- 195 -

Месяц, который я провела в Арестном Доме, был сравнительно спокойный и счастливый, хотя иногда бывало и жутко, так как в это время была первая попытка большевиков встать во главе правительства. Большая часть членов Временного правительства уже сошла со сцены, но оставался еще Керенский. Караул Арестного Дома не показывался, кроме одного раза в день при смене. Один вооруженный солдат сторожил у моей двери, но при желании я могла выходить в общую столовую, куда, однако же, я никогда не ходила. Из заключенных я была единственная женщина. Кроме меня тут были генерал Беляев и 80 или 90 морских офицеров из Кронштадта, «Кронштадтские мученики», как их называли. Все они, худые и несчастные, помещались человек по 10 в комнате. Некоторые из них помнили меня по плаванию с Их Величествами, и я иногда говорила с ними.

Комендант, узнав, что у меня есть походная церковь в лазарете, обратился ко мне с просьбой, не позволила бы я отслужить обедню для всех

 

- 196 -

заключенных, так как самое большое желание офицеров было причаститься Св. Таин. Обедня эта совпала с днем моего рождения, 16 июля. Трогательная была эта служба: все эти несчастные, замученные в тюрьмах люди простояли всю обедню на коленях; многие неудержимо рыдали, плакала и я, стоя в уголке, слушая после неизъяснимых мучений эту первую обедню. Закрыв глаза, прислушивалась к кроткому голосу священника и стройному пению солдат. Я могла себя вообразить у себя в лазарете — только вместо раненых стояли настрадавшиеся заключенные.

Комендант Наджаров обращался со всеми заключенными предупредительно и любезно, но был большой кутила. Он держал беговых лошадей, которых по вечерам проезжал мимо наших окон. Навещал он нас ежедневно, ладил с солдатами и умел устранять неприятности. Впрочем, он не стеснялся требовать с меня и с других постоянно большие суммы денег «в долг». К счастью, эти просьбы удалось мне отклонить. Трудно об этом говорить, когда я видела от него много добра, но таковы были нравы и привычки многих русских людей, и нечего удивляться, что случилось все то, что теперь мы переживаем.

В Арестном Доме я начала поправляться. Весь день я просиживала у открытого окна и не могла налюбоваться на зелень в садике и на маленькую церковь Косьмы и Дамиана. Но больше всего доставляло удовольствие — смотреть на проходивших и проезжающих людей. Цвет лица из земляного превратился в нормальный, но я долго не могла привыкнуть разговаривать, и меня это страшно утомляло. К вечеру я очень нервничала: мне все казалось, что придут за мной стрелки из крепости, и я просила разрешения коменданта, чтобы дозволили девушке спать в одной комнате со мной. Учиты-

 

- 197 -

вая мое нервное состояние, он впоследствии разрешил сестрам милосердия моего лазарета ночевать со мной. Спали они, бедные, на полу на матрасе, чередуясь. Одна из них скрывала это от своих родителей, боясь, чтобы ей не запретили дежурство; с благодарностью вспоминаю их всех.

Свиданья были разрешены по 4 часа в день. Как я могу описать радость свидания с родителями и с некоторыми дорогими друзьями, которые не побоялись меня навещать — словами всего не опишешь. Сидела с родителями без посторонних свидетелей и говорила без умолку; мне привезли одежду, книги и многое множество цветов. Узнала я о полном разгроме нашей армии и о шатком положении пресловутого Временного правительства. Что ожидало бедную Родину, никто не знал. Мои дорогие друзья в Царском были еще живы и здоровы, но терпели ежедневно оскорбленья от палачей, которые окружали их. О подробностях июльской революции знаю меньше, чем те, кто был в то время на воле. Но какие ужасные дни пережили и мы, заключенные. У нас в карауле поговаривали, что будет восстание большевиков.

Произошло это ночью 3 июля. Из казарм Саперного полка, находившегося как раз за церковью Косьмы и Дамиана, стали доноситься дикие крики: «Товарищи, к вооруженному восстанию!..» В одну минуту солдаты сбежались со всех сторон с винтовками, кричали, пели какие-то песни, откуда-то послышались выстрелы, загремела музыка. Дрожа от волнения и страха, я стояла у окна с горничной и солдатом из караула с Георгиевской медалью. Последний рассказывал, что у них была получена телеграмма от кронштадтцев, чтобы ожидать их приезда к 2 часам ночи; лично он был против выступления и говорил, что в случае чего спрячет меня у своей сестры, так как я-де единственная женщина здесь.

