- 166 -

С ВОЛЧЬИМ БИЛЕТОМ

В прежнее время три или четыре версты я бы даже не заметил. Но тут у меня вдруг стали подкашиваться ноги. Сел на скамью на бульваре. Глупо это было. Прошел несколько сот шагов — устал и опять сел. Более двух часов шел до Трубниковского.

Позвонил. Открыла дверь моя сестра. Спрашивает:

— Вам кого нужно?            

Я ей говорю:

— Ты что, с ума сошла? Меня не знаешь?

Она спохватилась, узнала меня, обняла. Пошел к зеркалу и сам себя не узнал. Никого, кроме нее, дома нет. Она мне говорит:

— Ты, наверное, голоден? Я тебе что-нибудь сварю.

Сварила. Я сел на обитый стул, почувствовал, будто на пуховую кровать сел, так отвык от мягкой мебели. Стал рассказывать, что со мной случилось. Подчерпнул ложкой суп и вдруг вскочил как ужаленный. Как будто я огонь в рот налил. Стал бегать по комнате, держа ладонью рот. Сестра с ужасом на меня смотрела, решив, наверное, что я с ума сошел. У меня так дух захватило, что я не мог говорить. Оказалось, что сухие овощи, выглядевшие как коричневые деревянные стружки, были сплошной перец.

Когда я наконец смог говорить, я ей объяснил, и мы долго хохотали. Действительно было смешно, просидел шесть месяцев, пришел домой и с места в карьер обжег себе рот.

Мой отец, оказывается, служил в шведском Красном Кресте. Мать служила в департаменте статистики, младший брат был в гимназии. Мисс Фергюссон давала уроки английского языка, а моя сестра работала машинисткой в отделе "Охраны художественной старины", не помню, как это называлось точно. Во главе отдела стояла товарищ Троцкая, жена Льва.

Как прежде в Вязьме, мы и теперь жили лучше москвичей, потому что крестьяне из Хмелиты продолжали каким-то макаром обходить советский кордон вокруг Москвы и привозить кто муку, кто гречиху или ячменную крупу, сало и т.д. Было это, конечно, редко. Москва уже голодала. Крестьяне оставались у нас по нескольку дней и все приглашали моего отца и Сандру обратно к ним. Отец, конечно, не мог ехать, но Сандра провела в деревне несколько раз по не-

 

- 167 -

деле, по две. Не хотели отпускать обратно в Москву, пока она у всех в деревне не погостила. Бывший шофер наш откуда-то дрова привез, "чтобы не мерзли".

Дружно тогда люди жили, все тогда друг другу помогали.

Я очень похудел и ослаб, и моя мать хотела, чтобы я немножко откормился. Моя бывшая учительница литературы в Вяземской гимназии Мария Александровна Рыбникова жила в Малаховке, недалеко от Москвы, на Рязанской железной дороге. Она была в то время очень известна как литераторша. Как раз в это время она собирала и выбирала стихотворения для Антологии. Она помнила, как я любил поэзию, и была очень рада пригласить меня к себе ей помочь. Я тоже был очень доволен и поехал в Малаховку. Стали работать. У нее была великолепная библиотека. Мы перечитывали вслух, спорили, выбирали, писали заметки. Мария Александровна настаивала, чтобы я ходил гулять, чтоб усилить мои ноги. Весна была ранняя. Зная, как я интересовался живописью и архитектурой, Мария Александровна послала меня посмотреть разные имения. Мне в особенности понравилось Быково, которое раньше принадлежало Воронцовым-Дашковым. Мария Александровна убедила меня поехать и в Раменское, бывшее имение Голицыных-Прозоровских.

Я поехал дачным поездом и пошел смотреть. Дом был небольшой, но довольно красивый. Во всех старых имениях были сторожа. Было нетрудно их убедить показать дом. Я пошел искать сторожа.

Прошел перед фасадом, как вдруг из дома выскочил молодой парень с винтовкой. Он меня тут же обвинил в шпионстве и арестовал. Оказалось, что в доме местное Чека. Потребовали документы, а у меня, кроме "волчьего билета", ничего нет. "Значит, - говорят, — шпион". Допрашивают. Говорю, "отдыхаю" в Малаховке. После двухчасового допроса посадили в какую-то темную конурку под лестницей. Я решил, что на этот раз мне не выбраться.

