- 55 -

«...Вплоть до окончания гражданской войны»

 

Путь в училище измерен и знаком до мелочей. Дни сливаются в памяти; трудно отличить один от другого. Запоминаются лишь отдельные, выходящие из ряда. Они до сих пор видятся, как будто произошло это вчера. Вот один из таких дней.

Февраль 1917 года. Как обычно, выхожу из дому и проверяю свои живые часы: аккуратнейшая гимназистка Валя Чистякова идет вместе со мною. Можно не спешить. Иду не кратчайшим путем, по переулку, а проспектом. Еще лежит подтаявший, грязноватый местами снег. Небо серое воздух влажный...

Вот и базарная площадь, — Шкловской базар, так почему-то называют этот рынок. День не базарный, но люди толпятся у ларьков (рундуков), у немногочисленных крестьянских саней, возле которых распряженные лошади жуют, опустив морды в подвешенные холщевые торбы.

Надо пересечь площадь наискосок. Собираюсь это сделать, но вдруг слышу оклик:

— Эй, реалист! Поди-ка сюда!

Оборачиваюсь. У стены углового дома несколько человек — солдаты, мужики в полушубках. Это они зовут:

— Поди-ка сюды, реалист...

Подхожу.

— Ну-ка, прочитай, что там есть, указывают на два белых листка, наклеенных на желтую кирпичную стену.

Становлюсь на какой-то камень — листки висят слишком высоко для меня. Читаю громко, как о том просят:

— Мы, Николай Вторый, самодержец Всероссийский, царь Польский, великий князь Финляндский и прочая, и прочая, и прочая... отрекаемся от престола...

И второй листок — об отречении от престола Михаила Александровича...

Так на базарной площади Могилева, города, в котором еще находилась ставка верховного главнокомандующего, я «возвещаю» конец трехсотлетней Российской империи.

В училище немного опаздываю, но никто не обращает на это внимания.

 

- 56 -

Все взбудоражены. Уроки, хотя и продолжаются, но идут, словно по инерции. И чем дальше, тем заметнее меняется дух, характер уроков, как и всей жизни.

В городе шумно, он живет напряженно, но все это касалось нас не столь непосредственно. У нас, десятилетних граждан новой России, были свои интересы, хотя и мы знали о многих событиях, невольно знали, не могли не слышать о них, иногда из нескольких подхваченных фраз, из разговоров домашних. Многое запомнилось, хотя осмысление узнанного пришло годы спустя.

Помню возвращение отца с фронта. Лето 1917 года. Он пришел какой-то чужой, высокий, в полувоенной стеганке, в сапогах, небритый, грязный... Одежду его жгли в печке. Не помогло — заболел сыпняком, вероятно, подхваченным в дороге. Нас, детей — меня и сестру — выслали к родителям моей матери — бабе Соре и деду Иче.

В памяти вдруг всплывает разговор. Учебный год в разгаре, поздняя осень, скоро зима. Отец говорит кому-то:

— На станции у нас убили Духонина, матросы, говорят, убили...

Кто такой Духонин? Мы знали, что он главнокомандующий. Слышали это имя, как раньше слышалось имя генерала Брусилова, а потом видели его высокую фигуру на площади у губернаторского дома, — он произносил речь.

Больше всего занимали нас корниловцы. Мы, конечно, не пропустили вступление в город корниловской кавалерии. Она непохожа была на виденную раньше. А ведь нам «везло».

Мы помнили синие черкески кубанского казачьего конвоя его величества и донских казаков с их надетыми набекрень фуражками, из-под которых выбивались чубы, и с широкими красными лампасами на заправленных в сапоги синих шароварах. Корниловские конники были не похожи на прежних. На высоких поджарых ахалтекинских конях, сидя в высоких седлах, медленно, по три в ряд ехали невиданные темноликие люди. Огромные черные папахи, как башни, возвышались на их головах, а с боку свешивались длинные изогнутые сабли. На луке седла одного из всадников сидела обезьянка и изумленно глядела по сторонам. Это была часть так называемой «дикой дивизии». Вскоре текинцы — как их называли — стали привычными. Они стояли у входа в гостиницу «Континенталь», на углу Днепровского проспекта и Пожарного переулка, где остановился Корнилов. Неподалеку, в том же Пожарном переулке, находилась типография отца, и там однажды довелось поглядеть на самого Лавра Георгиевича Корнилова. Небольшого роста, он казался еще меньше рядом с высокими текинцами в их папахах и был похож на портреты, увиденные позднее.

