- 131 -

"ЧТО-ТО СЛУЧИЛОСЬ"

В январе 17-го года, за день или два до моего возвращения в гимназию, пришли два крестьянина говорить с моим отцом, но он сразу после Рождества вернулся в Вязьму. Они вошли в усадебную контору, где я сидел, просматривая дойную книгу. Уселись, стали разговаривать. Они пришли просить о каких-то бревнах, которые Шугинин, заведующий лесопилкой, отказался распилить им без согласия нашего управляющего. Управляющий им тоже отказал. "Всегда распиливали нам бревна, а тут новый управляющий с нами даже и говорить не хочет." Я знал, что мой отец рассердился бы, это услышав, позвонил по телефону Шугинину и просил пилить их бревна, сказал, что поговорю с управляющим. Шугинин возразил, что управляющий запретил ему пилить крестьянские бревна. Я ответил, что он еще, как видно, не знает и что я ему объясню.

Новый управляющий только недавно приехал заместить Николая Ермолаевича Ямщикова, который уехал на фронт. Он какой-то был странный, и хотя агроном, совсем деревенскую жизнь не знал.

Разговор зашел о политике. Крестьян волновало то, что они читали в газетах. "Да что ж это во время войны перемены какие-то делать, к чему это? Ваш батюшка что говорит?" — "Моего отца это тоже волнует". — "Нехорошо все это."

Мнение крестьян было, что "только наладили все, а тут стали опять в Питере варганить". Я, откровенно говоря, мало понимал, как вся эта катавасия в Петербурге могла касаться жизни в деревне. Но крестьяне думали иначе. Мнение их было, что если переменится правительство, прекратят столыпинские реформы. Один из крестьян, Гаршин из Баранова, говорил: "Вот сельский наш учитель говорит все, говорит: имения нужно разделить да мужикам раздать, а помещиков-то выгнать. Если такие там засядут люди, так разорят нас совсем. Скажут, что у меня больше земли, чем у Хорькова, отбе-

 

- 132 -

рут. А Хорьков-то пропил свою землю, всегда пьяницей был, что же ему еще давать?" По его мнению, столыпинские реформы и Крестьянский Банк дали всем возможность прикупить себе землю, если "человек хозяйственный". "Да у меня и сейчас хутор 545 десятин, больше этого мне не справиться. Один сын в плену, другой на фронте, а с младшим я и так только со дня на день справиться могу".

Это был вопрос экономический, а не политический. "А что мы без имений делать-то будем? Батюшка твой, когда я прикупил 90 десятин лесу, спросил меня, что я с ним делать буду. А я и не подумал. По его совету разделил на десятинные делянки, да после войны стану каждые два-три годы вырубать их, по делянке-то что стоит вырубить. Лет через сорок подлесник вырастет, опять лес будет. Ну, если дело пойдет, мои сыновья еще прикупить смогут".

Земли было везде достаточно. Маленькие имения, да иногда и большие, банкротились, земля продавалась. Только хорошо налаженные имения оплачивались, и без них второстепенным и плохим крестьянским хозяйствам было не прожить. Всегда был лишний заработок, да и в плохие года, в плохой урожай всегда за помощью в имение пойти можно.

Пока мы разговаривали, пришел управляющий. Он мне очень не нравился. Я не привык к подлизыванью и мне казалось, что он фальшивый. Я ему сказал, что позвонил Шугинину о бревнах, объяснил, что у нас всегда так делалось.

"Да, конечно, если вы разрешили, так это другое дело". Это меня разозлило. "Не я разрешил, это так у нас всегда делалось". — "Ну, я понимаю, такие уступки мужикам очень похвальны, это доброта..." — "Какие уступки, какая доброта? Никакой тут доброты нет. Это по общему согласию". Мне стало стыдно за него и неудобно перед крестьянами. Гаршин мне мигнул, оба встали и ушли.

"Тупой народ, даже не поблагодарил". — "Кто тупой? Они прекрасные хозяева и умнее вас". — Я со злобы ему нагрубил и тут же раскаялся. — "Простите, вы просто не понимаете". Я спорить с ним не хотел, он был в три раза старше меня, но по моей оценке дурак. И я сам почувствовал, что дураком буду с ним связываться и выходить из себя. И мне было приятно, что крестьяне со мной говорили, как со взрослым.