 

- 198 -

Никто эту ночь не спал; бедные морские офицеры ходили, как звери в клетке, взад и вперед. Всех нас предупредили не оставаться в наших комнатах, так как опасались, что будут стрелять в наш дом. По нашей улице шествовали все процессии матросов и полки с Красной Горки, направляясь к Таврическому Дворцу. Чувствовалось что-то страшное и стихийное: тысячами шли они, пыльные, усталые, с озверелыми, ужасными лицами, несли огромные красные плакаты с надписями «Долой Временное правительство! Долой войну!» и т. д. Матросы, часто вместе с женщинами, ехали в грузовых автомобилях, с поднятыми на прицел винтовками. Наш караульный начальник объявил, что если они подойдут к Арестному Дому, то караул выйдет к ним навстречу и сдаст оружие, так как все караульные на стороне большевиков.

Комендант показал себя молодцом: караул хотел его арестовать, но он просидел с ними двое суток, уговаривая их, и в конце концов склонил всех на свою сторону. Караул в эти дни, к счастью, не сменяли. Я сама все время сидела в коридорчике с генералом Беляевым. Нервно больной, он трясся как лист, и мне же, которая боялась одной спать в комнате, приходилось все время его успокаивать. Изнемогая от усталости на вторую ночь, я прилегла, пока генерал сторожил у окна. Дорогой доктор Манухин несколько раз посетил меня, но в эти дни он опасался приехать. Руднев приезжал ко мне с допросами, и раз был Петроградский прокурор Коринский, который сказал уходя, что есть надежда на мое скорое полное освобождение.

24 июля пришла телеграмма из прокуратуры, чтобы кто-нибудь из моих родных приехал за получением бумаги на мое освобождение. Родители уехали в Терриоки. Целый день я ожидала дядю Гришу — на него была единственная надежда. Как я

 

- 199 -

волновалась! К счастью, около 6 часов он приехал и тотчас же помчался в прокуратуру, надеясь еще застать прокурора. Я стояла у окна с двумя моими врачами из лазарета, с замиранием сердца ожидая его. Наконец на углу показался извозчик, на котором ехал дядя, издали махая бумагой. Вбежав в комнату, он обнял меня со словами «Ты свободна!». Я заплакала... Прибежали арестованные, солдаты, горничные: жали мне руки, связывали узлы с моими пожитками. Караульный начальник сам свел меня под руку по лестнице, усадили меня на извозчика, и мы поехали мимо церкви Косьмы и Дамиана в квартиру дяди. Поднялись наверх: маленькая столовая, накрытый стол — точно во сне... После тюрьмы лишь понемногу привыкаешь к свободе: воля как бы убита, даже трудно пройти в соседнюю комнату... все как будто надо у кого-то просить позволения... Но какое необъяснимое счастье — свобода... Какая радость эти первые дни двигаться по комнатам, сидеть на балкончике, смотреть на проходящую и проезжающую публику. А главное — посещать храмы: я объездила все родные церкви. Иногда ездила с родителями или с кем-нибудь из моего лазарета в Удельный лес или на Лахту — не могла надышаться и налюбоваться природой.

В Царское, конечно, не смела ехать. От моего верного Берчика узнала, как обыскивали мой домик, как Временное правительство предлагало ему 10 тысяч рублей, лишь бы он наговорил гадости на меня и на Государыню; но он, прослуживший 45 лет в нашей семье, отказался, и его посадили в тюрьму, где он просидел целый месяц. Во время первого обыска срывали у меня в комнате ковры, подняли пол, ища «подземный ход во дворец» и секретные телеграфные провода в Берлин. Искали «канцелярию Вырубовой» и, ничего не найдя, ужасно досадовали. Но главное, что они искали, — это винные

 

- 200 -

погреба, и никак не могли поверить, что у меня нет вина. Обыскав все, они потребовали, чтобы моя старушка кухарка приготовила им ужин, и уехали, увезя в карманах все, что могли найти поценней.

