- 50 -

Будущий Лист

 

Дом стоял на горке. Из окон дома видны были железные крыши, белые дымовые трубы, розовые кирпичные стены зданий, зеленые пятна садов, узкая, длинная прямая улица, круто спускавшаяся к маленькой речушке, затем снова взбиравшаяся наверх, а вдалеке — пригородные поля и черно-синяя кайма лесов, окружавших город.

Дом был деревянный, обширный, с мезонином и остекленной верандой, делавшей его похожей на загородный, хотя он находился близко от центра.

Из раскрытых окон дома неслись самые разнообразные звуки: четкий, рассыпчатый ритм разыгрываемые на рояле гаммы, крик медной трубы, терзающий душу звук скрипки, попавшей в руки начинающего, а порою в этот нестройный хор врывалась птичья трель флейты.

На дверях дома надпись:

Музыкальная студия

Студия эта родилась вместе с Красноармейским университетом, клубом учащихся «Кубуч», балетной студией, школой ликбеза и многим другим, что пришло в тихий провинциальный город вместе с тысяча девятьсот девятнадцатым годом.

Кто бы мог подумать, что город, в котором единственными представителями музыкальной культуры были церковные певчие и протодиакон православного собора, духовой оркестр пехотного полка, органист костела, синагогальный кантор, тапер кинотеатра и еврейские скрипачи — клезмеры, — игравшие на свадьбах, — таит в себе столько настоящих любителей музыки.

Их оказалось немало, а бывший учитель гимназии Дрезен стал среди них первым. Маленький, с большой головой, которую пышная шевелюра делала еще большей, с громовым — не по росту — голосом, которым он владел, как хороший музыкант инструментом, Дрезен ходил, уговаривал, убеждал, агитировал, молил, грозил, доказывал, проповедывал и голос его то звучал тихо, то разрастался до самого громкого фортиссимо.

— Нам нужна музыкальная школа. Она необходима! Музыка — народу! Тысячи желающих учиться, детей и взрослых! Среди них, может быть, скрываются замечательные таланты! Мы должны их раскрыть, мы обязаны это сделать! Время пришло! Они ждали сотни лет. И дождались! Помещение? Разве мало пустующих? Вот в Маковецком переулке, например... Инструмент? Он есть в тех же брошенных квартирах; его надо только перевезти. А не хватит — конфискуем у буржуазии! Кто будет учить? Учителя есть. Вот список... Музыка в массы... Классическая музыка должна звучать везде!..

Маленький Дрезен говорил убедительно. Время было такое, когда всякое новшество встречалось с распростертыми объятьями, и многие его доводы

 

- 51 -

носили скорее риторический, чем необходимый характер. Вскоре на дверях деревянного дома в Маковецком переулке появилась вывеска музыкальной студии.

Вместе с маленьким Дрезеном внутри «Студии» хлопотал такой же маленький Зисман. Он был молод, говорил с певучим акцентом, не был профессиональным музыкантом, но любил музыку и верил в новое дело. Зисман больше занимался хозяйством: свозил инструменты, ремонтировал, расставлял их, говорил о пайках для преподавателей, кричал на забегающих с улицы назойливых мальчишек, составлял первые расписания занятий и всегда был чем-нибудь недоволен. Поводов к недовольству, впрочем, было предостаточно.

Скоро в дом на Маковецком переулке пришли ученики и ученицы. Это большей частью были дети сапожников, жестянщиков, портных, ломовых извозчиков (балагул)... Революция извлекла их из подвалов и городских окраин, переселила в центральные кварталы и теперь привела к дверям музыкального училища. Могилевские мещане их презрительно называли «гекдешами», — всех, кто не попадал в замкнутый, полузажиточный круг тупых и ограниченных лавочников, грошевых предпринимателей.

Позднее состав учащихся стал более пестрым.

Дрезек читал лекции по истории музыки, истории оперы, по различным вопросам искусства. Он создавал симфонический оркестр. Вскоре настал день. когда впеовые этот оркестр выступил перед слушателями, и давно мечтавший об этом Дрезен сказал вступительное слово о значении симфонической музыки вообще и Бетховена в частности, — оркестр разучил увертюру из «Эгмонта».

Все это прошло, и студия стояла прочно, когда я впервые переступил ее порог. Я взял несколько уроков игры на рояле и, не превратившись в музыканта, стал завсегдатаем этого городского музыкального центра, где было шумно и людно, где можно было узнать много нового, — о хоровых выкликах первобытных людей, этих прапеснях, о первых инструментах, о бельканто, о мужчинах, певших женскими голосами в первых операх о гармонии и контрапункте, о «могучей кучке», с Глюке и Люлли о шиллеровском Гимне радости, ставшем текстом торжественной бетховенской мелодии, там можно было услышать увертюру к «Навуходоносору» Верди, стройный хор, фортепианные и скрипичные пьесы; там, наконец, — и это не было, конечно, на последнем месте, — можно было встретиться с друзьями, знакомыми, посмеяться, побалагурить, пошутить, как это бывает в четырнадцать лет.