После убийства Распутина все как будто замерло. Все вдруг замолчали, будто испугались. У нас в Вязьме было несколько социал-революционеров и социал-демократов, и они тоже замолчали. Недели три о политике никто не говорил.

В феврале 1917 года в газетах появились рассказы о стачках в Петербурге, потому что не хватало хлеба, и он стал по пайкам, будто бы 2 фунта на человека в день. (Через несколько месяцев это показалось бы смешным. Даже в Вязьме к лету появились пайки и хлеб упал до 3/4 фунта на человека. Мясо просто исчезло, но еще никто не голодал.)

 

- 133 -

Вдруг началась революция в Петербурге. В Вязьме даже социалисты сидели с открытыми ртами. Никто не верил. Газеты были полны известиями о том, что Государь отрекся, что в. кн. Кирилл во главе гвардейского экипажа с красными розетками шел к Думе ей присягать.

В Вязьме был основан комитет для управления городом и уездом. Состоял он из городского головы, директоров четырех гимназий, главных врачей госпиталей, моих отца и матери и многих других. Полиция переименовалась в милицию (их всего было 16 на город и уезд), и все будто осталось по-старому.

Приказ №1 по армии произвел удручающее впечатление на всех. Мой отец говорил: "Уже четвертый год не было правительства, заседали в Петербурге какие-то расхлябанные мешки, а теперь еще хуже: расхлябанные либеральные идиоты!" Действительно, результатом приказа была разруха в армии. Потянулись поезда, полные дезертиров. В Вязьме, как и везде, образовались Советы солдатских и рабочих депутатов. Начались митинги, на которых кричали о "мире без аннексий и контрибуций". Никто, конечно, не понимал, что это значило. Все меньше и меньше людей ходили на эти митинги, и Советы состояли из каких-то неизвестных, не вязьмичей, и не играли никакой роли.

После Пасхи я поехал в Хмелиту. Сразу же по приезде моем пришло много крестьян из Хмелиты и соседних деревень. Я знал почти всех. Четверо были отцы моих одноклассников, с которыми я дружил, потому что мы были из деревни и говорили, и думали, и пели тем же языком. Из горожан в моем классе я дружил только с Мишкой Векшиным и Ястребовым, но в старших классах у меня было довольно много друзей, среди них Петр Рыс, сын маленького портного-еврея. Крестьяне пришли просить, чтобы мой отец вернулся в Хмелиту, мол, приехали какие-то три типа, высадили старосту сельского и образовали Совет. Они все были вооружены и диктовали крестьянам, что и как делать. Я объяснил, что отец мой никакой власти не имел и ничем им помочь не мог, но они мне не поверили. Говорили, что нам гораздо безопаснее в деревне, чем в городе, и что в случае чего они нас защитят. Это мы все знали. Помещики, те, которые не были в армии, все жили в своих имениях, как и раньше.

По приказу Временного правительства крестьяне могли требовать от нас землю, сколько им вздумается. Но и это никакого влияния не имело. У нас было 5000 десятин, но только 18 десятин крестьяне Гридинской деревни, в 10 верстах от нас, потребовали, и то все лес. Конечно, у нас Столыпинские реформы шли довольно удачно. Почти все крестьяне, которые хотели стать однодворцами, уже стали ими до войны. Мой отец, который поддерживал реформы, отделил более 900 десятин однодворцам. Большинство предпочитали оставаться в деревнях с межевой системой. В наших краях земли у крестьян было довольно много, а также и леса.

 

- 134 -

Через неделю после моего приезда какие-то два типа из местного Совета пришли ко мне и потребовали, чтоб я немедленно уехал. Это так напугало моего гувернера, что он ночью сдрапнул в Вязьму. Крестьяне как-то узнали об этом визите и пришли меня уверять, что Совет не посмеет что-либо сделать, и уговаривать, чтобы я остался.

