- 36 -

Репортаж № 2

В ДЕНЬ ДВОЙНОГО РОЖДЕНИЯ.

 


Прошло полгода

Время - 5 ноября 1937 г.

Возраст -11 лет.

Место – Владивосток

 

 

"Жить стало лучше, жить стало веселей!"

                                          (И. В. Сталин. 1937 г.)

Шаги в подъезде ночью

Все ближе... у дверей!

Я обмираю: точно –

"Жить стало веселей!"

Пронеси же...Боже мой...

Мимо... Год тридцать седьмой…

                              (Л. Пичугина. Чесеирка из ОЛЖИРа)


 

Среди ночи неожиданно, тревожно вспыхивает свет в моей комнате. Я просыпаюсь. Но только на миг. Тут же голова моя, как у черепашки, втягивается в теплую темноту под одеялом и погружается в сонную глухоту, сквозь которую, все-таки, настырно пробивается чей-то раздраженный и требовательный голос:

- Подымайте ребенка!

- А может быть...ну, пусть еще поспит… зачем же ему это видеть? - просит мамин голос. Голос испуганный, сдавленный, как будто бы горло чем-то стиснуто.

- Сказано -подымайте! - настаивает голос зло и нетерпеливо, - мы сюды пришли не в детские игры играться!

Ласковые мамины руки обнимают меня за плечи.

- Вставай, солнышко мое, вставай!.. Надо... надо вставать...

Но почему же мамины руки взволнованны и так дрожат? Страх через них передается и мне. Я открываю глаза. Оказывается, я уже сижу в кровати. С недоумением смотрю на какого-то хмурого военного, брезгливо вытряхивающего на пол тетрадки из моего школьного ранца. В комнату входит еще один военный. Такой... мордастенький... Ну и ну-у - до чего же дурацкий сон снится! Откуда же взяться военным у меня в комнате среди ночи? Я спокойно закрываю глаза, пытаясь вновь улечься: сны смотреть удобнее лежа.

- Ешь кокоря! Да убирайте же отседа вашу дочку! - властно и нетерпеливо негодует "хмурый".

- Он не дочка... это сын... он - мальчик... - оправдывается мама. Голос у мамы робкий, извиняющийся. Как будто бы она в чем-то виновата ... наверное, в том, что я - не дочка?

- Гы-ы-ы!! - неожиданно гогочет Хмурый, - а почему же оно в платице? - в голосе Хмурого - снисходительное любопытство.

- Это же - ночная рубашка! Он же не в школе, а в постели! - голос мамин крепнет, становится увереннее. Длинные фланелевые ночные рубашки для меня - один из маминых пунктиков и тут уж с мамой и сам папа не спорит. Вот сейчас-то мама прочитает лекцию этому Хмурому, насчет гигиены и европейских обычаев...

- Гы-ы-ы-гы-ы! - Опять ржет Хмурый, но теперь уже высокомерно: - ну - камедь ... ентилихенция...

А мама... молчит! Тут я, наконец-то понимаю, что никакой это не сон: во сне такие дуроломы не являются. Это, уж, как говориться, - наша советская действительность... и от этого я просыпаюсь.

Просыпаюсь от стыда за себя, за маму, за эту действительность. Конечно же и мама тут виновата: сколько же раз я говорил ей, что не буду больше спать в девчоночьей рубашке! И придумал же кто-то эту европейскую моду на мою азиатскую голову... и на все остальные части тела.

Вскакиваю я с постели, как на пружинке. Натягиваю пижамку, оглядываюсь. Мордатый уже сбросил с моей кровати одеяло, встал на него забрызганными грязью сапогами и ощупывает руками матрац. Мама смотрит беспомощно, как ходят военные в грязных сапогах по белоснежному белью, устилающему пол, вперемешку с моими альбомами для марок и рисунков акварелью. А мама так гордилась моими рисунками... так берегла их!

И только сейчас ко мне приходит страх. Страх за папу и маму. Значит, случилось то самое ужасное, о чем все избегают не только говорить, но даже и думать!? И к нам "пришли"?!.. Пришли! чтобы "забрать"...

В чем вина папы и мамы - об этом я даже и не думаю - от весны и до осени в таком году, как в  этом - тридцать седьмом - многое я уже узнал. Понимаю, что вовсе не враги народа те, кого "забирают" по ночам... Если бы они были бы преступниками - их бы судили. А так - все они исчезают бесследно...

И, все-таки страх мой какой-то не настоящий - до того все это невероятно, настолько чудовищно, что как-то и не воспринимается всерьез. Вроде и не взаправду это, а как в кино, где сперва страшно, а потом все кончается благополучно. От растерянности все происходящее вокруг меня сознание дробит на осколки, отказываясь воспринимать целиком.

И вдруг я вижу на моем столе... подарки! И вспоминаю, что сегодня день моего рождения.

- 37 -

Позабыв о страхе - любопытство сильнее - я спешу к подаркам.

В большой коробке - конструктор. Самый большой из всех конструкторов! А в маленькой... и у меня даже дыхание перехватывает... там лежит предел моих желаний, моя самая заветная мечта - фотоаппарат "Фотокор"! И даже штатив, настоящий, складной штатив - тоже лежит рядом! И фотопластинки, и фотобумага, и ванночки, и рамка... а сверху открыточка красивая, самодельная, написаная и нарисованая папой и мамой: "С днем рождения, сынок!" И два текста: по-русски и по-английски, - чтобы я и к английскому привыкал. А еще на открыточке нарисовали папа и мама замысловатые китайские и японские иероглифы - пожелания счастья и здоровья. Китаевед папа и японовед мама поздравительные открытки всегда этими иероглифами украшают. На Востоке считают, что разглядывание иероглифов, содержащих хорошие пожелания, улучшает здоровье и настроение.

Не знаю, как дело обстоит с улучшением здоровья, но настроение у меня от иероглифов сегодня не улучшается, потому что, пока я их разглядываю, через мое плечо протягивается рука Хмурого, хватает мою заветную мечту, мой "Фотокор", приятно пахнущий кожей и еще чем-то таинственно прекрасным, и ... "предел моих желаний" исчезает в недрах дермантинового чемодана, который Хмурый предусмотрительно принес с собой, наверное, специально для этого.

С глумливой назидательностью Хмурый цедит, ни к кому не обращаясь, так как говорить со мной считает ниже своего достоинства:

- Оружие, фотоаппараты и другие предметы шпионско-диверсионной техники подлежат изъятию...

А взглянув на маму, спохватывается:

- А золото, промежду прочим, - тоже!

И пока Хмурый снимает с маминой шеи цепочку с медальоном, шустренький Мордастый успевает сдернуть с руки у мамы обручальное кольцо. И кольцо и медальон вмиг исчезают в карманах чекистов. Ошеломленная мама обнимает меня, готового разрыдаться, и уводит в гостиную.

Изо всех трех комнат нашей квартиры, эта комната не только самая большая, но и самая интересная. Каждая из вещей заполняющих эту комнату, вызывает у меня разные, часто совсем противоположные чувства, от обожаемого мною патефона с заграничными пластинками до ненавистного пианино "Красный октябрь", хищно оскаленная клавиатура которого сожрала у меня столько чудесного, взахлеб увлекательного мальчишечьего времени, которое я мог бы провести в компании своих друзей 9 блаженном неведении об этюдах Черни!...