Однажды мы сидели в зале. Оркестр прервал репетицию, и на скамейке рядом со мною уселся Семен Тасьба — флейтист, с ним Соня Ш. (точнее, он очутился на скамейке, поскольку она уже на ней сидела) — будущее сопрано, и еще несколько мальчиков и девочек. Дирижер, что-то объяснявший музыкантам, несколько раз поглядывал в нашу сторону, — шум, производимый нашей компанией, не был предусмотрен партитурой Верди.

— А ты слышал Брука? — спросил у меня Тасьба.

— Какого Брука?

 

- 52 -

— Он не слышал Брука! — удивилась Соня Ш. — Вы слышите, девочки, не слышал Брука! Это ведь... Она, вероятно, собиралась произнести нечто решительное по этому поводу, но не успела, так как Тасьба перебил ее:

— Погоди, Соня! — он был неравнодушен к ней, а потому всегда подчеркнуто грубоват. — Не слушай ее, а лучше послушай Брука. Он сейчас здесь. Он всегда здесь, — очень много упражняется.

— Не как ты, — успела сказать Соня.

Мы — Семен и я — ушли в одну из дальних комнат. Там у раскрытого рояля сидел коренастый мальчик с широким круглым лицом. Ему было лет шестнадцать, — он был старше нас. Мальчик усердно играл упражнения и оторвался от своего занятия, чтобы поговорить с нами.

— Сыграй что-нибудь, — попросили мы. Мальчик согласился, не ломаясь, и спросил только, что мы бы хотели послушать.

Затем он положил руку на клавиатуру, и раздались торжественные аккорды. Он играл вторую рапсодию Листа. Мы слушали и смотрели на его быстро бегающие по клавишам короткие — совсем не музыкальные — пальцы и наслаждались. Нам еще не приходилось слышать ни одного выдающегося пианиста, — в город они не приезжали, а радиотрансляции не было еще и в помине.

Брук — это был он — в самом деле, играл хорошо. Большая техника, четкость — плод упорного труда, но в его исполнении не было, как мы немного позднее решили, глубины, не хватало богатого внутреннего содержания.

Семен, Тасьба и я — были единодушны.

— Это замечательно!

— Талантливо!!

— Шедевр!!!

— Гениально!!!!

— Это самородок! Он будет изумительный пианист!

Мы уже видели в нем будущего Листа, Рубинштейна, Гофмана, Рахманинова вместе взятых.

— У него не хватает культуры, — сказал Тасьба.

Это неточно. Брук оказался просто плохо грамотным: он нигде почти не учился, ничего не читал и, с высоты наших четырех-пяти классов, казался круглым невеждой во всем, что не касалось фортепианного клавира.

Сын бедного портного, он, если бы не пришел 1917 год, вряд ли когда-нибудь подошел бы к роялю.

Брук, должен учиться, решили мы. Он должен стать образованным человеком. Но как?

— Ему надо помочь! — сказал Семен Тасьба,

— Конечно! — согласился я.

— Но как?!

С этого дня мы стали поклонниками и покровителями Брука в одно и то же время. Мы слушали его и уговаривали учиться, и не только игре, но и наукам.

— Времени мало, — немногословно возражал он.

— Надо! Это надо, Брук! Ты пойми, что недостаточно читать ноты и с

 

- 53 -

листа играть. Нужно быть образованным человеком. Вот ты играешь Листа, а знаешь ли ты биографию Листа, его эпоху, историю Германии, Австрии, Европы в те времена? Нет, не знаешь! Или Бетховен. А знаешь ли ты, что Бетховен вначале писал свою симфонию в честь Бонапарта, а потом отказался от этого. А почему?

Конечно, на наши, часто прописные, истины Брук не мог ответить. Откровенно говоря, и мы сами вряд ли в то время могли ответить на многие их тех вопросов, которые мы ставили перед Бруком.

— Тебе надо учиться!..

— Когда? Где? — пытался иногда возразить он, но не мог пробиться через частокол наших доводов.

— Мы тебя будем учить! Здесь, в студии!..

— Кто?

— Мы, — он и я, — сказал Семен Тасьба. — Я арифметике, алгебре, физике, а он, — Семен указал на меня — литературе, истории, географии.

Я кивнул головой. Меж собой мы давно решили этот вопрос и распределили роли.

Начались занятия. С самым пылким энтузиазмом мы начали обучение Брука. Перед нами стояла задача, казавшаяся нам простою и ясною: расширить кругозор Брука, превратить его в культурного человека, который будет чувствовать, понимать все, что он играет. Мы учили его всему тому, не очень многому, что знали сами, что узнавали, готовясь к урокам — своим и с Бруком. Носили ему книги, читали вслух.

На балконе мезонина или в саду студии мы ежедневно шлифовали этот бриллиант. Солнце весело светило, воздух дышал летним теплом, а прохладные воды Днепра и горячий песок на его берегу были нашими искусителями. Иногда мы поддавались искушениям, но редко. Мы были стойкими. Мы были одержимыми. Ведь перед нами был самородок из народа, может быть, гений, будущий Лист, Рубинштейн и т.д. И в формировании, становлении этого гения будет и наша доля.

