю без ручки/ посредине, в котором булькала только что снятая с плитки гороховая или пшённая каша.

 Дело в том, что только я одна изо всех "новых ссыльных" имела соб­ственный особняк и собственную маму с котом и с собачкой, впридачу! Но, конечно, всё это было не "вдруг", а образовалось постепенно. Это опять я забежала далеко впе-ред. Трудно сдержаться, когда нахлынут воспоминания.

 Но вернемся к началу нашей ярцевской жизни.

 С больницей у меня сразу всё пошло гладко и хорошо, за исключением одной небольшой неприятности, о которой не стоило бы и упоминать, но это было характерно для тех лет...

 Больничка была небольшая, хотя оказалось, что она "район-ная", и крестьяне из "соседних" /километров за 20 - 30 !/ сёл приезжали лечиться к нам. В больнице работало трое врачей. Один из них был весь­ма пожилой хирург. Это был старый меньшевик, который начиная с 20-х годов годов отбывал одну за другой ссылки; - одна другой дольше, и дальше от цент-ральной России. После последней, осел здесь, в Ярцеве; остался добровольно доживать тут свой век. Один он встретил меня неприветливо и недоверчиво . Он не поверил, что я не принадлежу ни к какой партии, и не знаю, почему и за что выслана, да еще "на веч­ные времена"... Решил, что я попросту скрываю, так же, как и другие "новые ссыльные", с которыми он не хотел иметь ничего общего. На работе был со мной вежлив, но холоден. Хотя вскоре и убедился, что я настоящая и опытная медсестра, но старался обходиться без моей помо-щи, что меня конечно огорчало.

 Зато два другие врача - это была молодая пара, только что окончив­ших Красноярский Мединститут студентов. С ними сразу сложились не только хорошие, но и весьма дружеские отношения. Оба были терапевтами и были присланы в Ярцево по "распределению" - отрабатывать трехлетний стаж на пери-ферии.

 Особенно сблизило нас то обстоятельство, что у них только что родилпсь дочурка и молодая мама была в отчаянии, не имея ни опыта, ни детского врача под рукой, ни бабушки, которая могла бы помочь и научить. И тут мне так пригодился мой опыт работы в "детской" палате Боровской больницы.

 В общем, и тут мне повезло, - везучая! Я помогала растить и выхаживать маленькую Олечку /к сожалению, довольно сла-бенькую и хилую девочку/, а в больнице получила "в полное владение" детскую палату, где, слава Богу, дела шли вполне благополучно.

 Но не больница была центром моей жизни в Ярцеве, и не о ней я хочу рассказать. И воспоминания о больнице гораздо туманнее и бледнее, чем о моей, и моих новых друзей "частной" жизни.

 Итак, с больницей с самого начала всё обстояло хорошо, и моя первая проблема была - жильё. Крестьяне /у которых я даже за "докторшу" сходила!/ относились ко мне очень друже-любно, и снять "угол" можно было едва ли ни в каждой избе. Но только - "угол". Даже самые большие пятистенки не имели больше двух помещений, - большущей кухни с огромной русской печью, и одной комнаты, где размещалась вся семья, обычно многолюдная и многодетная. Я и сняла угол, - что же было еще делать?

 Мой угол в достаточно большой комнате отгородили красивыми полосаты­ми занавесками, сенник набили самым отборным и душистым сеном, и у кровати, полученной "на подержание" из больницы поставили заново сколоченный сто-лик, чудесно пахнувший сосной... Но, в избе было душно и жарко. Окон не открывали. Ребятишки возились на полу, прыгали и скакали вместе с маленькими "собственными" ягнятами, орали, кричали ссорились и ревели попеременно; лезли за мою занавеску, не признавая абсолютно никакой "частной территории"!

 Мухи жужжали густо, как пчелы; тараканы деловито полза-ли по углам, точно так же, как и в деревушке под Смоленском, где прошло моё отрочество в голодные годы "военного ком-мунизма". /Мы вынуждены были уехать в деревню, чтоб не умереть с голоду в Смоленске/. Клопы атаковали меня особо свирепо, - как "новичка", очевидно.

 Тем не менее, всё же это не был лагерный барак с его вонью, матом, сплошными нарами, где спали "впритык", а зимой замерзали от холода. И я вполне могла бы приспособиться к своему избяному углу. К тому же, ведь я почти и дома не бывала – дежурила в больнице в очередь и не в очередь, ходи-ла "по патронажу".

 Но, ко мне должна была приехать мама. Что же будет, когда приедет мама??... Сердце у меня падало от одной мысли об этом... Но и тут мне снова повезло!

 У моих хозяев была чудесная большая баня, которая топи-лась каж­дую субботу. И хотя топилась она "по-чёрному", но тепло в ней сохраня­лось до самого воскресенья! И после того, как всё семейство отпарится и отхлещется вениками в горячих облаках пара, нам, отворив дверь в предбанник, - так чудесно было мыться, обливаясь из громадных бадеек не очень горя-чей водицей /её всегда оставалось достаточно/.

 В больнице у нас была настоящая "ванная" и даже с душем, в бак которого наливалась теплая вода, но "свою" баню я старалась не пропускать никогда, и использовать при малей-шей возможности. Наслаждение, получаемое от неё, ярко помнится до сих пор. Помнила его и моя мама до самой своей смерти, когда, уже после моей реабилитации, мы снова жили в Москве...

 

  В И Л Л А П А Р А Д А Й З

 

 Итак, у моих хозяев была новая, недавно построенная баня, которой гордилась вся семья, Но до этого у них была другая – маленькая и теперь заброшенная рубленная банька. Стояла она на самой кромке высокого берега над Енисеем, - вдали от двора и всей "усадьбы" моих хозяев. Я набрела на неё случай-но, любуясь енисейскими далями с высокого берега, где среди травы чуть намечалось что-то вроде тропки.

 - Вот тут бы поселиться! - размечталась я... И, представьте, - мечты мои сбылись! За какую-то ничтожную сумму хозяева сдали мне эту баньку.

 Сначала все "наши" пришли в ужас: - да вы, что? С ума сошли?!... На таком отлёте, одной!

 Но хозяева считали, что ничего страшного нет: зверьё из-за Енисея не ходит; с другой стороны - деревня; ну а что до "недобрых людей", - таковых, слава Богу, в их краях не водит-ся, и слыхом не слышно. В общем, я решилась, и работа закипела. Мы с моими друзьями-соэтапниками принялись спешно оборудовать баньку под жильё.

 Прежде всего, её вычистили и побелили. Была она крохотная - малюсенький предбанник, в котором едва умещалась кадка для воды, и сама баня с маленькой печуркой, крошечными окошками с малопрозрачными, неотмываемыми стёклами.

 Один из моих приятелей, в прошлом – педагог, очень ловко разобрал и вновь сложил печурку, а жестяную трубу вывел в окно, залепив щели вокруг неё глиной.

 Притащили откуда-то лист толстого железа и получилась отличная плита. Правда, потом оказалось, что тепло держится в баньке только пока печурка топится, а к утру зимой всё окошко покрывал толстый слой льда. Но в постель холод всё же не забирался, а с утра первым делом подтапливалось наша печурка.

 Вдоль двух «длинных» стен поместились две койки - моя и мамина - отпущен­ные мне из негодных больничных, которые мои друзья привели в полный порядок. Между койками втиснулся длинный стол, установленный на козлах, а гостям уж приходилось размещаться вдоль него на наших кроватях.

 Не гигиенично, конечно, но – что делать! Так что, к приезду мамы, я обладала великолепной собственной виллой, которую тут же окрестили "Виллой Парадайз"! Виллой без клопов и тараканов, в тишине, с чудесным душистым воздухом, и с чудесным видом прямо с крыльца на Енисей и чуть зеленею-щую тайгу на том берегу. Недалеко от "виллы" был построен туалет, как полагается, дощатый, с дверью и крючочком.

 

 ДРУЗЬЯ: ДВУНОГИЕ И ЧЕТВЕРОНОГИЕ

 

 К приезду мамы в моей хибарке появились новые обитатели – Котишка Рыжик и пёсик Жучок, - оба ещё в раннем подрост-ковом возрасте. В дальнейшем они очень скрасили мамино одинокое бытиё, так как друзья мои, работавшие днём, могли навещать её только вечером, а я и того реже бывала дома.

 Рыжик был несомненно настоящим сибирским котом по-скольку он родился в Сибири – на бе­регах Енисея. Но с виду он на сибирского кота, в нашем понимании, никак не походил.

 Это был совершенно обыкновенный, довольно тощенький рыженький котёнок с гладкой короткой шерстью, которой никогда не суждено было превратиться в длинную и пушис-тую. В общем это был довольно-таки неказистый котёнок, зато весёлый и ласковый. Впоследствии он сразу завоевал мамино сердце и легко подружился с Жучком - вторым четве-роногим членом нашей маленькой семьи.

 Но вот приплыл очередной пароход из Красноярска и на нём приехала моя старенькая, измученная дорогой и пережи-ваниями мама!...

 

 После первых дней ажиотажа и обмена впечатлениями и рассказами о последних месяцах, вынужденно проведённых нами врозь, жизнь как-то сразу вошла в ту особую и прият-ную колею, когда каждодневная забота о дорогом тебе и нуждающемся в твоей помощи человеке становится главным в твоей жизни.

 Для меня это выражалось в том, чтобы у мамы всегда была заготовленная пища, которую не надо было приготовлять в моё отсутствие, а можно было есть сразу. Чтоб ей было не слишком жарко и не слишком холодно. Но главное, - старать-ся, насколько возможно, не оставлять её надолго одну, а когда приходится, то чем-то скрашивать её одиночество. В этом мне очень помогали мои новые друзья, в том числе и четверо-ногие.

 Чтением мама была обеспечена благодаря нашей дружбе с молодыми врачами, снабжавшими нас книгами, которые им присылали, а также журналами и газетами /правда, не первой свежести/.

 

 Лето пролетело стрелой. Изредка нам удавалось всей компа-нией /кроме мамы, конечно, она ведь едва ходила/ - побывать в лугах. На наших делянках, которые нам выделил колхоз, мы посадили картошку и старательно окучивали её всё лето. А осенью, когда картошку выкапывали, стаи гусей и журавлей неслись над нашими головами высоко в небе и жалобно кур-лыкали, словно прощаясь с нами... И сердце горько щемило.

 Вот, ле­тят себе свободные, куда влечет их инстинкт, а может быть, и смутные воспоминания? А мы? Почему мы должны оставаться здесь?...

 Но и зима оказалась не так плоха. Если бы не дикие ветрища с пургой и морозами, когда и до больницы добраться бывало нелегко, то в общем, - ничего. Жить можно.

 

 В нашей хижине всегда у печурки были сложены напилен-ные дровишки; в кадку налита вода. Хотя к утру она и затя-гивалась ледяной корочкой, пробить ее было не трудно. На печурке стоял пузатый чайник, а в боль­ших казанах варилась каша или горох; горох и пшено почти всегда бывали в "Сель-по". Ну и, конечно, своя картошка здорово выручала!

 Варилось всё в больших казанах /так мы называли эти каст-рюли без ручек/ потому что вечерами на наш "огонёк" обычно собиралась вся компания, а когда я дежурила в больнице, они засиживались у мамы допоздна.

 Мама всё ещё была немного "ходячей" и подбросить по-ленце в печурку могла. Впрочем, от ночных дежурств меня очень часто освобождали, если только не было тяжелого больного в моей палате. Обходились санитарками. Да и врачи жили тут же, в больнице. Как я уже говорила - Бог миловал, и за этот год ни одного "летального исхода", /как «учёно» гово-рится на медицинском жаргоне/ ни середи ребятишек, ни среди взрослых не случилось. Поэтому большей частью я но-чевала дома и вечер проводила в нашей дружной компании.

 Так сложилось, что в этой компании оказались все четыре юриста из нашего этапа! Был педагог - немец с Поволжья, который ужасно огорчался своим именем - "Адольф"! - надо же было родителям наградить его таким зловещим именем!

 «- Ну что вы, Адольф Евгеньевич! Откуда ж им было знать?!»

 Был один поляк со светскими манерами; входя в дверь, окутанный густым облаком пара, который встречал каждого входящего, он грациозно прикладывал руку к сердцу и вос-клицал: - "Целую пани ренчки!" – тонкий и элегантный даже в своём старом, еще лагерном бушла­те, пан Кульчицкий!

 Ели горох из жестяных мисок. Похваливали. Пили горячий кипяток /а иногда и чай!/ из кружек, и не как-нибудь, а с саха-ром, а иногда и с "подушечками", когда они бывали в Сельпо.

Наши "колхозники" приносили своё молоко, которое им вы-давали в колхозе, по поллитра в день.

 Говорили о том, о сём... Вспоминали далекое детство. Рас-сказывали разные истории, или что-либо прочтенное в книгах.

Ленинградка Рита, - бывшая преподавательница литературы много помнила наизусть, не только стихов, но и прозы. К сожалению, она бывала у нас редко, вскоре у неё завелся "друг сердца", и она от нашей компании отделилась.

 О лагерях, втором аресте и этапе - говорили мало. Как ни странно, все еще на что-то надеялись. На что надеялись??

 Ну, просто не укладывалось в голове, чтобы ссылка и вправду могла быть ВЕЧНОЙ. Нет, что-то должно произой­ти!

 Конечно же, никто не ожидал именно того, что произошло спустя три с четвертью года. Мысль о смерти Сталина никому в голову не приходила. Да и в самом деле, до этого события было еще далеко. Ничто его не предвещало. Ведь мы встреча-ли только 1950-й год.

 Надежды наши ни на чем не были основаны, кроме неистре-бимой жажды человека - надеяться и верить. Жажды жить - а значит - приспосабливаться.

 Мы все были очень далеки от политики, среди нас не было ни одного члена какой-либо партии / и коммунистической, в том числе!/, так что "политических прогнозов" мы никаких не строили, и о том, что делается "в России" могли судить только по газетам, с большим опозданием, попадавшим к нам. Но всё-таки жили и надеялись,..

 Я думаю, что еще в нашей жизни очень важны были необ-ходимость или просто желание о ком-то и о чём-то заботиться. Например, мне - о маме. Друзьям - о моём с мамой быте. Маме - чтобы не потухла печурка и к вечеру поспел горох. Желание заботить­ся - огромный стимул для человека. И ссылку всё же невозможно было сравнить с лагерем, где никаких забот не могло быть - одно терпение и бесконечное ожидание...

 

 Один из наших юристов, наиболее молодой и энергичный, имевший жену "на воле" и даже летом пока ходили парооходы получавший посылки от неё, - на­чал строить планы:

 Наша деревня, хотя и находилась недалеко от Верхней Тун-гузки и Туруханска, но числилась еще в пределах Енисейской области, а не Туруханской. И это давало какие-то надежды.

 - Давайте подавать заявления... Быть может, в Енисейске нужны лю­ди со специальным образованием? Ведь Енисейск – город большой, бывший губернский! А тут - какая же мы польза для колхоза?!...

 Сначала никто не верил и никаких заявлений не писали. И вдруг:

 - Вы слышали? Слышали??,

 - Александра Петровича вызывали в милицию: - пришла бумага!

