- 160 -

БУТЫРКИ

Меня в камере встретили гостеприимно, задавали вопросы, но я на них не мог ответить, потому что уже более месяца сидел.

Состав камеры был очень типичен, я этого тогда еще не знал. На Лубянке, кроме "каэров" (контрреволюционеров), никого не было. Здесь же была смесь всего, и все эти разные группы держались отдельно. Во-первых, было четыре московских купца и лавочника. Они отличались от других тем, что были хорошо одеты, у одного была даже шуба с меховым воротником. Я не сразу понял, что они собой представляли, мне сказали, что они не каэры, а "заложники". Они держались отдельно, ни с кем не говорили и посматривали на всех искоса. Затем было два мальчишки, лет 14-ти или 15-ти, страшно худые, один сифилитик. Они выглядели как преступники, оказалось, что ими и были. В первый раз слышал название "беспризорные". Они были карманники невероятной квалификации. Арестовали их за грабеж и, говорили, убийство. Они были "с-п", то есть

 

- 161 -

спекулянты. Мальчишки эти были препротивные. Затем было двое взрослых, тоже арестованных за спекуляцию. Все мое сидение в Бутырках эти двое вели войну с беспризорными. Это было для нас очень хорошо, потому что война эта поглощала их и держала от нас в изоляции. Было два студента, которые тоже держались отдельно. Они ни с кем не говорили, лежали почти все время на койках и говорили друг с другом полушепотом. Был один английский офицер из миссии, по фамилии Хилл, который совсем хорошо говорил по-русски, что не особенно странно, ибо мать его была Хвостова. И было 13 рабочих, все железнодорожники. Эта последняя группа была веселая, гостеприимная, и я сразу к ним примкнул. Рабочие все были "каэры", говорили тем же языком, что я, и мы сразу подружились. Интересно, что нас презирали и купцы, и студенты. Нас считали "темными". Единственный раз, что я говорил с одним из студентов, он мне сказал:

— Не понимаю, вы образованный человек, а якшаетесь с рабочими...

Меня это обозлило, и я ему ответил:

— Они гораздо культурнее, чем остальные, они понимают, в чем дело, мы говорим на одном языке.

После этого я превратился, по его мнению, в идиота.

По сравнению с Лубянкой Бутырская тюрьма была очень удобная. Правда, отопление было отрезано. Один длинный радиатор центрального отопления был разъединен, в трубу была вбита деревянная пробка. Койки были сделаны из двухдюймовых железных труб, между которыми была натянута парусина. Они подымались днем и прицеплялись к стене. Конец их лежал на ящике, в который можно было положить имущество. Мне нечего было в него положить, все было на мне. Эти ящики пододвигались днем к длинному столу посреди камеры. Окно было большое, и в камере было светло. На окне — решетка. Три из оконных стекол были разбиты. Вид через окно был на двор, окруженный такими же зданиями, как и наше.

Дверь выходила в широкий коридор, в конце которого был сортир и умывальники. Тюремщики были старые, бывшего режима и, когда не было в коридоре чекиста, были очень милые. В углу у двери стояла "параша".

Лучше всего, что были подушка и одеяло и на койке тонкий матрас. Все это было "люкс" по сравнению с Лубянкой.

Когда я пришел, рабочие и Хилл играли в карты, сделанные из картона. Играли в "очко" на бумажки разорванной газеты. Каждый день двое ходили на кухню, где-то внизу, и приносили на палке огромный медный котел, полный мутной воды, в которой иногда попадались листья капусты, косточки какой-то рыбы и даже крупинки ячменной каши. Хлеб, как и на Лубянке, был из мякины с соломой, но порция немного больше.

Я скоро привык и в хорошей компании мало тревожился.

