На нашем сайте мы используем cookie для сбора информации технического характера и обрабатываем IP-адрес вашего местоположения. Продолжая использовать этот сайт, вы даете согласие на использование файлов cookies. Здесь вы можете узнать, как мы используем эти данные.
Я согласен
Духовной жаждою томим ::: Помазов В.В. На меня направлен сумрак ночи ::: Помазов Виталий Васильевич ::: Воспоминания о ГУЛАГе :: База данных :: Авторы и тексты

Помазов Виталий Васильевич

Авторы воспоминаний о ГУЛАГе
на сайт Сахаровского центра
[на главную] [список] [неопубликованные] [поиск]
 
Помазов В.В. На меня направлен сумрак ночи. – М.: Общественная организация "Гражданская преемственность – право, жизнь, достоинство", 2013. – 240 с. : ил., портр.

 << Предыдущий блок     Следующий блок >>>

Духовной жаждою томим

 

 Из воспоминаний выпускника истфака

  НАЧАЛО

На историко-филологический факультет ГГУ я поступил в 1965 году после академического отпуска в Заволжском автомоторном техникуме и сдачи экстерном экзамена за среднюю школу. Задолго до четвертого курса ЗАМТ, поняв, что техника – не мое призвание, я задумался о поисках выхода. Его подсказали два сокурсника, поступившие параллельно учебе в техникуме в вечернюю школу.

Однако сдав 15 предметов и получив серебряную медаль, я не был окончательно уверен в выборе факультета. Историю я всегда любил, но… В школьные и техникумовские годы я был общественником и комсомольским активистом, на третьем курсе стал секретарем комитета комсомола техникума. После чего болезненно переживал разрыв между идеалами, в которых был воспитан, и реальностью шестидесятых годов: все большее расхождение слов, произносимых с высоких трибун, с повседневностью, цинизм партийно-комсомольской номенклатуры, убогость колхозной жизни и т.п. Что-то неладно в Датском королевстве. Окружающий мир оказался несправедлив и негармоничен. Но ни в разговорах с друзьями, ни в прочитанных книгах я не встречал даже намека на то, что мне чудилось повсюду.

Сверхзадачей поступления на истфил университета и было желание понять смысл процессов, происходящих в советском обществе, а кем я буду по профессии после окончания университета – вопрос второстепенный.

Как медалисту, мне было достаточно сдать на «отлично» профилирующий предмет – историю, которую, как мне казалось, я знал хорошо. Конкурс на историческое отделение был 9 человек на место, но об этом я узнал позднее. Каких-либо знакомств в университете, тем более «связей», у меня не было. А если бы и были, то, конечно, мне и в голову не пришло бы ими воспользоваться.

На экзамен в главный корпус университета я приехал довольно поздно: учил до упора обществоведение, вопросов по которому в билетах вовсе не оказалось. Перед дверью аудитории, в которой шел экзамен, мне рассказали, что нашу группу принимает настоящий «зверь»: уже 11 «неудов», три четверки, одна оценка «отлично», а троек «зверь» совсем не ставит. Очень неприятно было это услышать. Но, войдя в аудиторию и взяв билет, я успокоился: все знаю. А невразумительные ответы других абитуриентов еще больше успокаивали. В.В. Пугачев – а это был он – показался мне едва ли не сухим пергаментным старцем (ему было тогда всего 42 года). Сидел он в окружении аспирантов, среди которых я помню В. Сперанского и Н. Байдакову. Я попросился отвечать без подготовки.

- Что, легкий билет?

 – Да, скучноватый.

 – Что ж, - с недобрым блеском глаз, - от вас зависит сделать его интересным.

Далее последовало «избиение младенца». Все, что я отвечал по билету, оказывалось не то, не так, все мои аргументы отвергались или даже не дослушивались. Я сбился и впал в отчаяние – выходило, проваливаюсь с треском! А меня ведь даже оценка «хорошо» не устраивала. «Зверь» начал задавать дополнительные вопросы, ответов на часть из которых не содержалось тогда ни в одной школьной программе:

- Что вы знаете о призвании варягов? Кто такой Ежов? Что вы слышали о «процессе врачей»?

Я отвечал, и постепенно мое отчаяние прошло. Я разозлился. Да и терять-то было нечего. Возразил раз, возразил два. Иронически отозвался об историках, пишущих учебники, по которым нельзя сдавать вступительные экзамены.

- А как вы думаете, Ленин готовился сдавать в университет по одним учебникам?

- Что-то я нынче лениных не вижу!

Потом сказал еще что-то критическое в адрес визави. В ответ мне было сказано, что уже при Петре I вышла книга об этикете «Юности честное зерцало» и мне следовало бы знать, как нужно вежливо разговаривать со старшими. Но меня уже «несло», я уязвлен был до глубины души – я не знаю историю! Разговор шел на повышенных тонах, я почти кричали на экзаменатора. Кто-то из аспиранток взял меня за руку: «Успокойтесь, все хорошо!». Пугачев подвинул к себе экзаменационный лист и размашисто поставил оценку …

Я вышел в коридор. Ко мне подбежали: «Ну, как?». Я вяло махнул рукой. Экзаменационный лист тянули из рук: «Ого! «Отлично»! Молодец!». Я стоял как в тумане, прислонясь к стене. Дверь открылась, вышел мой мучитель. Взяв меня за пуговицу рубашки, он начал расспрашивать меня и в конце предложил заниматься у него на кафедре «Истории СССР». Мне хотелось только одного, чтобы он ушел. Потрясение было слишком велико. Я переживал его несколько дней. Никакого удовлетворения и радости оттого, что поступил, я не испытывал. Друзья меня не понимали. (Как я узнал позднее, В. Сперанский после экзамена сказал Пугачеву: «Ну, приняли на свою голову еще одного Капранова»).

 

 НАДЕЖДЫ И РАЗОЧАРОВАНИЯ

Истфил 65-го выглядел довольно убого: узкие обшарпанные коридоры, неказистые аудитории с изрезанными и исцарапанными столами, разбитые ступени лестничных маршей, каморка деканата, грязный туалет, полуподвальные помещения, где во времена химфака хранились химические реактивы и, как нам говорили, радиоактивные вещества, – все это невыгодно отличалось от Заволжского автомоторного техникума. (Учась на первом курсе истфила, я писал дипломную работу в техникуме, ездил на ее защиту. Я еще был полон техникумовских интересов, связей и дружб: мои друзья недавно распределились, разъехались в разные концы Союза, и я вел с ними довольно бурную переписку. Возможно, именно с этими обстоятельствами связано мое, сравнительно позднее. включение в жизнь факультета и моей группы).

Наш курс историков (как и предшествующий) учился по урезанной еще в хрущевское время четырехгодичной программе (5 лет для историков удалось отстоять только Московскому, Ленинградскому, Тартускому университетам), причем большая часть часов была отдана истории партии и марксистским дисциплинам. И дамокловым мечом над всей мужской половиной нависала военная кафедра с полковником Коломийцем и Ко . Можно было пропустить любую лекцию, но не занятия на военной кафедре – это грозило безжалостным исключением из университета.

Я начал сомневаться в правильности своего выбора. Ни скучные лекции по российской истории «Дяди Саши» Парусова, ни прыгающая скороговорка Н.Д. Русинова, ни путаные объяснения Т.С. Пономаревой (это по такому занятному предмету, как археология!) никак не вдохновляли меня. Заслуживающими интереса представлялись мне обстоятельные, вполне, впрочем, ортодоксальные лекции профессора В.П. Фадеева по «Истории партии», предмету, меня тогда глубоко интересовавшему. Семинарские занятия по истпарту первоначально вел старший преподаватель Сергей Сергеевич Святицкий, с первого же занятия окрещенный студентами краснобаем, очень походивший на часто цитируемое им изречение «Взгляд и нечто».

Да, конечно, был еще Николай Филиппович Прончатов, брюнет с яркими синими глазами, приятными чертами лица, который сладкоголосо читал основы этнографии, а позднее - новейшую историю Азии и Африки. В нем души не чаяли некоторые девушки, но весь он был как-то не по-мужски мягок, аморфен, а его этнография так далека и экзотична, как бабочка с острова Борнео. Несколько лет спустя, в кузнецовское правление на факультете, Прончатова «ушли» в пединститут.

Наиболее колоритной фигурой на первом курсе вспоминается Владимир Григорьевич Борухович. Всклокоченные волосы, блуждающий взор, грассирующий выговор, пиджак, перепачканный мелом, – настоящий профессор не от мира сего! Два семестра он читал у нас латынь и всего семестр – историю Древней Греции и Рима. Курс его был так ужат тогдашней программой, что, как мне кажется, ему было скучновато вдалбливать в нас эти азы.