 - Какая бумага, что вы говорите?

 - Разрешение, разрешение пришло!

Оказывается - верно, пришло! Как бомба разорвалась! - В Енисейск! Город с разными учреждениями, магазинами, кино, библиотекой!...

 - Конечно же, всем специалистам разрешат! Я же говорил!

 Александр Петрович не стал дожидаться весны и пароходов. Из Енисейска в Ярцево и обратно летали маленькие самолёти-ки - открытые, с пилотом и двумя пассажирами, если таковые находились. Перевозили почту или какие-нибудь "бумаги". С таким самолетиком и улетел Александр Петрович.

 Письма от него ждали, как манны небесной! 

 И письмо пришло.

 «- Ну, вот! Александр Петрович устроился юрисконсуьтом в "Енисейторг" И комнату снял без труда, и скоро к нему жена приезжает.

 Тут уж все стали писать заявления, а наши юристы начали настойчиво подбивать меня: - Уезжайте!... Без всякого сомне-ния! Вы должны ехать ради вашей мамы!

 - Ведь мы все постепенно уедем - вы же погибните здесь без нас. Замерзнете к чертям в этом вашем "Парадайзе"!

 Я и сама боялась за маму. В конце концов, тоже написала заявле­ние, ссылаясь на возраст и болезни мамы, и надежду, что пригожусь в больнице – как опытная "настоящая" мед-сестра. Заявление было отправлено.

 Не знаю, что сработало из моих доводов, но вскоре разре-шение было получено. Мы стали ждать весны.

 

  И СНОВА К НОВЫМ БЕРЕГАМ

 

 ...Однажды ночью я услышала далёкий гул, а затем грохочущие удары, как будто пальбу из орудий – то там, то здесь, всё ближе и ближе.

 - Что это? - спросила мама, тоже проснувшись.

 - Не бойся, это просто лед тронулся,- догадалась я.

 - А с нами ничего не случится?

 - Нет, конечно. Ведь мы высоко наверху, а Енисей далеко внизу. Не беспокойся, спи.

 Но мне и самой не спалось, "орудийная канонада" подвига-лась всё ближе и ближе... Под утро я задремала, и вышла на крыльцо, когда стало уже совсем светло.

 ...Боже, что за картина! Енисей был совсем уже не внизу. Всё его русло из огромных вздыбленных льдин, наклонившихся и поставленных как попало на ребро, поднялось выше, чем до половины нашего обрыва, и всё целиком медленно двигалось вниз по течению. Льдины налезали одна на другую, и вдруг рушились со страшным грохотом. Взошедшее солнце заиг-рало яркими радугами в столпотворении льдин, зажгло иск-ры в остриях граней. Было красиво – и страшно! На берегу, у обрыва, кучками стоял народ - жители Ярцева.

 Я подошла к нашим хозяевам: - Как вы думаете, не опасно?

 - Да не должно бы, - отвечал наш бородатый хозяин. - А то, давай и впрямь, веди мать в избу - береженого и Бог бережет!

 Я побежала одевать маму . Но и в самом деле - ничего не случилось, хотя льдины поднялись чуть ни до самого края обрыва. Еще бы чуть-чуть, и не сдобровать бы нашей баньке!

 Но потом, днем уже, где-то как будто что-то "прорвало",- лёд разом осел и с грохотом двинулся вниз по течению.

 

 ...Мы ждали первого парохода, и наше нехитрое имущество было уже рассовано по узлам и двум ивовым корзинам, кото-рые Павел Васильевич подарил нам - кто-то специально сплел их для нас. До чего же быстро обрастаешь барахлом! Всего-то какой нибудь год с небольшим, а уже... Но и бро­сить жалко – ведь всё нужное, а кто его знает, как там еще будет, в Енисейске-то?

 

 Проблема была с Рыжиком и Жучком. Мама упрашивала взять их с собой! Ну, хоть Рыжика!.. Мне и самой было ужас-но жаль оставлять этого умного и пре­данного котишку. Когда я, cлучалось, сама шла на Енисей за водой с коромыслом и двумя ведрами, - даже зимой, в мороз, Рыжик всегда меня сопровожлал, спускаясь по крутой извилистой тропке до самой проруби, зябко тряся всеми своими лапками.

 - Брысь, Рыжик! Уходи домой, Рыжик - но он не уходил. Ждал, пока я коромыслом не пробью ледяную корку, не зачер-пну воды и, взгромаздив корамысло на плечи, не двинусь в обратный путь! Хорошо, что эта про­цедура была мне знакома с детства – ведь я выросла в деревне! Только тогда Рыжик, уже не задерживаясь больше, стремительными прыжками несся впереди меня, но и то, время от времени оглядывался – иду ли я? "Не сковырнулась ли со своими ведрами под обрыв?..."

 Увы, взять его, конечно, было невозможно. Ведь совершенно неизвестно, как всё устроится в Енисейске. Как с квартирой? Захочет ли хозяйка жильцов с котом?!

 Мы подыскали Рыжику хороших любящих хозяев, которые никуда не собирались уезжать и отдали его с рук на руки.

 

 И вот, хотите верьте, хотите нет. Когда мы уже устроились в

 Енисейске - первое письмо, которое мы получили было от хозяев Рыжика:

 «Рыжик ничего не ест... Если выпустим на улицу, убегает в вашу баньку, - уж сколько раз приносили его оттуда...

 А потом Рыжик отощал, не вылезал из-под кровати, на ласку никак не реагировал, а в один непогожий день вовсе исчез из дома. Как мы его ни искали, так и не нашли. И в вашей хатке - тоже не было.»

 Уж не отправил­ся ли он искать нас в Енисейск?... А, говорят, кошки не привязываются к людям. Вот вам и Рыжик!...

 Мама конечно плакала, перечитывая письмо. Да и мне было горько и совестно перед Рыжиком.

 

 С Жучком нашим тоже было не лучше. Еще собираясь, мы отдали его одному колхознику, который очень его просил.

 Конечно, на другой же день Жучок прибежал назад, весёлый и счастливый. И сколько раз за ним не приходил его новый хозяин, Жучок встречал его дружелюбно, как старого знако-мого, крутил хвостиком, брал угощение, и без сопротивления шел за ним с веревочкой на шее, но назавтра снова прибегал домой!

 Посадить на цепь? На это мы не соглашались и взяли слово с новых хозяев, что на цепь его не посадят "- Вот те крест!" Оставалось надеять­ся, что "Жучок после нашего отъезда, убе-дившись, что домик пуст, - останется жить на новом месте.

 Как знать... Как знать...

 

 Мы ждали первого парохода, и наконец, он пришел. На пристани нас провожало много народу. Все наши друзья и знакомые; санитарки и сестра из больницы; "главврач" с женой, которая прослезилась, обнимая меня: «- Ах, напрасно вы уезжаете!... Как жаль, как жаль...»

 Да и нам было грустно уезжать, оставлять место, которое приютило нас на первых порах нашей "бессрочной ссылки". И потом мы всегда вспоминали с теплотой этот наш первый "Сибирский" год.

 ...С нами уезжал один из юристов, обещал помочь в дороге и позаботиться о нас. Позже приехали в Енисейск и остальные. Но - увы! – повезло только первому - Александру Петровичу, который устроился юрисконсультом в "Енисейторге". Больше юристов никуда не требовалось.

 Один из юристов устроился ночным сторожем на какой-то склад; другой набивал опилками тряпочных кукол в поши-вочной мастерской.

 Павел Васильевич никуда не устроился, но, к счастью, наладилась связь с семьей /родные долго не знали, где он/ и он стал регулярно получать посылки от своих, давно уже взрос-лых, детей.

 

   Е Н И С Е Й С К

 

 Видимо моя полоса везения начавшаяся с приезда в Ярцево, всё ещё не кончилась. Мне опять повезло больше всех. Меня сразу же взяли в больницу - большую старую больницу – быв-

шую губернскую, а теперь - областную. Хорошую больницу с хорошими врачами /почти исключительно ссыльными/.

 Не меньше повезло нам и с квартирой. Кто-то из больницы познакомил меня с очень симпатичной пожилой парой, владе-ющей большим каменным домом в полтора этажа неподалёку от больницы. Узнав что я ссыльная, и мы с мамой ещё не имеем места где приткнуться, они тут же предложили нам остановиться у них, на что я с благодарностью согласилась.

 А потом наши милые хозяева - сибиряки - /настоящие, а не ссыльные!/ Пётр Петрович и Александра Васильевна Щегловы сдали нам за символическую плату полуподвальный этаж своего добротного каменного дома, и за все годы, что мы прожили у них, ни разу не повысили квартирной платы, хотя ссыльные в Енисейск прибывали и прибывали, всё больше с каждым годом. Цены на квартиры страшно выросли, и работу найти было всё трудней и трудней. Наши же хозяева отказы-вались повысить квартирную плату, даже когда я сама им это предлагала. И к маме моей относились удивительно сердечно как к родной, и очень помогали нам по хозяйству. Скоро мы с ними очень подружились. Дружба эта длилась до самой смерти стариков, а дальше перешла на детей и их внучку.

 Как я знаю, в конце 50-х старики продали дом в Енисейске и уехали в Ялту, где обосновалась их старшая дочь Вероника служившая в армии и прошедшая всю войну до Берлина.

 К тому времени когда приехали старики она уже была неплохо устроена, будучи главным бухгалтером какого-то важного санатория. Постепенно вокруг неё в Ялте осела почти вся семья.

 Дочь Вероники Элла – внучка наших милых хозяев впос-ледствии стала известной Ялтинской художницей.

 Теперь старики-хозяева давно умерли, а с их детьми - тогда молодыми, а теперь уже тоже весьма престарелыми, я перепи-сываюсь до сих пор. А мой старший сын Станислав - капитан Черноморского Пароходства плававший в те годы на Крымс-ко-Кавказской линии /за отсутствием загран-визы!/, часто бывая в Ялте часто навещал их семью и дружит с ними до сих пор.

 Но возвращаюсь к Енисейску.

 Больница в Енисейске по­мещалась в большом добротном здании о двух этажах. До революции здание принад­лежало богатым сибирским промышленникам, построено было «на ве-ка», с метровыми стенами против лютых сибир­ских морозов, с тройными оконными рамами. Позже к дому были пристрое-ны еще два корпуса - туберкулезный и инфекционный.

 Больница была большая, районная. Она не была оборудо-вана по последнему слову техники, - зато была хорошо уком-плектована крупными специалистами - врачами и опытным средним медперсоналом. В основном, это были ссыльные, за

исключением двух-трех воль­нонаемных женщин врачей, ко-торые приехали к своим ссыльным мужьям. Ссылка была бессрочной, и никто вернуться домой не надеялся.

 В больнице ие было главврача. Из Красноярска всё обе­щали прислать вольнонаемного главного врача, а пока что его обя-занности временно исполнял /ВРИО/ - пожилой ссыльный доктор Бендик, - опытный врач и блестящий хирург.

 Оперироваться к нему приезжало начальство из Краевого отдела здравоохранения и работники Красноярского НКВД.

 Доктор Бендик отчаянно уставал и постоянно не высыпал-

ся. Кроме «плановых» опера­ционных дней, редкий день или –ночь обходились без срочной операции. Хирургическое отделение в нашей больнице было одно на весь огромный таёжный район.

 Прикорнувши на пару часов в дежурке, одетый, небритый, с мешками под глазами, утром доктор Бендик неукоснительно проводил «пятиминутку», выслушивал отчет дежурного вра-ча, шел на консультацию в любое отделение, вникал в любой вопрос - будь то чисто врачебный или хозийственный, - и отправляясь наконец домой, приказывал его немедленно будить, «если что». Мы старались его щадить, но "если что" случались слишком часто, и телефонный звонок поднимал доктора Бендика с постели, едва он успевал погрузиться в сладкий блаженный сон.

 Но, наконец, главврач, назначенный Красноярским Отделом Здравоохранения, прибыл! Наше удивление было велико: - Это была молоденъкая - ну, ей Богу, даже не девушка –просто

 девчурка, отнюдь не спортивного типа, - скорей похожая на японскую статуэтку. Выдающиеся скулы, чуть с раскосинкой глаза, аккуратно нарисованный ротик и великолепные жем-чужные зубки - не хватало только кимоно с красивым бантом сзади и вычурной прически с бамбуковыми шпильками.

 Впрочем, была и прическа. Клавдия Васильевна, - так звали нового главврача, не стриглась, хотя в те годы вся молодежь ходила уже стриженой. Прическа её была гладкой, с волосамн низко спущенными на уши, и с тяжелым узлом на затылке. Это ей тоже очень шло.

 Мы думали, что она имеет каких-то монгольских предков, но вскоре выяснилось, что родители ее - коренные сибиряки, - колхозники Красноярского края, и ничего экзотическоого в её истории нет. Кончив школу, она поступила в зубоврачебный техникум, но, едва начав работать зубным врачом, в выбран-ной профессии разочаровалась. Так как всегда. она отличалась примерным поведением, училась неплохо, была активной комсомолкой и имела истинно пролетарское происхождение, она легко получила направление на перепод­готовку, закончив которую получила специальность .врача - терапевта. И тут - к ужасу своему! - была назначена главным врачом в Енисейс-кую районную больницу.

 - Иосиф Моисеевич, - я же ничего не знаю! - умоляла она, доктора Бендика не оставлять обязанности «ВРИО». Это бы- ло не в его власти, но, в общем, практически все осталюсь так, как было. Наша Клавочка, как мы ее между собой называли, ни во что не вмешивалась, ни одного сколько-нибудь серьез-ного решения без доктора Бендика не принимала, со всеми была внимательна и со всеми участлива. Очень скоро не толь-ко больные, но и весъ медицинский персонал, ее полюбил.

 Она старалась стать хорошим врачом, читала медицинские книги, которые ей давал доктор Бендик и другие врачи, выпи-сывала медицинские журналы. За каждого «своего больного» переживала всей душой.

 Но вдру, произошло новое событие. Крайздрав, очевидно, все-таки беспокоило, что такую большую больницу возглав-ляет молоденькая комсомолочка, а не член партии. А учиты-вая, что медперсонал укомплектован бывшими "контриками", за которыми иужен глаз да глаз, нам прислали еще одното Главврача - теперь уже настоящего партийца.

 Клавочка была счастлива. Она осталась заведовать тера­певтическим отделением; с нее этого было достаточно, и она с искренней радостью свалила бремя заведывания больницей на плечи нового врача. А кроме того... Кроме того Андрей Андреевич был неотразим и обаятелен неимоверно. Он безу-словно, был «первым кавалером» маленького сонного городка Енисейска. Высокий, стройный, со стремительной, небрежной /я бы сказала - «расхлябанной», но такой термин пришел чуть позже, когда мы узнали его ближе/ походкой. С пышной, в меру вьющейся каштановой шевелюрой, с шелковистой, нет, просто шелко­вой бородкой, тоже слегка вьющейся, которую он любил как-то особенно ласково пог­лаживать узкой холеной рукой. С глазами, посаженными глубоко и смотрящими как-то загадочно, - не на вас, а сквозь вас. С голосом - низким ба­ритоном, отдававшим чем-то интимным, значительным и глу-боким...