Скоро я должен был вернуться в гимназию. К этому времени Керенский стал премьером. Начал формировать "ударные батальоны" из добровольцев. В конце летнего семестра я как-то был на вокзале и увидел поезд, набитый солдатами, совершенно не похожими на тогдашних. Солдаты в Вязьме были совсем недисциплинированные, стояли кучками на улицах, реквизировали крестьянские подводы, приезжавшие с провиантом и сеном, и ничем за это не платили. Солдаты в поезде были как регулярные войска, как в старое время. Оказалось, это были части Кавказской кавалерийской дивизии, ехавшие с кавказского фронта в Галицию. Я пошел с ними разговаривать и сразу же решил убежать на фронт. В поезде находился 3-й эскадрон 17-го Нижегородского драгунского полка, полка, в котором я всегда хотел служить. Это был полк имени моего прадяди, бывшего главнокомандующего на Кавказе. Я быстро побежал домой, оставил записку и вернулся на вокзал. Меня приняли солдатом в полк, и мы покатили в Галицию. Военных действий я видел немного за пять недель, что я там был, ходили раз шесть в разведку, сидели в окопах. Раз ходили в контратаку. Справа от нас был какой-то 1019 запасной батальон, который отказывался принимать участие в воине, слева был эскадрон Тверского драгунского. Это уже была не война, а фарс. Австрийцы нас иногда крыли артиллерией. Как видно, мой отец что-то сделал, и меня вернули в Вязьму. К моему удивлению, ни отец, ни мать меня не ругали, как я ожидал. Отец только сказал: "Подожди, когда будет настоящая война. Ты успеешь попасть".

Из-за этой авантюры мне нашли нового гувернера, с которым меня отправили в поездку в Черниговскую губернию. Он был рекомендован моей теткой Фредерикс, был болгарин и, как она, очень религиозен. В Глуховском уезде была коммунальная организация имени Нечаева, как видно, толстовца. Коммуна занимала имение Нечаева, которое он им подарил. Мы туда приехали, и мне сразу же не понравилось. Они были совсем не православные. Жили очень удобно каждый в своем доме, называли друг друга "брат" или "сестра". Мы остановились в их доме для приезжих, там было человек десять.

По дороге обратно, в Тихоновой пустыни, где мы должны были пересаживаться на Сызрано-Вяземскую дорогу, было очень много крестьян, возвращавшихся домой. Многие были в Москве, говорили все друг с другом шепотом, явно беспокоились. Я подошел к одной группе и стал слушать. Что-то случилось в Москве. "Что-то случилось" стало выражением того времени, когда не знали, что именно

 

- 135 -

происходило. Как всегда, в толпе появился "всезнайка", молодец лет восемнадцати, говорил громко: "Вы, дурье, подождите, они вас прижмут, последнюю корову отберут, они вас так ахнут, что не очнетесь", и т.д. Все слушали испуганно. Тогда уже "они" и "мы" вошли в язык. "Они" были керенщина, социал-демократы, советы, которые притесняли крестьян. Меня это очень забеспокоило, стал расспрашивать. Говорили, что в Москве дерутся, но кто с кем, никто не знал.

В это время подошел поезд с юга. Оказалось, не наш, а военный. Один пассажирский вагон, теплушки и платформы. Из теплушек выскочили очень чистые солдаты с ведрами. Унтер-офицер крикнул им: "Шевелись, брат, смотри напой лошадей быстро!" Солдаты бросились к крану. В вагонах стояли отхоленные лошади. На платформах укреплены чистые, заново выкрашенные черные орудия. Из пассажирского вагона вышел штаб-ротмистр. Унтер-офицер стал во фронт. Офицер ему что-то сказал, тот отчеканил: "Так точно, ваше благородие", повернулся и побежал к концу поезда. Все это было так нетипично в то время, что из любопытства я подошел к теплушке и спросил солдата, кто они и куда едут. "Запасной эскадрон 18-го Тверского драгунского полка с нашей батареей". — "Да куда вы едете?" — "В Москву". — "Зачем в Москву?" — "Там сволочь мутить стала". — "Какая сволочь?" - "Красная сволочь. Мы им морды набьем, когда приедем".

