- 233 -

После снятия блокады

 

Остались воспоминания о запасном полку, который располагался на проспекте Карла Маркса, на Выборгской стороне... Это был ряд кирпичных зданий, вероятно, бывших казарм, обнесенных высокой каменной, тоже кирпичной стеной, увенчанной несколькими рядами колючей проволоки. В запасный полк поступало пополнение из разных мест, в основном из госпиталей, выздоровевшие раненые. Полк был только по названию полком, в действительности это огромное подразделение, включающее тысячи людей, порою до 15—20 тысяч.

Запасный полк формировал маршевые роты, которые отправлял на фронт.

Дисциплина в запасном полку поддерживалась суровая, порою неоправданно суровая, и проводилась она начальниками, рвение которых питалось боязнью расстаться с теплым местом, боязнью «загреметь» на фронт.

Мы, т.е. наш начальник полковник Люшковский, капитан Акишин, я и другие офицеры отделения ездили из Смольного в полк в баню, которая была очень хороша. Командир полка содержал ее в образцовом порядке (во всяком случае, ту ее часть, где мы мылись). Помимо всего прочего это стимулировалось тем, что в баню ездило начальство и повыше нас. Мы обычно приезжали утром, до работы.

Как-то, задержавшись на обширном полковом дворе, я обратил внимание на большой плакат — не то афиша, не то какое-то объявление о собрании, спектакле. Я и раньше видел такие афиши, но не подходил к ним. Сейчас подошел. Читаю:

«Сегодня — такого-то числа — в 15 часов на плацу будет приведен в исполнение приговор над осужденным за дезертирство — таким-то (имя, фамилия, отчество)».

Дальше краткое, очень краткое сообщение о том, в чем состоит преступление такого-то. В конце: «Явка обязательна».

Мне сказали, что такие публичные «спектакли» устраиваются тут довольно часто, для назидания и устрашения. А «дезертирство» порою сводится к попытке перелезть через проволоку, чтобы отправиться погулять, выпить..,

Однажды, зайдя домой (на Васильевский остров), я нашел письмо от моего двоюродного брата Лазаря Рукавицына, который писал, что он после госпиталя находится сейчас в запасном полку. Лазарь был моложе меня лет на пятнадцать, и вероятно поэтому всегда обращался ко мне: дядя.

Решил как-то помочь мальчику, используя свои связи. Приезжаю в полк, разыскал Лазаря. Побледневший, худой, в гимнастерке более чем б/у — бывшей в употреблении. Говорит, как всегда, медленно, с певучим могилевским акцентом, движения неторопливые, скорее вялые. С трудом выпытываю у него подробности — он очень немногословен. Запомнился насмешивший меня диалог:

— Ты был ранен? — спрашиваю.

— Нет, дядя Миша, я простудился...

— Где же ты простудился?

— На фронте...

— Как?

 

- 234 -

— В танке.

— Ты танкист?

— Да, дядя Миша.

Узнаю, что он схватил воспаление легких, когда его подбитый танк простоял несколько суток посреди реки, пока удалось их увезти.

— А как тебе служилось? Как относились к тебе?

— Ничего, дядя Миша, старики ко мне хорошо относились. Они даже не давали мне мыть машину после боя. Это очень неприятно. Знаешь, кровь, всякие остатки... меня начинало мутить... Они не пускали меня мыть...

Узнаю, что он участвовал во многих боях во время январского наступления.

— У тебя что же, есть награды? — спрашиваю без особой уверенности. Полагаю, что если есть, то его будет легче задержать подольше в запасном полку.

— Есть, дядя Миша, — он лезет в карман и вынимает, сжимая в кулаке, какой-то орден, две медали.

Удалось пристроить Лазаря к маршевым ротам, сопровождающим их до места, а затем возвращающимся в полк. Несколько месяцев он пробыл в полку, а затем все же отправлен был на фронт и пробыл там до конца войны. К счастью, он уцелел и больше не «простужался».

После войны он окончил институт и работает инженером в Минске.

Вскоре после снятия блокады решено было создать в Ленинграде Музей обороны города. Это была прекрасная и своевременная идея; все еще было свежо з памяти, сохранилось многое множество подлинных будущих впечатляющих экспонатов. Директором сооружаемого музея назначен был С.И.Аввакумов, но фактически устроителем всего стал Л.Л.Раков, прекрасный организатор. Он был директором Публичной библиотеки и по заданию «вышнего начальства» устроил в Манеже большую промышленную выставку всем понравившуюся, а после этого был «брошен» на Музей обороны.