На следующее утро решили меня отправить на Лубянку. Голодного посадили в поезд, под конвоем старика с револьвером. Мы разговорились. Стали говорить о земледелии. Он мне говорит:

— Да вы деревенский!

— Да, — говорю, — деревенский.

— Ох, много накрутили эти горожане, у нас в Раменском даже осенью посева не было.

— Да они не понимают.

— Дурье все, понаехали в деревню, все испортили.

Он стал очень дружелюбно рассказывать про свою жизнь до войны, и трудно было себе представить, что он конвоир, а я арестованный. Милый был старик. Когда мы приехали на Казанский вокзал, я ему говорю:

— Родители будут беспокоиться, если вы меня сразу же отвезете на Лубянку. Если мы возьмем извозчика, могли бы мы заехать в департамент, где служит моя сестра?

 

- 168 -

— Отчего же нет? Никогда на извозчике не ездил. Заедем. Поехали.

Отдел моей сестры был в доме Маргариты Кирилловны Морозовой. До войны она была некоронованной королевой Москвы. Ее покойный муж собирал картины Врубеля, она — французских современных художников, у нее бывали вечера поэтов, философов. Дом ее в Мертвом переулке был невероятной вульгарности. Колонны из разноцветного мрамора, какие-то золоченые купидоны, повсюду бархат и т.д. Все было колоссального размера.

Приехали туда. Старик мой ахнул, когда вошли в прихожую:

— Да это, брат, дворец!

— Нет, — говорю, — не дворец, но денег много потрачено, так только купцы строить могли.

— Да, — говорит старик, — наш князь точно в халупе жил.

Я кого-то попросил вызвать мою сестру, а тут вдруг Миша Фокин проходит. Спрашивает:

— Что ты тут делаешь, Николаша?

Он наш сосед по Хмелите был. Я ему объяснил.

— Э, брат, подожди, я тебе устрою.

Тут моя сестра появилась. Фокин ей что-то быстро объяснил, и они вместе куда-то побежали. Сидим мы в прихожей. Я извинился перед стариком, что так долго сидим.

— Э, братец, я здесь наслаждаюсь, ничего такого никогда не видел.

Прошел почти час. Выходит Фокин с сестрой и дает мне бумагу. Напечатано: "Николай Волков отправлен в село Раменское, чтобы осмотреть дом, бывший Голицыных-Прозоровских, для сего департамента... " и еще что-то. Подписано — "Товарищ Троцкая". И штемпель.

Поехали на Лубянку. Та же комната, в которую меня ввели шесть месяцев тому назад. Старик протянул чекисту какую-то бумагу. Чекист осторожно ее прочел. Посмотрел на меня. Я ему говорю:

— Ошибку они сделали, я туда официально был послан, а они не слушали.

— Какую ошибку?

— Да вот смотрите! — Показываю ему свою бумагу.

— Кто это - товарищ Троцкая?

— Как кто? Жена товарища Льва Троцкого.

Он покраснел:

— Да чего же они вас арестовали? — И обрушился на несчастного старика.

— Подождите, подождите, он тут совсем не при чем, его послали.

— Вот канальи! Провинциальные дураки, что они время наше тратят! Они и читать не умеют!

К счастью, мой старик, которого я заранее поблагодарил и дал деньги на извозчика, юркнул куда-то и исчез.

 

- 169 -

- Ну, это ошибка, зря вас сюда привезли. - Вернул мне бумагу, и я вышел.

Я вернулся к Фокину, и он мне сварганил документ, который будто бы меня причислял к "отделу старины". Теперь у меня были две бумаги, новая и "волчий билет". Это давало мне некоторую свободу ходить по улице, не боясь быть остановленным милиционером. Но в случае облавы Чекой такая бумага была ни к чему. Чека сейчас же бы стала справляться, а моего имени в списке работающих в отделе не было.

Облавы теперь стали еженощные. Но, слава Богу, Чека была методична. Облавы были по районам, скажем, между Арбатом и большой Никитской, затем Никитской и Тверской и т.д. Иногда были вдруг неожиданные районы, скажем, Пресня. Кроме того, бывали специальные обыски какого-нибудь дома. Все эти облавы происходили каждую ночь, обыкновенно после 10 часов вечера. Появилась новая часть населения — "бегуны". Это были люди с "волчьим билетом", или офицеры, которых Троцкий искал для Красной армии.