 Андрей Андреевич не признавался доктору Бендику, что он «ничего не знает» и не умолял его продолжать быть «ВРИЮ», но... практически все осталось опять по-старому. На «пятими-нутках», если он на них присутствовал, Андрей Андреевич загадочно молчал, а если «что-то» требова­лось, обращался к д-ру Бендику своим интимным баритоном: - «Вы посмотрите, доктор?» Но большей частью он на «пятиминутках» не при-сутствовал нимало этим не смущаясь и никаких объяонений

 не давая. Прождав для приличия минут 5-10, д-р Бендик начинал, «пятиминутку»...

 Дело же объяснялюсь, куда как просто: Андрей Андреевич на первых порах поселился в больнице, на втором этаже где при хирургическом отделении была небольшая свободная комнатка. В первый же вечер /вернее ночь/ после его приезда санитарка из хирургии наткнулась на вдребезги пьяного Анд-рея Андреевича, громко храпящего на площадке лестницы.

 Вдвоём с дежуриой сестрой кое-как втащили они его по лестнице и водворили на диван в отведённой ему комнате.

 Утром об этом событии шопотом передавалось по всей больнице. Однако, вскоре это стало столь привычным, что заговорили об этом в полный голос, сокрушённо покачивая головами: «Такой молодой, такой красивый!»

 Больше всех переживала за него Клавочка: -...Его надо лечить! - с волнением восклицала она. Вскоре узналось, /от Клавочки же, конечно/ что Андрей Андреевич, будучи на фронте, был силыно контужен, а когда контузия благополучно прошла - начал пить, - и это - никак не проходит!

 Но неожиданно наметилась пере­мена - сначала едва замет-ная, потом - явственная. Андрей Андреевич своими отсутст-вующими глазами все-таки заметил и разглядел Клавочку.

 Роман начал зреть, и это было самым действенным лечением - Андрей Андреевич теперь пил значительно меньше.

 Дальше события разворачивались во все более ускоряющем-ся темпе, стремительно неслись под гору к своему трагическо-му концу.

 Роман Клавочки с Андреем Андреевичем не был безоблач-ным. Иной раз Андрей Андреевич скрывался. Вместо того, чтобы пойти с Клавочкой в кино или побродить в городском скверике над просторами Енисея, он напивался пьяным, а грустная одинокая Клавочка ходилаа с заплаканными глазами.

 Но вероятно, еще большие страдания доставляло Клавочке другое. В больнице неожиданно появилась еще одна вольно-наемная женщина. Это была направленная на практку моло-дая врач - педиатр.

 Трудно представить себе большую противоположность нашей Клавочке... Анна Семеновна была вполне ультрасов-ременная эмансипированная «дама», с хриплым, словно пропитым голосом, с нечесанной копной крашенных волос, с грубым прыщеватым лицом и залихватскими манерами.

 Даже в палату она входила с папиросой в зубах и, не

найдя, куда её сунуть, бросала иа пол и придавливала каблу-ком. Дети в палате пугались ее хриплого голоса и громкого смеха и не давались выслушиваться. Анна Семеновна серди-лась и делала резкие замечания медсестрам и матерям.

 Садясь, она закидывала ногу на ногу, и ее мини-юбка обнажала жирную, в пупырышках ляжку.

 Дни Клавочки шли вперемежку - то ясные и сияющие, сулящие счастье, то грустные, полные тоски, неуверенности и одиночества.

 Но вот, разнеслась «последняя новость»: Андрей Андрее-вич женится! Все вздохнули с облегчением, так как все со-чувствовали Клавочке. Наконец-то роман подошел к своему благополучиому завершению! Клавочка сияла, а Анна Семе-новна снисходителыно-покровительственно похлопывала ее по спине: - Заарканила, Клавка, дока? Молодчага! - одобряла она на свойственном ей жаргоне.

 Теперь всё дело было за квартирой. Клавочка снимала маленькую комнатку, - не в ней же селиться молодожёнам? И тут Андрей Андреевич проявил неслыханный размах, вкус и щедрость. Он снял трехкомнатный особнячок, с полисаднич-ком, где они будут жить одни, без хозяев - сами себе хозяева!

 Они спешно принялись обставлять свою будущую квартиру мебелью, частью взятой /временно!/ из больницы, частью купленной Клавой в Енисейторге - единственном большом универмаге города.

 До больницы было далековато - пять длинных кварталов, но они эту проблему благополучно разрешили - в том же универ-маге приобрели два велосипеда - один мужской, другой дамс-кий, чтобы ездить на них на работу..

 На велосипедах они представляли отличиую пару - оба молодые, красивые, оживленные. Смотреть на них - было одно удовольствие.

 И вот, настал день свадьбы, когда оии торжественно рас­писались в ЗАГСе, и в больнице их все поздравляли. Вече-|р|ом же, в новой квартире молодых была вечерника с вином, песнями и танцами под радиолу. Гостей было немного, - в основном, собутылъннки Андрея Андреевича, а из женщин едва ли не одна Анна Семеновна. Из осталыных удостоился приглашения только доктор Бендик, но он вскоре был выз-ван в больницу по какому-то хирургическому случаю.

 Пели и пили долго, а когда под утро гости стали расхо-диться, Андрей Андреевич решительно заявил, что именно он должен проводить Анну Семновну домой – он сам, и никаких возражений!

 Клавочка осталась ждать мужа дома. Она ждала его час и два и три... Ждала его на рассвете, когда небо окрасилось изумительно чистыми и яркими северными красками. Ждала и когда солнце показалось из-за зелёных кедровых крон окаймлявшей Енисейск тайги и тронуло своими лучами пыль-ные провинциальные улочки города. И тут она не выдержала: вытащила коробочку с кокаином, /наследство ее недолгой зубоврачебной практики/, поспешно, кое-как разодрала десять или двенадцать пакетиков с порошком и, ссы­пав в стаканчик с водой, выпила до дна, не отрываясь...

 Вероятно она опомнилась в ту же минуту. По крайней мере, на всем пути от дома до больницы были слышны её пронзи-телъные крики: «- Спасите меня, спасите!»

 Клавочка бежала посреди улицы. Ее волосы, не уложенные в прическу, неслись за ней темной волной; голубой халатик распахнулся и колыхался за её спиной, как два крыла большой бабочки. В ужасе она забыла про велосипед - быть может, он её еще и спас бы... Глаза ее были широко раскрыты и полны ужаса! Такой она и упала, не добежав одного квартала до больницы. Начались конвульсии и она потеряла сознание.

 Клавочку быстро доставили в больницу, где д-р Бедик с доктором Кочаном возились четыре часа, делая все возможное чтобы оживить ее. Увы, это им не удалось. В больницу собра- лись все врачи, кроме Андрея Андреевича, которого нигде не могли найти... Все были потрясены!

 Хоронили Клавдию Васильевну через несколько дней.

 Она, лежала в нашем больничном морге, в гробу из кедро-вых досок, одетая в черный английский костюмчик, в котором часто приходила в больницу. Спокойное лицо с закрытыми глазами казалось живым, потому что губную помаду с губ не стерли. Старушка - её мать, в черном платке, по-мужичьи повязанном вокруг шеи, тихонько причитала. Она приехала хоронить дочь. Из женщин многие плакали...

 Андрей Андреевич стоял, как истукан со своим отсутству- ющим взглядом, а рядом Анна Семеновна, твердо и прямо, словно бросая вызов: «- мы, что ли, в этом виноваты?». Глаза ее были сухи и гневны. Всем видом своим она показывала, что осуждает это глупое самоубийство, к тому же ещё - ком-сомолки!

 Через неделю в больницу понаехало начальство из Край-Здрава и из НКВД, конечно. Мы были созваны на срочное чрезвычайное собрание. Оно происходило в единственном нашем просторном помещении, - в подвале рядом с моргом. Поперек комнаты были поставлены деревянные скамьи без спинок, а перед ними, сооружён помост со столом и стульями для «президиума».

 Президиум на этот раз не избирался, а всё началось просто с выступления представителя Крайздрава. Начав довольно спо-койно, в процессе речи он распалялся все больше и больше. Особенно он напирал на слово «беспрецедентный»,- очевидно оно казалось ему особенно устрашающим...

 «...Это безпрецедентный случай... Чтобы молодой, талант-ливый, многообещающий врач - наложил на себя руки! Это - беспрецедентно! Врач, поставленный во главе большой рай-онной больницы!... К сожалению, мы не учли - какой боль-ницы? Больницы, коллектив которой на восемьдесят процен-тов состоит из ссыльных!... В этом наша ошибка, и мы горько раскаиваемся! Врач, - молодая женщина полная надежд и энтузиазма, жаждавшая отдать все свои силы и знания на службу нашему народу – оказалась в стае волков! Её бой-котировали, ее травили, ей вредили справа и слева... Она не выдержала - ведь она была так молода и так неопытна! Она не знала, с кем имела дело! Ее довели, - беспреце­дентно! - до самоубийства!!!»

 Мы слушали разинув рты, и глаза у нас, должно быть, повы-лезали из орбит. Мы! Это мы довели Клавдию Васильевну до самоубийства! Мы ее бойкотировали и третировали! Мы?...

 Нашу Кливочку, которой все симпатизировали, которая никому ие мешала! С которой ни у коого не было ни одного конфликта за всё время её работы в больнице!... Что он несет? Что он городит, этот Крайздравник??

 Невольно все взгляды обратились к Андрею Андреевичу. Он сидел в первом ряду, почти прямо против трибуны, за кинув ногу на ногу, в позе меланхолической и томной, по глаживая свою шелковистую бородку.

 Вот сейчас ои встанет, остановит оратора и скажет, что всё это недоразумение, что товарищи из Крайздрава недоста-точно информированы, что никто не «третировал» Клавдию Васильевну и все, что произошло - несчастный случай, - плод его, Андрея Андреевича, легкомысленного поведения, в кото-ром он, конечно, раскаивается, так как не хотел и не думал причинить Клавдии Васильевне вреда, а уж тем более – её смерти... Все ждали, затаив дыха­ние.

 Но он не встал, не остановил оратора. Он сидел, всё так же осторожно поглаживая бородку. Он ие шевельнулся и тогда, когда «товарища» из Крайздрава сменил «товарищ» из НКВД.

 Тот слово в слово повторил речь первого, несколько рас-ширив рамки информации. Оказалось, что мы – «проклятые» контрики, которых не перевоспитал ни лагерь, ни ссылка, которые прячут свое истинное лицо под личиной лояльности и «хорошей работы». Мы исподволь разваливаем работу и ие останавливаемся ни перед чем, даже перед прямым убийст-вом!.. Кто же, как не мы довели эту молодую цветущую женщину, - талантливого врача! до самоубийства? Кто посме-ет сказать, что это не так?

 Мы все знали, что это не так. Но сказать об этом осмелился только один. Это был доктор Бендик. Он встал и, характерным жестом сдернув очки, словно они ему мешали, принялся тща-тельно протирать их носовым платком.

 - Я думаю... Я полагаю, что тут имеет место недоразуме-ние, - медленно начал он. - Мы все очень любили и уважали Клавдию Васильевну. Работать с ней было легко и приятно... Корень случившегося, я полагаю, надо искать совсем в другом – в неудачно сложившейся личной жизни Клавдии Василь-евны...

 - А вы не полагаете, Бендик, - прервал его энкаведист, опустив даже привычное «доктор», что особенно полоснуло по ушам, /вот тебе и ссылка, «не лагерь»!/ вы не полагаете, что мы располагаем большим материалом, что мы располага-ем исчерпывающим! материалом?.. Вы не полагаете, что Клавдия Васильевна не нуждается в ваших адвокатских услугах? Я советовал бы вам придержать язык за зубами!

 Разумеется, это был дельный совет. А покойная Клавдия Васильевна, уже не нуждалась ни в чьих услугах. Мы со стра-хом смотрели на д-ра Бендика - дошло ли до него это?

 Постояв минуту - ужасная, жуткая пауза, - он сел, не сказав больше ни единого слова. Мы вздохнули с облегчением.

 «Собрание» закончилось «наказом» не забывать этого «бес-прецедентного» дела и держать свои мнения при себе.

 Из наших врачей пострадало двое: доктор Качан, бывший дежурным в тот несчастный день и дольше всех возившийся с Клавочкой, - сделавший все, что возможно было сде­лать в наших условиях, чтобы реанимировать её, и доктор Грузиевс-кий – старичок фтизиатр, /единственный на всю больницу/, -заведующий туберкулёзным отделением, сладко отсыпавший-ся дома после ночного дежурства и узнавший о происшедшем последним.

 Обоих «изъяли» из больницы и перевели в низовья Енисея, в крохотные деревушки, где и больниц-то никаких не было. К счастью, к д-ру Грузиевскому приехала жена – такая же ста-рушка, - и он благополучно скончался у нее на руках тем же летом. Было хотя бы кому похоронить.

 Доктора Бендика не тронули, /вероятно не велели наверху/ - дескать может понадобиться еще. О судьбе д-ра Качана я ничего не слышала... Андрей Андреевич продолжал возглав-лять больницу до самого нашего отъезда из Енисейска в конце 1953 года.

 

 В Енисейске была у меня и работа, и квартира, и мама, и старые ярцевские и новые енисейские друзья. И там, в Енисейске, прошли три последние года моей "бессрочной" ссылки, которые я считаю самыми благополучными и лёг-кими. И новую собачку для мамы завели, хотя о Рыжике и Жучке она очень жалела и вспоминала их всегда.

 Но и с этой собачкой маме, к сожалению, пришлось распро-ститься так как вскоре после смерти Сталина, нам, - ссыльным выдали наконец настоящие паспорта, хотя и с ограничением в приближении к большим городам и многим районам в 101 километр. Но это нас не пугало. Мы решили возвращаться в центральную Россию поближе, насколько удастся, к Москве, к культуре и, конечно, к моим детям. Даже место наметили на карте - Рязанская область. А там на месте найдём через Облздрав какую нибудь деревеньку с больничкой и будем дожидаться амнистии, которая теперь уже точно не за горами.

 Мужа моего - Макаши, к тому времени, уже давно не было

 в живых. Он умер вскоре после приезда младшего сына Вечеслава в Москву, весной 1949-года от разрыва аневризма аорты, развившегося у него вследствие фронтовой контузии. Так, по крайней мере, говорили врачи. Умер он прямо на опе-рационном столе, будучи уверен что всё кончится благопо-лучно, полный надежд и планов на будущее... Увы! Не суждено было...

 С первыми признаками осени я ушла из больницы, тепло распрощавшись со всеми сёстрами и врачами. Снова распро-дав всё что удалось, из нашего нехитрого имущества, мы со слезами простились с нашими милыми хозяевами – стариками Щегловыми, которым оставили мамину собачку, погрузились на пароход идущий до Красноярска, и отбыли в полную неизвестность, но полные радужных надежд на будущее...

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 Гл. V МОЙ СТАРЫЙ ОДИНОКИЙ ДРУГ

 

 

  "...Прекрасной бабочкой была моя мечта.

  Но я до крылышек её дотронулся неосторожно,

  И дивной бабочки исчезла красота.