В этой же комнате у окна стоит уважаемый мною папин рабочий стол всегда заваленный бумагами к которым не только мне а даже маме папа не разрешает прикасаться. На этом же столе стоит и пишущая машинка за печатание на которой мне попадало уже столько раз!...

На полках стеллажа важно стоят суровые шеренги папиных книг слишком уж мудрых для того чтобы кому-либо кроме папы быть интересными. А напротив - наш всеобщий любимец -уютный диван, на котором иногда сидели мы по вечерам, все втроем, когда папа рассказывал что-нибудь интересное или мама читала вслух новую книгу.

В центре гостиной - обязательный для всех домов, круглый стол, а над ним - китайский абажур на золотистом куполе которого причудливо извивается огненно-красный дракон тщетно пытающийся проглотить такое же красное солнце.

Под этим абажуром за круглым столом когда-то часто собирались гости. Некоторые из них приходили с детьми и всю эту разновозрастную компанию во главе со мною как с хозяином отправляли в мою комнату чтобы мы не мешали взрослым... Я не любил эти вечера, хотя бы потому, что роль моя на них была милицейская: следить за порядком в играх малознакомых друг с другом малышей и сурово пресекать их отчаянные попытки присоединиться к веселящимся в соседней комнате родителям...

Но все это было так давно! Сейчас в гости уже не ходят. Боятся. Дескать, побываешь сегодня у хорошего советского человека в гостях, а назавтра - нате вам - связь с врагом народа! И, все-таки как раз сегодня все мои друзья из нашего двора приглашены в честь моего дня рождения на мамины пироги. Вот такие-то пироги получаются...

Папа сидит на диване и смотрит перед собой. И о чем он думает? Глаза папины застыли в какой-то точке на противоположной стене. Пальцы обеих рук переплелись так крепко, что косточки на смуглых папиных руках побелели. Лицо осунулось, постарело. А как много у папы седых волос! И почему же я их вчера не видел?..

Я подсел к папе. Он обнял меня и ничего не сказал. Только шевельнулся у него кадык на шее, будто бы проглотил он что-то. А что говорить? Я и так все понимаю... я уже не тот новоиспеченный пионер, который удивлялся: почему дядю Мишу арестовали? После профессора Вольских и дяди Миши многих забрали из наших трех "Домов-Специалистов". Наверное - больше половины. Ученые, инженеры, капитаны судов, знаменитые врачи - все они - враги! А на улице пьянь из соседнего барака величая себя "простыми рабочими людьми" зло орет вслед тем кто еще остался в наших домах, нашим соседям:

 

- 38 -

- Мы вас, ехтехенцию - трах-тарарах - в туды-растуды загоним! Пососали, пидарасы, рабочую кровушку! Будя! Наша власть!..

Ждет небось, с нетерпением вся эта пьянь, когда ее поселят в наших благоустроенных квартирах, наполненных нашими вещами, на все готовенькое, чтоб...

Странно, ведь мы же - пионеры. Все мы - пацаны из "Домов Специалистов" - воспитаны родителями и школой в благоговейном почтении к абстрактному пролетариату - "могильщику капитализма". Так почему же с такой неприязнью относимся мы к конкретному пролетариату - рабочим колбасной и пуговичной фабрик, живущих в бараках, вблизи "Домов Специалистов" и к ихним пацанам, с которыми мы постоянно деремся? Разве не с ними должны мы "крепить нерушимый союз рабочих, крестьян и интеллигенции"? Но за что же они так ненавидят нас, и наших родителей, живущих в благоустроенных "Домах Специалистов"? Только за то, что Мы -не такие убогие, как они? Или за то, что их, пролетариев, кто-то обманул, пообещав вечное благоденствие за их пролетарское происхождение? А оказалось, что им-то благоденствия и не досталось. А мы, интеллигенция, остались в заложниках перед пролетариями, и чувствуем себя теперь, как уэллсовские элои перед морлоками - такой же инстинктивный страх и ... беспомощность.

Однажды папа, заступаясь за соседку, сказал такому хмырю "шибко пролетарского происхождения":

- Твою-то кровушку - отраву алкогольную - и вша сосать побрезгует!.. Так как же обиделся пьяный хмырь! Как возмутился! До самого нашего дома шел следом за папой и на всю улицу кричал, что папа интеллигент и выступает против советского трудового народа. И, наверное, прав этот хмырь: теперь-то их власть - власть черни. Забыла неблагодарная чернь, что им дорогу к власти проложили интеллигенты, такие как папа и дядя Миша... и теперь чернь пойдет дальше по их костям, по костям интеллигентов. Одна была надежда - Сталин остановит чернь, ведь он должен же быть интеллигентом! Ведь интеллигентами не рождаются, а становятся...

Такие мысли появились у меня не сегодня. Давно мы, пацаны из "Домов Специалистов", спорим на эту тему. Последнее время все реже играем мы в чижа и лапту, даже драться перестали... Собираемся в каком-нибудь из подъездов возле теплой батареи отопления, и сидим - шепчемся. Есть нам о чем шептаться: каждый день узнаем, кого еще арестовали в наших домах... А ведь эти аресты - не какая-то странная ошибка, как сперва некоторые думали: никто не вернулся ОТТУДА...

И с самой весны сгущается и сгущается страх-страх от постепенного понимания чего-то ужасного, что происходит в наших "Домах Специалистов" . И от предчувствия неотвратимой беды, которая приближается к нам и нашим родителям... как неслышно приближались морлоки к элоям  в непрогладной темноте уэллсовского будущего...

Из папы-с-маминой спальни появляется третий военный с длинным рябым лицом. Проходит мимо, не взглянув на нас, и начинает деловито выгребать на пол все папины бумаги из письменного стола. Рукописи, фотографии, деловые бумаги - все вперемешку сыпется на пол: это все ему не интересно. Но когда ему в руки попадают папины шахматы... он на миг делает стойку перед ними, как надресированный охотничий пес. Потом торопливо приоткрывает футляр, в котором сияет перламутром редких тропических раковин шахматная доска, заглядывает в специальную коробку, внутри которой в бархатных гнездышках хранятся шахматные фигуры из слоновой кости...

Мне не разрешалось трогать руками эти фигуры. Мне разрешалось только смотреть и удивляться. Было на что посмотреть, было чему удивиться. У каждой из фигур - свое лицо, свои особенности и в одежде, и в прическе, и в оружии. Каждая из фигур - самостоятельное произведение искусства - резьбы по кости. Через лупу видны более мелкие детали: каждый волосок на голове, морщины на лицах, узоры на рукоятях мечей ...

Воровато оглянувшись на папу. Рябой торопливо, с трудом засовывает большую коробку в огромный, как мешок для картошки, карман, пришитый внутри шинели. А шинель Рябой предусмотрительно держит рядом с собой, повесив ее на стул. Озирается Рябой... значит - стесняется... А Хмурый и Мордатый не стесняются - опытные "рыцари революции"...

Я слезаю с дивана и направляюсь на выход из гостиной, но меня останавливает окрик Рябого:

- Куды пшел? Низя ходить!