Чтобы переводы латинских авторов были для нас интереснее, он часто устраивал соревнования: кто точнее и художественней переведет античного автора. Например, строки:

Tempora si fuerint,

Multos amicos eris

- А это выражение вы, надеюсь, переведете без словаря: In vino veritas. Ну, конечно: истина в вине!

Про 22 двойки, поставленные на экзамене в параллельной группе, не помню. Я на его экзамен … опоздал! По привычке учил «до последнего» и примчался на факультет, когда Владимир Григорьевич уже величественно спускался по лестнице, направляясь домой. На лестничной площадке, между вторым и третьим этажом, я встал перед ним, в отчаянии раскинув руки:

-         Куда же вы, Владимир Григорьевич?!

-         Экзамен закончился.

-         Разрешите сдать, я опоздал…

- Хорошо, - он открыл свой пухлый портфель и, как колоду карт, протянул пачку билетов. Я взял верхний. Зашли в ближайшую аудиторию. Ответил я на «хорошо», и Борухович с достоинством продолжил шествие вниз по ступеням.

Но … латынь из моды вышла ныне, а история Древнего мира казалась мне очень далекой от социальных проблем, волновавших меня. Я штудировал марксистские работы, не входящие в программу, и радостно находил в них крамольные мысли, совпадающие с моими собственными наблюдениями и умозаключениями.

Во втором семестре практические занятия по истории партии у нас в группе стала вести Мария Васильевна Ушакова, чьи сталинистские убеждениями ничуть не были затронуты хрущевской «оттепелью». Теперь вновь наступило ее время.

Не удивительно, что на первых же занятиях у нас с ней начались резкие столкновения. Особенно по вопросу об объективных причинах «культа личности». Атаки обычно начинал я, ко мне присоединялся Сергей Борисоглебский, иногда подавал реплики Володя Барбух. Каждый семинар превращался в бурную дискуссию, в которой, к удовольствию всей группы, преподаватель явно проигрывала и часто уходила в злых слезах. Дошло до того, что Мария Васильевна просто перестала спрашивать студентов нашей группы, ограничиваясь изложением материала.

 Как-то ко мне подошла Татьяна Михайловна Червонная, отвела в сторону и сказала: «Конечно, хорошо, что вы имеете свое собственное мнение, но учтите, о каждом вашем выступлении Ушакова доносит на Воробьевку». Не помню, каким лектором была Татьяна Михайловна, но человеком, явно оправдывающим свою фамилию.

«Болтали» о политике мы, впрочем, много и везде: в коридорах, в автобусах, в курилке Ленинской библиотеки (кроме Володи Бородина, кажется, никто из нас не курил). Моим союзником в спорах был Сергей Борисоглебский, хотя часто не из любви к истине, а ради форса. Володя Бородин, пришедший на курс ярым сталинистом, скоро перешел на нашу сторону и даже в своем радикализме пошел дальше «учителей», проповедуя некий анархо-коммунизм. Более осторожные студенты слушали и помалкивали. Позднее ко мне не раз доверительно подходили однокурсники, которые получали от «органов» предложения «сообщать информацию о товарище, катящемся по наклонной плоскости».

 

 КОРИФЕИ И ЧУДАКИ

Одной из самых ярких фигур на факультете был энергичный, быстрый, резкий и язвительный Николай Петрович Соколов. В молодости он окончил духовную семинарию, но был атеистом. 1917 год застал его в магистратуре Петербургского (Петроградского) университета, он писал диссертацию о Тюрго. Политически оказался близок эсерам, поэтому после большевистского переворота преподавать историю не мог. Пришлось покинуть Петербург и долгие годы зарабатывать на жизнь преподаванием в школе французского и немецкого языков. Только во время войны он получил возможность преподавать в Горьковском пединституте и защитить кандидатскую диссертацию. С его же слов, в пединституте он прослыл женоненавистником и фашистом. Дело в том, что учились там в эти годы женщины, пришедшие на истфак не по призванию, а просто уклонявшиеся от всяких воинских мобилизаций. Учиться им было неинтересно, и в своих работах они дословно переписывали тексты учебников, а Николай Петрович беспощадно ставил им «неуды» и приводил в пример работы единственного на факультете парня, которого по болезни не взяли на фронт.

В 1953 году Н.П. Соколов защитил докторскую диссертацию на тему «Образование Венецианской империи». Присутствовавший на защите академик Е.В. Тарле якобы сказал о нем: «Этот далеко пойдет!» Соколов свободно владел классической и средневековой латынью, греческим и основными европейскими языками, читал лекции. Разумеется, без конспектов, ярко, эмоционально, цитируя документы на языке подлинника. Снисходя к нашему дремучему невежеству, он, усмехаясь, говорил: «Ах да, я забыл, вам ведь некогда учить языки: надо одолевать истмат, диамат, научный коммунизм. Я вам переведу».

Первое знакомство с Соколовым я помню так. Мы с однокурсником сидим на кафедре и бьемся над переводом латинских текстов (учебников латинского языка не хватало, в библиотеке не достать). Рядом на стуле – крепкий, прямой старик или, скорее, пожилой мужчина в простом свитере. Короткие усы, лысеющий загорелый череп путешественника, охотника. Мне представляется, что это какой-то подсобный рабочий при кафедре - плотник, что ли? (Позднее я узнал, что никаких подсобных рабочих на кафедре нет.) Он некоторое время смотрит на нас, наша бестолковость его раздражает, и он вылепливает перевод: «Если хочешь быть любимым, люби!».

Вижу его, стремительно, через ступеньку, поднимающегося по лестнице – в 1965 году ему исполнилось 75 лет! Рассказывая о многовековой борьбе между Германией и Францией за Эльзас и Лотарингию, он мог, между прочим, сказать:

- Помню, в 1914 году зашел я в букинистический магазинчик на приграничной Франции территории. По-немецки обратился к даме за стойкой. Ноль внимания. Тогда обращаюсь по-французски. Дама расцвела: «Ах, вы русский, союзник! Что вам угодно?»

Мы, сидящие в аудитории, переглядываемся: с 1914 года до нашего времени пролегла целая – и какая! – эпоха новейшей истории!

Вот Николай Петрович в нашей факультетной библиотеке стоя перелистывает новый трехтомник Руссо и недоуменно хмыкает, не находя знаменитого трактата «Об общественном договоре».

Я поворачиваюсь к нему:

- Николай Петрович, «Общественного договора» в этом собрании нет.

Соколов еще громче хмыкает:

- Зачем вообще издавать собрание сочинений Руссо, если в нем нет «Общественного договора»!

(Кстати, книгу «Об общественном договоре» долгие годы держали в спецхране, и на позднейших допросах в КГБ следователи не раз спрашивали у разных лиц, читали ли мы и с какой целью эту книгу.)

В большой аудитории теснятся студенты и аспиранты. Соколов выступает с опровержением тезисов книги какого-то американца «10 новых доказательств бытия Божия». Николай Петрович говорит, как всегда, ярко, интересно, убедительно. Кое-кто даже аплодирует. После выступления мы с Женей Купчиновым подходим к нему с вопросом, что он думает о полемике Дымшица с Лившицем в «Литературной газете»?

- Молодые люди, мне пора уже не об этом думать, а о …. – пальцем указывает в небо.

Сторонник исторического детерминизма, он на вопрос о роли личности в истории отвечает:

- Конечно, если эта личность лежит под забором, роль ее в истории невелика.

В.В. Пугачев как-то предложил опубликовать одну из последних работ Николая Петровича в вузовском сборнике.

- Зачем? Это интересно всего семи или восьми человекам на Земле.

Тем не менее, он готов был вести самые различные углубленные спецкурсы: нумизматику, сфрагистику, герменевтику… Но оказалось, что это вроде бы никому не нужно. Политическими интригами он, в отличие от своего ученика Е.В. Кузнецова, не занимался. Но, благодаря ему, на кафедре держался Н.И. Циулин, совсем уж выпадающий из-под понятия «советский историк». И конечно, не без благословения Соколова с кафедры – и из университета – был вытеснен В.Г. Борухович.

* * *

В начале второго курса у нас появился новый преподаватель Николай Иванович Циулин. Невысокий, плотный, лет сорока, но выглядевший явно старше, в толстых очках с круглой оправой. Выговор с сильным волжским упором на букву «О». Формально он читал лекции и вел семинары по истории Азии и Африки, но постоянно отвлекался на рассуждения явно не по теме. Мог ошарашить нас, правоверных марксистов:

- Они, полячишки-то, много дурного написали о Екатерине. Да разве им можно верить, полячишкам-то! Великого ума была Государыня… Александр-то Второй получил воспитание блестящее. Ведь воспитывал его не кто-нибудь, а сам Василий Андреевич Жуковский, поэт наш великий! …Экономика экономикой, но важен дух городов.

