Первые раненые. Немец
Косые солнечные лучи ласково гладят лицо, руки. Тени медленно вытягиваются и становятся бесконечными. Силуэты стоящих вдалеке домов, деревьев резче вырисовываются на небе. Воздух стал по-особенному прозрачным и мягким, каким он бывает ранней осенью, когда кажется, что лето ещё крепко держит завоеванную землю, и на дворе стоит июль, хотя календарь показывает сентябрь. Такой ясный и чистый, заблудившийся в сентябре июльский день подходил к концу.
У железнодорожного переезда уже давно собралась толпа, люди стояли на дороге, сидели на обочине канавы, на белых каменных придорожных столбах, на полосатом барьере шлагбаума, на траве. Толпа пестрая, — видны и черные шелковые котелки, и соломенные шляпы со шнурами и атласными лентами, фуражки гимназистов, реалистов, зеленые околыши «коммерсантов», белые передники гимназисток, рубахи пригородных мещан, косынки и платочки с красным крестом сестер милосердия, платья и широкие соломенные, усыпанные цветами, шляпы модных дам...
Люди стали собираться давно. Они шли пешком, подъезжали на громыхающей конке, на велосипедах; подкатили извозчики, одноконные и парные. Извозчики осаживали лошадей, оставляли седоков, а сами отъезжали и сейчас длинной вереницей выстроились вдоль забора, оклеенного афишами и патриотическими лубками, восхваляющими подвиг казака Козьмы Крючкова или иронизирующими по поводу немца, который
«...перец — колбаса,
Купил лошадь без хвоста,
Сел он задом наперед
И поехал в огород!»
За шлагбаумом дорога, извиваясь, теряется за холмами, снова появляется узкой белой полосой и, наконец, совсем теряется в недалеком лесу. Рельсы, отполированные колесами, сверкают в лучах заходящего солнца.
Группа мальчиков сидит на теплых рельсах железной дороги. Сидит уже давно. Разговор идет разнообразный.
— Если идти направо по шпалам, то придешь в Петроград, — говорит мальчик.
С ним соглашаются все собеседники.
— А вот, если пойти налево, то дойти можно до самого фронта, до Германии, — продолжает мальчик.
Один возражает:
— Нет, если налево идти, то дойдешь до Киева, мне папа говорил, — ссылается он для большей убедительности на авторитет.
Но возражение не принято. Все считают, что если идти налево, то придешь к германскому фронту. Не спорит и тот, кто возражал — не спорит потому, что и сам не очень уверен в своей правоте, да и версия, связанная с фронтом, значительно приятнее.
Собравшаяся толпа поглядывает, — ждут поезда. Он опаздывает. Его ждали еще вчера. Сегодня он с минуты на минуту должен подойти к переезду, не доехав до стоящего неподалеку белого вокзального здания.
— Едет! — раздается чей-то одинокий голос. Толпа всколыхнулась, сидящие поднялись со своих мест, стало сразу теснее, шумнее. Вдалеке виден белый дымок. Еще немного, и стал виден приближающийся, дымящий паровоз: дым ветром относило в сторону, и он облачками таял в вышине. Стало слышно дыхание паровоза. Еще несколько вздохов, шипение выпускаемых паров, звяканье буферов вагонов. Поезд остановился. Первый санитарный поезд и первые раненые прибыли в город.
Заиграл оркестр, где-то впереди, около одного из вагонов, затем замолк. Вероятно, кто-то произносит речь, преподносит цветы... но это там, впереди, у головного вагона. Все взгляды устремлены на вагоны, откуда начали появляться первые раненые. Это были раненые легко, они сами выходили из вагона и шли к стоянке извозчиков. Офицер, высокий, смуглый, с небольшими подстриженными усиками и с рукой на черной перевязи, еще один с белой повязкой на голове, двое на костылях... Один за другим раненые выходят из вагонов и рассаживаются в пролетки. Извозчики щелкали бичами и трогались с места.
Началась выгрузка тяжело раненых. Из вагонов выносят носилки, ставят их на землю, идут за другими, за третьими... Добровольцы из публики поднимают носилки и несут через весь город к больнице Красного креста, превращенной в лазарет.