Все это мне показалось странным. Откуда эта "красная сволочь" вдруг появилась? С революции повсюду был беспорядок, все так называемое "правительство" считалось "сволочью", но беспорядок был как будто просто хаос. Съедобного в лавках было все меньше. На что и как люди жили, было совершенно непонятно.

Странно было видеть солдат — дисциплинированных, веселых и чисто одетых. Все же было непонятно, кому они набьют морды.

В Вязьме тоже было много слухов. Один из извозчиков, большой друг мой Степан, рассказал мне всякие слухи о Москве и что теперь, мол, "не знаю что там делается, но что-то случилось, поездов оттуда нет уже второй день".

Дома оказалось, что мать уехала в Москву за моей старшей сестрой, которая там была в гимназии. Отец беспокоился, они должны были вернуться два дня тому назад.

Вдруг на пятый день моего возвращения появилась Дуня. Она была раньше горничной в Глубоком, а сестра ее Катя была у нас. Еще в 1915 году Дуня стала сестрой милосердия и уехала на фронт. Когда Керенский основал женские батальоны, будто бы для устыжения солдат на фронте, Дуня записалась, была на фронте под Вильной. Батальон их перевели в Петербург и поставили гарнизоном Зимнего дворца. Несколько дней тому назад крейсер "Аврора", который лежал на Неве, открыл по Дворцу огонь. Женский батальон, когда матросы стали атаковать, защищался, но у них были большие поте-

 

- 136 -

ри. Матросы ворвались, был рукопашный бой. Женщин некоторых перебили, и почти всех изнасиловали. Дуня и несколько ее подруг как-то спаслись. Дуня была ранена в плечо, но легко. Она пробралась на Николаевский вокзал, в Лихославле пересела в поезд на Вязьму. Мы все очень рады были ее видеть, нашли ей платье, и она переоделась из мундира.

На восьмой день после того, что моя мать должна была вернуться, она вдруг появилась с моей сестрой. Оказалось, что они на извозчике выехали из гимназии на Остоженке, и, когда доехали до Арбата, там была сильная стрельба. Они вылезли, извозчик ускакал. Они скрылись в каком-то частном доме и провели там целую неделю в коридоре, где прятались от стрельбы, кроме хозяев, еще шесть незнакомых. Все передние окна были опасны, все стекла разбиты и стены исчирканы пулями. Наконец угомонилась стрельба, и они как-то добрались до Александровского вокзала. Что произошло в Москве, моя мать не знала, и кто в кого стрелял, она тоже не знала.

Четыре дня спустя приехал наш бывший управляющий, Николай Ермолаевич Ямщиков. Он был в армии и находился в отпуске в Москве во время восстания. Когда началась стрельба, он пошел в штаб на Арбате. Командовал тогда гарнизоном полковник Рябцев, его адъютантом был капитан Яхонтов. Ямщиков нашел последнего и спросил, чем он может помочь. Оказалось, что большевики возбудили войска, и прислали со стороны, в том числе латышских стрелков. Латыши ни русских, ни немцев не любили и были очень довольны очутиться хозяевами положения. Большевики в Москве захватили телефонную станцию на Мясницкой, бараки и несколько других зданий. Рябцев вызвал гарнизон, но они отказались защищаться. Тогда он вызвал три кадетских корпуса и Александровское офицерское училище на Знаменке. Кадеты отбили латышей и вновь захватили телефонный дом. Латыши захватили Кремль, но были выбиты оттуда юнкерами. Яхонтов послал Николая Ермолаевича для связи с юнкерами. С большим трудом он добрался на Знаменку. Латыши держали "Прагу" на Арбатской площади. Оказалось, что у юнкеров почти не было боеприпаса. Николай Ермолаевич вернулся в Штаб, чтобы доложить. Пока он там был, произошла очень странная история. Оказывается, кто-то из правительства Керенского приказал Кавказской кавалерийской дивизии ехать с фронта в Москву. Их поезда дошли до Можайска, и командир запросил Рябцева, куда ему идти и что делать. Рябцев приказал им оставаться в Можайске. Тем временем Яхонтов по своей собственной инициативе нашел генерала Брусилова, который жил в Москве, и попросил его принять командование всеми войсками, кадетами, юнкерами и добровольцами, так как он думал, что его имя объединит всех. Брусилов отказался. Рябцев совсем потерял голову, послал кого-то в Можайск, вызывая дивизию, и сейчас же послал другого отменить приказ.