- Я в уборную... пописать... - почему-то мой голос тоже, как у мамы, робкий, извиняющийся за что-то. Может быть за кое-какие подозрительные, с точки зрения НКВД, физиологические функции моего организма?

- Хм.. - важно размышляет Рябой, сурово, по-чекистски нахмурившись, но тут увидев, что Толстомордый уже на кухне шурует, торопливо от меня отмахивается:

- Ладно  иди-иди... - и спешит на кухню. В передней, под вешалкой, укрывшись полою маминого пальто, мирно похрапывает "тетя

 

- 39 -

Шура, тетя Шура, - очень видная фигура" - дворник. Она хотя и безмужняя, но мать четверых, самых отчаянных сорванцов из нашего двора. Табуретка под тетей Шурой кажется крохотной, как детский стульчик, и необъятные округлости тетишуриного организма свешиваются по сторонам. Тут же, в коридоре, мается и домоуправляющая Ксения Петровна - гроза всех парочек, пытающихся найти укромное место в подъездах наших домов.

И сама Ксения Петровна, и вся ее жизнь - полная противоположность тетишуриной. Засыхает Ксения Петровна в сорокалетнем девичестве, бездетная и безмужняя, никому, кроме службы, не нужная. То-ли от своей вредной природы, то -ли от неустроенности в личной жизни, но стала партийная Ксения Петровна "деловой современной женщиной", посвятив все свое время и нерастраченную энергию Партии и комендантской службе.

Только никому от этого не лучше: ни Партии, ни службе. "Деловая женщина - бич Божий!" -как-то сказал врач Рудаков из соседней квартиры. Вот, наверное, от этого "бича" и убегают все работники нашего домоуправления... Но еще хуже от истерично суетливой деятельности Ксении Петровны жильцам, которым и бежать-то некуда. А уж совсем плохо - пацанам в нашем дворе...

От своей деловитости и постоянной сердитости стала Ксения Петровна тощей и нервной. И поэтому, вместо того, чтобы спокойно дремать на табуретке рядышком с пышущим телесным жаром мощным закруглением тетишуриного организма, мотается Ксения Петровна на тонких ногах по узкому коридору, выкуривая папиросу за папиросой. Чулки у Ксении Петровны винтом скрученные, юбка на тощем заду вся изжеванная, потому что давно уже живет Ксения Петровна на военном положении, и спит не раздеваясь на жестком диване в домоуправлении. За всю свою одинокую жизнь оказалась Ксения Петровна нужной но ночам только НКВД... И ведет она такую неустроенно-диванную ночную жизнь, чтобы не приходилось ее искать далеко и долго, когда понятые понадобятся и надо квартиру опечатывать. А теперь такое в "Домах Специалистов" - почти что каждую ночь.

По пути из уборной, заглядываю я на кухню. Смотрю как там Толстомордый и Рябой наперегонки шуруют - серебряные ложки по карманам тырят. И вдруг... да где уж жалкому писку Архимеда - "Эврика!" - сравниться с ликующим воплем Хмурого:

- Наше-е-ел!!! Бона где!! Гля де воны тайник сварганили! От жеж гады! Эй! Давай сюды! Давай усех понятых! Гля - че затырено!...

Толстомордый и Рябой, бросив препираться из-за серебряного половника, прибегают из кухни, Ксения Петровна тормошит тетю Шуру и тетя Шура, бессмысленным со сна взором таращится из дверного проема на ликующего Хмурого.

У меня же внутри все как оборвалось: значит нашли... Я единственный, кто сразу все понял. понял, что Хмурый обнаружил самую страшную тайну - тайник, где хранилось то, что я и Жора собрали для побега в Испанию!

Жору, еще в мае, сразу же увезли в деревню бабушке с дедушкой, а в июне я, папа и мама уехали на курорт Дарасун. Вот так-то Испанская революция и осталась без нашей поддержки...

А к осени, когда я и Жорка во Владике встретились, то мы тут такой разгром коммунистов застали, какой был бы не под силу ни одной фашистской фаланге... Профессор Вольских и дядя Миша - "они были первыми" в этом страшном разгроме. Я слышал, как папа говорил маме, что в университете лекции читать некому - он уже троих замещает: почти всю профессуру забрали вместе с ректором. Да и в нашей школе только половина учителей пришли первого сентября. Забрали и Двучлена и, даже, безобидного Почетного Пионера, которому уже пора было бы и на пенсию... а он так старательно нам символ изображал... И нет больше символа в школе, кроме бюста Павлика Морозова и... Крысы. Вот сейчас-то она - символ нашей эпохи. Она и директор школы, она и парторг, она же и за всех недостающих учителей.. а так как уроки проводить некому - у нас чуть ли не каждый день общешкольный митинг, на котором Крыса призывает нас к дальнейшей борьбе с врагами народа. А куда уж дальше-то? Скоро в школе только Крыса и останется, и будет каждый день митинги проводить, призывая к бдительности. Почему-то мне и Жорке расхотелось с фашистами бороться... и на фига нам каких-то далеких испанских коммунистов выручать, если у нас и своих-то коммунистов, кроме Крысы, уже не осталось?

И вот, все то, что приготовили я и Жорка, чтобы спасать Народный фронт Испании обнаружено в моем столе спрятанное в полости за выдвижным ящиком...

Ликует Хмурый! Ликует!! Триумф!!! Вот же прямо перед ним на виду у всех лежат несомненные и неопровержимые улики бурной шпионской деятельности! Сколько же производят арестов чекисты, а небось никто кроме него не находил тайник со шпионскими вещами, только он нашел! Не спроста же все это так тщательно спрятано! И Хмурый торжественно извлекает из тайника и раскладывает на столе несомненные тяжкие улики одна другой страшнее:

Карманный фонарик, без батареек, но очень

 

- 40 -

заграничный. Этот фонарик Жорке какой-моряк подарил.

Складная подзорная труба - настолько заграничная, что на ней так и написано по-заграничному: Цейс! Эту трубу Жорка у своего дяди выпросил.

Иностранные марки всех стран. Их мне Роза Моисеевна, библиотекарь ДВГу, дарит, отклеивая с бандеролей.

Два одинаковых складных ножа с фабричным клеймом: "Завод им. Воровского".

Узелочек с иностранными монетами. Уж они-то, хотя бы не внушают подозрений - такого добра у каждого пацана во Владике полным полно. Иностранные моряки за мелкие пацанячьи услуги дарят жевательную резинку или мелкие монеты из разных стран для пацанячьих коллекций.

"Разговорник для моряков торгфлота", который я у Игоря на книжку "Последний из Могикан" выменял. Зато, даже в Вавилоне с таким разговорником не пропадешь: сразу на четырех языках можно заговорить!