Невероятно холодная зима 1918-19 года послужила "бегунам" хорошо. Дело в том, что в Москве повсюду дома стояли более или менее особняком. Даже и те, которые стояли рядом друг с другом, имели сады. Почти все сады были окружены деревянными заборами. В ту зиму дров не было. Люди по ночам срывали заборы и жгли. К началу 1919 года заборы почти вовсе исчезли. И тогда открылись большие сады прямо на улицу. В годы войны и революции мало кто ухаживал за садами, и к этому времени они разрослись, превратились в какую-то полутайгу или что у нас в Смоленской губернии называлось "паршевники".

По этим "паршевникам" протоптаны были тропы. Чека никогда не смела в них соваться. Можно было, если хорошо знал Москву, пробраться, скажем, от Остоженки на Лефортовскую сторону, только перебегая улицы, из паршевника в паршевник. Если кого встречал на тропе, наверняка был "бегун". Редко разговаривали с такими встречными. Обыкновенно просто говорили: "Скатертью дорога!" — "И вам, брат!". Но, конечно, предупреждали друг друга, скажем: "На Спиридоновке облава". — "Спасибо, все чисто до Сретенской". — "С Богом!" — "Вам тоже".

Говорили, что в Москве тогда было двадцать-тридцать тысяч бегунов. Некоторые считали, что больше.

Каждую ночь все эти бегуны, как кочевники, шатались по паршевникам. Все стремились ночевать в уже обысканных районах. Развилась какая-то подпольная система. Незнакомые предупреждали друг друга о безопасных местах и опасных. У всех были свои "ночлежки" у знакомых и полузнакомых. Все друг другу помогали.

Были, конечно, и подозрительные ночлежки. Например, в нашем доме, в верхней квартире, жила старуха Екатерина Петровна

 

- 170 -

Ермолова. У нее было два внука, 16-ти и 17-ти лет, бароны Штекели. Все подозревали, что они служили в Чека. Сама Екатерина Петровна меня предупредила. Их нужно было опасаться. К этому времени никто никому, кроме верных друзей, не верил и ни с кем не разговаривал. О политике вообще никто не говорил, да даже и не думал.

Люди иногда пропадали. Трудно было сказать, были они арестованы или каким-нибудь образом бежали из Москвы. Выбраться из Москвы в дачные места было не так трудно, но дальше было очень опасно. Во-первых, был кордон Чеки, его еще можно было проскочить, но дальше были "зеленые". Они считали, что все, кто из Москвы, — коммунисты. Попасться им было не легче, чем попасть на Лубянку. Они без всякого разговора расстреливали каждого с севера. Легче всего было выбраться из Москвы как раз на север, но к чему? Оттуда куда?

Некоторые потом мне рассказывали, что выбрались сперва в Ярославскую губернию, потом в Тверскую, оттуда в Смоленскую, Могилевскую, а затем на юг. Это отнимало иногда больше года очень опасной поездки.

Мне повезло. Во главе Исторического архива, который подчинялся, кажется, Комиссариату иностранных дел, был назначен граф Павел Шереметев. Его брат, дядя Саша Шереметев, был наш родственник и сосед: женат на тете Мане Гейден и жил в Высоком. Павел не был женат. Как только я узнал о его назначении, попросил взять меня в Архив. Он меня назначил в помощники генеологу Ельчанинову. Таким образом, у меня появился новый документ, на этот раз не поддельный.

В Архиве была масса исторических бумаг, переписка послов, письма князя Курбского, боярина Матвеева, бесконечное число каких-то указов, записи переговоров и т. п. Отдел Ельчанинова тонул в выписях из департамента Герольдий. Раньше это был отдельный департамент, но при переезде из Петербурга в Москву его "разжаловали" в отдел исторического Архива. Ельчанинов часто посылал меня в Исторический Музей за справками. Там тогда служил некто Рыбников. Сам Ельчанинов был маленький старичок, ярославский помещик. Он взялся писать родословную ярославских дворян задолго до 1-й войны. Говорил мне, что в черновике дошел до буквы "М" и бросил, потому что понял, что ему понадобилось бы жить 200 лет, чтобы такую работу закончить. Он решил ограничиться родословной семьи Волковых, которых в Ярославской губернии было, он говорил, "как собак нерезаных". Много позже я узнал, что книгу эту он кончил и даже напечатал в Гельсингфорсе.