Тем временем кадеты остались вовсе без патронов. Большеви-

 

- 137 -

ки захватили Арсенал. Тогда командир юнкеров вспомнил, что был оружейный склад в Андрониковом монастыре. Он послал несколько грузовиков с юнкерами прорваться в монастырь. С ними поехал Николай Ермолаевич. Они туда прорвались, нагрузили грузовики и опять должны были сражаться на обратном пути. Тем не менее они привезли припас, но доставить его кадетам не смогли.

Большевики несколько раз атаковали Кремль. На пятый день они подвезли артиллерию и открыли огонь по Успенскому собору. Они послали ультиматум юнкерам, чтобы те эвакуировали Кремль, не то они разрушат Успенский, Архангельский и Благовещенский соборы. Два снаряда пробили купол Успенского. Юнкера тогда оставили Кремль. Большевики штурмовали телефонный дом, почту и разные другие здания, занятые кадетами. Эти храбро защищались штыками, но в конце концов на седьмой день их почти всех перебили и они должны были сдаться. Многих, говорят, расстреляли. У юнкеров и у добровольцев были очень тяжелые потери, и они должны были разойтись и укрыться. Рябцев, говорили, застрелился не то на четвертый день, не то на пятый.

Николая Ермолаевича я с детства полюбил и он навсегда остался моим лучшим другом. Он был человек прямой, без всякой сентиментальности, верный и прямодушный. И очень умен. От нас из Вязьмы он уехал к себе домой, в Вятскую губернию, где отец его, крестьянин, сплавлял лес по Белой, Каме и Волге в Астрахань. Каким-то образом оказался в армии Колчака и потом из Читы пешком вернулся в Вятку, боясь возвращаться железной дорогой.

В 1928 году он вдруг появился в Лондоне и пришел к моей матери. Никогда не был я более доволен видеть человека. Он приехал представителем от Главльна. Семь лет он провел в Англии, и я с ним виделся все время. В 1935 году его отправили обратно в Москву. Он обещал писать, но я ни слова от него не получил.

Временное правительство уничтожило восьмой класс гимназии. Большевики уничтожили седьмой. И мне пришлось брать аттестат зрелости весной 1918 года, 15-ти лет. Мы все еще жили сравнительно хорошо. Крестьяне продолжали ночью приезжать советоваться с моим отцом и привозили провизию, за которую не хотели брать деньги. Было очень неудобно, мой отец говорил им, что он абсолютно ничего сделать не может, чтобы им помочь. Ответ был всегда тот же самый: "Э, Владимир Александрович, мы это знаем, но по крайней мере вы понимаете, о чем мы говорим, и то помогает. А насчет провизии — у нас еще есть, а у вас теперь ничего нету. А деньги нам на что, ничего купить нельзя. Приезжайте опять домой, мы с вами как-нибудь сварганим". Это было хорошо говорить, и отец мой был очень тронут, но и в возврате в деревню выхода не было.

Мы кончили гимназию перед самой Пасхой. Тогда уже большевики правили повсюду, появилась Чека и было много арестов. Я был на заутрене в соборе и был очень удручен и напуган. Вдруг, ко-

 

- 138 -

гда двери отворились, весь собор осветился и запели "Христос Воскресе", что-то во мне переменилось. Я вдруг подумал: надежда на Воскресение должна быть у всех. Стало так радостно, — почему не может быть чуда для человека, если он в это верит?

