- 80 -

Гимназические годы

 

 

В семидесятых годах прошлого века двумя выдающимися педагогами того времени — Софьей Александровной Арсеньевой и Львом Ивановичем Поливановым — были учреждены в Москве в районе Пречистенки две гимназии: Арсеньевская и Поливановская. Связь между этими школами была самая тесная; если сыновья учились у Поливанова, дочерей отдавали к Ар-сеньевой. Преподавание было в большинстве случаев общее, почти все учащиеся знали друг друга, и, начиная с 6-го класса, между ними возникали юношеские романы. Бывали случаи пересылки записок в карманах пальто математика А.А. Игнатова, который, переходя с урока на урок, не подозревал, что играет роль почтового голубя.

Поливановцы не имели казенной формы, они носили штатские пальто, мягкие шляпы* и черные куртки с ременным поясом без бляхи, что нам казалось очень элегантным.

Когда я в 1902 г. поступила в 1 класс, Софья Александровна Арсеньева была уже стара и отошла от непосредственного руководства школой**; она жила в левом крыле большого особняка бар. Шоппинг***, занимаемого гимназией, и появлялась только тогда, когда случалась какая-нибудь неприятность и требовалось ее воздействие. Быть вызванной на «ту половину», как мы называли апартаменты начальницы, не предвещало ничего хорошего. Помню, как в конце ноября 1905 года в зале была назначена панихида по скоропостижно умершему ректору Московского университета Сергею Николаевичу Трубецкому. Расстроенная этой смертью, Софья Александровна вышла к нам, чтобы сказать несколько слов о покойном. Собравшиеся в зале 8 классов

 

 


* Без форменной бляхи, но с вороненой бляхой, с 5-го класса — ко­телок.

** После потери зрения почти полностью.

*** ул. Кропоткина, 17.

- 81 -

представляли большую толпу, не сразу замолкшую при ее появлении. На нашу начальницу нашел приступ гнева, и она ушла, хлопнув дверью и не сказав приготовленного некролога*.

Непосредственное ведение гимназических дел было в руках племянниц Софьи Александровны: Марии Николаевны и особенно Александры Николаевны Дриневич. Злые языки отмечали некоторую семейственность в управлении школой, но беды от этого никакой не было. Все родственники начальницы: Арсеньевы, Дриневичи, Витберги были людьми высокой порядочности и эрудиции. Классной наставницей моей в продолжение восьми лет была тоже родственница Софьи Александровны — Надежда Николаевна Сагинова (урожденная Мерчанская), отличавшаяся мягкостью, и женственностью. Коса, спускавшаяся до колен и собранная в узел на затылке, так оттягивала ей голову, что она должна была иногда распускать узел и становилась в такие минуты очень моложавой.

Ко мне Надежда Николаевна относилась хорошо и только в старших классах, когда моя «непосредственность» стала бить ключом и я, не умея сдерживать натиска обуревавших меня впечатлений, постоянно собирала вокруг себя «род веча», она прозвала меня «кумой».

Мой день, когда я была в младших классах, протекал так: без четверти восемь в мою комнату входила Даша, красивая каширская крестьянка, сестра служившей у Ольги Николаевны Шереметевой Дуняши, и будила меня словами: «Вставай, подымайся, рабочий народ!» Даша жила у нас десять лет, и я была с ней в большой дружбе. Третья ее сестра — Наташа впоследствии перешла к нам от Тютчевых. Она считалась маминой горничной, и Даша говорила: «У меня и у сестры Наташи по трое господ: у нее Александра Гастоновна, Николай Борисович и Альфа, а у меня — барышня и два голубя» (в большой клетке на Пречистенском бульваре жили две египетские горлинки, подаренные мне Шуриком).

«Рабочий народ» в моем лице вставал очень туго. Без десяти минут девять я, опаздывая, вылетала с книжками на крыльцо

 

 


* С.А. Арсеньева была дочерью архитектора Александра Андреевича Витберга, друга Герцена по Вятской ссылке. Приходя на «ту половину», мы видели на стене гостиной проект прекрасного, но неосуществленного храма Спасителя на Воробьевых горах, который был создан отцом Софьи Александровны.