Жизнь в Москве в то время была странная до фантастичности. Днем люди жили совершенно обыкновенно. На улицах было безопасно, люди ходили друг к другу в гости и т.д. А ночью шныряли, как крысы, по паршевникам и на ночевку входили в дом со двора.

 

- 171 -

Например, у Сабуровых на квартире, недалеко от Собачьей площадки, каждый четверг собиралась масса людей. Приходили поэты, музыканты, художники. Дочери хозяйки, Елизаветы Владимировны Сабуровой, "тетя" Маня и Саша Шидловская — были подругами моей матери. У Саши было много детей, один из них, Юрий, был моим другом в детстве. Я всегда ходил на эти "четверги". Поэты читали свои стихи, мне было страшно интересно, я любил поэзию. Иногда приходил Игорь Грабарь. Я с ним несколько раз говорил, потому что я очень интересовался русским портретом.

Были и собрания молодежи у князя Алексея Дмитриевича Оболенского, дом был гостеприимный. Никого, конечно, тогда не кормили, но поили чаем из сушеной моркови.

К нам тоже приходило на "чай" множество народу. Например, полковник барон Притвиц, замечательный человек. Он всегда ходил в форме стрелков Императорской Фамилии, только погоны снял. Мой отец ему говорил:

— Притвиц, ты дурак, тебя арестуют.

— Может быть, но что они могут со мной сделать? Они знают, что я гвардейский офицер, что я монархист, а вреда им никакого не делаю, — ну что, расстреляют, только пули тратить.

Приходил товарищ Лундберг с женой. Он был товарищ Комиссара по просвещению, помощник товарища госпожи Коллонтай. Старый большевик и идеолог, он при том был премилый человек. Но удивительно наивный: он не верил, что люди голодают, что Чека расстреливает невинных. "Конечно, сейчас время трудное, это понятно, мы еще не устроили все..." Только позднее он вдруг понял, что всеобщий голод был частью ежовых рукавицах. Но тогда он оправдывал правительство, мол, крессоветской политики, что голодные ни на какие баррикады не лезут, и голод вместе с террором держит всех в тьяне удерживают съедобное... Мой отец ему говорил:

— Да вы оставьте крестьян в покое, перестаньте их притеснять, они вам навезут сколько угодно съестного.

— Да они же темные, они не понимают блага социализма.

Но стал иногда приносить в подарок белый хлеб или десяток яиц.

— Видите, все есть!

— Так это в ваших лавках, где только коммунисты могут покупать.

Странно было, что такой хороший человек был так слеп. Мои родители переехали в Москву в то самое время, как меня арестовали. Никто не знал наверняка, что со мной случилось. Я просто пропал. Видел сестру в то утро, пошел на работу, послали в Английскую миссию — и баста. Справлялись — ничего. Тут старая графиня Шереметева говорит моей матери:

— Пойди к Каменеву.

Я у него была, справлялась о моих сыновьях и о Саше Сабурове. Пришла, там много народу сидит, запол-

 

- 172 -

нила анкету. Не успела сесть, приглашают, открыли дверь, а тут Каменев вскочил, подошел, поцеловал мне руку и кресло подставил. Спрашивает — что он может сделать? Рассказала, а он говорит — это не от него зависит, но узнает. До сих пор не узнал.

Моя мать все-таки решила пойти к Каменеву. Пришла. Комната набита, некоторые уже второй день сидят. Заполнила анкету. Тогда анкеты были с полверсты. Имя, кто был отец, кто мать, где раньше жил и т.д., и т.д. Смеялись тогда, что если идти на прошение, то заранее нужно было разузнать, "кто был дантист твоей бабушки". Но тут выскочил какой-то господин и говорит моей матери: "Простите, товарища Каменева нет, вас примет товарищ комиссара товарищ Крутиков". И повел в его кабинет. Вошла, Крутиков вскочил, поцеловал ей руку и говорит:

— Простите, что заставил вас ждать. Моя мать ему говорит:

— Меня сразу же провели, у вас там комната набита людьми, которые пришли задолго до меня.