  И возвратить её - уж невозможно...  

   

    Т. Щепкина – Куперник

 

  МОСКВА, ГОД 1965

 

 Итак, с моего ареста в 1935-м прожито уже тридцать лет.

Карелия... Урал... Сибирь... Верховья Камы и низовья Ени-сея... разлапистый кедрач и непроходимые болота... Пешие переходы с конвоем и дозорными псами. Этапы на колесах и этапы на баржах по воде... Годы жизни в сибирской ссылке, три года в рязанских деревнях за 101-м километром...

 Полно, да было ли всё это?... Или это только старый, все-ми забытый фильм, не обо мне снятый?...

 Уже почти десять лет, как я реабилитирована. Как и все, дожившие до "волюнтаристского акта" незадачливого Никиты - "кукурузника". Теперь мало кто помнит этот "акт" - больше помнят, как он в Нью-Йорке в ООН "туфлей по кафедре стучал". И из миллионов людей, которых он своим «актом» от голодной смерти спас, в живых теперь уж осталось немно-го. Они-то помнят!...

 Круг моей тюремно - лагерной эпопеи замкнулся.

 Я вернулась в Москву /«по месту жительства»/, даже ком- нату дали на Кутузовском, правда в трёхкомнатной квартире с двумя соседями, и теперь, в шестидесятых, живу обычной «нормальной» жизнью. Конечно, советской, поскольку пока живу в Советском Союзе. Пишу детские книжки. Ничего, понемногу печатают. Занимаюсь журналистикой. Тоже ни-чего, много разъезжаю. Всё нормально и... буднич­но. А когда-то, так мечталось об этом!... И прошлое теперь вспо-минается, как страшные нереальные сны...

 Мама дожила со мной почти до 84 лет, и однажды тихо уснула навсегда сидя на своем любимом кресле...

 Сыновья мои давно выросли, и живут своей жизнью, хотя и наведываются ко мне довольно часто. Оба они к этому време-ни давно разочаровались в советской действительности, ещё после того, как одного из них, в 50-х, выставили из Физико-технического института, докопавшись до моей «зачумлённой» биографии, а затем закрыли ему загран-визу вскоре после окончания им Одесской Высшей Мореходки, а другому не дали поступить ни в аспирантуру, ни на работу в академи-ческий институт, после очень успешного окончания Физ-фака МГУ, всё по той же «серьёзной» причине. В связи с этим он вынужден был перебиваться случайной работой, от переводов технических текстов и научных статей с английс-кого - до работы строительным рабочим в бригадах «шабаш-ников».

 Оба они не желали мириться с такими жизненными пер-спективами и понимали что с их специальностями других может и не быть. Они уже в то время мечтали выбраться за рубеж и начать жизнь сначала. Особенно стремился к этому младший – Вечеслав. Он даже говорил брату по секрету от меня, что больше не хочет так прозябать, и если не удастся вырваться из ненавистного «режима» в течении ближайших двух – трёх лет, то он, скорее всего, покончит с собой...

 У меня, в своё время, выдержки было больше...

 

 В конечном итоге, - нам всем троим удалось уехать в Америку. Но произошло это не через три а через девять лет.

 Если успею, расскажу и об этом в отдельной книжке.

А пока хочу рассказать об одном интересном знакомстве, на-чавшемся ещё в лагерях – в 1935-ом, перешедшем в дружбу, после моего возвращения в Москву и продолжающемся до сих пор, хотя к сожалению, только в письмах.

 

 Итак, Москва,. !965 год.

 Сижу однажды перед телевизором, - в своей комнате на Кутузовском. На экране что-то рассказывает Георгий Гулия, - один из постоянных авторов "Литературной газеты" и член её редколлегии.

 "Железный занавес" в те годы начинает чуть колебаться. "Избранные" и "надёжные" изредка могут получить и загран-командировку. Вот и Гулия только что вернулся из Египта.

 Он вещает с экрана о том, что будет писать книгу о Древнем Египте. Из эпохи фараона Эхнатона /18-тая династия/.

 Гулия показывает фотографии: вот он сам на развалинах Ахетатона, города, воздвигнутого фараоном-реформатором - Эхнатоном.

 Правда, самих развалин не видно. Стоит Гулия на каком-то совершенно пустынном и голом месте.

 - Это то место, - поясняет он, - где Эхнатон, покинув старую столицу Египта - "Стовратные Фивы", основал свою, гордо назвав её "Городом солнца"...

 А вот и сам фараон! - Портрет во весь экран величиной возникает на экране. Какое прекрас­ное и вдохновенное лицо... Почему-же я вздрагиваю, почему?.. Или?...

 - А это - его жена, красавица Нефертити - продолжает Гулия,

- несомненно, всем вам знакомая! - Теперь поверхность экрана занимает головка действительно "всем знакомой" Нефертити. Но какая очаровательная, реальная, прямо живая, из плоти и крови – хотя несомненно "египетская"... У меня захватывает дух... А Гулия продолжает свой репортаж: - Это работы художника Михаила Михайловича Потапова, который живет в Закарпатьи, в городе Хусте.

 Ну конечно же я узнала! Боже мой!... Лагпункт Пиндуши.

Египетские головки на обрывках картона... Галчиха... Ну ко-нечно-же - Мишенька Потапов!

 Я хватаю лист бумаги, пишу не видя строчек, как слепая. На конверте я пишу: "Закарпатье, Город Хуст. Художнику М.М.Потапову". Вероятно, городок небольшой, и не так уж много в нем художников. А верней всего -только один. И я тут-же бегу отправлять письмо.

 

  Г Р Ё З Ы О Е Г И П Т Е

 

 ...Он тогда, как и я, работал в КБ Пиндушской Судоверфи. Никаких "общих работ" не знал, и, к большому его счастью, так и не узнал за весь свой "срок". В КБ он работал в отделе внутреннего оформления судов. Его эскизы всем нравились, его хвалили, но похвалы эти мало трогали Мишеньку. Они как бы плыли стороной, как и вся жизнь вокруг него. Если к нему обращались, он отвечал вежливо и даже охотно, но сам ни с кем никогда не заговаривал даже во время "перекуров" /сам он не курил ни тогда, ни в молодости, ни потом/. Он не искал ничьего общества, но о себе рассказывал свободно и легко. И историю его жизни вскоре узнали многие.

 …Это началось давно, очень давно, - когда Мишенька был ещё ребёнком. Вот что он рассказал мне о своей первой встрече с Древним Египтом, когда ему, девятилетниму маль-чику, ученику первого класса мужской гимназии, впервые попал в руки учебник по истории Древнего Востока:

 «...Увидев иллюстрации по Древнему Египту, я был потрясен, всецело захвачен ими: Великий Сфинкс, пирамиды Гизеха, пилоны древнеегипетского храма, мумия в сакофаге, Богиня Баст с головою кошки - всё это показалось мне близким и родным; когда-то и где-то виденным мною, но не на картинках, а в жизни. Когда же?.. И где?... Я испугался - не схожу ли я с ума?..»

 Перепугалась и мать мальчика, – никогда никаких книг о Египте до этого он не читал, и никто ему о нём ничего не рассказывал...

 

 Свой арест и лагерь Мишенька считал, как и все ключе-вые события жизни, - судьбой, "кармой". И он давно понял что сопротивление бесполезно и бессмысленно. Понял не на Лубянке, и не в лагере, а гораздо раньше ещё тогда, когда подростком бродил в окрестностях Севастополя и по развали-нам, любимого Херсонеса. Когда впервые познакомился с учением теософов, и понял ПРИЧИНУ своей страстной любви к Древнему Египту...

 Мишенька удивлялся, когда его расспрашивали о его "деле", о допросах. Ему казалось это совсем не важным, его не волно-вало, за что его взяли, почему?... Лубянка, лагерь - это всего лишь звенья в ожерелье судьбы.

 Арест и лагерь он остро переживал только в двух аспектах: у него отняли двух единственно близких и дорогих ему людей – обожаемую им мать, и... невесту / быть может, еще более обожаемую?/. Они остались "там". Он переживал их потерю, как окончательную , на всю жизнь. Что касается невесты – его

 предчувствие не обмануло. С матерью ему еще довелось встретиться и ещё пожить вместе какое-то время.

 Всякое воспоминание о них вызывало горькие слёзы, а не вспоминать он не мог.

 Второй аспект - тоже не менее горестный. Это крушение навсегда, как он тогда считал, мечты, лелеемой всю жизнь, – увидеть свою Прародину, любимый свой Египет. Если до лагеря из робких его попыток ничего не получилось, то о чем же говорить теперь?!...

 

 Мишенька Потапов был глубоко убежден, что в своей прежней, давно прошедшей жизни, тысячелетия назад, душа его жила, воплощенная в египтянине эпохи фараона Эхнатона, египтянине, близком ко двору Эхнатона, так же обожав­шем этого фараона-реформатора, как и теперь, спустя тысяче-летия, обожает его в теперешнем своем воплощении Мишень-ка Потапов. Он считал Эхнатона не только "реформатором", борцом с языческими жрецами, но и мессией, превозгласив-шим веру в Единого Бога,- предшественником Христа, первым основоположником монотеистической религии, проповедую- щей любовь ко всему живому и к Создателю самой жизни.

 Мишенька помнил свою прародину неясно и расплывчато, но ЗНАЛ,- что это - именно ОНА. Помнил так, как мы помним родной город, дом в котором выросли, дни своего детства - счастливые или печальные - и лелеем эти воспоминания в ду­ше до самой глубокой старости, до самой смерти...

 Когда Мишенька говорил о возлюбленной своей прародине, он становился живым человеком. Щеки его розовели, глаза начинали блестеть. Скорбное выражение исчезало с его лица. В остальное время он был похож на человека, действующего автоматически, в состоянии летаргического сна, хотя все действия его были разумны и логичны.

 Историю "перевоплощения" Мишеньки знали не только его ближайшие друзья, но - в общих чертах- и всё население лаг-пункта, не только интеллигенция, но и рабочие, и даже урки. И - удивительно! -все относились к нему с большой симпатией /даже, воспитанные коммунистической системой, безбожни-ки!/. "Наш египтянин" – никогда не зву­чало насмешкой, или "прозвищем" - ну, может быть, как фамилия.

 «- Вы не видали Мишеньку-египтянина? Куда-же он по-девался?»

 Единственным утешением Мишеньки Потапова оставалась возможность и тут, в Пиндушах, рисовать. Товарищи по КБ усердно собирали для него кусочки картона; через раскон-воированных бытовиков доставали кисточки и краски.

 Когда Мишенька, отыскав укромное местечко за бараком, или уединенную полянку на островке, присев на пенек или просто на зеленую кочку, начинал рисовать, он совершенно отключался от окружающего мира; он словно переносился в ту далёкую давно прожитую жизнь; он видел её, - эти дикие равнины, выжженную солнцем землю, каменные сооружения,

которые он сразу "узнавал"... Удивительные города, роскош-ные дворцы и храмы, людей в небывалых стильных одеждах... Он ВИДЕЛ, - и рисовал то, что ВИДЕЛ...

 Вот почему пейзажи и пирамиды древнего Египта на его рисунках утрачивали стиль "интерпретации" или "воскреше-ния", но воспринимались, как реальные, земные пейзажи. Те, кто видел эти картины, чувствовали себя современника-

ми; - видели их, как видели их современники, как видел их Миша Потапов. Это чувство необыкновенной реальности его живопи, в будущем, не раз отмечали крупные специалисты, видевшие работы Потапова, но об этом я расскажу потом.

 Лица со странными, "не нашими'" чертами, оживали под его кистью, словно бы он рисовал их с натуры. На самом же деле, он, обладая феноменальной памятью, использовал своё внутреннее зрение и воспоминания о древних - дошед-ших до нас остатках скульптур, о посмертныых масках, о рос-писях фризов и фресок - о том, что сейчас хранится в бога-тейших коллекциях музеев мира. Он помнил фотографии из музейных каталогов, помнил уникальные фотографии, воспро-изведенные в трудах крупных ученых-египтологов. Беря их за основу он оживлял их силой своего таланта и помещал в перс-пективу природы и культуры того древнего Египта, память о котором жила в его душе.

 Уже тогда, к 30-ти своим годам Миша По­тапов и сам был серьезным, знающим египтологом, имевшим обширную пере­писку с египтологами-профессионалами. К тому времени уже был заложен и фундамент его собственной египтологической библиотеки, в которой имелись фолианты с дарственными надписями авторов. Всё это было конфисковано при обыс-ке; так и сгинуло в подвалах НКВД. Но многое осталось в его памяти.

 Рисунки его имели большое сходство со всем этим истори-ческим материалом, и в то же время, повторяю, - были настолько живы, естественны и натуральны, что невольно казалось, - вот сейчас шевельнется эта головка и живые глаза встретятся с твоими...

 Несмотря на "укромность местечек", Мишеньку всегда находили, и постепенно вокруг него образовывалось кольцо "зрителей". Правда, они мало мешали художнику поскольку затаив дыхание следили за его работой. Да и Мишенька вряд ли замечал их... И я, уже зная его "историю" так же замирала в кругу восхищённых зрителей, боясь хоть единым словом нарушить магию творчества.

 Вот из под кисти художника появляются нежные очертания женского тела, чуть прикрытые струями прозрачной материи; тонкий профиль горделиво откинутой головки, - такой не-здешней, и такой "живой"!...

 Конечно, любимейшие портреты Мишеньки - это божест-венный Эхнатон и жена его - красавица Нефертити. И рисует он их чаще всего другого. Множество фотографий с разных древних оригиналов видел он в музеях, много фотографий хранил дома - ничего этого у него сейчас нет. Но память

его не подводит. Он ВИДИТ все эти фотографии, так же, как ВИДИТ их, - своих бывших современников - в их жизнен-ном воплощении... И "зрители" безошибочно узнают в далеко еще не законченном наброске: ..."Нефертити" - чуть слышно шелестит в воздухе...

 Вот так впервые встретилась я с творчеством Михаила Ми- хайловича Потапова.

 Почти у всех его товарищей по работе и бараку были бережно хранимые кусочки картона с египетскими головками, или пирамидами. Да и не только у них. Мишенька увлечённо

 рисует, но также охотно дарит "на память" свои рисунки, кто бы ни попросил.

 Разные люди населяют лагерь. Многие никогда и не слыша-ли ни о каких Эхнатонах с Нефертити, да и вообще о Древнем Египте. /А картинки нравятся всем!/. Интеллигенция в КБ , конечно, знает. Есть люди склонные верить в "доистори-ческую" память Миши Потапова. Большинство же относится скептически, считая, что всё это плод необычной фантазии художника. Но никто над ним не смеется - он пользуется всеобщей симпатией, всеобщим сочувствием. И если Ми-шенька бредет на остров без обычного ящичка с красками, никто не следует за ним - пусть погрустит и поплачет в одиночестве.