Хотя я не могла поехать в Царское навестить тех, о ком я так скучала, но за несколько дней до их отъезда в Сибирь я получила маленькое письмо от Государыни (письмо № 1 — см. Приложение I). С этим письмом Государыня послала мне коробку моих золотых вещей, которую она сохранила во время моего ареста. Горничная рассказывала мне, как они провели лето, как одно время Их Величеств разъединили друг от друга и позволяли только разговаривать во время обеда и завтрака в присутствии офицеров. Революционная власть Временного правительства старалась всеми силами обвинить Государыню в измене и т.д., но им не удалось. Они ненавидели ее гораздо больше Государя. Когда их обвинение не нашло себе подтверждения, они снова дозволили Государю и Государыне быть вместе. После их отъезда в Сибирь маленькая горничная опять пришла ко мне. Она рассказывала, как Керенский устраивал их путешествие и часами проводил время во дворце, как это было тяжело Их Величествам. Он приказал, чтобы в 12 часов ночи все были готовы к отъезду. Дорогие царские узники просидели в круглом зале с 12 часов до 6 часов утра, одетые в дорожное платье. В 5 часов утра один из преданных лакеев не побоялся принести им чаю, что немножко их подбодрило. Алексею Николаевичу становилось дурно. Уехали они из дворца с достоинством, совсем спокойные, точно отправляясь на отдых в Крым или Финляндию. Даже революционные газеты не могли ни к чему придраться.

Я переехала к зятю в его дом на Морской. В верхнем этаже жил некий Манташев, и там каждую ночь происходили кутежи, которые кончались часов

 

- 201 -

в 7 утра. Вино лилось рекой. Бывали там Их Высочества Борис Владимирович, Мария Павловна и другие. Я тяжело заболела разлитием желчи и целыми ночами не могла спать от шума и музыки; больная и нервная, я не могла привыкнуть к этой обстановке после всего пережитого. Зять мой тоже целыми ночами пропадал у них наверху. Приезжал ко мне Mr. Gibbs, снимал меня для Государыни и уехал в Тобольск. Всевозможные корреспонденты, английские и американские, ломились ко мне, но я видела, кажется, только двух или трех: американца Crozzier-Jong и Mrs. Dorr. Зять мой получил письмо от своей сестры, что она приезжает и не хочет быть со мной под одной крышей, и я переехала снова к дяде.

24 августа вечером, как только я легла спать, в 11 часов явился от Керенского комиссар с двумя «адъютантами», потребовав, чтобы я встала и прочла бумагу. Я накинула халат и вышла к ним. Встретила трех господ, по виду евреев; они сказали, что я, как контрреволюционерка, высылаюсь в 24 часа за границу. Я совладала с собой, хотя рука дрожала, когда подписывала бумагу; они иронически следили за мной. Я обратилась к ним с просьбой отложить отъезд на 24 часа, так как фактически не могла в этот срок собраться: у меня не было ни денег, ни разрешения взять кого-нибудь с собой. Ко мне, как опасной контрреволюционерке, приставили милиционеров. Заведующий моим лазаретом Решетников и сестра милосердия Веселова вызвались ехать со мной. 25-го появилось сообщение во всех газетах, что меня высылают за границу; указан был день и час. Близкие мои волновались, говоря, что это провокация. Последнюю ночь мои родители провели со мной, из нас никто не спал. Утро 26-го было холодное и дождливое, на душе невыразимо тяжело. На станцию поехали в двух автомобилях,

 

- 202 -

причем милиционеры предупредили ехать полным ходом, так как по дороге могли быть неприятности. Мы приехали первыми на вокзал, в зале 1 класса ожидали спутников. Дорогим родителям разрешили проводить меня до Терриок. Вагон наш был первый от паровоза. В 7 часов утра поезд тронулся, — я залилась слезами. Дядя в шутку называл меня эмигранткой. Несмотря на все мученья, которым я подвергалась за последние месяцы, «эмигрантка» убивалась при мысли уезжать с Родины. Казалось бы, все готова терпеть, лишь бы остаться в России. Наша компания контрреволюционеров состояла из следующих лиц: старика редактора Глинки-Янчевского, доктора Бадмаева — пресмешного божка в белом балахоне с двумя дамами и маленькой девочкой с черными киргизскими глазками, Манусевича-Мануйлова и офицера с Георгиевской ленточкой в петлице и в нарядном пальто, некоего Эльвенгрена. Странная была наша компания «контрреволюционеров», не знавшая друг друга. Стража стояла у двери; ехал с нами тот же комиссар-еврей, который приехал ко мне ночью с бумагой от Керенского. Почему-то теперь он был любезнее. В Белоострове публика заметила фигуру доктора Бадмаева в белом балахоне и начала собираться и посмеиваться. Узнали, что это вагон контрреволюционеров; кто-то назвал мою фамилию, стали искать меня. Собралась огромная толпа, свистели и кричали. Бадмаев ничего не нашел умнее, как показать им кулак; началась перебранка — схватили камни с намерением бросить в окна. Не знаю, чем бы все это кончилось, если бы поезд не тронулся. Я стояла в коридорчике с дорогими родителями ни живая, ни мертвая. В Терриоках — раздирающее душу прощанье, и поезд помчался дальше.