 

- 162 -

Каждый день, независимо от погоды, выводили на прогулку во двор. Ходили по два в хвосте, говорили шепотом. И котел, и прогулка давали возможность видеть других арестованных. На кухне можно было даже поговорить с кем-либо из других коридоров и камер. Еще лучше были встречи и разговоры в библиотеке, куда водили раз в неделю, по средам. Разрешалось брать две книги. Из камеры водили в неделю по пять человек. Но мне тут посчастливилось: кроме меня, двух рабочих и двух купцов, никто в библиотеку у нас ходить не хотел, так что я бывал там каждую неделю. Библиотека была великолепная, много тысяч томов. Кроме классической и современной литературы, были книги по разным специальностям, и даже "Капитал" Карла Маркса. В первый же раз, что я пошел в библиотеку, я узнал одного из библиотекарей. Это был Александр Самарин. Я помнил, как он приезжал к нам в Хмелиту. У его брата было имение Родино в 15 верстах. Он меня, конечно, не узнал. И еще один, библиотекарь показался мне знакомым на вид. Спросил старого тюремщика, кто он. "Э, брат, не поверишь, это Щегловитов, бывший министр юстиции. А смотри, чем теперь занимается".

На одной из прогулок увидел на другой стороне двора Петра Арапова. Я его знал с детства, и мы были друзья, хотя он был на три с половиной года старше меня. Он был корнетом лейб-гвардии Конного полка. Я не знал, когда его арестовали. Видел его в начале августа в Москве. Увидев меня, он притворился, открыл книгу, стал перелистывать ее и показал в направлении библиотеки. Я понял, что он хочет меня там встретить, и кивнул головой. В следующую среду мы там встретились. Мы условились о книгах и системе переписки и стали переписываться, отмечая карандашом слова. Встречались также в кухне. Это было нетрудно, никто не стремился носить тяжелые котлы и уступали мне место, если я хотел видеть Петра. Он мне указал свою камеру, которая была налево от нас, на третьем этаже, и мы еще и через стекло знаками переговаривались.

Хилла, а также одного из железнодорожников выпустили через две недели. На их место через день посадили двух новых. Один был поручик Колесников, а другой поручик Гайда. Их появление совсем переменило дух камеры. Они были веселые шутники и рассказчики. Их невероятные истории слушала не только наша группа, но и вся камера.

Колесников в особенности был занятен. Правду ли он говорил, или выдумывал, было безразлично, рассказы его всех занимали. Это он окрестил Бутырки "Бутырки Les Bains", и имя это разошлось по всей тюрьме. Он придумал новое название для "мутной воды". Он уверял нас, что зря мы большевиков обвиняем, будто нас кормят только помоями. Он говорил, что суп сварен из сухой комсы. Комса, по его мнению, должна быть заранее намочена. Тот факт, что комса растворяется и вода становится мутной, — не вина большевиков. Это — тех вина, кто изобрел комсу, никому не известную ры-

 

- 163 -

бу, и того дурака, который ее высушил. Итак, суп — комсовый, значит нас добрые большевики кормят рыбой! Он прозвал мутную воду "comme ci comme ca", то есть "ни то ни се". Это тоже разошлось по всей тюрьме.

Он уверял всех, что Бутырки сейчас - самое лучшее место в России. "На воле могут арестовать и расстрелять, все боятся, а здесь, друзья, мы сидим, что в Карлсбаде, диета выработана так, что мы не можем стать тучными, нас заставляют гулять, самые лучшие доктора не могли бы придумать лучшее лечение".

Его шутки размягчали тюремщиков, даже чекистов. Он убедил какого-то чекиста, что мы будем мерзнуть и нам нужно дать лишнее одеяло. "Послушайте, товарищ, если мы до смерти замерзнем, — подумайте, как трудно мертвое тело носить. Гораздо проще дать нам одеяла, тогда бы мы сами в могилку могли пройти". Как ни странно, нам выдали по одеялу. Он же откуда-то получил картон, которым починил разбитые окна.