Длинная вереница мерно покачивающихся носилок растянулась на километр. Несли медленно, часто останавливаясь для отдыха, для смены добровольных санитаров. Несли осторожно, боясь причинить боль раненому, возможно, и желая покрасоваться своим добрым делом.
Мальчики мчатся вперед, обгоняя караван носилок. Вот кончилась аллея,
началась мощеная улица. Вдоль улицы шпалерами стоят толпы народа. Кажется, весь город высыпал на проспект.
Мальчики обгоняют носилки, но иногда останавливаются и пропускают нескольких раненых мимо себя, а затем снова мчатся вперед, — ведь надо успеть везде побывать.
Носилки. На них лежит человек, бледный, с полузакрытыми глазами, острым носом и какими-то провалившимися щеками. Он лежит на спине, не обращая ни на кого внимания. Лишь изредка он широко раскрывает глаза и облизывает губы, словно собирается что-то сказать... В ногах у него лежит шинель с погонами поручика.
Следующие носилки. На них такое же неподвижное тело, и лишь в йогах сложена серая солдатская шинель.
На третьих носилках солдат то и дело приподнимается на локтях, разглядывает город, людей и что-то говорит своим санитарам. Те смеются. Раненый снова приподнимается и громко говорит «спасибо!» — это относится к женщине, подбежавшей к носилкам и положившей на них сверток с яблоками.
Из толпы все время выходят женщины, дети и кладут на носилки раненых фрукты, булочки, конфеты, цветы, бублики, пирожные, реже деньги, домашние печенья… Какая-то старуха плачет и крестится.
Снова мчимся вперед. Вот и наш дом. Все его население тоже вышло встречать раненых. На углу бабушка, в руках у нее свертки. Подбегаю к ней. Сейчас и я могу делать подношения раненым.
Колыхаясь, медленно плывут мимо носилки. Я кладу сладкую булочку и конфету. Еще носилки, еще.
Темнеет.
Вдруг слышатся голоса: один, другой, третий... Восклицания докатываются до нас.
— Немец! — кричат мне приятели.
Подле носилок, стоящих под деревом, более плотная толпа. На носилках раненый. Бледное лицо, усы, нависшие надо ртом. Светлые глаза широко открыты, — он смотрит на толпу, толпа на него.
— Где немец? — шепотом спрашиваю приятеля. — Этот?
— Смотри, — он указывает пальцем. Я гляжу. В ногах раненого шинель, но не наша серая, а какого-то зеленовато-синего цвета и каска. Каска! Настоящая германская каска, черная, блестящая, с одноглавым орлом впереди, толстым плетеным шнурком и острым шишаком, — точь-в-точь такая нарисована на плакате, изображающем Вильгельма II в роли Мальбрука. Да, сомнений нет, это — немец.
Гляжу с любопытством. Все смотрят без вражды, на лицах любопытство: вот ты какой, оказывается, немец.
У меня в руках последняя сладкая булочка из тех, которые дала бабушка. Я в нерешительности. Хочется положить булку на носилки, но можно ли? Ведь это немец, враг. Вид раненого возбуждает во мне жалость, но я колеблюсь. Какая-то старуха преподает мне урок любви к ближнему.
— Чего стоишь, думаешь, — говорит она, — немец, он тоже есть-то хочет, такой же человек, да раненый еще...
Я теперь окончательно вижу, что это такой же человек. Кладу булочку на носилки. Немец что-то сказал, кажется, поблагодарил, взглянул на меня и улыбнулся. Санитары подняли носилки. Несколько протянутых рук бросили раненому яблоки, конфеты...
Стемнело. Вереница носилок еще плывет мимо меня. Толпа еще стоит. Мне больше не хочется смотреть раненых. Мое любопытство удовлетворено. Я ухожу. В голове мелькнула мысль, вероятно, зародившаяся одновременно у всех мальчишек улицы: вот бы достать немецкую каску
Через час улицы опустели и стали выглядеть по-обычному. Спустя еще несколько недель прибыл второй санитарный поезд. Потом еще один, другой, третий, четвертый... Не знаю, встречали ли поезда на железнодорожном переезде, но толпа на улицах редела от поезда к поезду и вскоре совсем исчезла. Торжественные встречи прекратились. Война вошла в быт.