Но случилось еще худшее. Подъезжая к Рихимякки, я увидела на платформе толпу в несколько

 

- 203 -

тысяч солдат; все они, видимо, ждали нашего поезда и с дикими криками окружили наш вагон. В одну минуту они отцепили его от паровоза и ворвались, требуя, чтобы нас отдали на растерзание. «Давайте нам Великих Князей. Давайте генерала Гурко...» Их ввалилось полный вагон. Я думала, что все кончено, сидела, держа за руку сестру милосердия «Да вот он, генерал Гурко», — кричали они, вбежав ко мне. Напрасно уверяла сестра, что я больная женщина, — они не верили, требовали, чтобы меня раздели, уверяя, что я — переодетый Гурко. Вероятно, мы все были бы растерзаны на месте, если бы не два матроса-делегата из Гельсингфорса, приехавшие на автомобиле: они влетели в вагон, вытолкали половину солдат, а один из них — высокий, худой, с бледным добрым лицом (Антонов) — обратился с громовой речью к тысячной толпе, убеждая успокоиться и не учинять самосуда, так как это позор. Он сумел на них подействовать, так что солдаты немного поутихли и позволили прицепить вагон к паровозу для дальнейшего следования в Гельсингфорс. Антонов сказал мне, что он социалист, член Гельсингфорского совета и что их комитет получил телеграмму из Петрограда — они предполагали, что от Керенского — о нашей высылке и приказание нас захватить; рассказал, как они мчались в автомобиле, надеясь захватить также Великих Князей и генерала Гурко, что мы, в сущности, представляем для них малую добычу и что они нас задержат до тех пор, пока не получат разъяснения Правительства о причине высылки контрреволюционеров за границу. Он сел около меня и, видя, что я плачу от нервного потрясения, только что пережитого страха, ласково успокаивал меня, уверяя, что никто меня не обидит и, выяснив дело, отпустят. Мне же лично дело это не представлялось настолько простым: казалось, что все это было подстроено, чтобы толпа

 

- 204 -

разорвала нас. Вероятно, и с генералом Гурко также бы разделались, но он был умнее и уехал в Архангельск к англичанам.

К ночи мы подъехали к Гельсингфорсу. Всех остальных спутников Антонов отправил под конвоем, мне же и сестре он сказал, что проведет нас в лазарет, находившийся на станции. От слабости и волнения я не могла держаться на ногах, санитары на носилках понесли меня на пятый этаж. По всей дороге стояла толпа больных и раненых матросов и солдат в полосатых синих халатах. Особенных замечаний не слыхала; кто-то даже сказал: бедняжка… Сестра финка, очень милая, уложила меня в постель, дала лекарство, но нам недолго пришлось остаться в покое. Через полчаса поднялась суматоха, пришел караул с «Петропавловска», матросы, похожие на разбойников, со штыками на винтовках, какие-то делегаты из комитета, требуя, чтобы меня перевезли на «Полярную Звезду» к остальным заключенным. Антонов с ними сердито спорил, доказывал, но ему пришлось сдаться. Он с бледным, взволнованным лицом прибежал мне объяснить положение дела и торопил скорее одеться.

Испуганная и слабая, я спустилась вниз на костылях среди возбужденной толпы матросов. Антонов шел возле меня, все время их уговаривая. Самое же страшное было, когда мы вышли на площадь перед вокзалом. Тысяч шестнадцать народу — и надо было среди них дойти до автомобиля. Ужасно слышать безумные крики людей, требующих вашей крови... Но Господь чудом спас меня. Я же была уверена, что меня растерзают, и чувствовала себя, как заяц, загнанный собаками... Антонов вел меня под руку, призывая их к спокойствию, умоляя, уговаривая... Все это было делом нескольких минут, но никогда в жизни их не забуду. Антонов бережно посадил меня и сестру в автомобиль, и мы на-

 

- 205 -

чали медленно двигаться сквозь неистовствующую толпу. «Царская наперсница, дочь Романовых. Пусть идет пешком по камням...» — кричали обезумевшие голоса. Но Антонов, стоя в моторе, жестикулировал, кричал, заставляя их расступиться и давать дорогу...