Особенно привлекали нас корниловские «батальоны смерти». На обширной, похожей на поле Сенной площади они маршировали, упражнялись в ружейных приемах: коли вперед, назад, прикладом бей! Пользуясь каникулярным временем, мы часто и подолгу любовались этим зрелищем. Была у нас и другая цель — мы надеялись каким-либо путем получить значки, которые носили солдаты. Небольшие, из белой или желтой латуни эмблемы: череп и скрещенные кости, подобные тем, какие были нашиты на рукавах

 

- 57 -

шинелей. Значки эти ценились, особенно те, которые были сделаны из желтой латуни — «золотые», в отличие от светлых — «серебряных». За значки можно было выменять марки, разные другие ценные в мальчишеской среде вещи. Не помню как, но я однажды разбогател: весь мой ремень был утыкан «золотыми» значками «батальонов смерти» и еще большой запас таких же и «серебряных» лежал в коробке. Впрочем, вскоре я промотал свой «капитал», а потом он вообще обесценился.

Помнится уход корниловцев. Войска шли по направлению к вокзалу. Теперь ясно, куда они двигались ранней осенью 1917 года. Но тогда для нас это было просто отличное зрелище, какое нельзя пропустить.

Это был не первый и не последний уход войск из нашего города, уход, который вспоминался впоследствии в деталях...

Первый был в 1914 году. Началась война, и из города уходил постоянно стоявший в нем Гурийский полк. Он шел через весь город, с оркестром, рядом с которым шагали и мы. Вскоре пришло известие, что полк целиком погиб в Восточной Пруссии. Это было первым, еще не вполне осознанным, ощущением того, что война не только знамена, музыка, молодцеватый шаг солдат, громкое ура...

Война делалась жестокой реальностью.

Потом мельком видел уход из города солдат — георгиевских кавалеров, — они привлекали нас, эти отличившиеся в боях герои. Много лет спустя узналось, для чего георгиевский батальон двинулся тогда из Могилева в столицу.

Потом помнится уход немецких войск, по-видимому, после Ноябрьской революции 1918 года, когда вместе с кайзеровской Германией развалился и Брестский мирный договор. Еще ранее большевики занимали предместье города — Луполово, на другом берегу Днепра. Таким образом, мы тогда жили в Германии и через мост бегали в Советскую Россию, к своим приятелям, — мальчишек не задерживали. Через этот же мост после официальной церемонии передачи города большевикам пошли и красноармейские части.

Офицер, замыкая уходящий отряд немецких, — или как тогда говорили — германских солдат, помахал толпе рукой и крикнул: Aufwiedersehen!... Через 23 года, действительно, снова пришлось свидеться с немцами, увы, совершенно не схожими с теми, кто был в 1918 году. Тогда они были, во всяком случае, для обывателей, не обременительные, тихие. После занятия города солдаты вымыли здание вокзала и расставили на главных улицах невиданные доселе плевательницы; печатая шаг, они сменяли караулы, на рынке продавали «кунстгониг» — искусственный мед, и другие, как их назовут во вторую мировую войну, «эрзацы», иногда маршировали на парадах... Во дворе нашего дома стояла немецкая часть. Помню, поразило, что когда ей пришлось уходить, солдаты были мрачными, расстроенными, один даже плакал. Это удивило: плачущий солдат! Как же так? Сейчас это не удивляет: ведь они уходили на Западный фронт, где развернулись последние наступательные бои Германии, завершившиеся поражением.

Потом запомнилось вступление поляков. В городе уже несколько времени было безвластие. Вдруг узнают, что со стороны вокзала по главной улице движется какая-то военная часть. Как и другие, вышли на улицу и мы. Все

 

- 58 -

гадают: чья же это власть пришла, чьи это кавалеристы?.. Оркестр грянул какой-то незнакомый звонкий марш. «Поляки!» — сказала бабка, — она знала и мотив и слова. «Еще Польска не згинела...»

Все эти события, конечно, не способствовали школьным занятиям. Да можно ли говорить о нормальном учении, если город занимают то большевики, то немцы, то поляки, то снова возвращаются Советы... И тогда — это было уже поздней осенью 1918 года, — Могилевское Александровское реальное училище, мужская Могилевская гимназия императора Александра I Благословенного, женская «Мариинская» гимназия, а с ними частные гимназии, прогимназии и другие учебные заведения, стали едиными советскими трудовыми школами. В них происходили постоянные реформы, изменения программ, вводились новые дисциплины, исключались старые — все это тоже мешало систематическому получению знаний. К счастью, в первые годы еще были старые, опытные учителя, они, вопреки всему, все-таки успевали вдолбить в детские взбудораженные головы какой-то минимум знаний. Школьные занятия дополнились разнообразными кружками, самостоятельным и достаточно беспорядочным чтением. Львиную долю времени стали занимать всяческие заседания, митинги, собрания, связанные с различными юбилейными датами, с разными организациями, например, с Учкомом — Ученическим комитетом. Ученики обучали неграмотных, делали всякие сообщения, «доклады». Мне в пятидесятую годовщину рождения В.И.Ленина довелось делать «доклад» на общешкольном собрании. Произнес я также речь в день Парижской Коммуны, поразив своих неискушенных слушателей: я выучил наизусть начало недавно полученной книги Артура Арну «История Парижской Коммуны» и простодушно, не ссылаясь на источник, начал речь: «Шапки долой! Мы будем говорить о мучениках Коммуны. Сколько было их, не перечесть», и т.д., и т.д. — громким голосом повторил я слово в слово все введение к книге (самой книги я не дочитал еще до конца). Прослыл «пламенным оратором» на некоторое время. Впрочем, мои школьные дела однажды прервались