А вот и самая страшная улика - карта мира, на которой стрелками нанесены сразу два маршрута в Испанию. Сколько же мы, я и Жорка, провели счастливых часов, склонившись над этой картой и обложившись географическими атласами и томами энциклопедии! Первый маршрут "Владивосток - Мадрид" - сухопутный: по Китаю, через Великую Китайскую Стену, через высокогорье Тибета Лхассу, куда и Пржевальский не смог добраться, через знойные джунгли Индии, в которых стоят затерянные древние таинственные храмы полные сокровищ которые несомненно пригодились бы для Испанской Революции а дальше, с сокровищами, в Испанию мы бы летели через аравийские пустыни и Средиземное море на собственном боевом самолете, который бы купили за часть сокровищ. А летать я и Жорка давно уже обучились, прочитав книжку для аэроклубов: "Молодежь, - на самолет!" Другой же маршрут, водный, был проложен нами по морям и океанам: мимо тропических островов Тихого океана, населенных каннибалами, через Мексику, где спрятаны сокровища Монтесумы. Постараемся их найти - они бы тоже пригодились испанским революционерам. И, кроме того, через Атлантический океан мы бы тогда летели тоже на своем самолете. Или же переплыли бы океан на собственной подводной лодке, открыв попутно тайну Атлантиды. Может быть, даже, прихватив и сокровища Атлантиды, которые нужны были бы не только в Испании, но и в Африке гце негров угнетают. А Африка там действительно совсем рядом...

- Это - ваше? - допрашивает маму торжествующий Хмурый. Мама испуганно смотрит на карту и не в силах сказать что-либо только головой.

- Ага, Мадам изволит запираться! Комедь мает! Ну-ну... у нас быстренько заговоришь... - угрожающе злорадствует Хмурый и, обращаясь к Толстомордому командует:

- Давай сюды того... прохвессора!

Входит папа, спокойно рассматривает содержимое тайника и стрелки маршрутов на карте мира. Потом грустно улыбается. А Хмурый нетерпеливо зло, настырно допытывается:

- Ну как признал? Вспомнил а? Или мозги надо прочистить?

- Да мое же это все! Мое!! Мое!!! - кричу я.

- Пшел вон!!! - рявкает Хмурый и Толстомордый за шкирку как котенка выносит меня в коридор.

- Это мое! Мое!! Мое-о-о!!! - уже из коридора кричу я сквозь слезы изо всех сил.

- Посмотрите лейтенант - объясняет папа Хмурому, - все стрелки направлены в Мадрид. В Испанию. Во все времена мальчишки мечтали бежать туда, где сражаются за свободу. А задолго до войны в Испании бежали мальчишки в Африку, к бурам, или в Америку, к индейцам... раз они мальчишки... фантазеры и мечтатели...

- Это только вашим мальчишкам, таким, которые в платицах спят, нужны мечтазии и хвантазии... - кривляется Хмурый под "мужичка из народа", раздосадованный тем, что срывается его версия о тайнике со шпионским набором. - Знаем мы эти мечтазии... раз в загранку намылился твой сынок! Ишь, к своим потянуло! Яблочко от яблоньки...

- Лейтенант! Я арестован, но не осужден! И прошу вас... - начинает возражать папа, но Хмурый обравает его криком:

- Не осужден, так осудим! Будешь осужден! Не долго осталось! Во всем признаешься! И не таким рога обламывают! И неча хайло разевать! Па-адумаешь - прохвессор... кислых штей! Канай на свой диван, да помалкивай! Ентиллихенция траханная... е-мае... ишь - цаца... еш кокоря... - еще долго бормочет что-то Хмурый вслед папе, собирая мои "улики" в чистую наволочку, после чего они навсегда исчезают в его бездонном чемодане.

Из дворовых разговоров про чекистов я уже давно стал понимать кое-что. Но раньше не во все мне верилось. А сегодня понял: почему же никто не возвращается ОТТУДА? А как бы чекисты стали тогда вещи возвращать, которые растащили и пропили всей своей конторой?

Обыск закончен, все вещи уже разбросаны по полу, но у Хмурого что-то еще не стыкуется. За что-то он отчитывает в коридоре домоуправляющую, которая вытягивается перед ним по стой-

 

- 41 -

ке "смирно а потом они вместе идут в домоуправление, чтобы оттуда куда-то позвонить по телефону. Мрачный Рябой сидит, раскорячившись, на стуле, на котором все еще висит его шинель, готовая в любую минуту, как удав, проглатывать предметы, которые даже больше ее. Скучая, Рябой рассеянно листает японский альбом цветных репродукций картин Хокусая. Толстомордый сосредоточенно бродит из комнаты в комнату, насвистывая модное танго и пиная сапогами разбросанные по полу вещи. Он похож на грибника в лесу, который, по привычке, все ищет, ищет...

Я, папа и мама сидим на диване. Мы все еще вместе. И никак не верится, что это - в последний раз в жизни. Последние минуты вместе—я, папа, мама... Последние минуты. А сколько же лет до этого могли мы сидеть и сидеть на этом диване! Вот так же, как сейчас, - все вместе. А мы?.. У всех дела... дела.. И если иногда и сидели, то как же мало и как редко! И почему же мы не понимали, что нет на свете дела важнее, чем, просто быть нам всем вместе? И как теперь мало времени осталось для этого...

Мы сидим молча. Говорить не о чем. Да и невозможно говорить: в горле комок. И мы молча сидим под равнодушными глазами энкавэдешников. Мама сидит посерединке и тихо плачет. Тихо-тихо плачет. Но так горько, что и у меня в груди что-то сжимается, сжимается... Папа обнимает маму. гладит ее плечи. Целует ее мокрое от слез лицо. Комок в горле растет, растет... И я тоже глажу маму. Но от этого мама начинает плакать еще сильнее. Тогда комок в горле начинает меня душить. Мама обнимает меня крепко-крепко и начинает рыдать. Комок с ревом выталкивается из моего горла. Я реву. Реву белугой. Реву совсем неприлично. Будто бы маленький. Реву, реву... и не могу остановится...

Но ведь мы еще вместе! А вдруг?... Вдруг, вернется Хмурый и буркнет хмуро: - "Извиняйте... запарочка тута получилась... мать ее... напутали там манеько..." Я бы тут же все ему простил! И "фотокор" бы ему подарил... И ни-ку-да бы папу с мамой с этого дивана не отпустил... долго-долго-долго! И мы бы так и сидели... только уже очень счастливые. Оказывается, для счастья - так немного надо... А, ведь, было же счастье... еще вчера было... и позвчера, и всегда-сколько угодно было счастья!.. а я об этом не знал... Почему же про счастье узнаешь так поздно?.. Когда его уже нет...

-Так чо рассиживатесь? - Напоминает Толстомордый. - Собирайтеся. Берите по одеялу... и бельишко про запас... и одежонку потеплея. -.Не-е - это не берите... Кожанно - ничо не берите - в прожарке сгорить.

Мама суетится, собирает вещи мне, папе, себе... Запутывается: кому, что, куда положить. Никогда не приходилось собирать всех троих порознь... И, наверное, навсегда - порознь... Ведь никто же не возвращается ОТТУДА! Эта мысль настолько чудовищна, что просто - не укладывается в голове. Может быть, поэтому из нас троих - я самый спокойный. Потому, что хотя и знаю, но не могу понять что все это НАСОВСЕМ...