Мог Циулин привести и библейскую притчу о белой и черной мыши, беспрестанно перегрызающих корень дерева (жизни). Лекции его вызывали у некоторых наших студентов раздражение: какая-то моралистика, наивная и «неисторическая»; лектор – то ли чудак, то ли псих.

- Ну, зачем нам все эти заморские апельсины, мандарины, бананы?! Нелепость! Ведь есть же у нас свои лук, репа, капуста! Или еще нелепость: место, где пьют вино, называется – кафе «Дружба»!

Русский националист и, увы, антисемит, он с уважением отзывался о немецком военном теоретике Мольтке (Старшем), на семинарских занятиях зачитывал целые страницы из него по-немецки, с ужасным акцентом самоучки.

Зачет по средневековому Востоку у него можно было получить, отвечая по билету или объяснив значение подобранных им примерно двухсот слов-понятий: дао, сегун, каста… На зачете я привел приготовленную заранее цитату из В.О. Ключевского об Афанасии Никитине.

Циулин радостно вскинулся:

- Так вы почитываете Ключевского? Давайте вашу зачетку.

Держался он на факультете только благодаря покровительству Н.П. Соколова. Жил в комнатке студенческого общежития на ул. Ульянова. Готовил еду себе сам из набора тех простых продуктов, которые он нам рекомендовал на лекциях.

После своего освобождения я как-то столкнулся с ним на ул. Ульянова. Он шел из магазина, держа в руке завернутую в бумагу селедку. Я поздоровался и справился о здоровье Николая Петровича Соколова.

- Вы бы у него самого и справились, – недружелюбно ответил Циулин, видимо, приняв меня за стукача.

* * *

 

Из студентов самой нестандартной фигурой на факультете был наш одногруппник Лев Гузеев. Старше нас по возрасту, он работал экскурсоводом, был хорошо известен в музейных кругах. Знаний у него было гораздо больше, чем у любого из нас, но были они абсолютно не систематизированы и часто случайны. Коренной нижегородец, выросший в полуинтеллигентной советской среде, он знал в городе всех и все, мог говорить, «трепаться», по его выражению, на любую тему. И «дней минувших анекдоты От Ромула до наших дней Хранил он в памяти своей». Зато всякое систематическое обучение ему было противопоказано. Скептик, иногда выставлявший себя циником, он не чужд был в те годы порывов романтических и добрых движений души.

Познакомились мы с ним при следующих обстоятельствах. Я по болезни не попал «на картошку» (за годы техникумовской учебы я побывал в колхозах достаточно) и был направлен на разборку библиотеки историка Сергея Васильевича Фрязинова. Около 7 тысяч томов исторической литературы, переданных в дар Горьковскому университету, были привезены из Москвы, свалены в подвалах истфила как попало и потихоньку растаскивались. Несколько студентов под руководством преподавателей разбирали эти завалы. Одним из студентов, к тому же из моей группы, оказался Лев Гузеев. Он сразу же высыпал на меня целый ворох истфиловских историй, сплетен, имен. Чем я был ему интересен, не знаю, наверное, полной наивностью и неосведомленностью в университетских делах. Я был для него tabula rasa. Скоро мы стали приятелями. Я бывал у него – один и с компанией – в коммуналке дома на углу Б. Покровки и Пискунова, а позднее в снимаемой у таксистки тети Паши квартире в Почаинском овраге. Он приезжал ко мне на дачу в Пыру (Лукино), купался голышом в озере и принимал «душ Шарко» под струями воды на пырской дамбе.

У Левы водились интересные книги, и он охотно давал их читать. Именно Гузеев дал мне «Один день Ивана Денисовича» (удивительный язык этой повести-сказа был тогда для меня труден). У него же я брал книгу Сомерсета Моэма «Подводя итоги», на страницах которой в восторге оставил много пометок.

- Ты пока еще не Владимир Ильич – так черкать книги! – насмешливо выговорил мне Лев.

Несмотря на постоянные экскурсионные поездки, на факультете он появлялся часто. Иногда эти появления были комичны. Не забуду, как в разгар лекции В.П. Фадеева, при молитвенном молчании четырех групп первокурсников в дверях аудитории появился Лева Гузеев с бутербродом в отставленной руке и, кивая головой, невинно спросил:

- Я, кажется, немного опоздал?

Н.Ф. Прончатов его невзлюбил, несмотря на заранее заученную Львом фразу о Те-Ранги-Хироа, разбросавшем свои звезды по океану, но «хор» поставил. Зубрить немецкий Лев не мог, а экспромты и комплименты никак не могли удовлетворить строгую старую деву О.Н. Харитонову.

Один благообразный деятель нижегородской культуры, столкнувшись с Гузеевым в коридоре истфака, спросил удивленно:

- Что вы тут делаете, Лев Дмитриевич?

- Учусь, - покраснев, ответил Лева.

В отличие от большинства из нас, студенческой «голытьбы», он зарабатывал неплохие деньги и был гостеприимным хозяином. На тетипашиной квартире он готовил фирменное блюдо – борщ с хрустальной пробкой, мясную вермишель - и выставлял бутылку десертного вина.

- Только прошу вилок в камин не кидать!

- А что, кто-то кидал?

- Да вот, недавно заходил граф Ш., так потом все вилки пришлось выгребать.

Он покровительствовал нашим девчонкам: направлял их учиться на экскурсоводов и давал возможность заработать на выгодных экскурсиях.

В сентябре 66-го он свозил меня с экскурсией во Владимир и Суздаль. Я увидел и на всю жизнь полюбил отчаянную простую красоту храма Покрова на Нерли. А в суздальской гостинице в сумерках услышал историю о недавнем бунте в Муроме, рассказанную бесстрастным голосом очевидца.

Осень 66-го. Юбилейный капустник в актовом зале на третьем этаже. Слегка поддатый «великий» поэт Юра Адрианов (почему-то с забинтованной головой), подхватив под руки своих знакомых, выстраивает цепь и, под звуки факультетского гимна «Я люблю мой истфил», поднимает всех сидящих по периметру зала. Накатывается грозная волна, все «в порыве» встают, остаемся сидеть только мы с Левой и сжатая между нами Тамара Ш.

В героев скептичный Лева не верит. Исключенного из университета (и восстановленного) Михаила Капранова именует «Мишель» и «наш революционер». Уверен, что идеологические гайки будут закручиваться все сильнее. Но и о согражданах, сбегающих за границу, шутливо сокрушается:

- И чего они бегут?! Там же работать надо!

Лучшим комплиментом в чей-нибудь адрес у него было: «Он живет в своем микромире».

Всезнайство и неискоренимое любопытство заставляли многих считать его стукачом. Доказательств, правда, никто не привел.

В один из последних дней перед отправкой в стройбат после исключения из университета мои друзья собрались в тетипашиной квартире Гузеева: обсуждали, что делать, чем помочь, что-то советовали. Из преподавателей пришел В.Г. Бабаев. У меня были мрачные предчувствия, ему удалось отчасти их развеять. Лев потом очень гордился, что информация об этой встрече не дошла до «органов».

На втором году службы, в Алма-Ате я получил от него бандероль с книгой Б. Данэма «Герои и еретики», с открыткой-репродукцией Рериха и кратким письмом, в котором сообщалось, что «М. Капранов и его друзья поселились напротив университета» (т.е. в тюрьме).

Полагаю, скептицизм, который сам неспособен на какое-либо действие, но катализирует мысли и действия других, заслуживает доброго слова.

 

 АХ, ЭТИ ДРУЖБЫ, ЭТИ СПОРЫ

За три университетских года в стране и в мире произошли события, которые, в той или иной мере, наложили отпечаток на нашу студенческую жизнь: в 66-м «культурная революция» в Китае, суд над писателями А. Синявским и Ю. Даниэлем, явившийся отправной точкой правозащитного движения; в 67-м – шестидневная война Израиля с арабами, поднявшая самосознание еврейской диаспоры в СССР; в 68-м – Пражская весна, события в Польше, студенческие волнения во Франции; наконец, магнитофонная революция и стремительное развитие бардовской песни. Основным же содержанием официальной политики все эти годы было начавшееся в конце 65-го «завинчивание гаек» в идеологии, подавление всякого свободомыслия.

Все эти потоки вплетались в атмосферу студенческой жизни, которая шла своим чередом: сдача зачетов и экзаменов, побеги со скучных лекций в кино, дружеские вечеринки и выезды на природу, посещение театральных премьер, дружбы и любовные увлечения.

К концу учебы на первом курсе, и особенно после поездки на археологическую практику в белорусский Новогрудок, у меня сложились приятельские отношения с веселым, немного форсистым Сергеем Борисоглебским, с основательным и хозяйственным, претендующим на лидерство Виталием Дудичевым, с легковесным, жовиальным сангвиником Володей Барбухом. Самоуверенный, но неглупый Володя Бородин тоже был своим в нашей компании, но он уже тогда быстро втягивался в известный русский порок – пьянство.