- 82 -

Удельного дома, сбегала по лесенке на Пречистенский бульвар и мчалась по Пречистенке. Пожимаясь от холода и глядя на багровый диск солнца, я говорила едва поспевавшей за мной Даше: «Сегодня мороз», на что Даша неизменно отвечала: «Мороз, барышня, а денежки тают!» Гимназия находилась как раз напротив пожарной части с каланчой. Из ворот со звоном иногда выезжала пожарная команда и в санях проносился, козыряя мне, московский брандмейстер Гартье с лихо закрученными усами на умном лице французского склада. В низкой просторной передней меня встречали швейцар Александр, маленький толстый старик, топтавшийся на месте, как медвежонок, и его жена, дельная, быстрая старушка Наталья, ведавшая больше 30 лет и вешалками, и кипяченой водой, и подаванием звонков. Мой класс насчитывал около 40 человек, учился хорошо, но был какой-то разношерстный, менее блестящий, чем предыдущий. В классе выпуска 1909 г., куда в 1906 г. поступили уже упоминавшиеся в моих записках Вера Мартынова и Марина Шереметева, был более яркий состав учащихся: Наташа Векстерн, Соня Гиацинтова, Таня Дольник, Ляля Кишкина не только хорошо учились, но и обладали разными талантами. В младших классах я дружила с Верочкой Матвеевой, милой, бледной девочкой с толстой белокурой косой и с нервным тиком глаз. Ее отец был членом суда. Матвеевы жили в Кречетниковском пер. (около Собачьей площадки), я у них с удовольствием бывала, т.к. вся семья была очень радушна. У Матвеевых я встречала двоюродных братьев Верочки Ладыженских (наших сверстников) и трех студентов, братьев Бом. Младший из них, медик 1 курса Георгий Бом, был очень мил, но застенчив. На подбородке у него была ямка, в честь чего я, подозревая Верочку в склонности к Георгию Бому, вырезала на ее парте слово «ямочка». (Месяц тому назад я прочла в газетах, что известный ортопед профессор Бом скоропостижно скончался на 56-м году жизни.) Младший брат Верочки, Ваня, как и полагалось, учился у Поливанова.

Когда я была в 4 классе, к нам поступила «новенькая» — Наташа Вострякова, высокая, гладко причесанная девочка с правильными чертами лица и умным выражением глаз. Наташины глаза, если строго рассуждать, могли бы быть побольше, а нос, сам по себе красивый, немного поменьше, но и так Наташа выделялась своей внешностью. Очень быстро мы договорились, что наши матери немного знакомы, и с этих пор завязалась моя дружба с Востряковыми, сначала с Наташей, а потом

 

- 83 -

с Таней, исчисляющаяся десятилетиями. Ученье мне давалось без всякого труда и никогда не составляло предмета забот моих родителей. Начиная со 2 класса и до самого конца, я шла на круглых пятерках, но должна признать, что пятерки по физике и математике доставались только за счет хорошей памяти, тогда как гуманитарные науки проникали несколько глубже.

В 4 классе мы сдавали экзамены по естествоведению, причем отметка, полученная на этом экзамене, входила в окончательный аттестат. Так как я уже метила на золотую медаль, четверка по естественной истории могла мне испортить все дело, и я, снедаемая честолюбием, твердила наизусть «лютиковые» и «крестоцветные», которые могли меня подвести.

Учительницей по этому предмету у нас была Анна Николаевна Шереметевская, родная сестра знаменитой актрисы Марии Николаевны Ермоловой, женщина очень нервная, от которой можно было ждать всяких сюрпризов. Однако все обошлось благополучно, и полученная отметка не закрыла мне путей «к славе».

Возвращаюсь к описанию своего школьного дня. После трех утренних уроков и завтрака мы отправлялись парами гулять по улицам (это называлось «крокодилом»). Маршрут был всегда один и тот же: по Пречистенке до Зубовского бульвара и обратно, мимо Лицея, по Остоженке. Если в кармане лежала плитка шоколада, купленного за 5 копеек в мелочной лавке гимназического поставщика Капустина, то гулять было не так скучно. Кроме того, с годами я стала обладать унаследованной от матери способностью извлекать интерес из всех жизненных положений. В 3 часа, к концу занятий, за мной заходила мама иногда. Когда она, в коротеньком каракулевом жакете, такая элегантная и не похожая на других мамаш, ожидала меня внизу лестницы, по которой мы шумной лавиной спускались после звонка, я видела, что все девочки смотрят на нее с нескрываемым любопытством. Еще больше интерес возбуждала мама, когда с ней была охотничья собака Альфа. Альфа, или, как я ее называла, «Бубочка», появилась на Пречистенском бульваре маленьким щенком одновременно со мной и прожила 12 лет, как член семьи. И мама, и я одинаково ее любили, причем выражали мысль, что для простой собаки «Бубочка» была слишком умна и что она, наверное, заколдованная принцесса.

Первые годы после свадьбы мама и дядя Коля жили не в большом Удельном доме, а в первом этаже двухэтажного фли-

 

- 84 -

геля, находившегося рядом с церковью Ржевской Божьей Матери. В главном здании с шестью колоннами и надписью на фронтоне «Московский Удельный округ 1835 г.», куда мы переехали несколько позднее, в то время жили Вельяминовы. Начальник Удельного округа Григорий Николаевич Вельяминов был женат на Ольге Федоровне (урожденной Беклемишевой) и имел троих детей — Марусю, Олю и Диму. Девочки были значительно старше меня, а с Димой, моим сверстником, у меня завязалась такая крепкая дружба, что большой Удельный дом стал для меня своим еще задолго до того, как мы в него переехали. Ольга Федоровна была одна из тех приятных женщин, которые сочетают ум и сердечность с большой скромностью. С Вельяминовыми жила также тетушка Григория Николаевича, воспитавшая своего другого племянника кн. Леонида Дмитриевича Вяземского, о котором я упоминала во 2-й главе. Проезжая через Москву, все Вяземские (в том числе «Димка, Дилька и Адишка») являлись на поклон к тетушке Марии Николаевне. Когда мы с ним познакомились, Дима (Владимир) Вельяминов был одиннадцатилетним мальчиком, таким же милым и немного застенчивым, как его мать. Страдая врожденным пороком сердца, он с детства был окружен заботой всего дома, и другой ребенок в таких условиях стал бы избалованным. Ничего подобного с Димой не случилось, и, вспоминая друга моих детских лет, я представляю себе тихого мальчика в матроске, со смуглым лицом, смешливого, иногда мило заикающегося, но всегда утонченно деликатного.