А мама, наверное, поняла это тогда, когда стала собирать вещи. Окончательно перепутав все то что она уже собрала, мама беспомощно садится прямо на пол и плачет. Плачет все сильнее, навзрыд. Папа старается успокоить маму, заставляет ее пить воду, которую принесла тетя Шура из кухни. Рябой сидит, насупившись, а на широком лице Толстомордого - брезгливость и досада. Папа и я сами собираем вещи и себе, и маме. Потом папа садится на диван, и лицо его покрывается капельками пота. Видимо опять плохо с сердцем... а папа не хочет признаваться в этом. Да и зачем? "Эти" все равно врача не вызовут... Да и любой врач сейчас скажет только то что нужно "этим".

Голова моя пустеет... И последние перепутанные мысли исчезают в пустоте. Я уже не сержусь и даже не горюю. Я покорно делаю все, что мне говорят. Когда я оделся, маме попадает под руки мой пионерский галстук, и она надевает его мне, будто бы в школу отправляет. Я не протестую. Пусть. Мне уже - все равно. Сниму потом. Где-нибудь. Когда-нибудь. Там и тогда где у меня не будет ни папы ни мамы... и какая разница - где это будет?...

Возвращается Хмурый а с ним почему-то приходит милиционер. Хмурый опять ворчит на всех потому что мы еще не собрались. Пока мама торопливо перекладывает свои вещи, милиционер советует мне побольше брать с собой: книг, одежды, игрушек... Если не понадобиться - можно отдать кому-нибудь или на улице оставить - подберут. А здесь - все равно пропадут...

Но мне безразлично: пропадут, не пропадут. Если бы Хмурый не забрал "фотокор", я бы и его тут оставил. Ничего мне уже не нужно... Но, уступая настойчивому шепоту милиционера, я беру с собой толстую книгу, которую подарил мне дядя Миша - "Граф Монте-Кристо". Я ее только-только начал читать. Книга - толстая лето - короткое... Быстро каникулы промчались и все некогда было...

Что-то болезненно перехватывает мне горло как при ангине. И в душе что-то саднит и ноет как громадная заноза. От всего этого становится неуютно, зябко. Знобит. И голова начинает болеть. Наверное заболел чем-то... но об этом я никому не скажу. Не до меня тут...

Под конвоем трех чекистов и милиционера

 

- 42 -

пала, мама и я выходим на Сухановскую улицу, где напротив нашего дома сереет в темноте силуэт зловещего автофургона. "Черный ворон"... Так называют пацаны жуткие автомашины ОГПУ, которые ездят с наступлением темноты по ночному городу.

На улице сыро, холодно - самое промозгло-предрассветное время не то слишком поздней ночи не то слишком раннего утра. На фоне уныло-сиреневого неба чернеет скалистая громада Орлинки. По темной улице торопливо семенит съежившийся ранний прохожий. И что заставило его покинуть теплую постель в такое время? И что же он думает сейчас о нас?.. Я с досадой и смущением ловлю себя на том, что мне и сейчас такая мура в голову лезет! Когда подходим к автофургону, я с удивлением обнаруживаю, что в "Черном вороне" черного цвета не больше, чем в кенаре. На ярко-желтом кузове фургона большими зелеными буквами написано: "Хлебобулочные изделия". Сперва я подумал, что эта машина с хлебозавода, но когда Рябой открыл автофургон, я увидел решетку, перегораживающую кузов и специальные скамейки для арестованных и для конвоира. Все - как полагается.. "Внешность бывает обманчива, сказал ежик, поцеловав сапожную щетку." - как говаривал дядя Миша.

А мама все плачет и плачет... и меня целует. А Хмурый все ворчит и ворчит: торопит нас, чтобы не задерживались... Папа из последних сил помогает маме подняться по лесенке в фургон. Я чувствую что папа и сам едва держится на ногах, и помогаю ему. Последним, звякнув серебряными ложками в глубоких оттопыренных карманах, ловко запрыгивает в фургон Толстомордый. Запирает папу и маму в клетку внутри фургона и садится на скамеечку у двери. Хмурый закрывает массивную дверь фургона на засов, навешивает висячий замок снуружи. Теперь никто бы не догадался, что этот фургон не для хлеба. Потом Хмурый лезет в кабину, где за рулем сидит Рябой. Хмурому не удобно - чемодан в кабине мешает ему разогнуть нота, но он, наверное, боится оставить чемодан в фургоне возле Толстомордого: уж очень у того харя ненадежная...

Опять спохватываюсь я, что мне в голову всякая мура полезла. Но про папу и маму я уже не могу думать. Какие-то предохранители сами все время мысли переключают. Странное тупое равнодушие обволакивает меня, и ноги становятся как ватные... Я сажусь на поребрик тротуара, и равнодушно наблюдаю, как раздраженно и нетерпеливо Рябой терзает не желающий заводиться, застоявшийся мотор.

Душно рыгнув сизым облаком выхлопа, мотор заводится, и машина медленно трогается. Сперва - по Сухановской, потом прощально качнув кузовом на глубоком ухабе, сворачивает на Урицкого. В последний раз мелькает и исчезает за поворотом красный огонек автофургона.

Все.

И тогда дикая страшная тоска железными тисками сжимает грудь. Хочется завыть по звериному заорать во весь голос... И какой же я был счастливый еще совсем-совсем недавно когда мы, все втроем, сидели на диване, когда я мог видеть, слышать, прикасаться и к папе, и к маме! И что бы я сейчас не отдал, чтобы вернуть те чудесные минуты! Чтобы хотя бы чуточку еще побыть с папой и мамой!.. Уж не сидел бы я тогда таким истуканом...

Я оглядываюсь на наш дом. В слезах и темноте расплывается громадная прямоугольная глыба хмурой черноты. Никогда еще не видел я наш дом таким чужим, угрюмым. На темном фасаде еще более черные слепые глазницы окон. Впервые я вижу наш дом, когда ни в одном из окон не горит свет. Даже - в нашей квартире - все окна черные... да ведь там же сейчас уже никого нет!!! Ни папы, ни мамы, ни меня... ни-ко-го... И больше никто меня не будет ждать домой. Никто уже не наворчит, что опять так поздно... И никогда-никогда не постучу я в дверь своего дома... Нет у меня дома...

На входной двери, наверное, две бумажные полоски уже наклеены. С печатями. Одна - домоуправления, другая - ОГПУ. У других на дверях так было... И сегодня же все пацаны из нашего дома увидят эти полоски на двери и все поймут...

А ровно через месяц в нашу квартиру вселится сотрудник ОГПУ. На все готовое. Все там будет: книги постельное белье мебель пианино даже патефон с заграничными пластинками! Не будет только ложек и вилок: сперли чекисты... Скорчившись на поребрике тротуара я дергаюсь задыхаясь от слез от горя, от обиды...

- Ну пошли что-ли? Как звать-то?

Я вздрагиваю от неожиданности. Пожилой добродушный милиционер стоит неподалеку от меня сливаясь в предрассветных сумерках с фонарным столбом. А я-то о нем совсем позабыл... так значит он - за мной?.. Молча встаю, и мы идем рядом. Хороший он, наверное, дядечка только глупый чересчур: всю дорогу пытается меня разговорами развлекать будто мы на прогулку отправились. Я угрюмо молчу. Да если бы я и попытался говорить - все равно ничего бы из этого не получилось: горло сжато, перехвачено так будто меня кто-то душит. В груди - заноза разрослась от живота до горла и застряла в горле так что дышать не дает. Будто бы шершавый нетесаный кол вовнутрь меня всунут. Меня раздражает милицейская болтовня. Если бы он помолчал хотя бы немножко! Но потом я подумал, что если

 

- 43 -

бы милиционер не раздражал меня болтовней, не давая мне думать, то неизвестно: до чего бы я додумался...