Наконец вырвались и покатились куда-то по городу. На набережной остановились, пришлось лезть по плоту, доскам и, наконец, по отвесному трапу. Антонов почти нес меня на руках. Мы очутились на яхте «Полярная Звезда», с которой связано у меня столько дорогих воспоминаний о плаваниях — по этим же водам с Их Величествами... Яхта перешла, как и все достояние Государя, в руки Временного правительства. Теперь же на ней заседал «Центробалт». Нельзя было узнать в заплеванной, загаженной и накуренной каюте чудную столовую Их Величеств. За теми же столами сидело человек сто «правителей» — грязных, озверелых матросов. Происходило заседание, на котором решались вопросы и судьба разоренного флота и бедной России.

Пять суток, которые я провела под арестом на яхте, я целый день слышала, как происходили эти заседания и говорились «умные» речи. Мне казалось, что сижу в доме сумасшедших... Нас поместили в трюм. Все было переполнено паразитами; день и ночь горела электрическая лампочка, так как все это помещение было под водой. Никогда не забуду первой ночи. У наших дверей поставили караул с «Петропавловска», те же матросы с лезвиями на винтовках, и всю ночь разговор между ними шел о том, каким образом с нами покончить, как меня перерезать вдоль и поперек, чтобы потом выбросить через люк, и с кого начать — с женщин или со стариков. Всю ночь не спал и наш новый друг Антонов; сидел у стола, разговаривал то с тем, то с другим; когда караул гнал его спать, он отказывался,

 

- 206 -

говоря, что исполняет при нас обязанности комиссара и не имеет права спать. Он напоминал постоянно матросам, что без согласия совета матросы не имеют права нас лишать жизни. Когда караул сменила команда с «Гангута», Антонов ушел, и я больше никогда его не видала. Вернувшись на свой корабль, матросы с «Петропавловска» убили всех своих офицеров...

Так провели мы пять суток. Как мы не сошли с ума, не знаю, но когда нас перевели в крепость, то я заметила, что стала седая. Нас выводили на полчаса на верхнюю палубу; там мы набирались воздуха; я садилась возле рубки, где так часто сидела с Государыней и где каждый уголок был памятен мне. На этом же месте пять лет тому назад я снимала Императрицу-Мать вместе с Государем и ее японскими собачками в день именин Государыни; какая чистота была тогда на яхте... а теперь! Под крики ораторов Центробалта сидели мы, ожидая нашей участи. — Ну что? Есть известия из Петрограда? — то и дело спрашивали мы, но никто не ехал, никто ничего не знал. Кормили нас хорошо. Вылезали из наших нор к столу: нам приносили мясо, суп, много хлеба и чай. Новый ужас пережили мы на второй вечер, когда был митинг на площади около «Полярной Звезды» по поводу нас. Толпа требовала самосуда, ворвались делегаты на яхту, обходили наши конуры и нашли, что мы слишком хорошо содержимся. Мыться не было возможности среди матросов. Набрела на двух земляков из нашего села Рождествена. Они жалели меня и говорили, что если бы знали, что это наша Анна Александровна, то как-нибудь похлопотали бы, но теперь ничего нельзя было сделать. Раз вечером я нашла у себя в каюте безграмотно написанное письмецо, которое сообщало, что нас поведут в крепость или тюрьму и что пишущий жалеет меня.

 

- 207 -

Мысль о новом заключении была ужасна. Наконец, 30 августа вечером пришли к нам. Островский (начальник охраны), молодой человек лет 18-ти со злыми глазами и нахальным выражением, а также несколько членов совета и объявили, что все арестованные отправляются в тюрьму в Свеаборгскую крепость, сопровождающие же их по собственному желанию могут быть свободны. Я кинулась к сестре, умоляя ее не оставлять меня, но она наотрез отказалась. «Я принес Вам манифест — вы свободны», — объявил он сестре, Решетникову и двум женщинам, сопровождавшим доктора Бадмаева. Одна из них, странная стриженая барышня с подведенными глазами, Эрика, называла себя гувернанткой маленькой Аиды. Островский, бритый, в шведской куртке и фуражке защитного цвета, нагло насмехался: «Конечно, я понимаю, ходить за больными, — говорил он, — но не за такой женщиной, как Вырубова». Вокруг поднялся наглый хохот. «Да кроме того их, вероятно, скоро убьют...» Но стриженая барышня, оставляя маленькую Аиду, объявила: «Я еду с доктором Бадмаевым». Потом, подойдя ко мне, она шепнула: «Хотя я вас не знаю, я буду за вами ходить». Нас торопили. Я передала сестре несколько золотых вещей и просила ее передать последний привет родителям. Спустились по скользкому трапу и помчались в большой моторной лодке в неизвестность...