 ...В Пиндушах , как и во всех лагпунктах был клуб. Как бы ни был плох и захудал самый бедный лесоповальный лаг-пункт, пусть даже населенный одними "доходягами", уже не способными выработать пайку себе на жизнь, но и в нем обязательно имелся КВЧ /Культурно Воспитательная Часть/ и, - хоть крохотный клуб. А как же иначе?... Или вы забыли, что лагеря – это вовсе не наказание преступника, а его «ПЕРЕ-ВОСПИТАНИЕ»! /Если забыли – прочтите книгу "Беломор-канал" под редакцией М.Горького, изд. 1933г./. А чем же и перевоспитывать, как не приобщением к культуре? Так как же без КВЧ и клуба? За "клубную работу" и начальник лагеря и КВЧ получали премии. Вот почему начальство лагпункта не мешало лагерной интеллигенции "заниматься" клубом, несмотря на любые страшные антисоветские статьи в форму-лярах, - цена которым была хорошо известна всем НКВДеш-никам!

 На первый взгляд - парадоксально. Уродливо, извращенное издевательство! Люди с голоду умирают, им бы лишние 200 гр. хлеба, необхомые чтобы выжить, а им - концертик,- песенки под гитару, лихая чечеточка!... Но это только на первый взгляд.

 На самом деле клуб, конечно, никого не "перевоспитывал", но всё же вносил в жизнь лагеря хоть крошечную струйку нормальной жизни, чуточку воздуха, напоминал, что ты, - несмотря ни на что, - еще человек. И это не только для ин-теллигенции, которая "занималась" клубом, но и для всех зрителей; как для самых безнадежных доходяг, так и для самых отпетых уркаганов, так как какие-то искры чело-вечности сохранялись и у них, хотя "законы" их жизни –были зверски и бесчеловечны...

 

 Итак, в Пиндушах был клуб. Так как лагерь был богатый, это был отдельный большой барак , в котором имелся зритель-ный зал и весьма приличная сцена. "Клубных волонтёров" и любителей всякого рода сценического искусства было так же достаточно, – благодаря наличию КБ. Ведь инженерно-тех-нический персонал составлял едва ли не треть населения лагпункта.

 Воспоминания о Пиндушском клубе и его деятельности тоже связано у меня с Мишенькой Потаповым, каким помню

 Его в те фантастически далекие времена, когда я встрети-лась с ним впервые.

 В Пиндушеском клубе постоянно устраивались концерты; - среди заключённых нашлись неплохие солисты. Игра одного из талантливых зэков на баяне восполняла отсутствие рояля; были также и гитара, и скрипка, И даже ставились малень-кие пьески, типа чеховского "Предложения", если удавалось достать текст, а то и вспомнить по памяти. Зрительный зал, оснащенный деревянными скамьями, был всегда полон, а зрители весьма отзывчивы, включая урок и «отпетых» малолеток, которых всей «колонной» приводили в клуб.

 Когда я появилась в Пиндушах, конечно, я примкнула к волонтёрам клуба, тем более, - что к любительской сцене я была причастна ещё до всяких лагерей...

 И вот, нам пришла безумная идея - поставить - ни много, ни мало! - "Без вины виноватые"! Островского. Как потом оказа-лось, идея вовсе не была безумной, и "Без вины виноватые" были поставлены, да еще, с каким успехом! И были повторе-ны ешё три или четыре раза! Я уже упоминала об этой поста-новке во второй книге моих воспоминаний.

 Для ролей, как всегда, нехватало женщин. Кручинину долна была играть я, но Коринкину; как мы ни уговаривали попробовать Раечку Тэн, – она стеснялась и ни за что не согла-шалась. Пришлось на роль Коринкиной пригласить нашу дневальную, - бывшую баронессу /настоящую!/ довольно-таки преклонного возраста, слегка волочившую одну ногу, но с великолепным "прононсом" и аристократическим "ястреби-ным профилем". Сыграла Коринкину она весьма неплохо, хотя волновалась ужасно: - Ну как я выгляжу?... - спрашивала она всех, накладывая грим на свои морщины, - Не стара?... Правда?!

 Мужские роли разошлись отлично – нашелся и Дудукин, и Шмага, а молоденький Коля Ф. /сидевший за гомосексуализм, котрый в Союзе карался уголовно; - как сейчас, не знаю/, оказался очень чутким и трогательным Незнамовым... Нехва- тало - увы! - Галчихи. Никто не хотел играть Галчиху, да и женщин-то в Пиндушах было - раз, два - и обчёлся. Вопрос о Галчихе оставался открытым. А репетиции уже шли!

 Мы не раз звали Мишеньку Потапова придти к нам в клуб, надеясь отвлечь его от грустных мыслей. Он улыбался, благо-дарил, но не шёл... Поэтому я очень обрадовалась, когда на одной из репетиций увидела его одинокую фигурку в пустом зрительном зале. И вдруг эта, фигурка, поднялась и спросила

тихим и неуверенным голосом: - Может быть, я сумел бы сыграть Галчиху? Может быть, попробовать?

 Сначала мы были озадачены. Но, ...миловидное, похожее на девичье лицо. Высокий, с небольшой хрипотцой голос... А когда под подбородком завязали старушечий платок, из под которого выбивались седые лохмы самодельного парика - все так и ахнули. Грим, которырый сам себе наложил Мишенька превратил его лицо в старческое... Сыграл он Галчиху, надо сказать, превосходно!

 «...Да? да. Как же... Помню! Гришенька, маленький та-кой...»

 Сцена Кручининой с Галчихой неизменно вызывала бурные аплодисменты, а немногие женщины-зрительницы и малолет-ки из "колонны" плакали навзрыд. Слезы застилали и мои глаза, что было, конечно, совершенно не по - театральному... Но надо учитывать еще и то, насколько эта чудесная пьеса была близка нашим сердцам в тогдашней нашей ситуации.

 На этом кончаются мои лагерные воспоминания о тех дав-них встречах с удивительным художником – египтологом М. М. Потаповым.

 

 Я не ошиблась. Ответ из Хуста пришел быстро. Взвол-нованный, как и я , далёкими воспоминаниями Мишенька Потапов / да нет, какой уж теперь "Мишенька" – под шестьде-сят, или ЗА шестьдесят - вероятно!/, т.е. Михаил Михайлович Пота­пов приглашает приехать повидаться. Соблазняет красо-тами Карпат: " ...Вы не представляете, до чего здесь красиво! Широкая Тисса, от города отделенная цветущим сейчас ду-шистым лугом. Травы - по пояс! Кусты шиповника, как розовые облака! А на другом берегу - крутые скалы и высокие темные карпатские ели над ними И всё это отра-жается в воде. Тут, в широкой долине, Тисса течет спокойно...

 Приезжайте, скорей приезжайте!"

 

   Х У С Т

 

 Тогда, несмотря на свои - вот-вот 60! - я была еще легка на подъём; колесила по подмосковью на своем стареньком вело-сипедике.

 Через месяц, прихватив и велосипедик /в багаже, конечно!/ я была в Хусте.

 Сразу влюбилась. Небольшой, чешский /когда-то/ городок, чистенький, весёлый, белый с красными высокими и строй-ными черепичными крышами, весь в тополях и платанах. И такой колоритный, особенно в базарный день, когда улицы сплошь запружены велосипедами – ведь другого пассажирско-го транспорта тут нет, /я не напрасно прихватила свой/ - а на велосипедах восседают степенные гуцулки в широчайших юбках, скрывающих колеса велосипеда, в пестрых платках, накинутых на плечи и в белых "хусточках" на голове. Весь велосипед обвешан бидонами и корзинками с творогом или фруктами! Каким образом велосипед под всем этим грузом не падает, а бодро катится в реке других - кажется просто чудом. И я тоже качусь в этом потоке и не падаю, правда, бидонами не обвешана!

 Итак, я в гостях у М.М.Потапова, в его "скворечнике", как он называет своё жилище, но мне хочется назвать его "голубятней". Оно построено его собственными руками прямо на крыше небольшого старенькогого дома на окраине Хуста. Это дом племянников М.М., сыновей единственного оставше-гося в живых его брата.

 В "голубятню" ведет обыкновенная приставная железная лестница, с которой Михаил Михайлович уже дважды слетел, в подтверждение чего он показывает белый шрам на лбу и искривленную переломом переносицу. - Но, слава Богу, пока жив!

 "Голубятня" - небольшая комната, около 25 кв.м , низкая, но с большим широким окном. Её обстановка - стол, стул, узкая железная кровать, маленький органчик /педальная фисгармо-ния/ и большой мольберт. Книги, много книг по Египту, вновь собранных годами, сложены аккуратными стопками занимают угол, безо всяких шкафов. В другом углу - небольшая кирпич-

ная печурка, видимо тоже собственного производства. Вот и всё.

 Стены же "голубятни" сплошь завешаны большими карти-нами, писаными маслом. Это - галлерея портретов всей семьи фараона Эхнатона - его самого и Нефертити, их дочерей и мужей этих дочерей; матери и отца Эхнатона. Некоторые портреты повторяются, поскольку Михаил Михайлович ис-пользует различные исторические источники. Это любимые картины М.М., и всю галлерею он называет "Эхнатонианой". Работа над ней постоянно продолжается.

 Среди этих картин есть и темпера, и акварель.

 Сейчас, когда широко открыта дверь, а в распахнутое окно вливается аромат прибрежных тисских лугов - это прекрасно. Но представьте себе всё это зимой. Ведь М.М. живет здесь - это не мастерская, это его жильё. Печурку надо топить непрерывно, - никакого тепла тщедушные стены "голубятни" сохранить не в состоянии. Печурка топится дровами и углем, постоянно чадит и дымит. И картины покрываются копотью. Это приводит Михаила Михайловича в уныяние. - Они же погибают! – в отчаянии восклицает он. - Это моё несчастье!

 ...Трудно поверить, что вся эта красота и богатство красок созданы здесь, в маленькой чердачной комнатушке. Здесь была создана не только его любимая "Эхнатониана" - сплав воспоминаний о прародине /или о странной детской фантазии художника?/ и серьезных знаний египтолога. Здесь же было написано немало икон и образов. Большие иконы, написанные по заказу, украшают Мукачевский собор; другие - приделы и иконостас Одесского Кафедрального собора; некоторые еще ждут отправки, и я вижу их на стенах "голубятни".

 На небольшой полке стоят маленькие образа и иконки, кото- рые М.М. пишет за очень низкую плату, а то и вовсе бесплат-но, для всех, кто ни попросит. Иконопись – для него средство к существованию, и в Хусте Михаил Михайлович более попу-лярен как иконописец.

 Однако, существует и немало серьезных людей, которые интересуются его "египетской" живописью, и ценят её очень высоко. Есть и молодежь, восхищаюшаяся его уникальным творчеством, готовая помочь ему во всяких житейских делах и послушать его рассказы . Пока я была в Хусте, я встречалась со многими из них.

 Но Михаил Михайлович, как и тогда в Пиндушах, несмотря ни на что, чувствовал себя одиноким, никому не нужным, а "Эхнатониане" и вовсе грозила гибель... Обширная переписка с египтологами, присылаюшими книги и статьи, всё это мало утешало его. Болезненно переживал неудачи с устройством картин на какие либо значительные выставки. Вот таким застала я его в Хусте, в середине 60-х годов.

 

 А вот что рассказал мне Михаил Михайлович когда в чуд-

ные летние дни бродили мы с ним по отрогам карпатских предгорий, неподалёку от Хуста, или сидели на берегу Тиссы и любовались её течением в серебряных искрах.

 Он освободился из лагеря буквально накануне начала войны и почти тут же оказался в окупированном немцами Крыму, где он жил до ареста и где оставались все близкие ему люди.

 Последующие события были какой-то жуткой фантасмаго-рией. Тщетно разыскивал он в Крыму свою мать и невесту.

Гораздо позже, уже после окончания войны, он узнал, что невеста его была эвакуирована в Ташкент, где вышла замуж за польского офицера и уехала с ним в Польшу.

 «- Если женщина, которую я обожал, которой верил как самому себе – могла изменить мне и бросить меня, то что же думать о других?!...»

 Михаил Михайлович поклялся никагда не связывать свою жизнь ни с какой другой женщиной, и клятву эту сдержал.

 Два года он разыскивал мать и всё же нашел её, в ужасном состоянии, на краю гибели, нищей, в грязи, умирающей от голода, но всё же - слава тебе Господи! - нашёл!.. Не буду останавливаться на перипетиях дальнейшей жиз­ни М.М. в Крыму. Это было трагические и самое смутное для него время. Это была борьба за то, чтобы "выжить" и спасти мать. Для него, - такого непрактичного во всем, кроме живописи, застенчивого и «не от мира сего» - по силам ли было это ему? Но о какой живописи можно было думать тогда?

 Рассказы Михаил Михайловича были сумбурны, сбивчивы, полны всяких мистических подробностей и нюансов, и я, должно быть, не всё понимала в них.

 К этому времени относится принятие М.М. сана диакона,

без чего он вряд ли смог бы продержаться в эти годы в Крыму. Этот сан он носит и до сих пор. Однако, священником ему стать не привелось. Он вскоре рассорился на почве своих теософских взглядов с Евпаторийским архиепископом, при котором служил, тот пожаловался в патриархию, и Михаила Михайловича. Едва не лишили сана диакона. Потом все же "помиловали" сан оставили, но служить почти не давали, а рукоположение в священники было окончательно закрыто.

 Несмотря на свои теософские взгляды и веру в переселение душ, Михаил Михайлович оставался и глубоко верующим христианином. Как то у него эти взгляды связывались с хри-стианством, и он даже в Евангелии и Библии находил тексты, подтверждающие, что христианские пророки и евангелисты, их также не отвергали.

 Итак, кое-как всё-же удавалось ему поддерживать жизнь матери и свою.

 Но вот, каким-то чудом /с М.М много чудесного и непонят-ного свершалось в жизни/ до него долетела весть о том, что

 старший его брат, Владимир, ушедший из Крыма ещё с Врангелем за кордон, - жив, и живет в Закарпатье, которое в то время давно уже стало советской Западной Украиной.

 И Михаил Михайлович с матерью тут же двинулись в путь.

По дороге мать сильно заболела и, не доехав до села, где жил брат пришлось сделать остановку. Неподалеку от Хуста был тогда женский монастырь и там Михаил Михайлович, у которого не было буквально никаких денег, попросил прию-тить больную мать. В благодар­ность он написал икону для монастырского храма. Икона так всем понравилась, что когда благодарные монахини выходили его мать, они предложили им еще и еще отдохнуть в их монастыре. Хотя монастырь был женский, но Михаил Михайлович с матерью прожили в нем почти два года, до самой смерти матери, которую он горько оплакивая, там же, при монастыре и похоронил. О её смерти и отъезде М.М., в свою очередь, очень горевали монахини. /Впоследствии монастырь был закрыт, монахини разогнаны и ушли одинокими странницами по советской земле/.

 Могилка матери существует до сих пор, и М.М. навеща-ет её и сажает незабудки — любимые её цветы.

 Вот так Михаил Михайлович оказался в Хусте, в доме своих племянников, в то время еще молодых парней. Однако контакта с ними у М.М. не получилось, были они людьми, получившими лишь начальное образование, искусством не интересовались и ничего в нем не смыслили. Дядюшку, с его странными "египетскими" картинами считали просто чудаком, не от мира сего.