Понятно, что по многим вопросам постоянно обращались в штаб фронта, в Смольный, и некоторые задания выполнял наш отдел, в том числе кое-что делать приходилось мне.

В связи с этим запомнился забавный, можно сказать, характерный эпизод. Еще в январе 1944 года, вскоре после прорыва блокады, понадобилось поехать в Пулково. В Музее обороны предполагалось воспроизвести передний край обороны на Пулковских высотах. Панораму должен был делать художник В.А.Серов, и ему нужен был человек, который хорошо бы знал этот участок фронта. Боевые части, когда-то занимавшие эти позиции, ушли далеко вперед, связь с ними была сложна, порою невозможна. Вспомнили, что я почти полтора года пробыл под Пулково. Мне приказано было отправиться с художником и другими работниками будущего музея и на местности показать, где были наши позиции, где немецкие.

Ехали в Пулково на виллисе. Кроме водителя и меня, полковник Люшковский, художник З.А.Серов и Л.Л.Раков. По дороге — разные разговоры, расспросы... Доехали до развилки дорог: одна налево, на Пушкин, другая огибает Пулковскую горку с Обсерваторией — на Гатчину. Я попросил

 

- 235 -

остановить машину и сказал:

— Сейчас мы выйдем из машины и дальше пойдем пешком до речки Пулковки, затем по руслу до противотанкового рва, а там все будет видно, как на ладони...

Говорю и вижу — все как-то странно смотрят на меня, с каким-то недоумением. И вдруг — как ударило: что я за чушь несу! Ведь немцев уже нет, и можно ехать прямо до немецких позиций, не надо нигде укрываться... Даже смутился. Вероятно, когда добрались до столь знакомых мест, воскресло старое, привычное, и я машинально стал описывать путь, столько раз проделанный, путь наиболее безопасный, — а вперед ведь это было самоубийство. Посмеялись и поехали по Гатчинской дороге...

Музей обороны Ленинграда был создан в предельно короткий срок. Он разместился в огромных помещениях Соляного городка и производил неизгладимое впечатление на всех. Все залы, заполненные подлинными вещами, мелкими и такими, как остов трамвая, разбитого снарядом, таблицы, пояснения, куски блокадного хлеба и т.д. и т.д., завершались громадной панорамой-апофеозом: немецкое оружие, каски. Конечно, отдана была и неизбежная тогда дань «культу личности», как стали это называть десять лет спустя.

Вскоре директором Музея официально сделался Л.Л.Раков, Музей посещали тысячи людей — ленинградцев и приезжих, появлялись и иностранцы. С одним посещением связан типичный для того времени (впрочем, не только для того) эпизод. Был я на квартире у ЛЛ.Ракова, обедали Лев Львович только что возвратился и рассказывал о том, как он водил по Музею приехавшую в Ленинград г-жу Клементину Черчилль, на которую увиденное произвело глубокое впечатление. Понравился ей, по-видимому, и майор Раков — стройный, элегантный (на нем прекрасно сидела военная форма, как, впрочем, и всякая одежда), интеллигентный. Когда он проводил г-жу Черчилль до машины, она, прощаясь, похвалила его серую форменную каракулевую шапку. Обо всем этом рассказывалось за обедом — жене и мне. Вдруг телефонный звонок. Лев Львович берет трубку и несколько меняется в лице.

— Хорошо, сейчас буду, — слышим мы. Обращаясь к нам, Лев Львович поясняет:

— Звонят из Большого дома. Спрашивают: вы сегодня водили по Музею г-жу Черчилль? Да, отвечаю. Немедленно зайдите к нам. Пропуск спущен.

Все это было неприятно, настроение испортилось. В голове мысли: что это там случилось?.. Никто не любил ходить в Большой дом...

Лев Львович ушел. Мы остались, волнуемся. Проходит немного более получаса — Лев Львович возвращается. Рассказывает:

— Прихожу. Пропуск ждет. Захожу, раздеваюсь. Поднимаюсь на нужный этаж. Захожу в комнату. Там несколько человек. Вы разделись? — спрашивают. — Напрасно. Дайте номерок. — Даю. Посылают кого-то, приносят мою шинель, шапку. Вы в этой шапке водили г-жу Черчилль? — Да, в этой. — Оставьте ее нам — возьмите другую. Вечерком вернем. По этому образцу приказано сделать другую, точно такую же и подарить г-же Черчилль. Она вечером уезжает...