Время было пайковое. Деньги ничего не стоили, паек был всем. Отец жил уже в Петрограде, остальные взрослые члены семьи считались представителями враждебных классов, как их тогда понимали. Владельцы национализированной типографии, бывшие лавочники... И я, в свои 13 лет, становлюсь неожиданно некоторой поддержкой семьи; я стал получать военный паек: селедку, сахар, буханки хлеба... Меня зачислили рассыльным в Политотдел штаба 16 армии (Запфронт). Ходил с пакетами. Иногда ездил, если подальше — к вокзалу, например, — верхом. Лошадь меня, вероятно, презирала, а в первый раз даже предпочла не выйти из ворот, а поворачивала назад, к конюшне. Трое молодых красноармейцев, гогоча и острословя на мой счет, взяли коня под уздцы, поставили, так сказать, лицом к станции, куда надлежало отправляться, огрели его прутом, и я, красный от стыда, уцепившись за гриву, поскакал.

Потом я был повышен в чине — стал приказистом, была такая должность: я записывал в специальную книгу изданные начальством приказы.

Как вольнонаемный, я жил дома. Служба казалось новой игрой, занимательной. Товарищам, рассказывая о работе, вскользь упоминал фамилии: командарма Кука, начполитотдела Пикеля...

 

- 59 -

Вечера с друзьями проводил в театре — Театр Поарма 16, где шли пьесы современные и классические. Давались и оперные концерты. Было много хороших актеров и актрис. Почему-то в памяти застряло имя Жоржа Дуклау, — его позднее видел на ленинградских эстрадах.

На работу не всегда приходил вовремя. Это обстоятельство или какое-то иное, сейчас забытое, служебное упущение, но... Подходит ко мне начальник и, улыбаясь, дает приказ, чтобы занести его в книгу. Начинаю переписывать.. Фамилия... моя должность... и далее... за... «арестовать на трое суток с выводом на работу». По-видимому, это был воспитательный прием начальства. Впрочем, так это или нет, но три дня я под конвоем хожу на гаупвахту, а утром, под конвоем же, меня приводят вместе с другими «арестантами» на работу. Один из них запомнился, вероятно, из-за фамилии — Фабрикант. Он был старше меня на три-четыре года, участвовал в наступлении на Варшаву и рассказывал про город Несвиж, замок князей Радзивиллов.

Однажды ранним утром меня, Фабриканта и еще одного вел не одинокий конвоир, как обычно, а несколько красноармейцев, — шли они с нами случайно, как попутчики... Какая-то старушка, увидев столь строгую охрану, запричитала, стала креститься, что-то говорить... Что она могла подумать в то суровое время, когда расстрелы были обыденным явлением!

Вспоминаю, как после восстания в Гомеле, в большом зале Дворца труда судили «стрекопытовцев», — их называли так по имени руководителя восстания — Стрекопытова. С другими сверстниками я забрался на балкон. Неяркое освещение, ряд штыков, окружавший несколько десятков подсудимых, сидевших в партере, и голос оглашавшего приговор... Слышится только: расстрелять... расстрелять... расстрелять... и изредка: содержать в лагере «до окончания гражданской войны». Это было приблизительно за год до моей службы в Поарме 16.

Наступил 1921 год. Всех несовершеннолетних изгнали из военных частей и учреждений.

Некоторое время я — делопроизводитель Могилевского городского отдела народного образования и, по совместительству, библиотекарь служебной библиотеки, разместившейся в двух-трех шкафах. Это продолжалось недолго, В конце концов, вернулся в школу, но на очень короткий срок. Увлеченный примером товарищей, меняю школу на техникум, который открылся в городе. Года полтора занимаюсь на химическом отделении, без особого успеха. Уже перебрался на второй курс, но — новое поветрие! Все говорят, что надо получить среднее образование. Очень многие, особенно те, которые, подобно мне, не чувствовали страсти к точным наукам, возвращаются в школу. Занимаясь с репетитором, вернулся и я, «прыгнув», как тогда говорили, через класс, чтобы быть с моими друзьями, обогнавшими меня. Итак, я ученик девятого класса школы, помещавшейся в здании бывшей мужской гимназии. Весной 1923 года благополучно завершаю свое среднее, увы, очень среднее, образование.