Обычно мы собирались у Дудичева. У Виталия были две комнаты в коммунальной квартире на Маяковке, отличная библиотека, особой гордостью которой было собрание научной фантастики с обширным каталогом. Виталий был завсегдатаем книжных магазинов. Он одним из первых начал собирать магнитозаписи Кукина, Визбора, Клячкина, Окуджавы, Высоцкого. А поскольку учился в одной школе с В. Сперанским (кстати, горячим поклонником Высоцкого), имел с ним особые приятельские отношения.

В. Барбух, отец которого занимал крупный военный пост в Крыму, пригласил нас в августе в Алушту. Мы почти месяц прожили в палаточном лагере на краю «Рабочего поселка». Питались, главным образом, сгущенным молоком и сухим вином. Каждый вечер в нашей палатке разгорались диспуты, которые продолжались заполночь, и семейные соседи жаловались коменданту лагеря.

Начало нового учебного года мне запомнилось визитом в город чешского президента А. Новотного: нас отпустили с занятий для организации массовой дружеской встречи, после чего мы группами разбрелись по Откосу. Примерно в то же время посетила факультет делегация Союза писателей во главе с Сергеем Михалковым. Моложавый грассирующий денди в модном, в крупную клетку костюме отвечал с легким заиканием на вопросы. От Барбуха он получил нарочито путаную записку: «Насколько проблематично, в свете дела Синявского и Даниэля, положение в советской литературе?»

- А ничего проблематичного, – ответил мэтр, – их осудили не за л-литературу, а за антисоветские п-публикации.

Разразившаяся в Китае «культурная революция» никак не укладывалась в марксистские шаблоны, по которым нас учили. Поэтому, на основе официальных публикаций, главным образом, очень популярного тогда еженедельника «За рубежом» я написал об этих событиях реферат. В нем я указывал на истоки тоталитарного режима в Китае и на «новый класс», правящий при социализме. Прочитал я реферат перед двумя группами историков, был награжден аплодисментами и очередным доносом в КГБ.

В эти же дни отмечалось 20-летие факультета: в старом здании на ул. Свердлова, 37 (теперь – филологический факультет) и на истфиле. О торжествах у меня осталось довольно смутное впечатление. Помню веселое, едва ли не последнее, выступление НЭТа с Евгением Молевым, задорно отплясывающего под одесскую песенку «Кавалеры приглашают дамов, там, где брошка, там - перед» Мишу Капранова и почему-то угрюмого, с темным лицом секретаря университетского комитета комсомола (и аспиранта Пугачева) В.А. Китаева. О Владимире Анатольевиче Китаеве я тогда почти ничего не знал, но вообще тип комсомольского работника мне был хорошо известен. «Директивы», получаемые на факультете от университетского комитета комсомола, воспринимались моим окружением как неизбежный маразм, а общеуниверситетская газета «Горьковский университет» была унылым официозом. Отсюда возникло желание отгородить факультет от влияния комитета комсомола и выпускать свою настенную газету.

На очередных выборах С. Борисоглебского и меня избрали членами факультетского бюро комсомола, я вызвался отвечать за идеологическую работу. На квартире у Дудичева прошло шумное обсуждение, какой должна быть газета. С Дудичевым из-за нее мы едва не разругались. Однако, когда дошло до практической работы, оказалось, что желающих делать газету совсем немного. Сергею Борисоглебскому я заказал статью о недавно прошедшем фестивале советской эстрадной песни, сам засел писать другие материалы. Печатать их на машинке я мог только одним пальцем, поэтому пришлось обращаться за помощью к филологам. Таня Батаева (мы с ней на первом курсе несколько раз приходили в университетскую газету) отпечатала тексты. Двое ребят-филологов четвертого курса сделали макет и написали заголовок «демагогос» (по-гречески), т.е. «Вождь народа» – название, конечно, шуточное.

Честно говоря, первый номер ничем не блистал. Но сам факт появления неформальной газеты кого-то порадовал, а кого-то напугал. Словом, вызвал, маленький скандал. Газету ходили смотреть дяди из парткома, ребята из комитета комсомола, но придраться было не к чему.

- А … а почему название греческое?

-Но ведь мы же – историко-филологический факультет.

Второй номер вышел после зимних каникул и получился удачным, но еще более скандальным. Особенно вызывающим показался фельетон Владлена Бахнова (тогда только начинавшего юмориста, его фельетон мы перепечатали из какого-то журнала).

Пришел Китаев, поглядел, потемнел лицом:

- Ну, все! Вы вбили последний кол в свою могилу! Кто скрывается за псевдонимом Бахнов?

- Видите ли, – благодушно начал отвечать Борисоглебский, - он не учится на нашем факультете.

Китаев еще больше помрачнел. Объяснение авторства его не удовлетворило. Безнадежно махнув рукой, он ушел. На следующий день ко мне подошел жизнерадостный доцент И.В. Оржеховский (как и Китаев, ученик Пугачева). Смысл его увещеваний сводился к следующему: ну что поделаешь, наверху сидят дураки, они всего боятся. Вам игрушки, а они будут копать под Пугачева. Да и кто вас здесь, на факультете, поймет: большинство – болото, которому ничего не надо. Не стоит дразнить гусей, надо заниматься наукой.

Газету сняли, но любопытствующие студенты ожидали продолжения событий. Одна доброжелательная девушка-филолог, при встрече неизменно первой протягивая руку, каждый раз спрашивала (без тени юмора):

- Как поживает ваш «Догматик»?

Очередной номер мы все-таки выпустили, с новым названием «Ойкумена» (правильность написания по-гречески сверили у В.Г. Боруховича), на четырех (!) ватманских листах. Черно-белая графика – пересечение жирных колец и линий – смотрелись как абстрактное полотно. Заметки, напечатанные на папиросной бумаге и наклеенные поверх графики, впечатление не портили. Художников-оформителей обругали абстракционистами, но газету даже взяли на межфакультетский конкурс («Показать, как не надо делать газеты»).

К весне 67-го мой круг общения несколько изменился. У Сергея Борисоглебского завязался серьезный роман с милой первокурсницей Наталией Ш., который занимал у него много времени. Виталий Дудичев перевелся на заочное отделение и пошел работать ( кажется,по убеждению) в райком комсомола. Володя Бородин все больше предавался «зеленому змию». А я подружился с серьезным, глубоко порядочным и очень самобытным Женей Купчиновым (лицом и повадкой он всю жизнь напоминает мне Донатоса Баниониса), сблизился с громогласным, резким, прямолинейным Валерой Буйдиным и с начитанными «пугачевцами» Владимиром Калягиным и Славой Хиловым. Если не ошибаюсь, примерно в это время нас, историков, перетасовали – девушек в одну группу, всех ребят – в другую. Сделано это было для удобства военной кафедры.

 

   УЧАТСЯ У ТЕХ, КОГО ЛЮБЯТ. (В.В. ПУГАЧЕВ)

На первом курсе у нас Пугачев лекций не читал. Сталкиваясь с ним в узких факультетских коридорах, я поначалу вежливо здоровался. Но вместо встречного кивка и приветствия – взгляд через очки куда-то в сторону. Через некоторое время я решил, что Пугачев меня просто не помнит: мало ли абитуриентов прошло через его руки. И при встречах кивать перестал.

Как-то в перерыве между лекциями подходит ко мне В. Сперанский (тогда его положение на факультете я представлял смутно) и с обычной язвительной насмешкой спрашивает:

-         Что же ты, Помазов, со своим корешом не здороваешься?

Я удивился:

-         С кем же?

-         С Пугачевым!

Я несколько оторопел. Ничего себе, «кореш»!

-         Я здоровался, но он, похоже, этого не замечает, глядит все время в сторону.

-         Надо так здороваться, чтобы замечал!

Первая лекция Пугачева на втором курсе привела обе наши группы историков в восторг. Талантливая импровизация (отнюдь не краснобайство), четкость формулировок, большая плотность мысли на единицу речи, разгром официозных авторитетов освободительного движения (в первую очередь, концепций академика М.В. Нечкиной), нестандартность подхода к теме, широта исторического фона…

В перерыве мы жарко и восторженно обсуждали услышанное. Однако кое-кто из «середняков» приуныл: было понятно, что конспектировать такие лекции почти невозможно, да и самый хороший конспект не поможет, когда от тебя потребуют собственной мысли, сотворчества. Это не «дядя Саша» Парусов, которому ухитрялись сдавать экзамены по школьным учебникам.