 

- 236 -

Музей обороны просуществовал недолго. С началом так называемого «ленинградского дела» его разорили. Многие экспонаты уничтожили, другие попали в Музей города, где пролежали без движения ряд лет. Уничтожено было, может быть, лучшее, напоминание о героической защите города, музей, который привлекал тысячи и тысячи и играл бы, как любят у нас говорить, подлинную «воспитательную», «патриотическую» роль. Устроители музея были репрессированы — и Аввакумов, и Раков (для Ракова это был второй арест, — первый в ежовские времена). Он был приговорен к 25-ти годам тюремного заключения, 5-ти годам последующего поражения в правах и к конфискации имущества. После XX съезда Раков был реабилитирован, к счастью, не посмертно.

Тогда же с тупой добросовестностью в городе уничтожалось все, что могло напоминать о блокаде, выскребывались надписи на стенах домов о «необстреливаемой стороне», замазывались, заделывались вмятины, все следы... Потом кое-что восстанавливалось, как, например, на Невском проспекте на одном из домов появилась фальшивая надпись: «Граждане... эта сторона наиболее опасна...» Сделана была надпись не по трафарету и на слишком большой высоте, на какую ослабевшие ленинградцы не могли поднять жестяной трафарет.

Почти одновременно с работами по созданию Музея обороны — вероятно, в феврале—марте 1944 года — ко мне обратился мой начальник полковник Люшковский. Он сообщил, что есть постановление (чье — он не говорил, возможно и не знал) создать подробную, день за днем, хронику обороны Ленинграда и что это поручено различным организациям. Каждая будет делать свое: профсоюзы, городские власти, культурные учреждения, противовоздушная оборона... А штаб фронта должен создать хронику боевых действий частей Ленинградского фронта. Еще не ясно, какая будет форма этой хроники, поэтому сейчас все должны составить примерную хронику за несколько дней, любых дней. Ее рассмотрят и какую-то утвердят как образец. Мне поручили составить недельную хронику боевых действий. Я с удовольствием взялся за эту работу, выполнил ее в срок и сдал. Прошло несколько недель, и узнаю, что моя хроника оказалась лучшей и взята за образец. Словом, мне поручили эту работу, которую я должен был выполнять без ущерба для служебных обязанностей. Занялся хроникой, делал ее, повторяю, с удовольствием — все-таки работа почти по специальности. Готовые куски хроники сдавал в Институт истории партии, где директором был С.И.Аввакумов. Институт заключил со мною договор, и я работал до демобилизации и даже несколько позднее, по оставшимся материалам. Последствия оказались неожиданными и печальными. Но об этом — в другом месте, а теперь вернемся к 1944 году.

В сентябре, после взятия Таллинна, штаб фронта перевели в Эстонию. Мы стояли в районе Пирита. Мне пришлось еще раньше переезда всего штаба быть там, вскоре после взятия Таллинна. И там, в двадцатых числах сентября 1944 года довелось увидеть одну из наиболее впечатляющих и страшных картин. Конечно, мы тогда уже много слыхали о фашистских лагерях уничтожения, но все это казалось какой-то нереальностью. В Эстонии пришлось убедиться в сугубой реальности этого факта.

 

- 237 -

Майор Свирский и я поехали в Клоогу, под Таллинном, где был немецкий концлагерь. Едем по шоссе. На одном из поворотов, кажется около Кейлы, большая статуя Лютера (потом, конечно, снесенная). Еще немного пути и поворот на Клоогу.

Узкая зеленая дорога, в конце которой деревянные ворота и надпись над ними: «Organisation Todt. Arbeit macht frei!» Так уж получилось, что фамилия инженера, одного из создателей таких «трудовых» лагерей — Тодт, что созвучно (в устной речи особенно) немецкому Tod — смерть. «Организация смерти».