 С братом, из-за которого Михаил Михайлович отправился в Закарпатье, тоже близких отношений не получилось. Это был самый старший его брат, бывший офицер Белой армии, с Врангелем ушедший из Крыма в Турцию. Со временем он перебрался в Чехословакию и поселился в Закарпатье.

 Что он стал священником, ничего удивительного нет. Вся семья Потаповых была глубоко религиозна, и дети росли верующими. В Советском Союзе он оказался, когда Закар-патье стало Советской Западной Украиной. Жил о.Владимир в небольшом селе Дубны, километрах в 30-40 от Хуста, слу-жил в маленькой сельской церкви.

 Виделись братья не часто, хотя это был любимый брат М. М. с самого его детства. Михаил Михайлович говорил о нем, как о человеке необычайно мягкого характера, чувст-вительном, глубоко любящем природу, живущем в мире музы- ки и поэзии, и тоже пишущем стихи. Многие из них М.М. знал наизусть, и часто присылал. мне в письмах. Это были хорошие лирические стихи, похожие на лирику Тютчева.

 Служба в армии никогда не была по душе Владимиру Ми- хайловичу, но так уж сложилась его судьба. Он считал себя обязанным защищать Родину сначала от немцев, потом от большевиков и оставаться ей верным.

 

  П О Е З Д К А В Д У Б Н Ы

 

 Мне было жаль, что я так мало знаю об этом человеке. Но однажды мне всё же пришлось с ним повстречаться. Незабы-ваемое воспоминание осталось у меня от этой встречи...

 С согласия М.М., и несмотря на его предупреждения что это далеко, и будет для меня тяжело, я всё-же решила съездить на велосипеде в село, где живёт и служит его брат – отец Владимир. Вот как это было.

 ...Был чудный летний день, тёплый, но не жаркий, солнечный, пронизанный жужжанием шмелей и стрекотом кузнечиков. Я лежу в траве, и крупные ромашки, и розовые шарики клевера склоняются прямо над моим лицом. Велосипед лежит рядом. Мы с ним отдыхаем. Надо мной небо, синее-синее, ну прямо, как на Алтае. Ни одного облачка. И где-то там, невидимый в синеве, жаворонок распевает себе во-всю! Так и звенит коло-кольчиком.

 Я на пути в сельцо Дубны, в гости к отцу Владимиру. По-ловину, вероятно уже проехала. Съела свой завтрак - булку с куском сыра, запила молоком, и вот лежу - наслаждаюсь...

 Вся дорога до Дубны идет по берегу Тиссы, по хорошему шоссе с широкими обочинами для велосипедистов, - чешское наследсво. На шоссе почти никакого движения и, конечно, ни одной машины. Изредка встретится таратайка, запряженная парой лошадей, или одинокий, как и я, велосипедист.

 

 Вечером я сижу в маленькой комнате церковного домика у отца Владимира. Жена его, совсем старушка уже, простая гуцулка из местных жителей, сидит на низком диванчике, молитвенно сложив руки под подбородком на груди. Глаза полузакрыты, не шелохнется... То ли дремлет, то ли слушает.

Я тоже не шелохнусь. Слушаю. Проигрыватель чудесный, чехословацкий ещё, но со стереозвуком. И льются, и льются звуки... Какие звуки! Отец Владимир обожает Шаляпина.

 Много раз слышал он его во Франции, в Италии, живого, прекрасного, полного сил и артистического обаяния. А голос...

ну что говорить? Слушать надо... И мы слушаем, слушаем чуть не до утра.

 Две больших еловых полки заставлены пластинками с записями Шаляпина. Всё это собрал Владимир Михайлович, еще живя в Чехословакии, еще задолго до того, как принял сан... Какое счастье, что успел это сделать! А кроме этого, - остались воспоминания, и отнять их никто не может... И это услада и радость его жизни.

 Я осторожно спросила отца Владимира, как он относится к египетской ностальгии Михаила Михайловича?

 - Не одобряю, - ласково улыбнувшись ответил он. Не одобряю, но и не осуждаю... Ведь он, Мишенька, всегда .был странным ребенком, но все мы любили его. Ребенком он и до сих пор остался, до старости... Дети же - безгрешны...

 

 ...Без малого лет пятнадцать после моего визита в Хуст

Михаил Михайлович Потапов прожил еще в своей «голу-бятне».

 Я с сыновьями к этому времени уже давно уехала вАмери-ку, и года четыре как жила в своей нынешней бостонской квартире. С Михаилом Михайловичем у меня все эти годы продолжалась довольно регулярная переписка, хотя письма в Америку доходили не всегда, и шли по полтора – два месяца.

 Из этих писем я и знаю обо всех перепитиях жизни М.М. произошедших со времён моего визита в Хуст по сию пору, то есть конец 94-го тода.

 Лишь дважды за все пятнадцать лет, которые он оставался в Хусте, довелось ему пожить по-человечески.

 Первый раз, когда Мукачевский архиерей пригласил его расписать новую церковь в его , архиерейском подворье, и М.М. прожил в архиерейских "покоях" больше года. Имел собственную комнату, жил на всём готовом, - с давно забыты-ми "удобствами". На стенах была развешена любимая его "Эхнатониана", а в шкафу и на столах разместились египто-логические книги, которые приехали вместе с ним. К тому же он получал еще и зарплату по 100 рублей в месяц, что по тем временам было довольно-таки солидной суммой. У меня хранятся фотографии фрагментов росписи этой церкви. Рос-пись, так же, как и иконы, мне кажется не очень "церковной", - непривычно красивой. Однако, М.М. писал мне, что какая-то приезжавшая группа иностранных ученых и художников, ко-торой, как достопримечательность Мукачева, была показана эта церковь, пришла в восхищение и назвала роспись Михаила Михайловича "уникальной".

 В другой раз он был приглашен в Одессу для росписи главного монастырского храма /Маячный пер. 5/, на террито-рии которого находилась летняя дача Одесского митрополита.

 В Одессе М.М. пробыл довольно долгое время, но едва ли не большую часть его - в больнице. Заболели глаза. Он лежал в клинике Филатова, и сам Филатов /тогда он был еще жив/ лечил Михаила Михайловича, с которым очень подружился.

 Но – увы, – восстановить зрение в правом глазу не удалось даже профессору Филатову. Оно было потеряно почти пол-ностью и с тех пор М.М. практически продолжает работать с одним левым глазом. Несмотря на это, роспись монастыр­ского храма была им закончена и получила очень высокую оценку.

 Храм был расписан строго в византийском стиле. Одна из стен была посвящена изображению святых, особо почитаемых христианской православной церковью

 Этот монастырь, когда Михаил Михайлович еще заканчи-вал роспись, посетил патриарх Александриийскпй и всего Египта, - Николай VI. Он был потрясен работой М.М. и ска-зал, что никогда ничего более прекрасного и вдохновенного в церковной живописи не видел. Как знак высочайшей оценки Его Блаженство /патриарший статус, принятый в Египте/ на-градил Михаила Михайловича орденом Св.Марка /покрови-теля искусств/, и сам, своей рукой прикрепил его к скромной рясе в которой работал М.М... А тот, дрожа и чуть не падая от волнения, безмолвно молил: - Ах пригласите, пригласите же меня в Египет... Хоть на один день! Но вслух выговорить этих слов не посмел. Его блаженство отбыл со своею свитой в Александрию, а приглашения М.М. прислать не догадался...

 

 ...В 1979 году Михаил Михайлович возвращается в Хуст, в свою "голубятню" - немощный, полуслепой, семидесятипяти-летний старик, - он снова таскает воду и дрова по своей железной лестнице, - и снова продолжает работать с поистне фантастической энергией, неизвестно откуда берущейся!

 Письма от него в Америку приходят теперь довольно редко.

Вот что он пишет мне в это время: "Пишу портреты выдаю-щихся деятелей древнего Египта. Пишу с увлечением и радуюсь, что они выходят удачно, интересно. Имхотеп и Хемуин написаны мною на фоне воздвигнутых этими ар- хитекторами пирамид для фараонов Джосера и Хеопса, осво-бодившего Египет от двухсотлетненго ига гиксосов, азиатских кочевников-завоевателей.

 Из всех портретов этой серии готовы только пять... Работаю

 не только над египетскими портретами, но спешу закончить и два главных образа для иконостаса хустского собора – Спа-сителя и Богоматери. Пцшу их по фоторафиям с образов, писанных мною много лет тому назад для иконостаса Одес-ского кафедрального собора. Это лучшие из моих икон..."

 В другом письме: "Удивляюсь: как это я ухитряюсь при такой массе живописных работ еще и читать, да еще с одним моим левым глазом! Правда,, ежедневно капаю в глаза какие-то заграничные капли, присланные мне добрыми знакомыми.

 Прочел биографии В.Васнецова, Сурикова, Леонардо да Винчи, Микельанжело, автобиографию Бенвенуто Челлини. Чрезвычайно интересно!"

 

  СУДЬБА ЭХНОТОНИАНЫ

 

 Поистине судьбоносным годом для Михаила Михайловича явился год 1981-й, Примерно за год до этого Хуст посетила директриса Судакского городского музея. Не знаю, как она узнала о существовании М.М., но приехала специально уви-деть его и его работы. Творчество М.М. её поразило, особенно же "Эхнатониана" привела в восторг.

 У этой "Крымской дамы", как в письмах её называет М.М была близкая подруга, в то время бывшая директрисой худо-жественно-краеведческого музея в уральском городе Соли-камске, где я когда-то жила между двумя ссылками. Вот её-то и уговорила, - "сосватала", как выражается М.М. купить для музея всю целиком его "Эхнатониану".

 После долгой переписки, длившейся больше года, - в 1981-м году, "Эхнатониана"- все 15 картин - была куплена музеем за 5 тысяч рублей, и М.М. с помощью своего старинного друга отвез её в Соликамск, где она произвела настоящий фурор. Экспозиция выставки привлекла не только интеллигенцию Соликамска и соседнего Боровска, но и посетителей из Пер-ми. Приезжали целые экскурии пермских студентов и уче-ников-старшеклассников.

 Кончилось всё это тем, что Михаил Михайлович получил

 предложение от директрисы - занять место постоянного со-трудника музея, ставка на которое пустовала, а председатель горисполкома торжественно пообещал предоставить ему квар-тиру в одном из новых районов города,.- квартиру в новом доме, со всеми удобствами. /Жилищное строительство в Соли-камске в то время бурно развивалось / М.М. поблагодарил и ответил, что подумает.

 Думал и колебался Михаил Михайлович без малого 3 года... Из его писем этого периода:

 "С одной стороны, - если и эту зиму придется мучиться - таскать воду из колодца, дрова и уголь по обледенелой и заснеженной лестнице,...

 С другой стороны: - ничего хорошего в Соликамске меня не ждёт, - нет ни­чего и никого; единственно – обещанная мне двухкомнатная квартира с удобствами. Из-за этого «Соли-камского рая», теряю я и друзей, и родственников, и добрых знакомых, и дорогую мне могилку."

 /М.М. забыл, как он жаловался на полное одиночество в Хусте, как искренне считал себя там "заживо погребенным", и как мало, верней, вовсе, не общался с родными, - ни с братом ни с племянниками!/.

 Опять из писем:

 "С одной стороны: - в зимнее время работать в моей комна-те невозможно, остается лето, которое здесь так коротко... Зимой я превращаюсь в истопника, у меня вечно грязные руки, и грязь под ногтями... Мои работы, висящие на стенах, гибнут от копоти и дыма...

С другой стороны: - что за климат ждет меня там? Суровые зимы. Отсутствие овощей и фруктов... А вдруг, почему-либо я лишусь этой квар­тиры?!...»    ^

 Михаил Михайлович давно стоит на очереди в жилот-деле Хустского Горкомхоза. Но очередь и в этом милом городке, как и везде - не двигается. Что же делать?

 Наконец, - уже в 1983-м году! М.М. решается съездить в Соликамск с одним из своих знакомых, который обещает сопровождать его посмотреть предназначенную ему квартиру.

 Оказалось, что квартира все еще ждет его. Квартира из двух больших комнат, с кухней, кладовкой, ванной и "удобствами". В кухне - газ и горячая вода. Спутник М.М. пришел в восторг - "квартира просто великолепна!" И Михаил Михайлович наконец соглашается, - квартира ему подходит. В Гориспол-коме он подтверждает свое решение - переехать.

 Соликамск и его окрестности производят приятное впечат-ление, и погода во время их путешествия тоже не подвела.

 Вот что пишет он в очередном письме по возвращении из Соликамска в Хуст: "В городе масса деревьев и зелени... На обратном пути мы плыли по Каме до Перми, и я был очарован ширью Камы; её величием и красотой её берегов - я всё время стоял на палубе, любовался и не мог надышаться дивным, целебным речным воздухом."

 Но хотя решение было принято, и М.М. дал определенно свое согласие на переезд, сборы затянулись еще больше, чем на полгода.

 За три года его сомнений и колебаний многое в Соликамске, верней в Соликамском музее, изменилось и, надо сказать, вовсе не в пользу М.М. Прежде всего, уехала из Соликамска директриса музея, при которой была куплена "Эхнатониана". Новая, пришедшая ей на смену, директриса была отнюдь не расположена к М.М. и никакого дружелюбия к нему не проя-вила. Она привезла своего "сотрудника музея" на единст-венную свободную вакансию и уведомила М.М., что место штатного Сотрудника в музее для него потеряно, так как он слишком долго раздумывал, а "Эхнатониану" благополучно

отправила в запасник, решив, что для неё время истекло, хотя в договоре о покупке было сказано: "для постоянной экспози-ции в залах музея". На слабые попытки М.М. протестовать, она отвечала, что теперь она хозяйка музея, и ни в каких его работах не нуждается.

 Вся дальнейшая эпопея получения квартиры в Соликамске происходит совершенно помимо музея.

 Снова из писем М.М.:

 "...Никто здесь не одобряет мое решение переехать в Соли-камск и все спрашивают: на что же я надеюсь существовать там, если работы в музее мне больше не предлагают?

 Отвечаю: на пенсию в 45 руб., которую я. получаю, как бывший диакон, и на денежные свои сбережения. Денег со сберкнижки, полученных за "Эхнатониану", я еще не трогал..."

 

  ВСЁ-ТАКИ В СОЛИКАМСК

 

 Я была единственной из его друзей, кто всеми силами уговаривала его решиться на этот шаг и настаивала на переезде, тем более, что Соликамск был мне хорошо знаком.

 Старинный Соликамск, с его прекрасными, хотя и без-действующими, церквями и крутыми улицами мне очень нравился. Хороши были и окрестности. И климат, который так пугал М.М.,тоже был вовсе не плох - солнечное лето и не слишком суровая, но обычно, очень снежная, зима.

 В конце концов, Михаил Михайлович всё же решился, и сын одного из его племянников взял отпуск, чтобы помочь М.М. переехать и перевезти то, что он хотел взять с собой.

 Начались сборы, которые тоже привели его в ужас: «...Если бы вы заглянули сейчас в мою комнату, то ужаснулись бы: - черные растрескавшиеся стены, черный потолок, развали-вающаяся печка... А мои бедные картины! Их покрывает такой слой копоти, что никакая отмывка не помогает. Они все требуют реставрации!» - пишет он ещё из Хуста.