Его рассказы, может быть, были выдумкой, но мы слушали и хохотали. Он, например, все повторял, что сидит в Бутырках из-за верблюда. Он служил в бронированном отряде в Персии. "Послали нас из Тегерана на юго-запад. Говорят, валите в Багдад. Поехали, 16 броневиков. Доехали до Керман-шаха. Нам говорили, что за нами бензин пошлют. А тут у нас бензин кончился, и никакого бензина не прислали. Сидим в каком-то сарае, ждем. Нас и персюки не особенно любят, а тут вдруг через границу турки появились. Стали нас снарядами обкладывать. Мы выкопали ямы, поместили туда наши броневики и отстреливаемся. Вдруг приходит из Тегерана бригада кубанских казаков. Командует ею генерал Бичерахов. Говорит: "Что ж вы, идиоты, ваши броневики угребли?" Мы ему отвечаем: "Бензину нет". — "Так я вам верблюдов да волов дам, вы их впряжете и они вас до Багдада довезут". Наш командир отказался, говорит — глупо в Багдад входить и быть тащимыми верблюдами. Кубанцы пошли на Багдад, а мы сидим, все бензин ждем. Шесть месяцев сидим, приезжает из Тегерана ординарец. Говорит: "Что вы тут делаете? Багдад уже шесть месяцев тому назад взяли, возвращайтесь в Тегеран". — "У нас бензина нет". — "Подождите, мы вам пришлем". Просидели еще три месяца. Нет бензина. Командир говорит: "Запряжем верблюдов, в Тегеран не так стыдно на верблюдах возвращаться". А тут зима пришла. Верблюды медленно нас тащат. И персюки начали постреливать. Перебили много верблюдов, да и наших поранили. Командир говорит: "Мы никогда броневиков до Тегерана не довезем. Снимем, что можно, а броневики взорвем". Так и сделали. Сели на верблюдов, пошли. Нас все обстреливают персюки. Как метели закрутили, мы повернули на Табриз, там у нас гарнизон был. В одной из перестрелок я как-то отбился от других. Пошел один с моим верблюдом на Табриз. А он, скотина, как задремлю, все на юг заворачивает. Шатался я, шатался, персюки, слава

 

- 164 -

Богу, в деревнях кормят, дошел до Табриза, а там наших нет. Пошел на Нахичевань. Верблюд мой все на юг тянет. Наконец дошел. Прихожу, какие-то беспогонные солдаты спрашивают, кто я такой. Объяснил. Они говорят — я английский шпион, и арестовали, повезли сперва в Тифлис, откуда во Владикавказ и наконец в Москву. Привезли на Лубянку. Говорят мне: "Вы шпион". Я говорю: "На кого ж я шпионил?" - "Не знаем, — говорят, - все равно шпион", — и сюда засадили. Если бы подлый верблюд до большевиков не вернулся, они бы меня никогда не поймали".

Эту историю с разными прибавлениями он много раз рассказывал, и мы все хохотали.

Придумал Колесников и разные способы переговоров со знакомыми в других камерах и вообще нас развлекал.

В ноябре меня вдруг вызвали, говорят, что навещатель ко мне пришел. Это меня испугало. Кто мог меня навестить? Никто же не знал, где я. Пошел. Привели в комнату, разделенную решеткой. Смотрю, гувернантка наша, мисс Фергюссон. Она притворилась, что по-русски мало понимает. Стала говорить по-английски. Тюремщик говорит, что это не позволяется. Я ему объясняю:

— Да она англичанка, русского языка не знает.

— Ну, — соглашается, — говорите с ней на собачьем языке, эти немцы все сумасшедшие, православного языка не знают.

Она мне принесла полушубок, портянки и английскую книгу. Говорит:

— Отметьте слова карандашом незаметно, будем переписываться. Приду опять через две недели.

Принесла и двухфунтовый хлеб, купленный на черной ярмарке. Тюремщик взял хлеб и раскрошил, так что пришлось мне нести его в фуражке.

Она стала приходить каждые две недели. Я возвращал книгу, она мне давала новую. Из переписки я узнал, что отец и мать мои, сестра и младший брат — были в Москве. Живут все в квартире, Трубниковский переулок 17. Сундуки, которые привезла моя сестра, они получили без расписки, и никто не докучал расспросами.