После первой же лекции почти все наши «серьезные люди», т.е. студенты, собиравшиеся делать научную карьеру, повалили в спецсеминар Пугачева («От Радищева к декабристам»). Я, из чувства противоречия, записался на неперспективную в то время кафедру всеобщей истории. Но лекций Пугачева, конечно, не пропускал.

Об опозданиях Владимира Владимировича (все близкие люди за глаза и в глаза именовали его «ВэВэ») ходили легенды, впрочем, преувеличенные. Приезжал-то он к факультету почти вовремя. Но перед факультетом к нему, как к репейнику, прицеплялись аспиранты, сотрудники кафедры, студенты. С этим шлейфом он поднимался по лестнице, с кем-то договаривал, стоя у двери аудитории. Первым в дверях появлялся его портфель, затем он сам, вполоборота, с последней репликой к невидимому нам собеседнику, входил, становился у кафедры и без всякого перехода начинал лекцию. Зато, случалось, что после двухчасовой последней пары он обращался к аудитории:

- Будете еще два часа слушать?

На одном выдохе в ответ звучало:

- Будем!

До приезда в 1960 году Пугачева из Саратова в Горький на факультете доминировало изучение всеобщей истории. Традиция была заложена еще С.И. Архангельским. Специалистов по российской истории практически не было. В.В. Пугачев своим авторитетом, упорством, работоспособностью и дипломатическими ходами сделал свою кафедру на факультете главной. Его ученикам сулили прямой путь в аспирантуру. Кое-кто (за глаза) упрекал его в политиканстве: К.П. Маслова («Кирилла Петровича Троекурова», посмеивались мы: в самом деле, и по внешнему виду, и по характеру – похож на пушкинский персонаж!) он толкал в секретари парткома университета, А.С. Белявского тоже провел в члены парткома. Но Пугачев, по-видимому, считал: чтобы делать хорошую историю на факультете, нужно ставить на ключевые посты своих людей, иначе не дадут работать.

- Вы поймите, - втолковывал мне И.В. Оржеховский, – до Пугачева на кафедре было болото. Стыдно сказать, лекции читали с учебника. Сейчас у нас читают Ю.Г. Оксман, П.П. Зайончковский. Весь факультет становится другим.

Беседа эта состоялась в середине третьего семестра. Игорь Вацлавович передал настоятельное предложение Пугачева перейти на его кафедру и писать курсовую по российской истории.

Тему курсовой я выбрал довольно случайно (большинство тем было уже разобрано) – «Общественно-политические взгляды А.И. Герцена в 1847 – 51 гг.». Снедаемый своей общественной деятельностью и чтением марксистских трудов, за курсовую я взялся только в апреле. Тем не менее, я уже попал в «пугачевцы» и узнал ВэВэ ближе. Приведу несколько характерных высказываний Пугачева.

- Владимир Владимирович, сколько страниц должна содержать курсовая? Александр Иванович (Парусов) требует, например, не менее 100.

- Зачем?! 10 – 15 страниц достаточно, если написано дельно. А если это чушь, глупость, тем более 100 страниц читать не буду.

О некоторых историках:

- Они читают сначала газету «Правда», а потом интерпретируют «Русскую правду», а историк сначала должен знать «Русскую правду», а уже потом читать и интерпретировать газету «Правда».

Ждем лекцию Пугачева. Заходит ВэВэ:

- Что вы здесь сидите? У филологов читает лекцию Оксман. Бегите слушать Юлиана Григорьевича!

Про Оксмана-заключенного, в телогрейке читавшего на Колыме офицерам МВД лекции про Пушкина:

- Вы что думаете, их интересовало творчество Пушкина? Они хотели знать, как была устроена слежка за поэтом.

Сергей Савельев, КГБэшник спрашивает разрешение поприсутствовать на лекции Оксмана.

- Пожалуйста, жандармы в старое время тоже ходили послушать передовых профессоров.

Пугачев в частной беседе:

-         Ваш Н.Н. – болтун и стукач!

- Ну что вы, Владимир Владимирович! Он интеллигент, любит и понимает искусство.

- Одно другому не мешает. Помните, в повести И. Грековой «На испытаниях» майора, любителя искусств, который пишет доносы? Кстати, вы «Новый Мир» читаете?

- Читаю.

- Какой последний номер читали?

- Кажется, 11-й.

- Не может быть. Он еще не вышел из печати. «Новый мир» запаздывает на 2 – 3 месяца.

Почерк у ВэВэ ужасный (как курица лапой), характер непростой. Например, Е. Бизунов, по общему мнению, недалекий, но добрый малый, им привечен. А кто-то из кожи вон лезет – и не может ему угодить. Кому-то он может резко выговорить, а от каких-то дам, одолевающих его своими приставаниями, никак не может отделаться. (Не будучи красавцем, он умом и талантом умел привлекать женские сердца. Романы – часто платонические – были постоянно.)

Май. Жара. Пропускаю занятия, сижу дома в одних плавках и «добиваю» запущенную курсовую. Неожиданный визит – Татьяна Ковтунова, староста нашей группы:

- Меня прислал Владимир Владимирович. Он волнуется, не случилось ли что с тобой!

Курсовая сдана в самый последний момент. Оппонентом назначен аспирант Пугачева Китаев – мой негласный оппонент в общественной деятельности.

Думаю, что ни Пугачев, ни Китаев дальше вступления (историографии) мою курсовую не прочитали. Но уже только невинное упоминание Ленина и Плеханова на равных, «оба выдающихся марксиста», вызвало горячую полемику, которая вновь породила множество слухов. Оценка «отлично».

В разгар экзаменационной сессии, в июне 1967 года в «Комсомольской правде» была напечатана восторженная статья о Пугачеве «Профессор истории». Автор Элла Максимова высоко оценивала деятельность Пугачева как ученого и как педагога. Курьезно, но два упомянутые в статье ученика Пугачева, были В.А. Китаев и ваш покорный слуга. (Оказывается, после вступительного экзамена ВэВэ сказал обо мне: «Этот будет думать».) Менее чем через год Китаев «оформлял» мое исключение из комсомола, а месяц спустя сам был «разжалован в рядовые».

Статья очень вдохновила всех «пугачевцев» и укрепила авторитет Владимира Владимировича. Это, наверное, были вершинные дни Пугачева в Горьковском университете.

В августе, после педагогической практики в пионерских лагерях, мы, трое «пугачевцев» – Слава Хилов, Володя Калягин и я, – напросились работать в приемную комиссию истфила. Цель была (у меня, во всяком случае) – отобрать из числа абитуриентов самых толковых, самостоятельно думающих ребят для дальнейшей работы с ними на факультете. Увы, ничего из этой затеи не получилось – почти всех, кого мы помогли отобрать, срезали на сочинении: там экзаменаторы руководствовались другими критериями.

Зато в эти дни у меня произошло сближение с Пугачевым, позволившее в дальнейшем лучше понимать этого незаурядного человека.

Такая сцена: ко мне подходит озабоченный Женя Бизунов:

-         Надо пригласить ВэВэ в столовую!

-         А что, он сам дороги не найдет?

-         Сам он может просто забыть пообедать.

В столовой (нашей, университетской) стоим с подносами на раздаче. Пугачев оборачивается:

-         Виталий Васильевич, вы берете горячее?

-         Да, конечно.

Сидим за столом:

-         Виталий Васильевич, где ваше горячее?

-         Я его уже съел, Владимир Владимирович!

За столом идет обсуждение планов Пушкинской экспедиции – поездка нескольких преподавателей, аспирантов и студентов в Одессу и Кишинев, по пушкинским местам. Знаю, что многие студенты долго и безуспешно добивались включения в заветный список. У меня свои планы на август, и весь разговор слушаю вполуха.

- Теперь вот что: заболела Галина Писаревская, - Пугачев ручкой марает что-то в списке, – вакантно одно место. Виталий Васильевич, вы хотите поехать в Одессу?

- Честно? Если работать, то нет!

- Н-ну, Виталий Васильевич! Об этом можно думать, но не следует говорить. Итак, я записываю вас вместо Писаревской.

Поездка в Одессу и Кишинев (из студентов в экспедицию попали Калягин и Хилов) – это отдельная история. Могу только сказать, что работой в архивах Пугачев никого не замучил. (Уже после моего исключения из университета он свозил две наши группы историков в Питер. Формально для работы в архивах, а на самом деле для того, чтобы познакомить историков с этим великим городом, помочь проникнуться его духом, приобщиться к его культуре. Многие из тогдашних студентов по сей день ему благодарны.)

Своими учителями В.В. Пугачев считал Г.А. Гуковского, Ю.Г. Оксмана, М.П. Алексеева, В.В. Мавродина… Кандидатскую «Подготовка России в Отечественной войне 1812 года» (где ставил Барклая выше Кутузова) Владимир Владимирович защитил в 25 лет в ЛГУ. Защита докторской диссертации состоялась лишь 16 лет спустя, в 1964 году в том же Ленинградском университете. Тема «Из истории преддекабристской общественно-политической мысли». Но главной исследовательской проблемой для Пугачева на все последующие годы становятся Пушкин и декабристы. Пушкин оставался единственным кумиром Пугачева до конца его жизни.