К утру в милиции собралось трое таких же как и я, пацанов. Трое, потерявших в эту ночь все: родителей, дом, друзей... Трое - не потому, что только три ареста было ночью. Просто другие дети оказались либо младенцы, либо достаточно взрослые а потому могли идти в тюрьму вместе с родителями... Счастливые!

На рассвете два заспанных милиционера везут нас куда-то в пригородном поезде. Зачем их двое, не очень-то понятно: никто из нас бежать не собирается. Нам все равно, куда, почему и зачем нас везут милиционеры. Мы и друг с другом не разговариваем. Каждый погружен в свои мысли, точнее - в ту бессмыслицу, которая вяло булькает в мозгах. Несколько раз я вспоминаю: надо бы галстук снять - и тут же забываю про это.

Внешне мы спокойны, только, будто бы, усталые от бессонной ночи. Но спать совсем не хочется. Боль в горле осталась, а комок перекочевал куда-то ниже, в живот, и от этого поташнивает. И почему- то я на себя все время со стороны смотрю. Как-то раздваиваюсь: мысли - сами по себе, а тело - отдельно. И я управляю собой со стороны, будто послушной машиной. А если делать нечего - тело цепенеет, словно машину выключили.

Когда-то читал я у Жюля Верна что землетрясение страшнее для человека, чем шторм потому что противоестественно, когда качается не водная зыбь, а земная твердь. Вот именно - твердь! Твердая надежная опора. А в эту ночь под каждым из нас даже не качалась - враз рухнула твердь привычных представлений и убеждений. В одну ночь мы потеряли все то что было незыблемым в нашей жизни и неотъемлемым от нас: родителей дом веру в закон в справедливость веру в Советскую Родину... И нет больше тверди. Нет опоры. Вокруг - пустота...

От станции Океанская мы долго шлепаем по грязной, противно липкой лесной дороге вдоль Амурского залива. По сторонам - места знакомые: не раз с пацанами приезжал я сюда купаться. Тут самые дачные места. Вдоль дороги, среди деревьев, стоят разноцветные веселые домики- дачки, разные и по форме, и по размерам. Еще недавно, летом, из открытых окон дач слышалась патефонная музыка, под окнами цвели георгины, томные дачницы, с нераскрытыми томиками стихов, терпеливо раскачивались в гамаках, старательно изображая меланхолию. А между дачами, на лесных полянках, до глубокой темноты раздавались азартные вскрики и хлестко-звонкие удары по волейбольному мячу.

Потом за этими дачами появилось длинное угрюмое здание, выдержанное в классическом стиле советского... но не барокко, а барака под названием: " Дом отдыха чекистов". А к осени уже все дачи сменили своих хозяев: взамен арестованных партработников в них вселились начальники НКВД. С тех пор этот дачный район стал "зоной отдыха работников НКВД".

И только один из дачных домов самый огромный старинный с мансардой, который был построен задолго до революции каким-то богачом, всегда оставался не заселенным. Слишком был он не уютным и запущенным. Пацаны даже говорили что в этом доме никому нельзя жить, потому что там водятся привидения и вурдалаки. Но как раз во двор этого "дома с вурдалаками" заводят нас сейчас милиционеры...

Во дворе неподалеку от дома - длинный флигель со множеством дверей и маленькая котельная а рядом с ней вероятно баня. А на фасаде дома с мансардой прибит свежий красный плакат: "Все лучшее - детям!" Вероятно, под этим "лучшим" подразумеваются совсем новенькие добротные и прочные тюремные решетки которые выглядят как-то нелепо на окнах на которых еще сохранились веселые витражи из цветного стекла.

У входной двери милиционер нажимает кнопку электрического звонка и в ответ за дверью раздается странный железный лязг и немузыкально-ржавый скрип. Потом дверь в дом" открывается, и мы входим. Плохо видя, после улицы, топчемся нерешительно на пороге.

- Швыдче, швыдче! Сюды заходьте, в дежурку! - сипло и мрачно доносится к нам откуда-то.

За входной деревянной дверью - еще одна дверь. Решетчатая, из толстых железных прутьев. Как у клетки в зверинце. Звонко лязгает эта дверь за нами, этим лязгом отделив от нас нашу прошлую жизнь с пионерией, школой и родителями. Потом звякнул железный запор на двери, железно отсекая от нас и свободу. И, наверное, надолго если не навсегда. Теперь мы - "детки в клетке" в полутемной дежурке с прочными решетками на окнах. Дыхание сразу же перехватывает от кисло-казенной вони и застоявшегося дыма дешевых папирос.

Дежурный в форме НКВД молча указывает нам на узкую неудобную скамейку, прибитую вплотную к стенке. Подписав какую-то бумажку, дежурный опять скрипит и лязгает железной решеткой и запором, выпуская милиционеров. А мы, сидя на скамейке, озираемся. Дежурка - несуразно длинная, как коридор, - комната, с окнами на обоих торцах. Одно окно - на хоздвор, откуда мы вошли. Другое - на какой-то специальный дворик, тщательно обнесенный высоким забором, поверх которого три ряда колючей про-

 

- 44 -

волоки с наклоном вовнутрь. Наверное, такой двор - для прогулок? Видно, что со знанием тюремного дела сделано это: "Все лучшее - детям"!

Справа от нас в дежурке - лестница на мансарду а в середине противоположной стены, прямо перед нами, - еще одна решетчатая дверь, а за ней виден полутемный большой коридор. За этой дверью шум какой-то слышен слитный, как из потревоженного улья. Присмотревшись, вижу, как по тому коридору пацаны какие-то, будто бы мураши, снуют. Туда и сюда туда и сюда... Какие-то они все чужие и целеустремленно - угрюмые, как морлоки у Уэллса. Хотя... ничего зловещего: просто люди заняты делом: в туалет спешат - все с полотенцами. Из-за решетки мне их плохо видно и я встаю, что бы подойти к решетке вплотную.

- А ну сидай! На место! Кому сказано! - рявкает дежурный. А потом утешает: - Побачишь ще... до отрыжки...

Сидим долго. А сидеть на такой скамейке неудобно: узкая и нельзя назад откинуться. Еще и книга под мышкой мешает. Толстая, тяжелая. Смотрю - по коридору к дверной решетке, пацан на цыпочках крадется. Я кошу ему глазами - показываю мимикой, что дежурный тут сидит. Пацан кивает понимающе и ладошкой показывает: будь спок. А возле решетчатой двери пацан вдруг... исчезает. Вроде бы - только что был тут и ... нет! Сижу, удивляюсь. А... допер: там за дверью темная ниша есть, отсюда не видная. А время все тянется, тянется... тянется противно и нудно. Голова тяжелая и в то же время - как будто бы пустая или ватой набита. Все мысли в ней глохнут. Интересно: а что этот пацан в той нише делает?