Прошло Рождество. В январе вдруг появились новые чекисты и стали допрашивать некоторых арестованных почему-то в коридоре. Вызвали железнодорожников, Колесникова, Гайду и меня, по очереди. Когда Колесников вернулся в камеру, вид у него был в первый раз удрученный. Я его не успел расспросить, как меня вызвали. Меня охватила дрожь. В коридоре стоял стол, за ним сидела белобрысая чекистка. Глаза у нее были очень светлые, холодно-голубые. Думаю, была латышка. Она на меня холодно посмотрела и сразу же спросила, отчего у меня была расписка на сундуки. Я ей дал то же объяснение, которое давал прежде, но про себя подумал, что теперь мне никак этого не доказать, сундуков на вокзале больше нет.

За чекисткой стояли четверо вооруженных чекистов, что мне

 

- 165 -

очень не понравилось. Она продолжала спрашивать, и вопросы были те же, что задавали на Лубянке. Я, поскольку помнил, ответил в тех же словах. Наконец она меня отпустила, испуганного и удрученного.

Когда я вернулся в камеру, Колесников уже повеселел.

— Вы знаете, мы должно быть очень важные контрреволюционеры, они специально к нам с визитом приезжают.

Несколько дней мы беспокоились, потом все пошло по-старому. Колесников заявил:

— Господа, что они могут с нами сделать? — мы уже под арестом. Расстрелять нас теперь было бы глупо. Подумайте, сколько мы их комсы съели, даже большевики не такие дураки.

В феврале по тюрьме пошли слухи, что террор вдруг утроился. Что Таганка набита и что превратили в тюрьмы даже кадетские корпуса. Кто-то новый, попавший в одну из камер, говорил, что и расстрелы утроились. Атмосфера стала тяжелая, все беспокоились. Затем мисс Фергюссон, которую я ожидал в начале февраля, не пришла. Даже Колесников затруднялся все это объяснить.

26 февраля утром вдруг вызвали меня, Колесникова, Гайду и двух железнодорожников и повели нас вниз. Мы оказались в большой комнате, где было еще человек 20, и среди них — Петр Арапов.

— Ну, братья, вы на свободу. С Богом! — сказал тюремщик, который нас привел.

Мы стали в хвост, и нам по очереди выдавали кусочки желтой бумаги. На них было напечатано: "Товарищ (скажем) Николай Волков арестован 27 августа 1918 года, выпущен 26 февраля 1919 года. К-р. (Штемпель Бутырки и подпись) ".

Никто ни слова не говорил. Открыли дверь в какой-то проход. Собралось нас там человек 25, затем открыли калитку, и мы оказались на улице. Был солнечный день, и снег сверкал. Почему-то все сбились в кучу и медленно пошли по направлению к Садовой. Только когда мы прошли с полверсты, все разговорились.

Один из железнодорожников, с которым я дружил, вдруг сказал:

— Э, брат, дали нам "волчий билет", куда мы с ним? Остановят, затребуют документы. Вот, пожалуйста, я контрреволюционер, даже на документе написано. Да вы что на воле делаете? Пожалуйте на Лубянку! А там крышка.

Это, действительно, был вопрос. Кто-то сказал: "А ты, брат, им не попадайся". Это было легко сказать. Ничего не переменилось, трамваи ходили такие же набитые, люди висели гроздьями, а прохожих на улице было мало. Мы все еще шли толпой, как будто боясь друг друга оставить. Петр Арапов, увидев трамвай, вдруг бросился к нему, крикнув: "Николай, увижу тебя у Оболенских!", и на ходу вскочил на ступеньку.

Мы пятеро держались вместе, расспрашивая друг друга, куда

 

- 166 -

каждый намерен идти. Я оказался один, который целил на Кудринскую площадь.

В те времена мало кто платил за поездку на трамвае, все почти ездили зайцем. Были билетчики, но в такой толкотне трудно им было собирать деньги. У меня денег не было. Но я не рискнул. Дошли до Садовой и разошлись.