На следующий день Миша Векшин и я пошли к отцу Алексею Алеутскому на Сенную площадь. Мы все очень любили отца Алексея, и его большая семья была веселая и гостеприимная. Молодежь постоянно собиралась у него. Когда мы проходили мимо телефонной станции, одна из девиц высунулась из окна на втором этаже и спросила нас: "Николаша, Миша, что у вас делается в гимназии?" Девицы знали всех по имени, и мы, проходя, постоянно с ними флиртовали. Они знали все, что случалось в городе. "Не знаем, а что в гимназии, Зоя?" — "Да, говорят, ее немцы заняли". — "Немцы? Откуда немцы?" — "Не знаем, они не отвечают".

Прошли к отцу Алексею. И отец Алексей спрашивает: "Кто у вас в гимназии сидит?" Мы решили пойти посмотреть. Подошли к гимназии. На тротуаре на другой стороне собралась маленькая толпа. Все говорили шепотом. У ворот в гимназию стоял часовой. За ним во дворе несколько грузовиков и автомобиль. Часовой в каком-то странном зеленом мундире и с нерусской винтовкой. "Это не немцы, — говорю я Мише, — это не немецкая форма и винтовка не немецкая".

Я вдруг, как дурак, говорю: "Пойду его спрошу", и пересек переулок. Часовой говорит по-русски, но с каким-то акцентом. "Вам кого поговорить хочете?" — Я смутился. — "Нет, я только хотел вас спросить, кто вы такие?" В этот момент вдруг появился офицер. Тоже говорит по-русски, но плохо: "Вы к генералу Бушу говорить? Ходите за мне." Я испугался. Хотел драпнуть, но поздно. Пошел через двор за офицером. Он меня провел к директорскому кабинету, постучал и открыл дверь. Я оказался против офицера лет 50-ти, сидящего за столом директора. Он на меня посмотрел и улыбнулся, и говорит на хорошем русском языке, но с акцентом:"Как вас зовут?" — "Николай Волков". — "Вижу, вы гимназист. Вы гимназию кончили?" — "Да, только что кончил". — "Что ваш отец делает?" — Я замялся. — "Понимаю, а вы что делать собираетесь?" — "Не знаю". — Он покачал головой. — "Вам тут нечего делать, да и опасно, я вам дам письмо". — Взял лист бумаги и стал писать. Сложил, положил в конверт и дал мне. — "Это рекомендация, я бы на вашем месте время не терял. Передайте письмо, ну и с Богом". — Я взял письмо, замялся и поблагодарил. — "Ну, идите, идите". Я вышел, меня тот же офицер довел до ворот, я его поблагодарил и присоединился к Мише. В толпе все стали меня спрашивать, что случилось. Я сказал: "Да ничего, спросили, кто я такой, и отпустили". — "Да что, это немцы?" — "Нет, не немцы, не знаю, кто они". Мы тогда с Мишей быстро отошли. "Что случилось?"— "Да не знаю, какой-то генерал или кто-то дал мне письмо

- 139 -

рекомендательное, не успел посмотреть, к кому". За углом я вытянул из кармана письмо. Оно не было запечатанным. На конверте написано: "Господин Дэвис. Y.M.C.A. Американский. Новинский бульвар. Москва". В письме: "Дорогой господин Дэвис, рекомендую Вам Николая Волкова, он Вам может пригодиться. Уважающий Вас генерал Буш." Мы с недоумением прочли и ничего не поняли. "Что это значит — "Y.M.C.A."? — Учреждение Московского Социалистического, а что "А" может быть?" Пошли домой. По дороге встретили нашего гимназического сторожа. Он, конечно, все знал. "Это швецары приехали к нам". — "Швецары?" — "Да, из Швеции приехали". — Он почесал себе голову и прибавил: — "Они датчане, что в Швеции живут". — "Зачем они приехали?" — "А это вам не нужно знать, это секрет". Мы нашего сторожа знали хорошо: он всегда все знал и всегда неверно.

Пришел домой, показал отцу письмо и рассказал. К моему удивлению, отец сказал: "Поезжай сегодня ночью, остановись у Печелау на Живодерке и пойди туда завтра. "Y.М.С.А." — это латинские буквы, что это точно значит, не знаю. Это американская организация. Кажется, "Young Men's Christian Association". Что они делают, не знаю, но если тебя возьмут, то это место. Мы скоро тоже в Москву переедем".