И тут дежурный, увидев кого-то на хоздворе, выскакивает на крыльцо. В тот же миг за решеткой двери нарисовывается этот шустрый пацан и шепчет, захлебываясь от торопливости:

- Эй! Новенькие! Давай сюда все, что с воли принесли! Все одно - отберут!

Я торопливо просовываю ему "Графа" через крупную ячейку решетки. Другие двое - тоже суют сквозь решетку какие-то сверточки.

- Не боись... все - как в сберкассе... будьте уверочки! Я за это отвечаю, а меня кличут - Хорек... - торопливо шепчет пацан, принимая от нас и пряча в нише все, что мы ему передали.

- А теперь тихо сидите, и меня слушайте, - продолжает Хорек - сейчас с вами беседовать будет Таракан и Гнус - это начальник и старший воспитатель. Так вы там ничему не верьте: они на пушку берут... и что про ваших родителей наговорят - это все мулька... для того, чтобы вы на пацанов стучать согласились... а обещать что-то будут - не верьте... они ничего не могут - сами шестерки... Они из вас дешевок захотят сотворить... Не соглашайтесь… Но шибко-то не выпендривайтесь, а то бить будут... Главное - чтобы без паники... Таракан - он только с виду страшный, а Гнуса поберегитесь... больно бьет, падла - обученный чекист... И лучше, если вы...

Хлопает входная дверь в тамбуре и и Хорек мгновенно исчезает в нише. Входит дежурный. Подозрительно смотрит на наши просветлевшие физиономии, но тут же зевает и отворачивается к окну на хоздвор. Хорек на цыпочках линяет из ниши, показав на прощанье ладошкой: "Будь спок!" и мы трое, посмотрев друг на друга, впервые улыбаемся: будь спок - не сдрейфим!

Я не знаю, как обстоит с этим делом у пацанов в других портовых городах, например в Одессе, но нас, пацанов из Владика, обещание, что бить будут, хотя и не очень-то радует, но и не пугает. Просто - ободряет, мобилизует. Раз бить будут значит все путем: пробьемся! уж к чему другому а к этому нас жизнь приучила. Главное, чтобы с папами и мамами было бы все нормально. А за себя-то мы уж постоим... сами с усами! И спасибо Хорьку - ободрил а то - совсем уж было скисли в простоквашу.

Вот дохнуло на нас из душного коридора легким ветерком дружеского участия и пацаны снующие в коридоре уже не кажутся чужими и враждебными. Такие же они, как и мы. И ждут нас. Даже беспокоятся... Друзья наши будущие. Не беспокойтесь, из нас Павликов Морозовых не сотворить! Будьте спок на этот счет!

И тут, кого-то высмотрев в окне дежурный кидается отпирать дверную решетку хотя никто еще не позвонил и тамбурная дверь не хлопнула. По резвости дежурного догадываемся: начальство идет! Входят двое. Первый - громадный и толстый второй - маленький и тощий. Небрежно кивнув дежурному и не удостоив взглядом нас, начальство торжественно поднимается по скрипучей лестнице на мансарду. Проходит несколько минут. Наконец дверь наверху открывается и кто-то хрипло цедит:

- Давай-ка их... по одному...

- Эй ты! - дежурный тычет пальцем в ближайшего к нему пацана и кивает: - А ну пшел! Бехом!

Опять долго и томительно тянутся минуты. Становится тревожно. А на верху тихо. Потом пацан что-то крикнул. Потом - громче... еще!... еще!!... Дверь наверху громко хлопает и пацан сбегает вниз содрагаясь от рыданий. От побоев и от боли пацаны так не плачут. Наверное это реакция на все что было с ним за всю эту ночь. А сверху тот же голос хрипло каркает:

- В карцер гаденыша!

 

- 45 -

Дежурный отпирает дверку темного тесного чулана под лестницей в мансарду, заталкивает туда пацана и запирает его там в темноте.

- Ну, зараз ты! - дежурный небрежно указывает перстом на меня, - не задерживай! Швыдче!

В просторной мансарде, заставленной по стенам шкафами, за письменным столом массивным, как бастион, восседают ЭТИ. Двое. Чекисты. Над просторами необъятного стола, будто монумент, гордо возвышается громадная туша, увенчанная непропорционально крохотной лысой головкой с двойным подбородком. На этой чахлой и недоразвитой головке необычайно пышно произрастают огромные, как у Буденного, усы. На эти великолепные рыжие усы, вероятно, ушли и те соки, которые для мозгов были предназначены, и усатая ряшка, лоснясь от жира и спеси, ярко сияет благолепием высокомерной глупости. И по этим-то усам я сразу же усек, что это Таракан - начальник ДПР НКВД.

У чекиста, сидящего справа от Таракана самой яркой чертой была худоба, настолько противоестественная и болезненная, что говорить о его телосложении было бы нелепо: у него было только теловычетание. Даже на тех местах организма где неизбежно должны были бы быть выпуклости у него - ровное место а то и впадины. Особенно странное и жутковатое впечатление производит его мертвоглазое лицо. Глаза его безо всякого выражения бездушны как у позавчерашней камбалы в магазине "Живая рыба". Это - старший воспитатель Гнус.

Мое внимание настолько поглощено изучением мертвоглазости Гнуса что до меня не сразу доходит что меня кто-то упорно о чем-то спрашивает.

- ... хлухой ты падла чо ли? Только хлухих тута нам ще нехватало! - назойливо пищит чей-то голос. Несоответствие этого писка с комплекцией Таракана настолько разительно, что я, переминаясь с ноги на ногу, оглядываюсь в поисках какой-нибудь тетки, запрятанной в углу.

- Да тебя же, тебя, дундука пришибленного, спрашивають! Чехо тута завертелся? Как твое фамилие?

Обращение "дундук пришибленный" сразу же помогает мне плавно вписаться в удобную роль дурачка малахольного. И теперь, чтобы узнать у меня мое имя, фамилию и год рождения Таракан и Гнус затрачивают энергии и изобретательности ровно столько же, сколько надобно на то, чтобы вывести на чистую воду матерого шпиона.

Но, путаясь в моих бестолковых ответах и еще больше бестолковых вопросах, чекисты, все-таки, выведали у меня эту вероятно очень ценную для НКВД информацию и сравнив ее с тем что было написано на бумажке лежащей на столе удовлетворенно откидываются на спинки стульев. Вытерев трудовой пот на лысом набалдашнике, Таракан бережно расправляет свои великолепные усы что, наверное, способствует пробуждению его интеллекта. Очевидно первое впечатление обо мне вдохновляет его и обнадеживает. Узрел Таракан во мне душу родственную! И где же еще найдешь такое великолепное сочетание: чтобы нашелся рыжий дурак да еще и идейный - в красном галстуке! Очень уж симпатичен я Таракану и радостно улыбается мне Таракан тускло-серой улыбкой из зубного железа.

- Ишь значица тута тако дело... именинничком к нам пожаловал? Точно - аккурат одиннадцать сполнилось. Как тута ховорица -поздравляю! А тута вишь родителев пришлось забрать, как врагов народа. Сам знаш, не маленький, значица так надо. Если враг народа не сдается - что делать? Вот то-то... сам знаш.