И на балконе мезонина или в саду слышался голос Тасьбы:

— Ну, как же ты не понимаешь, Брук! Ты слушай внимательно: коэффициентом называется...

Брук покорно слушал, но не понимал. Или слушал, но думал о другом. В глазах его появлялось иногда что-то вроде молчаливой просьбы, мольбы: а не пора ли сделать перерыв? Но мы были неумолимы, какими бывают в четырнадцать лет.

Я таскал ему книги, те, которые прочитал сам и полюбил, и придирчиво расспрашивал у него содержание прочитанного. Он не всегда мог ответить, так как или не успевал прочесть или, прочитав, не запомнил. Я рассказывал ему про Ганнибала и Цезаря, про Наполеона и Гарибальди, Леонардо да Винчи и Паганини, и про то немногое, что узнал сам недавно из истории музыки; я читал ему вслух о любви, разлуке и встрече Артура и Джеммы, и голос дрожал у меня, когда я доходил до слов песенки: «Живу ли я, умру ли я, я мошка все ж веселая»...

Но Брук оставался равнодушным, и в глазах его был невысказанный вопрос: а не пора ли сделать перерыв?

Делали перерыв.

 

- 54 -

Брук садился за рояль и играл нам. Это была его плата за обучение. И мы слушали вальсы Шопена, Лунную сонату, попурри из «Лебединого озера», этюды Листа, и нам казалось, что лучшей игры нет, не может быть.

Шли недели. Уроки продолжались. Брук играл нам. Техника его игры становилась все виртуознее, но знаний не прибавлялось. Дни становились все более жаркими, рвение же наше охладевало.

Брук беззастенчиво радовался, когда мы говорили:

— Знаешь, сегодня заниматься не будем, перенесем на завтра...

С каждой неделей он радовался чаще, а игру его мы слушали реже. Может быть, привыкли к ней, а может быть, уже и наши неискушенные уши стали отличать технику ремесла от подлинного вдохновения.

Еще прошла неделя, другая, третья — и занятия замерли. Они не прервались, а как-то незаметно растаяли, как тает снег на солнце; груда становится меньше, меньше, превращается в небольшой комок, потом исчезает и он, вместо снега — лужа, а потом и ее нет.

* * *

 

Прошло несколько лет, и мы разошлись с Бруком, как льдины отходят от неподвижного берега: расстояние становилось все больше, больше; приезжая в город, я узнавал, что Брук здесь, что он не стал ни Листом, ни Рубинштейном, ни Гофманом, ни Рахманиновым, а стал обыкновенным музыкантом-ремесленником игравшим в кино, на вечерах. Увлечение, надежда, связанные с именем Брука, вспоминались с улыбкой, но на душе становилось тепле от этих добрых воспоминаний о хорошем, пусть не осуществленном до конца поступке.

Помнив ли Бpyк о наших уроках? Конечно, помнил. Запомнил ли он что-нибудь из наших уроков? Конечно, нет; или скажу осторожнее: вряд ли.

* * *

 

Прошло тридцать лет, После войны я снова приехал в город перед большим грустным изменением в моей жизни. Я читал лекции местным студентам и в свободное время бродил по улицам. Зашел в музыкальную студию.

Она давно уже называлась музыкальной школой и помещалась на новом месте (старый деревянный дом сгорел в войну), в двухэтажном кирпичном здании, окрашенном в оранжевый цвет. Дом, в котором расположилась сейчас школа, воскресил в моей памяти не только дни хождения в «студию», но и высокую девочку с каштановыми волосами, огромными серыми глазами, и надпись на доске в классе: Миша+Тамара=любовь. Она жила когда-то тут, в этом доме.

Я вошел внутрь. Было тихо — время каникулярное. Директор школы неизменный Зисман Постаревший, седой, но тот же, маленький, с торопливыми движениями и медлительной певучей речью.

Мы сидели за столом, вспоминая Дрезена, переехавшего в Минск, учеников, исчезнувших и выплывших на поверхность, — больше последних.

— Лева? Он профессор Московской консерватории. А Боба — в Свердловске... Миша Брохес ездил с Вертинским, аккомпаниатором. Теперь он...

Я спросил:

— Где же Брук?

 

- 55 -

Зисман помолчал, затем ответил:

— Конечно, помню. Он ведь все время был в городе; играл в кино, на свадьбах... Все время был здесь...

— И во время войны?

— И во время войны, — повторил Зисман, — он не успел эвакуироваться и остался тут. Его расстреляли немцы, вместе с другими евреями... Ведь больше тридцати тысяч человек было тут убито.

Он замолчал. А я снова вспомнил мальчишеский энтузиазм, который мы обрушили на бедного Брука, все наши порывы и стремления, наши надежды, всю наивную затею нашего отрочества, совпавшего с, казалось, вес очищающей юностью страны, с первыми годами революционной России.