Осенью 67-го впервые посещаю небольшую двухкомнатную квартиру Пугачева на ул. Сурикова. Он знакомит меня с мамой Анной Васильевной и приводит в кабинет со шкафами, полными справочной литературы. Других книг почти нет. На мое удивление Пугачев отвечает: «Всего держать дома невозможно. Главное – знать, где найти нужную литературу и документы». Говорим о моей курсовой: «Я думаю, вам следует продолжить работу о Герцене. Хотите взять тему «Письма к старому товарищу»? (А. Герцен – М. Бакунину.) Я соглашаюсь, хотя на уме у меня другое: я делаю первые наброски к социологическому исследованию «Государство и социализм». Словно угадывая мои мысли, Пугачев вдруг спрашивает: «Вы «Боги жаждут» А. Франса читали? Перечитайте!».

В коридорчике, провожая, ВэВэ подает мне пальто. Я смущаюсь и с непривычки не могу попасть в рукава.

- Я что-то не так делаю? – удивленно поднимает брови Пугачев.

Начало мая 68-го. Нас уже таскают в КГБ. Понятно, что добром это не кончится. Пугачев лекций на третьем курсе не читает, мы с ним почти не видимся. И все же, как-то втроем подходим к нему в аудитории:

- Что посоветуете нам делать, Владимир Владимирович?

Что он мог сказать, тем более прилюдно!

- Продолжайте заниматься, все равно надо работать.

Последний раз, когда я видел его на факультете, он показался мне молодым 35-летним человеком.

* * *

Минуло почти шесть лет. В феврале 1974-го я лечу по платформе метро «Проспект Маркса». Мне нужно срочно доставить с другого конца Москвы лекарства для семьи А.И. Солженицына. (Сам писатель уже выслан, но жена и дети еще в Москве, в квартире в центре города.). На бегу краем глаза замечаю со спины что-то очень знакомое, резко поворачиваюсь:

- Владимир Владимирович – вы?

- А, Виталий Васильевич! – Привычным жестом берет меня за пуговицу пальто. – Что же вы пропали: не пишете, не навестите?

- Честно говоря, просто боялся вам навредить.

- Ну, что вы. В академики я не собираюсь, а из профессоров не выгонят. Как ваши дела? Какие планы?

Отвечаю. С пониманием кивает:

- Это ведь (Советская власть – В.П.) надолго. И эмиграция вряд ли будет Вам полезна. Знаете что? Пишите-ка о Пестеле! Самое время. У вас сейчас есть собственный опыт для такой темы. И приезжайте ко мне в Саратов.

В это же лето я побывал в Саратове, посмотрел на холостяцкий быт ВэВэ, побывал с ним в университете, с кем-то познакомился. Получил – с дарственными надписями – несколько номеров межвузовского сборника «Освободительное движение в России» под редакцией Пугачева. Тираж его (1000 - 1500 экз.) для советского времени был невелик, и я, шутя, называл его (и поздние – еще менее тиражные издания) пугачевским «самиздатом».

После было еще несколько встреч и регулярно присылаемые книги, сборники. Из Саратовского университета в 1979 году Пугачева выжили, и последующие годы он работал в Саратовском экономическом институте, где его уважали и любили.

Последняя наша личная встреча состоялась в Москве на научной конференции «Индивидуальный террор в России» (XIX – середина ХХ вв.) 24 марта 1995 года. Он неважно себя чувствовал, плохо видел, но портфель его, как всегда, был туго набит рукописями и книгами – для подарков. Мне он подарил им отредактированные «Очерки по истории культуры» с надписью «Дорогому Виталию Васильевичу Помазову – с любовью». В гостинице он дал мне машинопись очерка об Ю.Г. Оксмане «Опальный пушкинист в Горьком» (позднее очерк вышел в журнале «Волга»). В нем я нашел большой фрагмент о «деле» М. Капранова и событиях 67 – 68 гг. Фразу обо мне – «Он мечтал быть арестованным, чтобы выступить с речью на политическом процессе» – я попросил ВэВэ исправить: «Мечтал, это уж, наверное, слишком!».

 На мои пожелания здоровья Владимир Владимирович вздохнул: «Нет, Виталий Васильевич. Доживу до семидесяти пяти – и все». Так оно и получилось, он умер в Саратове 23 октября 1998 года. До этого мы обменивались с ним новогодними поздравлениями, книгами и звонками в дни рождения. Последняя присланная им книга «Историки, избравшие путь Галилея» (в соавторстве с В.А. Динесом) была подписана: «Дорогому Виталию Васильевичу Помазову – с любовью – человеку, поэту, другу, гражданину. 22-VI-1996».

 ПОКА СВОБОДОЮ ГОРИМ

В теплый сентябрьский денек 66-го в скверике перед факультетом ко мне подошел щеголевато одетый (как мне показалось) юноша и представился:

- Я – Михаил Капранов. вы, наверное, обо мне слышали? А вы – Помазов. Кстати, мы давно за вами наблюдаем!

Последняя фраза меня сильно покоробила. Тем не менее, знакомство завязалось. (До этого я знал – достаточно смутно – что Капранов осенью 1963 г. был исключен с третьего курса истфила за подготовку антихрущевских листовок, а после снятия Хрущева в 1964 году, получил разрешение восстановиться в университете, сначала на заочном, а потом на очном отделении, и теперь учился то ли на четвертом, то ли на пятом курсе). Капранову было чем меня «соблазнить». В своей комнате – он с женой Галей в те годы скитался по частным квартирам – Михаил дал мне стенограмму процесса над участниками «троцкистско-зиновьевского блока», изданную в свое время официально, но позднее изъятую в спецхран или уничтоженную. И пообещал достать знаменитое «Письмо Раскольникова Сталину». Однако особой близости между нами в то время не получилось: я считал себя марксистом, а его – сторонником народнической идеологии; знакомые и друзья у нас были разные.

Подступать же к своим приятелям с предложением начать какую-то совместную деятельность – уже понятно было, что нелегальную, – по исправлению «деформаций» нашего общественного строя не хватало духу: не отнеслись бы они к такому предложению с иронией. Как-никак мы были историки и представляли, чем такая деятельность в России заканчивалась!

Но вот на занятиях на военной кафедре мы разговорились с Валерой Буйдиным (он пришел в нашу группу в конце первого курса, кажется, после года учебы на физфаке). На мое робкое зондирование: «Надо бы начать сообща что-то делать…», - он бодро ответил: «Конечно!». Я ликовал. Несколько позже и серьезный, вдумчивый, весь такой основательный Женя Купчинов, и слишком явно собиравшиеся делать научную карьеру Володя Калягин и Слава Хилов высказали свое принципиальное согласие с моими мыслями. (Я помню, как всячески обхаживал двух последних: даже выделил из своих скромных, сэкономленных в столовой средств, деньги, чтобы угощать их за беседой в какой-нибудь кафеюшке или «Скобе» пивом, к которому сам был равнодушен.)

Мы стали вырабатывать практические предложения. Во-первых, было решено отгородить факультет от пагубного влияния университетского комитета комсомола. Для этого, как я уже упоминал, мы с Сергеем Борисоглебским стали членами факультетского бюро комсомола, а Женю Купчинова делегировали (от факультетского собрания, конечно) в состав университетского комитета комсомола, где его здравые, трезвые суждения скоро снискали ему общее уважение.

Во-вторых, решено было добывать и распространять «нужную» литературу, например, «Один день Ивана Денисовича». «Самиздата», кроме перепечаток Гумилева, Ахматовой, Цветаевой, на факультете до осени 67-го не было.

В-третьих, в рамках легальных дискуссий везде, где только можно, выступать против отката к сталинизму. (Мои столкновения на семинарах с М.В. Ушаковой продолжались. Поэтому к сдаче в январе экзамена по истории партии я готовился. И не напрасно. Получил «отлично», но позднее один из преподавателей передал мне слова Ушаковой: «Я очень хотела его срезать, но, к сожалению, он был блестяще подготовлен».)

В марте 67-го М. Капранова во второй раз исключают из университета. До этого его неоднократно задерживали сотрудники КГБ, вызывали на Воробьевку для дачи показаний. Повод – перлюстрированные письма к ленинградской знакомой и доносы Ю. Шашкова и В. Кийко, студентов МГУ, где Капранов в январе 67-го проходил практику.