А если они тута вдрух и не врахи? А если их тута шлепнуть зазря? Сам знашь, ить лес рубят - щепки летять. Тута тако дело быват -сам знаш. И потому желаю я тута разобраться с твоими родителями, допреж их шлепнут. А чтобы разобраться мне то уж тута ты подмохать должен. Сам знаш. Вить яблочко от яблоньки куды котится? От то-то... секешь? Сам знаш - от тебя зависит. Вот прям, захотишь ты подорвать отседа как уже пытались некоторы. От тохда чекистам зараз все понятно хто ты есть и хто - твои родители. Толды - сразу их к стенке родителев. Тута не ошибешься потому сам знаш ежли ты хаденыш то они в сто раз хады для революции.

Но вижу тута что ты пацан сурьезный, прям при пионерском халстуке пожаловал. Пионер, значица.. та-ак. А про Павлика Морозова знаш? Вот и лады. Значит мы, тута договоримся. Ить тако время настало - сам знаш - обостренье. Врахов надо везде выявлять. И я как токо увижу что ты - пионер настоящий а не для понта халстух нацепил - враз пойму что твои родители не врахи а ошибочка тута вышла така. И об этом прям сообчу в ком-ти-пент-ные органы... сам знаш - куда. Чтоб с родителями твоими поскорей разобрались и ос-лобонили. Тута и ты прям отседа домой воз-вернешся и меня век добром поминать будешь, что помог я тута родителев твоих вызволить. А родители твои, как узнают, кто пособил их ослобонить, по хроб жизни нам обоим и мне и тебе благодарны будут. Любишь небось родителев? Ну то-то...

Наконец-то закончил Таракан в железных

 

- 46 -

зубах пережевывать свой тускло-серый, под цвет зубов своих, монолог. Одарив меня еще одной обаятельно-железной улыбочкой. Таракан довольный собой поглаживает усы, давая мне время проникнутьься всей прелестью ожидающей меня перспективы.

И тут в разговор вступает Гнус, вероятно решивший, что Таракан достаточно мне мозги запудрил. В отличие от многословно-велеречивого Таракана, Гнус хрипло каркает без обиняков:

- Короче. Прям говорю, по-чекистски. Должен ты докладывать мне про все, что видишь, слышишь чуешь. Понял? Кхе - кха... - Тут Гнус закашлялся и, достав из стола консервную банку, долго сплевывает туда мерзко-тягучий харчок. -У нас тут пацаны разные... - продолжает Гнус, разделавшись с харчком, - недаром же все тут -вражий помет - члены семей изменников Родины... короче - чесеиры. Понял? А ты должен долг свой пионерский сполнять. Хотя здеся пионеров у нас нет. Понял? А галстучек-то сыми, здеся такие галстуки носить не положено - происхождение не позволяет. Понял? Давай сюды... протягивает он руку за моим галстуком.

Я снимаю галстук и отдаю. Гнус небрежно как тряпку швыряет галстук в угол - звякает никелированный зажим... а мама так тщательно и любовно выбирала его в магазине! Хотя я и сам собирался снять этот галстук но тут мне становится до слез обидно. Я чувствую что весь краснею от злости и злые слезы - вот-вот брызнут но не успеваю ничего сказать - меня опережает Таракан:

- Ну-ну-ну! Ты и без халстука пионерский долх должен сполнять. Перво-наперво - про себя понять что ты есть пионер... а не халстуком красоваться. Считай что в тылу враха ты.. у нас, у чекистов, кажин день така работа. Все время - в тылу враха даже ежели и тута - в Советском союзе. Ить ежели б мы чекисты за народом не следили б - весь народ тута давно б уж в антисоветчиков перекинулся! Вот то-то... И как и где ты нам сообчать будешь - так ет мы тута обмозхуем и вскорости тебя проверим - что узнал про пацанов: кто из них чем дышит? Аккратненько с тобой свяжемся - комар носа не подточит - не первый день замужем что-что а етому обучены. А окромя нас троих сам знаш ни одна душа про ет знать не будет. Сам токо будь поаккуратней и никому тута не доверяйся. Помалкивай и примечай будто невзначай - где какой непорядочек проклюнется? Да ты ж - не колхоз какой ушлый пацан - хоро декой... сам знаш. Так что - сработамся. Усек? - Таракан подмигивает мне как единомышленнику и становится от этой фамильярности еще противнее каркающего и харкающего Гнуса. От всего этого я начинаю заводиться и его заводить.

- Усе-ек - откликаюсь я эхом и оглядываясь заговорщически по сторонам доверительно, вполголоса сообщаю: - Внизу тута сам знаш, ежели тута - ет самое непорядочек проклюнулся сам знаш раз видать его у дежурнохо потому как тута - ширинка у него расстехнута... прям тут он и проклюнулся...

- Ну ты дае-ешь.. - разочарованно протягивает Таракан все еще простодушно дивясь моему скудоумию. Но пока тараканьи мозги работают со скоростью остановившегося будильника под дряблой серой кожей гнусовского урыльника уже засуетились забегали злые живчики желваков. Гнус уже встает со стула но внезапный приступ кашля усаживает его на место поближе к банке с харчками. Тогда поднимается сам Тараканище. Видно "тута" и до него доехало и зацепило. Подносит Тараканище к моему носу свой кулачище а кулачище у него - ого-го! - с мой кумпол! И для большего сходства - тоже заросший густыми рыжими волосами.

- А ну чем пахнет?

- Могилой - отвечаю я уважительно ознакомившись с размерами рыжего кулачища.

- То ж то... Задену - мокрое место останется!.. Р-раз-маж-жу по стенке тварина!

После его пинка под зад я, распахнув двери головой, лечу кубарем по лестнице и оказываюсь в дежурке опередив команду сверху:

- Следующий!..

Ощупываюсь в дежурке. Вроде бы все нормалек. Никаких комков ни в груди, ни в горле! Злость - лучшее средство от горя! Сволочи!.. Ни одной слезинки от меня больше не дождетесь падлы! Вот только шишка на кумполе наливается цветом спелой вишни. Но это - ништяк! У меня же день рождения! И эту шишку я оприходую как подарок от наших доблестных "органов". И когда-нибудь за свою шишку я с этими "органами" посчитаюсь! Гад буду!

Если бы не обидная шишка на кумполе - было бы только горе от потери папы и мамы и растерянность от назойливой мысли: да как же такое может быть??! Но по мере того, как растет и цветет шишка, вянет и никнет в душе моей вера в Сталина. Неужели же Великий, Мудрый, Всезнающий не знает о том, что творят чекисты во Владике?! Неужели?!! Но.. какой же он тогда - Великий? Мудрый?? Всезнающий??? А если он не такой, то разве он - Сталин???!!!

И чувствую я что шишка эта - не просто - одна из многих полученных мною за мою пацанячью жизнь. Эта шишка - точка которой заканчивается моя жизнь в простом и радостном мире добра, где все было так хорошо и понятно в мире осененном вниманием заботой и любовью мудрого Вождя.

И сегодня - не просто очередная дата моего рождения - сегодня день рождения другого мировоззрения начало новой жизни...