Но в этом же письме: "...Всё-таки, как грустно, что прихо-

 дится уезжать отсюда. Не легко менять местожительство в моем возрасте. Но раздумывать теперь уже не приходится – Рубикон перейден!"

 Да, Рубикон был перейден. Однако, если бы не председа-тель Соликамского Горисполкома, так и не состоялся бы этот переезд и всё дальнейшее, что случилось потом... Не странно ли? Человек, ничем с искусством не связанный, человек, хоть и не из особенно высокой, но всё же номенклатуры, оказался в буквальном смысле вершителем судьбы художника Михаила Михайловича Потапова.

 Не знаю, что руководило этим человеком? То ли, действи-тельно, "Эхнатониана" произвела на него такое исключитель-ное впечатление? То ли ажиотаж по поводу выставки подал ему уникальную идею? То ли "наитие свыше" подсказало, что Соликамск может "войти в историю" благодаря своему жите-лю - М.М. Потапову?...

 Так или иначе, что бы ни руководило действиями Пред-седателя Со­ликамского Горисполкома, действия его были необычны и удивительны. Не один раз за три года коле-баний Михаила Михайловича он терпеливо переносил "вы-деленную" ему квартиру из одного строящегося дома в другой; не раз передвигал сроки, неизменно повторяя при-глашение переехать в Соликамск. Он неизменно соглашался подождать, "пока здоровье М.М. позволит осуществить этот переезд", или "пока М.М. закончит свои необходимые дела"...

 Кто или что руководило этим человеком?...

 

   К А Р М А

 

 Жизнь М.М.Потапова полна неожиданных, непредвиденных и крутых поворотов, ничуть не зависящих от его собственной воли.

 Варшаву, - где он родился и где прошло его счастливое раннее детство - сменяет небольшой тихий уездный городок на Украине, Черкассы, родина его матери. Туда возвращается она с младшим сыном после смерти мужа.

 В Севастополь Миша с матерью попадают по настоянию одного из его братьев буквально накануне революции 1917 г. Севастополь становится его любимейшим городом, любовь к которому - на всю жизнь, уступает только лишь любви к древнему Египту.

 В Севастополе проходит его отрочество и начало юности; здесь он берёт свои первые уроки живописи, хотя и без них, уже давно делает выразительные наброски египетских головок и пирамид. Здесь начались его первые серьезные занятия египтологией; увлечение литературой, - не только художест-венной, но и исторической, и философской. Литература поглощается в неимоверных количествах. Завязываются связи с интеллектуальными людьми, не только с севастопольцами, но и вне Севастополя; письменные связи налаживаются с крупными учеными-египтологами, в том числе и с американ-ским египтологом, автором крупнейшего труда об. истории Египта, - Джорджем Брэдстедом.

 И наконец, Москва, куда он с подачи друзей попал по приглашению Египетского отдела Музея Изобразительных Искусств для реставрации фрагментов настоящих египетских фресок. Возникла и реальная надежда вскоре увидеть и сам Египет, - попасть в одну из экскурсионно-научных групп.

 Вместо этого неожиданный арест и Пиндуши, о которых вы уже знаете... Потом война и ужасные годы в оккупированном крыму... Потом женский монастырь вблизи Хуста; затем дол-гая нелёгая жизнь в хустской "голубятне", и вот теперь - переезд в Соликамск!

 Все эти события происходили без малейшей инициативы со стороны самого Миши, а позже Михаила Михайловича!

 

 На первых порах Соликамск преподносит М.М. немало неожиданных подарков. Поражает великолепная квартира с двумя большими, - каждая много больше хустской «Голубят-ни», комнатами и большим балконом. С газовой плитой и горячей водой в кухне, с ванной /!/ и прочими "удобствами".

 Всё это подробно описывает М.М. в своих первых письмах из Соликамска. Описывает со множеством восклицательных знаков... "- Наслаждаюсь ванной, купаюсь чуть ли не каждый день. После убогой хустской комнатки такая квартира - просто дворец, - рай!"

 С энтузиазмом занимается он покупкой мебели и "все­го необходимого для жизни в такой квартире". Покупает всё, что ему по вкусу - старинное или оригинальное. Ведь деньги, по-лученные за "Эхнатониану" еще в 1981-м году, не тронуты, лежат в сберкассе, и на устройство квартиры М.М. их не жалеет.

 Находятся и новые друзья, помогающие делать покупки и устраиваться в квартире. Покупку вещей и устройство в новой квартире - всё это описывает М.М. с неподдельным востор-ом, и радуется всему, как ребёнок. Мало того, он тут же

начинает роспись ванной комнаты в египетском стиле и превращает ее поистине, в музейный экспонат: "- Я начал её расписывать в древне - египетском стиле, с папирусовыми зарослями и болотными птицами на боковых стенах, с пру-дами с голубыми и розовыми лотосами на средней стене. А над прудом и лотосами - летящие дикие утки...

 «Всё это взято мною с древнеегипетских фресок . Получается красиво, - настоящий Древний Египет! Думаю такой ванной комнаты нет больше нигде во всем мире!"

 Собирается расписать и кухню. Но одновременно уже начато несколько работ над "галереей деятелей Древнего Египта" и над серией египетских пейзажей, не говоря о том, что массу времени занимает довольно скучная и кропотливая работа над реставрацией картин , привезенных из Хуста, сильно поврежденных копотью и дымом.

 Работоспособность этого человека – просто феноменальна!

 Соликамск, на который в первый свой приезд в 1981-м году, Михаил Михайлович не успел обратить особого внима-ния, так как был занят в музее экспозицией "Эхнатонианы", тоже радует неожиданностями. Оказывается, гористые улицы со ступенями, а то и целыми лестницами, напоминают люби-мый Севастополь. Масса деревьев, зелени и цветов - "так что порой кажется, что ты в Крыму!" Прекрасны и старинные церкви, хотя и не работающие, но внешне реставрируемые понемногу; на куполах сияют золотом кресты. . И климат, не только что не плох, а вроде бы получше хустского. Пыш-ная весна сменяется солнечным летом и М.М. пишет, что он впервые чувствует себя так хорошо; обходится без обычных простуд. И на рынке – представьте себе! – есть и овощи, и фрукты, даже... бананы, которых изумленный М.М. накупает - аж 5 килограммов! / вероятно забыв, что они быстро пор-

тятся/.

 Контакты с музеем, несмотря на "враждебную" директрису, тоже, вроде бы, налаживаются. "Эхнатониана", вытащенная из запасника, куда было её запрятала "вредная директриса" сно-ва экспонируется в залах музея и по прежнему пользуется успехом; приезжают её увидеть даже экскурсии из других городов.

 Хотя формально Михаил Михайлович с музеем никак не связан, /он не работник музея, и никакой зарплаты не полу-чает/, его постоянно приглашают встретить экскурсию, что М.М. делает весьма охотно. Рассказывает не только об экспо-натах и о себе, но и читает лекции об истории древнего Египта. Вскоре и его квартира становится посещаема, как "филиал музея". Михаил Михайлович "гостей" принимает при ветливо, всё показывает, отвечает на все вопросы, и гости уходят его восторженными почитателями! И с многими завязывается переписка.

 Но эйфория, охватившая его в первое время по приезде в Соликамск продержалась не слишком долго. Постепенно и неуклонно она угасает. Перестает радовать "великолепная" квартира. Кухня так и остается нерасписанной. Новые друзья кажутся «недостаточно искренними...» Письма от старых друзей приходят редко, а из Хуста и вовсе никто не пишет.

 Возрастающая популярность и внимание к его творчеству не радует, или верней, он вовсе её не замечает. И сам Соли-камск теперь уже представляется чуть ли не ссылкой, куда забросила его злая судьба «- заснеженный глухой городишко, где-то на севере страны, где он чувствует себя одиноким и никому не нужным.!» /подобно тому, как это было и в Пинду-шах и в Хусте.../. И попрежнему «единственной радостью остаются воспоминания о далёком детстве и юности в Се-вастополе, и... грёзы об обожаемой Прародине».

 ...Месяцы складываются в годы. Течение времени неот-вратимо, и неуклонно подтачивает старческий организм. Болезни одолевают. Учащаются сердечные спазмы; постоян-ные простуды /"вот и тут, как и в Хусте!"/ сопровождаются кашлем, насморком и головными болями. Самое страшное -ухудшается зрение в единственном зрячем глазу. Не раз уже приходилось ложиться в больницу, или вызывать скорую...

 И, - НЕСМОТРЯ на всё, ВОПРЕКИ всему! - его творческая энергия, не только не падает, но всё возрастает! Жажда тво-рить не покидает, а боязнь "не успеть" подхлестывает уходя-щие силы.

 Вот что пишет М.М. в письмах, в середине 1980-х годов: "...Портретная галерея близится к завершению; серия египет-ских пейзажей — закончена. Начаты копии с так называемых, фаюмских портретов, найденных на мумиях... Как видите, Евгения Николаевна, все эти новые работы представляют собой единое целое, и я не могу оставить их незакончен-ными..."

 Из другого письма: "...Вы удивляетесь моей энергии, дорогая Е.Н.? Увы, нет уже у меня никакой энергии. Я с трудом встаю с постели изможденный, полуслепой старик. Но я должен встать, и должен заставить себя взяться за кисти..."

 И он берется за кисти; живописные работы не прерываются ни на один день, кроме тех, когда он лежит в больнице. Не прерываются и встречи экскурсантов в музее. А экскурсий становится всё больше...

 Посещение "гостей" дома, тоже отнимает не мало времени. Он отвечает на многочисленные письма. Пишет и мне – длин-ные, и всегда интересные. И еще успевает читать! Он полу-чает журналы: "Наука и знание", "Азия и Африка сегодня", начал получать новый журнал "Наследие" - "в нём печатают интересные воспоминания и размышления," - пишет мне М.М.

 Он читает и перечитывает художественную литературу –особенно Толстого. Любит читать биографии великих людей. "Письма художника Нестерова" привели его в восторг. В своих письмах он любит делиться своими впечатлениями от прочитанного. Массу помнит наизусть. Цитирует по памяти Пушкина и Лермонтова. Обожает А.К Толстого и М.Воло-шина... И всё это на своём девятом десятке лет! Со своим единственным зрячим больным глазом?!

 Откуда же берется время?... Как будто минута для него - час. А час -неделя! Не чудо ли это?...

 Однако, письма его, несмотря на всю эту кипучую дея-тельность, продолжают быть горькими, с жалобами на полное одиночество. "...Я смотрю на всё меня окружающее, как чуждый мне непонятный сон. Душой я весь там, в моём ми-лом Древнем Египте. Я не перестаю скорбеть о том, что не сбылась моя мечта – навсегда уехать в Египет... Пусть Бог простит мою покойную мать за то, что она не послушалась знакомых теософов и моего брата-офицера, уходившего из Севастополя с "белыми" в 1921 году, и не увезла меня тогда за границу! Этим она обрекла меня на жалкое прозябание в стране, чуждой мне по духу, в стране атеизма, в которой я чувствую себя заживо погребенным, никому не нужным.»

 Подпись - "Ваш старый одинокий друг" -так теперь он всег-да подписывает свои письма.

 

  НЕЛЕГКО БЫТЬ ИЗВЕСТНЫМ

 

 Особенно напряженной становится жизнь Михаила Михай- ловича в 1990-м и 1991-м годах. Ко всей его кипучей худо-жественной деятельности прибавляется участие в съемках фильмов, одновременно задуманных двумя киностудиями - Пермской и Свердловской, - фильмах о творчестве худож-ника - М.М. Потапова!

 Съемки начинаются почти одновременно.

 Сначала М.М. этим обрадован, но вскоре начинает горько раскаиваться в том, что дал согласие на участие в съемках. Он расплачивается не только временем, но и нервами. То в съемке что-то не ладится и постоянно требуются повторения; то переделывается сценарий; то в киностудии возникают какие-то проблемы и режиссер сообщает М.М., что фильм могут "зарезать", и вся проделанная работа пойдет насмарку...

 М.М. готов отказаться, но в душе теплится надежда... а вдруг?.. Режиссер обольщает несбыточным: вдруг фильм окажется уникальным, рамки его расширятся и будут запла-нированы натурные съемки в Египте, и тогда командировка, в которую несомненно будет включен и М.М. Он не верит в реальность режиссероких обещаний, но... А вдруг?..

 Пока же еще, нежданно-негаданно подвалила другая боль-шая и спешная работа. В Соликамске, наконец, на шестом году перестройки, получено разрешение на открытие одной из тринадцати старинных церквей, и верующие с энтузиазмом принялись за внутренний ремонт.

 Михаила Михайловича просят оформить иконостас: шесть больших образов, и шесть маленьких для царских врат.

 Из ответов М.М. на мои вопросы :

 «...Нет, что Вы! Пишу я, разумеется у себя в мастерской,- т.е. дома. Доски для образов привозят мне на квартиру, большие доски, в полтора метра высотой. Богослужения хотят начать на Пасху, а Пасха нынче ранняя, надо спепшть, готовы же только два образа - Богоматери и Христа» - пишет - М. М.

 Между тем подходит к финишу и работа на киностудиях. Первым выпускается на экран пермский фильм. Он нравится М.М., - заснято и показано много его работ. Но фильм не-большой, "научно-популярный". Дальше Пермской области он не пошел.

 Зато со свердловским дело обстоит иначе, это не научно-популярный, а "документальный" фильм. Времени на него отпущено вдвое больше. Еще до выпуска на экран о нем заговорили, как о будущей сенсации, и имя режиссера В. Тарика уже упоминалось в газетах. Фильм показали по центральному телевидению. А в свердловском Доме Кино была организо­вана выставка работ Михаила Михайловича Потапова, для чего Соликамский музей любезно одолжил "Эхнатониану", а из квартиры М.М. были привезены все его последующие работы. Михаил Михайлович был приглашен на открытие выставки, но, увы, – в это время он лежит в Соликамской больнице. Воспаление тройничного нерва, что вызыало перекос рта, и серьезное осложнение с глазами. Под угрозой зрячий левый глаз!

 Однако, как и всегда, события в жизни М.М. идут сами собой, безо всякого его участия и инициативы, неведомо кем управляемые. Карма?...

 Фильм, названный "Египтянин", был просмотрен сотруд- никами Египетского посольства в Москве. Он произвел на зрителей такое впечатление, что, в итоге, советник по делам культуры, доктор наук, профессор Хосни Ибрагим Юсеф командируется в Свердловск, дабы ознакомиться с подлин-ными работами художника и, как он предполагает, повстре-чаться с самим художником.

 Событие редкостное, и свердловские деятели культуры ни за что не хотят его упустить. "Синхронизируется" работа двух больниц - Соликамской и Свердловской. Несмотря на неваж-ное состояние больного, его перевозят из одной больницы в другую, областную Свердловскую. М.М. польщен, хотя встре-чи этой боится: не увидит ли он в лице этого египетского профессора «ненавистного ему араба - покорителя Египта?»