Идет собрание на третьем курсе. Студенты настроены против исключения Капранова, официальные объяснения их не удовлетворяют. Страсти накалены. Резко выступает Бизунов. Я, второкурсник, прорвался на это собрание и хочу выступить. Но меня буквально держат за руки аспирантка Н. Байдакова и кто-то из третьекурсниц и, по совету А.Д. Белявского - зам.секретаря парткома университета и ученика Пугачева - уводят с собрания. Капранов выступил с речью, за которую его, по мнению сотрудников КГБ, надо было арестовать.

Вскоре после капрановской истории нас с Борисоглебским пригласил к себе в комитет комсомола Китаев. Он представил нам бывшего выпускника истфила, который директорствовал в колонии усиленного режима на ст. Костариха (в черте города). Нам было предложено посетить колонию и прочитать в тамошнем клубе лекцию о международном положении. Директору Китаев отрекомендовал нас как активных и толковых студентов.

- А вам, – он кивнул в нашу сторону, - будет полезно там побывать.

Так я впервые увидел зону, мало чем отличающуюся от описанной в «Иване Денисовиче», и ощутил себя лисой, попавшей в меховой магазин.

Осенью 67-го у Капранова появился канал (о нем позднее), и на факультет, через меня и Женю Купчинова, потек «самиздат» (самого термина тогда еще, кажется, в ходу не было): стенограмма обсуждения книги А. Некрича «22 июня 1941 года», «Письмо Раскольникова Сталину», стенограмма судебного процесса над поэтом Иосифом Бродским, «Обращение к мировой общественности» Павла Литвинова и Ларисы Богораз, неопубликованные стихи и поэмы Наума Коржавина, «Реквием» Ахматовой, письмо Солженицына Союзу писателей, «История КПСС» В. Шандорфа, изданная для служебного пользования. Самиздат читали в обеих группах историков практически открыто, в том числе и на лекциях. Установка (наверное, неправильная) была такая: самиздат не афишировать, но и не скрывать - это не крамола, а документ истории. В. Барбух вызвался через свою знакомую Валентину Юркину, хорошую машинистку (и, как показали будущие события, хорошего, порядочного человека) размножать самые интересные тексты.

Слово «организация», которое подспудно было у многих на уме, должно было перейти в дело. В октябре-ноябре на встречу в квартире у Буйдина собрались Е. Купчинов, В. Буйдин, В. Калягин, В. Хилов, Е. Молев, С. Борисоглебский и я. В. Барбуха, учитывая его ветреность и несерьезность, не пригласили. Борисоглебский пришел последним, был очень взволнован и с порога заявил: «Можете думать обо мне, что хотите, но в нелегальной организации участвовать отказываюсь». Поскольку никто не предложил ему после этих слов откланяться, он остался до конца собрания. Честь не позволяла ему уйти, а нам удалить ненужного свидетеля.

Единодушно было решено: никаких письменных программ и уставов не принимать. Председателем, по моему предложению, избрали Женю Купчинова. Распределили разные поручения, большая часть которых досталась тому же Купчинову. Я к тому времени уже собрал материал, достаточный для работы, которая окончательно получила довольно высокопарное название «Государство и социализм». Поэтому я вызвался в кратчайшие сроки написать ее в качестве теоретической основы деятельности общества. Были и курьезные мелочи. Говорили об увеличении членов организации.

-         А женщин будем принимать? – задал каверзный вопрос Калягин.

-         Конечно, - ответил я.

-         Я так и знал, - усмехнулся Калягин.

К слову сказать, все участники этого собрания потом не раз допрашивались в КГБ и вели себя по-разному, но никто (для России факт удивительный) о собрании не проговорился. Иначе все судьбы и карьеры его участников сложились бы совсем по-другому. Потому что по ст.ст. 70 и 72 УК РСФСР наша наивная встреча квалифицировалась как создание антисоветской организации. А наказание – до 7 лет ИТЛ и 5 лет ссылки.

Солнечный день декабря 67-го. В Ленинской библиотеке Михаил Капранов передает мне толстую папку – машинописный экземпляр первой части «Ракового корпуса». С условием – сегодня до закрытия библиотеки, т.е. до 8 вечера, вернуть ему повесть. Бегу с сокровищем на факультет. Где на истфиле нескольким студентам можно найти укромное место, чтобы, не привлекая внимания посторонних, читать «крамольную» книгу? Ну, конечно же, в комнате факультетского бюро ВЛКСМ! Запираемся там вчетвером (пятым хотел быть Лев Гузеев, но, поколебавшись, запасливо уклонился): Женя Купчинов, Валера Буйдин, Володя Фадеев (сын профессора В.П. Фадеева) и читаем, передавая листы друг другу. Первым читает тот, кто пробегает текст быстрее других. Через час уходит Фадеев, еще через час Буйдин, мы с Купчиновым читаем до конца все 250 страниц, и к обещанному сроку я на ступеньках Ленинки возвращаю папку.

Работа над «Государством и социализмом» отнимает много времени. Как я умудряюсь вновь сдать трудную зимнюю сессию – пять экзаменов на «отлично», – не знаю. Наверное, на крыльях творческого вдохновения.

Морозное январское утро. Один из первых дней каникул. В узкой, длинной, похожей на вагон комнате Купчинова на ул. Белинского несколько человек собрались для обсуждения текста листовки, написанной Капрановым. С эпиграфом из Руссо «Тирания, имеющая видимость народной власти, - худшая из тираний» и призывом к рабочим последовать примеру чехов и поляков. Купчинов, Буйдин и я выступаем в роли оппонентов: на работяг вряд ли эти призывы подействуют, и вообще наша группа против распространения листовок, как малоэффективного средства. Впрочем, капрановская группа вольна действовать самостоятельно. (Позднее выяснилось, что вся его группа – это выпускник нашего факультета, литсотрудник многотиражки завода «Двигатель революции» (!) Сергей Пономарев, его жена Елена, четверокурсник-филолог Володя Жильцов (тогда воспринимаемый всеми как богема и повеса) и вечерник истфила Толя Цыганов.) А почти весь «самиздат», притекавший на истфил, привозил из Москвы Владлен Константинович Павленков – из первого выпуска истфила, незаурядный человек с глубокими познаниями в истории и литературе. В это время он работал директором вечерней школы и тайно писал 600-страничное социально-экономическое исследование о положении в СССР. Его жена, Светлана Борисовна, молодая, обаятельная, веселая, преподавала немецкий язык на нашем факультете. На занятиях она не боялась обсуждать со студентами «горячие» темы. Из ее комнаты часто раздавался веселый смех студентов, и мы им завидовали.

Между тем число наших сторонников увеличилось. Осенью 67-го на заседаниях университетского дискуссионного клуба мы познакомились со студентами физфака. Гольдфарбом, Тартаковским, Фишманом. Игорь Гольдфарб редактировал газету физиков. Фишман был председателем дискуссионного клуба и членом университетского комитета комсомола. В клубе обсуждались такие темы, как «Нужен ли комсомол?», «Религия сегодня», фильм «Твой современник». В обсуждениях участвовали и университетские преподаватели (кто из интереса, кто по обязанности): философы Г.Д. Чесноков, А.Я. Левин и другие.

Весной 68-го, по мере развития событий в Чехословакии, выступления в клубе становились все более острыми и бурными. Как заметил один из наблюдателей, «я был на трех заседаниях, темы разные, а кончается все вопросом о демократии!»

Весь февраль и март я упорно писал «Государство и социализм». Разумеется, я понимал, что эта работа, выпущенная в «самиздате» под моей фамилией, не только грозит исключением из университета и возможным арестом, но и поставит крест на будущей научной деятельности. Правда, была шаткая возможность укрыться за псевдоним. Впрочем, обо всем этом почти не думалось. Казалось очень важным донести новую истину до сведения как можно большего числа думающих людей. Обильное цитирование классиков должно было, по замыслу, подкрепить авторитет неизвестного читателям автора.

В самом конце марта я передал рукопись для перепечатки В. Калягину, а позднее один из вычитанных экземпляров – с той же целью – Евгению Молеву. Володя Барбух, через знакомых девушек-машинисток бурно тиражировал новый самиздат: «Речь защитника Золотухина на процессе Гинзбурга, Галанскова, Лашковой и Добровольского», «Последнее слово Владимира Буковского», переводы материалов о польском и чешских событиях из «Юманите» и «Морнинг стар». С гордостью он доставал из тугого портфеля размноженный на папиросной бумаге самиздат.

Обсуждалась возможность приглашения в Горький для выступления А.И. Солженицына. В начале апреля составлено групповое «Открытое письмо редактору «Литературной газеты» Чаковскому»…

Мы не догадывались, что времени уже ни на что не оставалось.