Бараки с трехэтажными нарами. По территории бродят, как тени, несколько десятков мужчин, женщин... Одна из них, с какими-то полубезумными глазами, что-то говорит, но мы не понимаем. Другой — он оказался врачом из Вильнюса — объяснил, что эта женщина не совсем нормальна. Узнаем, что этот лагерь — небольшой по сравнению с такими фабриками уничтожения, как Майданек, Освенцим — был учрежден для уцелевших людей из виленского гетто. Их сохранили как полезных ремесленников, специалистов... (Позднее прочел книжку Суцкевера «Виленское гетто», где он говорит о тех нескольких сотнях людей, которых отправили в Эстонию). В течение двух лет они здесь работали. Конечно, гибли. Убивали детей, родившихся в лагере. Порой вместе с матерью. Ведь это было нарушением режима. А незадолго до успешного наступления советских войск, приближавшихся к Таллинну, лагерь был ликвидирован. Убито было около двух тысяч человек. Уцелело, по чистой случайности, человек девяносто...

В одни из дней группами стали вызывать из бараков и отводили их в неподалеку расположенный лесок. Там на довольно обширной поляне были сложены костры. Погребальные костры! Людям приказывали лечь на поленницу дров, головой к центру, и расстреливали в затылок лежащих. На трупы клался новый ряд дров, и на них новые люди, и т.д., и т.д. Тот, кто пытался сопротивляться, бежать, получал пулю. Потому, когда освободили лагерь, то наряду со сгоревшими, обуглившимися телами на двух кострах и на неполном третьем — несколько убитых лежали в стороне. Их убили при попытке бежать. Организация чисто немецкая по аккуратной бесчеловечности. Исполнители, говорят, — эстонские нацисты. Немцы ведь часто делали чужими руками (на Украине, например). Чтобы костер исправно горел, в центре его было устроено поддувало. Это производило гнетущее впечатление.

Возвращаясь, не могли говорить. Молчали. Перед глазами стояли два полных и один незавершенный и незажженный костер. Кругом на земле — разные вещи, мужские, женские, какие-то детские игрушки, книжки, тряпки...

Лет тридцать спустя в Польше я увидел Освенцим — немцы называли его Аушвиц. Лагерь огромный, несравнимый по величине с Клоогой. Глубокое впечатление оставляет все увиденное, но главное — это педантичность, аккуратность, продуманность убийства. Стенка каменная на небольшом дворике подле карцеров. У этой стенки расстреливали, и расстреляли тысячи людей. Стенка напоминает трельяж, две раскрытые боковые створки... Это чтобы пули не рикошетировали. Конечно, отчетные книги с записями, четкими, спокойными записями фамилий отправленных в крематорий, тюки

 

- 238 -

волос, обуви... все, что множество раз видели в кино, о чем читали в книгах, все это потрясало... Но впечатление, оставленное когда-то небольшим лагерем в Клооге, было сильнее. Ведь тогда Клоога была не историей, а действительностью. Только вчера тут убивали, еще бродили по двору уцелевшие... А 2000 убитых или 2 миллиона — разница лишь количественная.

В Эстонии, под Таллинном живем уже постоянно, только время от времени отправляясь по различным делам в Ленинград. Обычно летал на штабных самолетах «У—2» — немцы называли их «Рус фанера». Прибывая в Ленинград, на Комендантский аэродром, останавливались в здании Главного штаба, — из Смольного нас выселили.

Жизнь шла довольно монотонно, скучно. Работа вроде канцелярской. У нас новый начальник (он появился еще когда штаб был в Смольном) — полковник Лукин. Маленький, худенький, типично тыловой полковник, бюрократ, педант. Он приказал расставить столы в комнате офицеров и свой слегка выдвинуть так, чтобы, не выходя из кабинета, а слегка скособочась, видеть, чем занимаются его подчиненные, вернее — на месте они или нет. Поэтому приходилось сидеть и тогда, когда, собственно, нечего было делать. Создавали видимость усердной работы. В эти дни много читали беллетристики, прикрывая книги папками.

В конце сентября 1944 года вызвали меня и приказали в качестве офицера связи сопровождать полковника Кетлерова в Москву, Конечно, обрадовался возможности поехать.

На аэродроме (Смольном) стоит «Дуглас», переоборудованный: кабинет, небольшой зальчик и при этом турельные пулеметы…

Летим. На самолете какой-то генерал с адъютантом. Фамилия генерала, кажется, Саватеев (?). Долетели до Москвы необычайно быстро — в два с половиною—три часа. Сели на Ходынское поле, где был правительственный аэродром. Оказалось, что наш «Дуглас» — личная машина командующего фронтом Говорова, а везли мы в Москву, в Наркоминдел, проект договора о перемирии (или какого-то другого) с Финляндией, недавно капитулировавшей.

На Ходынке нас уже ждала машина, и через 15 минут мы были у Кузнецкого моста, сдали пакеты, получили расписки и стали свободными.