 « ... Но представьте себе, как я обрадовался, увидев чисто-кровнейшего "древнего" египтянина, со всеми, милыми мне, чертами древнеегипетского лица! Боже мой, каким образом мог так сохраниться, этот древнеегипетский облик?! Это прямо какое-то чудо!!! Я был растроган до слёз... К тому же еще оказалось, что египтянин свободно говорит по - русски без всякой переводчицы."

 Событие это настолько взбодрило силы М.М., что привезен-ный из больницы в Дом Кино, он был в состоянии обойти всю выставку с почетным гостем, давая ему свои пояснения. С волнением он спросил профессора: " - верно ли переданы в его пейзажах египетское краски?"

 Тот ответил: "- Верно до удивления. Невозможно поверить,

 что это писано не с натуры". Для М.М. это была высочайшая награда.

 За чаепитием /по выражению М.М./, после осмотра выставки профессор Юсеф передал ему от лица посла официальное при-глашение на кинофестиваль в Каире, намечавшийся на ноябрь - декабрь этого года. Михаил Михайлович поблагодарил и сказал в ответ, что всю галерею портретов выдающихся деятелей Древнего Египта он хотел бы принести в дар сов-ременному Египту, а именно - Каирскому Музею. Профес-сор поблагодарил М.М. от имени Египетского народа, и пообещал осенью, когда он тоже будет в Каире, провезти М.М

по всему Египту, показать Ассуан и развалины Ахетатона. На прощанье он произнёс: « - До встречи в Египте!...»

 На следующий день статья с таким заголовком появилась в свердловской областной газете!

 М.М. лежит в отдельной палате свердловской больницы. Добровольная "секретарша" пишет письма под его диктовку. С глазом, хотя и получше, но писать сам он еще не может. В конце письма мне она приписывает от себя: "Палата Михаила Михайловича. – напоминает ботанический сад, - так много цветов принесли ему друзья и знакомые - нарциссы, пионы, розы... А сколько цветов он получил на встрече в Доме Кино!...

 Но М.М. мало занимают цветы в палате. Встреча с "пред-ставителями интеллигенции" - кажется формальной и офици-циальной... В успех выставки тоже как-то не очень верится; представлять её самому не позволяет болезнь.

 Не нравится ему и снятый фильм. И в этом, к сожалению, как мне кажется, он действительно прав. Я фильма не видела, но запись звука, сделанная с экрана, у меня есть. Мне она тоже не нравится. Михаил Михайлович. жалуется, что работ его показано мало. Церковная роспись одесского храма не получилась по каким-то техническим причинам и выпала из фильма, а её он считает лучшей своей работой в стенописи... "- Меня они представили каким-то старым чудаком, - обидно." И действительно обидно, - по тексту, записанному с экрана, похоже, что это близко к истине. Мои друзья, видевшие фильм, тоже не в восторге.

 Единственное, что искупает всю эту нервотрёпку с поездкой в Свердловск – «единственный светлый луч - такой необыкно-венный, не только светлый, но яркий, как вспышка — эта встреча с подлинным египтянином...» /Это из письма М.М./

 И долго, уж после возвращения его в Соликамск. письма М.М. полны переживаниями этой встречи. О поездке в Египет он предпочитает молчать. То ли не верит, то ли боится спуг-нуть, "сглазить" такую невероятную удачу...

 По полученной "на память" фотографии он пишет портрет

профессора Юсефа.... Других работ тоже хоть отбавляй - спешно нужно закончить четыре больших портрета из "гал-лереи", обещанной в дар Египту и уже отправленной прямо из Свердловска, с выставки, в Египетское посольство.

 Одновременно работает М.М. и над окончанием больших образов для церкви, которых к Пасхе закончить не удалось.

 Подлеченный, но не вылеченный глаз всё еще болит и слезиться, но о больнице он и слышать не хочет - некогда. Между тем, и свердловский офтальмолог подтвердил ди-агноз – начавшееся помутнение хрусталика левого, - зрячего глаза. Каждое письмо М.М. я вскрываю со страхом. Господи, неужели его ждет судьба Гогена?!...

 

  СВИДАНИЕ С ЕГИПТОМ

 

 Время меж тем идет и идет. Никаких вестей из посольства, и всё происшедшее" превращается в "прошлое". Только привет от профессора Юсефа, переданный после получения послед-них четырех портретов "галлереи" - вновь окрыляет мечту и разжигают совсем было погасшую надежду.

 Но вот, в один прекрасный день, который всё же наступает, из Египетского посольства приходит пакет с официальным приглашением /об этом я узнаю из коротенькой приписки к

последнему письму./ на Каирский кинофестиваль, который открывается 3-го декабря сего /т.е.1990-го/ года!

 Официальная бумага, со всеми нужными печатями и подписями, а при ней еще и письмо, разъясняющее, что все расходы по по­сещению кинофестиваля оплачиваются соот-ветствующими Египетскими организациями. Кроме того, М.М., в связи с состоянием его здоровья, может иметь "сопровождающую медсестру", которой поездка также будет оплачена, и что им обоим следует прислать необходимые документы /анкеты для получения виз и пр./ в Египетское посольство не позже 15-го ноября...

 Я читаю и перечитываю, не верю глазам своим - дух захва-тывает!...

 Я хватаю бумагу, пишу краткое, сумбурное и восторженное

письмо. - Наконец-то! Я поздравляю М.М. с невероятным исполнением мечты ВСЕЙ ЕГО ЖИЗНИ!!...

 Но что же я получаю в ответ?... Раздраженное письмо, полное горьких, несправедливых упрёков, как будто всё, что я написала - это "выдумка":

 "... Вы забыли, в каком государстве я живу!! Советую Вам вспомнить об этом, дорогая Евгения Николаевна... - Разве я получил "разрешение" на поездку??..."

 В этом письме он вспоминает о своем друге, покойном художнике В.А. Ватагине. Тому так же очень хотелось по-бывать в Египте. По случаю 80-ти летия художника был организован банкет, где Ватагин высказал своё желание.

 Однако, министр культуры, присутствующий на банкете тут же заявил, что не позволит рисковать здоровьем почтенного юбиляра. Этого было довольно, чтобы В.А.Ватагину так и не пришлось побывать в Египте.

 "- А мне-то уже 86, дорогая моя соотечественница, забывшая, что такое Советский Союз!!" Вот так. Конечно, времена другие, идёт перестройка но, может быть, он и прав?

 Упрекает меня и в том, что я забываю о его здоровье. "...Я работаю из последних сил. Боюсь не успеть. О какой поездке тут можно говорить?!"... Ну и ну!

 Но события продолжают идти своим чередом. Находит-ся "сопровождающая" медсестра - давняя знакомая М.М.,тоже влюбленная в Древний Египет, правда, ранее там не жившая, но зато успевшая уже раз побывать в Египте современном.

 Возможность побывать там второй раз /да еще даром!/ при-водит её в восторг. Женщина решительная и энергичная, все хлопоты она берет на себя. Достает формы для анкет /для чего прихо­дится ехать в Пермь!/, собирает прочие нужные доку-менты, чуть не насильно заставляет М.М. сфотографироваться и поставить свою подпись в анкете. /Это единственное "актив-ное" участие М.М. во всех событиях!/

 И когда, наконец, всё уже готово и документы пора отсылать в посольство, всплывает новое осложнение; и тоненький волосок, на котором держится "мечта всей жизни" готов вот-вот оборваться.

 А время не стоит на месте. Выставка в свердловском Доме Кино проходила в мае. Теперь уж ноябрь на носу.

 Непредсказуемые события разворачиваются в мире. Уже оккупирован Кувейт. Персидский залив подобен пороховой бочке. На Ближнем Востоке вот-вот готова разразиться война.

 Морские пути заблокированы, и никакие пассажирские лай-неры из Одессы в Египет теперь не ходят. Выясняется, что единственное сообщение с Каиром - лайнеры воздушные.

 Михаил Михайлович поражен в самое сердце. Конечно он предполагал поездку только морем, которое он любит, кото-рого не боится. Он никогда не летал на самолете, а куриру-ющий его уже несколько лет Соликамский врач –категориче-ски против полёта…

 Письма М.М. становятся просто отчаянными. «Что делать? Что делать...?»

 Хотя Михаил Михайлович широко образованный человек, ученый-египтолог; глубоко верующий христианин и философ; поклонник Толстого и теософ вместе с тем, /он и у Толстого отыскивает теософские воззрения/, - но в то же время он раб самых вздорных суеверий, вплоть до чёрной кошки на дороге, или встречи со священником; верит он во всевозможные предзнаменования, предсказаниям цыганки, гаданию на кар-тах, /которые и сам умеет раскладывать/; верит в дурные сны и дурные предчувствия /не раз предсказанное ему со-вершалось!/.

 Письма его полны смятения и страха: «Всё говорит против. Не только врач но и сны... И предчувствия... И карты...»

 Вместе с тем он твёрдо уверен, - знает что сопротив-ляться судьбе - бесполезно. Карма!...

 Несмотря на всю энергию, проявленную медсестрой, он не решается отослать документы в посольство. Вместо этого, он туда пишет - нельзя ли перенести его посещение на лето?... Ссылается на состояние здоровья. Звонит в посольство и умоляет профессора Юсефа помочь ему... Увы, проф. Юсеф с первого января уходит из посольства. Он отвечает что-то невнятное и неопределённое...

 М.М. звонит еще раз, и, к счастью попадает на сотрудницу, которая гово­рит по-русски. Она начинает убеждать его, что напрасно он тревожится, - на современных лайнерах перево-зят даже очень тяжело больных; никакой опасности нет. Что выдумывает Соликамский врач?! Откладывая-уверяет она - вы теряете единственный шанс, это всё равно, что отказаться от выигрыша в миллион рублей! То же твердит ему и медсестра в Соликамске.

 «...Так, под влиянием этих двух женщин, я делаю то, чего делать боюсь и уже не хочу.» - пишет он.

 Третья женщина , которая умоляет его одуматься - это я.

«- Михаил Михайлович, такое немыслимое везение!

 Бросьте раздумывать, летите. - Вот-вот вспыхнет война в Персидском заливе, и все шансы будут потеряны!» Я пишу ему отчаянные письма, не соображая, что всё равно они придут, когда будет уже поздно...

 Последнее его письмо, написанное за неделю до открытия фестиваля звучит категорично: "Сердце моё протестует про-тив этой поездки. Всё складывается не так, как мне хотелось бы... Ехать решительно не могу!"...

 Напрасные мучения переживает бедный Михаил Михайло- вич. Судьба, и на этот раз, /в лице двух женщин, очевидно,/ оказывается сильнее!

 Двенадцатого декабря я получаю... аэрограмму из Каира!

Несколько слов приветствия. Несколько слов о том, где пришлось побывать и обещание написать обо всём подробно,

когда он вернется домой. /если вернется благополучно!/.

 

 Михаил Михайлович благополучно вернулся в Соликамск. Это было в декабре прошлого, т.е. 1990-го года. Обещанное письмо с описанием поездки в Египет было написано и от правлено, но мною и до сих пор не получено, так как почтовое ведомство Советского.Союза переживает очередной кризис и письма оттуда идут 3-4 меся­ца, или не приходят вовсе.

 Но недавно прорвалось письмо "с оказией". Маленькое, всего в одну страничку.

 Предчувствия не обманули М.М. – Поездка его, как он считает, оказалась "неудачной". Всё было не так. Египтяне говорили по арабски, или на других иностранных языках. Без знания языков ехать в Египет - ни к чему. Переводчик Михаил Михайловича не устраивал... Пирамиды видел, но не те, кото-рые хотел. Профессор Юсеф обманул, и на Ассуан его не возил. На развалинах Ахетатона был, но никаких развалин не видел - один песок... Фаюмские пор­треты были плохо освеще-ны, так что практически тоже их не видел.

 О прочих подробностях М.М. не пишет, в надежде что ког-да-нибудь я всё же получу то, длинное и подробное письмо, которое он послал четыре месяца назад. Вот и всё.

    -

 Может быть, было бы лучше, если бы М.М. послушался плохих снов и предсказаний карт?

 Что будет дальше? Чем, какой мечтой будет жить мой старый одинокий друг?...

 

 

  « ...Прекрасной лилией была моя мечта.

  Мои уста приникли к ней неосторожно,

  И белой лилии исчезла чистота.

  И возвратить её - уж невозможно...»

 

   Т. Щепкина-Куперник.

 

 

 

   * * *

 

 

 

   Э П И Л О Г

 

 

 Всё что я рассказала о жизни Михаила Михайловича Пота-

пова я знаю от него самого и из его многочисленных писем, а также из его ранних воспоминаний которые, по моей горя-чей просьбе, он начал писать в первые годы жизни в Соли-камске и по листочку пересылать мне. В этих письмах он довольно подробно и интересно описывает детство в Черкас-сах, отрочество и юность в Севастополе.

 К сожалению, они оканчиваются всего лишь 1925-м годом.

 Далее у него на воспоминания время хватать не стало. /даже у него!/

 Но и то, что рассказано мною о М.М.Потапове - не близко ли к ИСТИННОМУ ЧУДУ?

 

 

 

   Конец третьей книги

 

  

 Евгения Фёдорова (Селезнёва)

 Москва - Бостон, 1956 - 1994

* * *

 

 ПОСЛЕСЛОВИЕ ИЗДАТЕЛЯ К ГЛАВЕ

 «МОЙ СТАРЫЙ ОДИНОКИЙ ДРУГ»

 

Художник – египтолог Михаил Михайлович Потапов дожил

в своей соликамской квартире до 103-х лет. Больше в Египте ему побывать не пришлось, но дружеская переписка с моей

матерью – автором этой книги – Евгенией Николаевной Фёдо-ровой (Селезнёвой) продолжалась до самой её смерти осенью

1995 г. Обещанное письмо Михаила Михайловича с подроб-ностями о его поездке в Египет всё-же пришло с опозданием

почти в четыре месяца. Но и оно оказалось почти полностью

лишённым эмоций и впечатлений от посещения им своей прародины – исполнения мечты всей его жизни. В письме явственно чувствовалось разочарование в поездке. Было ли это вызвано второстепенными обстоятельствами поездки, - сказать трудно, но маме казалось что разочарование кроется в несоответствии увиденного с ожидаемым. В дальнейшей переписке М.М. сам не возвращался к теме поездки, хотя на вопросы отвечал исчерпывающе, но тоже без эмоций.

 Что произошло с его художественным наследием после его

смерти мне не известно. От матери у меня сохранились кое-какие фотографии работ М.М. а также портрет фараона Аменхотепа, предназначавшийся в дар Бруклинскому музею.

Но после полученного от музея отказа, (за неимением места для экспозиции) Михаил Михайлович подарил этот портрет моей матери.

 

Стивен Лесней (Селезнёв).

 

 

 
 
 
Компьютерная база данных "Воспоминания о ГУЛАГе и их авторы" составлена Музеем и общественным центром "Мир, прогресс, права человека" имени Андрея Сахарова при поддержке Агентства США по международному развитию (USAID), Фонда Джексона (США), Фонда Сахарова (США). Адрес Музея и центра: 105120, г. Москва, Земляной вал, 57/6.Тел.: (495) 623 4115;факс: (495) 917 2653; e-mail: secretary@sakharov-center.ru  https://www.sakharov-center.ru