 

 ПОСЛЕДНЯЯ ВЕСНА

4 апреля 1968 года, накануне празднования 50-летия университета, приятель Михаила Капранова В. Бегинин передал ему 69 экземпляров изготовленных им фотолистовок. Вечером этого же дня Капранов с Анатолием Цыгановым и Сергей Пономарев с женой Еленой распространили листовки во всех вузах города, в первую очередь, в университете (кстати, бдительные советские граждане сдали в КГБ все 69 экземпляров). В горьковском УКГБ начался переполох (могли полететь чьи-то звезды и головы). Уже 5 апреля в УКГБ было возбуждено уголовное дело. Приехали высокие гэбисты из Москвы. События завертелись быстро.

17 апреля в КГБ была вызвана знакомая Барбуха, продавщица книжного магазина «Пропагандист» Ирина Е. Она подробно рассказала, когда и какой самиздат получала от Барбуха. 24-го с лекции Прончатова был вызван в деканат и отвезен на допрос в КГБ Барбух, а после его показаний 26-30 апреля там побывали Борисоглебский, Буйдин, Купчинов. 29 апреля с факультета (чекисты за мной дважды приезжали домой, но не заставали; родителям они представлялись как мои друзья) меня препроводили на допрос к следователю. Им оказался С.А. Савельев, тоже выпускник истфила. Допрос, сопровождавшийся угрозами и шантажом, продолжался 6 часов. Параллельно в эти дни проводились обыски у Павленкова и его шурина М. Панкратова, студента мединститута.

1 и 2 мая я спешно правил отпечатанные Калягиным экземпляры «Государство и социализм» и 2 мая на площади Свободы (!) передал два экземпляра Игорю Гольдфарбу для дальнейшей отправки в Москву.

Цепочки студенческих показаний на истфиле уперлись в Женю Купчинова и в меня. Мы оба отказались сообщить, от кого получали и кому давали «самиздат», не признали эту литературу клеветнической, утверждая, что большая часть ее может быть официально напечатана. Из показаний В. Барбуха стало известно о работе «Государство и социализм», ему показывал ее в Ленинской библиотеке Калягин.

15 мая в квартире моих родителей был произведен обыск. Кроме 14 плохо пропечатанных страниц «Государств…», которые я назвал частью доклада по научному коммунизму, разрозненных записей, записных книжек и 2-х томов Ленина с моими пометками, другой «крамолы» не обнаружено. Понятно, как глубоко были потрясены мои родители: отец, секретарь партийной организации завода «Металлист», и мать, работница этого же предприятия. О моих «диссидентских» делах они ничего не знали, в превращении же комсомольского активиста и отличника в «антисоветчика» и «врага народа» их никто бы не убедил.

Обыск закончился в 22.20, меня увезли на Воробьевку, где, после невнятной, неофициальной очной ставки с Калягиным («Я Калягину ничего не давал») и резкой пикировки с зам. начальника УКГБ Даниловым, был отпущен домой. Все уже было ясно, но еще целую неделю меня ежедневно вызывали на Воробьевку, где держали и практически не допрашивали – просто для изоляции от «подельников» и однокурсников. Кроме Купчинова (его поведение вызвало особое неудовольствие у руководства КГБ за уничижительный отзыв об одном из них и за дошедшую до ушей ГБ фразу: «Пусть попробуют исключить – мы им устроим демонстрацию») и Калягина в эти же дни допрашивали В. Фадеева, В. Дудичева и студентов-физфаковцев. Отпущенный вечером, я покупал букет южной сирени и шел не на «явку», а на свидание с девушкой.

21 мая университетский комитет комсомола под председательством Китаева собственным решением исключил из комсомола В. Буйдина, С. Борисоглебского, В. Барбуха, меня, а также Фишмана и Е. Купчинова (своих членов). Всех единогласно, кроме Евгения, – два или три комитетчика при голосовании «мужественно» воздержались. Для нас с Купчиновым это означало и исключение из университета. Раскаяние Барбуха не помогло, его тоже исключили. Приказ (№ 300) об исключении был подписан 23 мая (мы с Женей сидели в этот день на Воробьевке). Он гласил: «Отчислен из университета за недостойное поведение, несовместимое со званием советского студента».

А 25 мая в «Горьковской правде» в передовице «Советский студент» появился такой фрагмент.

В массе своей прекрасна наша молодежь, ежедневно занимающая сотни ву­зовских аудиторий.

Благородны ее устремления верой-правдой служить советскому Отечеству, своему народу.

Но в семье не без урода. И в многотысячной семье горьковских студентов нашлись звонари от политики, которые своей шумливостью по поводу некоторых наших неустройств и неурядиц в жизни хотят обратить на себя внимание. На днях на историко-филологическом факультете университета студенты третьего курса Е. Купчинов и В. Помазов и еще несколько их дружков затеяли демагогическую дискус­сию по вопросам, которые давно решены самим развитием нашего социалистиче­ского общества.

Узнав о развязности этих студентов, которые еще сами ничего не дали обще­ству, слесарь автозавода тов. Терентьев заявил на областном собрании комсо­мольского актива: «Нам, молодым рабочим, непонятно, как это в стенах универси­тета могут находиться такие люди, которым не по нутру наша жизнь. От имени мо­лодежи завода я могу сказать, что таким Помазовым и Купчиновым не место в на­ших вузах. Мы не хотим, чтобы они получили после университета путевку к руково­дству. Им надо сказать прямо: не согласны с нами скатертью дорога».

Конечно, такие явления, как на истфиле университета, единичны. Но прохо­дить мимо них значит наносить в будущем урон нашему обществу.

Дело не только в том, чтобы развенчать политических бузотеров. Это легче всего, ибо за душой у них, кроме громких фраз, ничего нет. Главное в том, чтобы усиливать политическое воспитание студенчества, закалять их гражданское муже­ство, повышать идейность. Воспитывать их так, чтобы они могли давать достойный ответ как открытым идеологическим противникам, так и любителям инфантильно­сти в своих рядах, а на деле торгующим тем же подмоченным идеологическим то­варом, который продают враги социализма на черной бирже человеческого позна­ния. В идеологической борьбе нет шутейных разговоров, нет и компромиссов.

 

Истфил бурлил. Декан В.Н. Морохин, бледный, как полотно, и парторг Е.Д. Воробьева уговаривали студентов не устраивать сходки (они уже начались) и отложить до осени проведение общефакультетского собрания, созвать которое потребовали курсовые бюро второго, третьего и четвертого курсов. Свыше ста человек подписали письмо-протест в «Горьковскую правду». Студентка отделения матлингвистики Клара Гильдман – в знак протеста против нашего исключения – сдала свой комсомольский билет (в сентябре ее исключили из университета). Ну а, например, философ В.И. Мишин вытрясал душу из наших однокурсниц, грозя «огнем и мечом» искоренить на факультете крамолу.

Исключенным мгновенно вручали призывные повестки. Сотрудники военкомата приехали за Купчиновым прямо в УКГБ, за мной – на факультет. Кто-то из студентов прибежал на кафедру и сказал, что на первом этаже меня ждут военкоматчики. При всеобщем сочувствии и ликовании я выбрался через окно второго этажа и тем самым на три дня отсрочил свою отправку в стройбат.

Но уже 29 мая я лежал на нарах сборного пункта в Дзержинске.

ЭПИЛОГ

21 год спустя, сдав 17 дисциплин (курсовую, контрольные, зачеты, экзамены), в августе 89-го я восстановился на 5-м курсе заочного отделения исторического факультета Нижегородского университета. И если нельзя два раза вступить в одну и ту же реку, то на тот же берег, оказалось, возвратиться можно. Я почти никого не застал из старых преподавателей (С.М. Садовская, А.И. Коган, Т.М. Червонная). Но «ветер века» переменился и крепко дул в «нашу» сторону. Поэтому отношение ко мне в университете было удивленно-доброжелательное. Более всех я благодарен профессору Заре Михайловне Саралиевой. Она не только написала положительную – и лестную – рецензию на «Государство и социализм», после чего и последовал протест на приговор по моему делу горьковского прокурора В.А. Колчина. Зара Михайловна вместе с преподавателем Ларисой Александровной Королихиной (студентом-второкурсником я вел исторический кружок в ее 9-м классе) очень помогли мне при восстановлении пройти чисто бюрократические препоны.

В 1991 году я окончил истфак и получил красный диплом. Но два года обучения на заочном отделении – совсем отдельная история. 

 
 
 << Предыдущий блок     Следующий блок >>>
 
Компьютерная база данных "Воспоминания о ГУЛАГе и их авторы" составлена Сахаровским центром.
Тел.: (495) 623 4115;; e-mail: secretary@sakharov-center.ru
Политика конфиденциальности


Региональная общественная организация «Общественная комиссия по сохранению наследия академика Сахарова» (Сахаровский центр) решением Минюста РФ от 25.12.2014 года №1990-р внесена в реестр организаций, выполняющих функцию иностранного агента.
Это решение мы обжалуем в суде.