Генерал, который с нами летел в самолете, был назначен председателем контрольной комиссии, а затем нашим послом в Финляндии.

Побродив по Москве, через два дня уехали на «Стреле» в Ленинград.

С осени 1944 года службы моей в армии осталось совсем немного. В конце года был я переведен в офицерский резерв, расположенный частично на улице Воинова, частично на Поклонной горе.

Ленинградский университет, возвратившийся из эвакуации, отзывал из армии ряд своих преподавателей, в соответствии с каким-то постановлением. Была заявка и на меня, и в конце февраля 1945 года я уехал в Москву для демобилизации. Должен был отправиться в распоряжение Наркомпроса, а потом уже в университет.

В начале марта был подписан приказ о моем увольнении из армии. Однако дальше все оказалось не так просто, как предполагалось. Пришлось

 

- 239 -

столкнуться с явлениями, для меня неожиданными. Вначале все это было даже непонятным.

Некоторые трудности встретились в военкомате, где не сразу пожелали отправить меня в распоряжение Наркомпроса, куда должны были меня направить. Помогло знакомство. Человек, которого я знал раньше, до войны, случайно работал в этом райвоенкомате — он помог уладить недоразумение. Но в Министерстве просвещения возникли новые оттяжки. Более трех недель ежедневно я появлялся в Наркомпросе и ждал решения. Меня ни за что не хотели направить в Ленинград, в университет, а предлагали разные учебные заведения в провинции. При этом говорились красивые слова о недостатке кадров, о долге помочь провинциальным учебным заведениям, о патриотизме такого поступка и прочее, словно пребывание на фронте не было достаточным для подтверждения патриотизма и т.п. Существо этой волокиты открылось мне не сразу. Мне помогли понять мои московские друзья. Оказалось, что на фронте, где этого не замечалось, я не знал ничего о так называемой «щербаковщине», о проявлениях антисемитизма, еще прикрывающегося тогда различными камуфляжами. В конце концов я подал резкое заявление, содержание которого сводилось к следующему: я жил в Ленинграде более 20 лет, работал в Ленинградском университете, в котором ранее учился; из университета ушел на фронт, в армию, где пробыл четыре года, все четыре года на Ленинградском фронте, блокадном фронте, в Ленинграде жила моя семья и в блокаду умер стен... Демобилизуюсь я в связи с тем, что было решение вернуть педагогические кадры в оголенные войной учебные заведения. На меня есть специальный запрос Ленинградского университета... Все это перечисление я заканчивал фразой, что, конечно, меня не надо посылать в Ленинград, город, в котором и сейчас живут мои родные, где на братском Пискаревском кладбище похоронен мой отец.

Тогда мне сказали: поезжайте в Ростов, а оттуда мы вас направим в Ленинград. Я категорически отказался, несмотря на разные угрожающие слова. Я сказал: сначала направьте в Ленинград, а оттуда уже как работник ЛГУ я поеду куда угодно, в том числе и Ростовский университет. На том, в конце концов, и порешили.

Меня направили в Ленинградский университет, и через месяц—другой л уехал в командировку в Ростов-на-Дону, где в течение нескольких недель читал свой курс. На этом моя демобилизационная эпопея завершилась.

Остался только неприятный осадок от встреч и бесед в Народном комиссариате просвещения в Москве. С подобными явлениями вскоре пришлось столкнуться снова, и уже в значительно большем и откровенном размере. А много лет спустя это сделалось нормой, с которой сжились и которая воспринимается как нечто само собой разумеющееся, естественное. «Его не приняли — он еврей!». «Нет, туда нельзя идти!» На эту тему возникают какие-то нелепо добродушные анекдоты, рассказики.

От армии осталось в памяти многое. Продолжались встречи с уцелевшими однополчанами, число которых неуклонно из года в год редело. Кроме этих, так сказать, частных встреч, бывают и официальные, годичные и другие - памятные дивизионные собрания. Идут эти собрания уже по отработанному бюрократическому канону Ораторы от райкома, военкомата и тех ветеранов

 

- 240 -

дивизии, которые были далеки от передовой. Так называемая военно-патриотическая болтовня. Тех, кто сохранился с начала формирования дивизии, очень мало — единицы. В большинстве же выступают те, кто появился в дивизии позднее, а то и в 1944 году. Говорят и пишут, словно война еще продолжается, такой язык, таково направление.