— Да вы, Варвара Петровна, совсем другое дело. Я вашего батюшку очень хорошо знал и уважал. Когда он был обер-прокурор, я в его конторе служил маленьким чиновником. Всегда он со мной разговаривал и поощрял. Все, что я знаю в юстиции, от него научился. Граф был замечательный человек. Что я могу для вас сделать?

Моя мать объяснила, что я пропал и что меня, вероятно, арестовали. Он говорит;

— Варвара Петровна, это не от нас зависит, это Чека, но я все, что могу, узнаю и сделаю.

Моя мать его поблагодарила, а он говорит:

— Варвара Петровна, у меня автомобиль, я вас домой отвезу.

— Нет, спасибо, я сама пешком пойду, у вас тут много людей ждут.

— Ах, они пускай ждут!

— Нет, — говорит моя мать, — я в вашем автомобиле ехать не хочу.

— Да, — говорит Крутиков, — понимаю, вам неудобно. Через неделю приехал с визитом и дал знать, что я теперь в Бутырках сижу и что сделает все возможное, чтобы меня оттуда вытянуть.

По крутиковскому прошению или просто потому, что Чеке нужно было место в Бутырках, меня выпустили — не знаю. Я об этом забыл и, как дурак, почти что влип. Однажды, когда уже работал в Архиве, пришел домой, вхожу в комнату — сидит какой-то господин. Говорит:

— Вы, вероятно, сын Варвары Петровны. Это вы были арестованы?

— Да, меня эти идиоты из Чеки арестовали.

— За что вас арестовали?

 

- 173 -

— Не знаю, они сами, вероятно, не знали. Большевики, идиоты, арестовывают людей, расстреливают, морят, только потому, что трусы, пуганая ворона куста боится.

— Да может быть - против них заговоры? Вы, может, этого не знаете?

— Да кто на пустой желудок заговаривать станет?

— Ну, их противники!

— Это ерунда, какие теперь противники, конечно, их все терпеть не могут, но это не значит, что будут бунтовать.

Поговорили о том, о сем. Вдруг смотрю через окно, подъезжает большой черный автомобиль, остановился. Я испугался. А он говорит:

— За мной автомобиль приехал. А вы, молодой человек, слишком много говорите. Вам посчастливилось, что это я, я вашего дедушку очень уважал, а также вашу мать. Держите язык за зубами. Скажите вашей матери, что приезжал, но ждать не мог.

И ушел. Меня схватила паника, но уж делать было нечего. Рассказал матери, а она мне говорит, что это был Крутиков и я должен быть осторожнее. Слава Богу, ничего не случилось.

Между прочим, те, кто откровенно заявляли себя монархистами, почти всегда были в безопасности. Очень немногих помещиков расстреляли, и то большинство не в Москве. Вероятно, они были нужны в разных комиссариатах. Да и как Лундберг говорил: "Монархисты заговаривать не умеют, им никогда не приходилось. Социалисты и либералы — это другое дело, они против царского правительства подкапывались, а теперь против нас". Это была правда, но не совсем. Молодежь не верила в то, что можно было опрокинуть Советы изнутри, и думала, что только снаружи можно их высадить, то есть Белой армией. Взрослые приспособились и говорили: "Подождите, дайте большевикам достаточно веревки, сами повесятся". У всех была неуверенность. Говорили, что Белую армию поддерживают иностранцы и что в ее правительстве — социалисты. Боялись, что социалисты продадутся иностранцам, если выиграют. Из патриотизма некоторые из старших, даже генералы, предпочитали большевиков. А молодежь хотела выкинуть и большевиков, и социалистов, и кадетов, и иностранцев. Никто о будущем правительстве всерьез не думал, лишь бы отделаться от нынешних бандитов. О монархии тоже не думали, никто из оставшихся Романовых никого не привлекал. Говорили: "Выгоним — посмотрим, что будет". Хотели сохранить только традицию старой армии, гордость русской историей и Церковь. Для большинства политика совершенно не играла роли.

Так или иначе, я и все мои друзья мечтали добраться до Белой армии на юге, но в тот момент это было несбыточно. Выбраться из Москвы, пробраться через зеленых — было вне всякой возможности.