В продолжение трех лет, приготовив уроки, я отправлялась через двор к Вельяминовым, которые занимали два этажа большого дома, причем все комнаты, включая кабинет Григория Николаевича, были предоставлены для наших игр. Излюбленным местом была парадная лестница, внизу которой стояли алебастровые египтяне, поддерживавшие потолок своими головами. Покрытые красным ковром ступени вели на площадку второго этажа, где было несколько колонн и маленький, совершенно незаметный чуланчик для хранения щеток и метелок. Это было прекрасное место для пряток. В наших играх принимал участие гувернер Димы Mr. Boyle, который бегал с нами, как равный. Спасаясь от погони, мы в исступлении кричали ему: «The hand! the hand!», м-р Бойль подавал нам руку и с ловкостью спортсмена перекидывал нас на другой конец комнаты, спасая от преследователя. После беготни всегда хотелось пить. Зная, что я люблю

 

- 85 -

апельсины, Дима отправлялся в буфетную и заказывал старшему лакею Сурову апельсинное питье, которое торжественно приносил мне на серебряном подносе. Одно время мы с Димой и его сестрами брали уроки рисования у известного художника Федора Ивановича Рерберга, а по воскресеньям отправлялись на Поварскую к Диминой бабушке Дарье Александровне Беклемишевой, урожденной Кошелевой, где нас встречали очень приветливо. Дарья Александровна давала Диме уроки Закона Божия и, для лучшего усвоения, мы играли в особую игру ее изобретения. На карточках были наклеены имена пророков и царей иудейских. Эти карточки мы должны были передавать друг другу, подбирая их по сериям в хронологическом порядке.

За домом на Поварской был большой сад. В этом саду мы прощались, когда весной 1907 года Вельяминовы уезжали в Петербург. Дима передал мне письмо, в котором детским почерком отмечал все этапы нашей дружбы и обещал никогда не забыть меня. Это письмо, каким-то чудом уцелевшее, я переслала несколько лет назад через маму за границу.

Вещественная память о нашей детской дружбе, может быть, сохранилась у мистера Бойля; при расставании ему были подарены золотые запонки, на задней стороне которых было вырезано на одной Dima, а на другой Tiny (как я называлась в ту пору на английском языке).

Осенью 1904 г. в дворянском собрании происходили торжественные проводы на войну ген. Куропаткина, причем московское дворянство вручало ему стяг. На хорах было много народу, в том числе и детей. Рядом с нами оказалась семья Трубецких, среди них я увидела девочку Татю, которую встречала у Мартыновых. Немного далее сидела вел. княжна Мария Павловна, девочка лет 14, и ее брат Дмитрий Павлович, моложе года на два. Эти дети воспитывались у вел. княгини Елизаветы Федоровны.

Все мы были преисполнены патриотического подъема, били в ладоши и кричали «ура». Помню, как Александра Владимировна Трубецкая говорила маме, что ее старший сын Володя в первый раз находится внизу со взрослыми. Вскоре появился высокий молодой человек англинизированного типа, которого я мысленно отожествила с лордом Карльстоном из английского романа «Квичи», героем, которым была очарована.

Кн. Александра Владимировна Трубецкая сказала маме, что по средам у них предполагаются танцклассы, и попросила от-

 

- 86 -

пускать меня к ним в эти дни. Трубецкие жили на Знаменке в доме Бутурлиных. Когда я в первый раз появилась на танцклассах, я чувствовала себя очень смущенной. Матери и гувернантки сидели по стенам зала и смотрели, как дети выделывают различные «па» под руководством балетмейстера Шокорова. К счастью, среди танцующих оказался Дима Вельяминов, и это меня ободрило. Кроме младших детей Трубецких, Колюшки и Тати, тут были Мира, Буля и Гаврилка Бобринские, Саша Глебов, Ника и Лиля Граббе, три княжны Львовы, Маня Самарина, мальчик Бутурлин, Костя Родионов и Владимир Трубецкой (сын Сергея Николаевича).

В зале, где мы танцевали, стояла большая бронзовая группа работы скульптора Паоло Трубецкого, изображающая в импрессионистической манере этого самого Владимира и его старшего брата Котю, который в наших уроках танцев не участвовал. Владимир (Сергеевич) Трубецкой был в ту пору высоким белокурым мальчиком, лет 13 с длинной шеей и каким-то обалделым взглядом. В нем безусловно были какие-то странности. Так, на одном из «четвергов» у Николая Васильевича Давыдова, постоянными посетителями которых были мама и дядя Коля, Сергей Николаевич Трубецкой незадолго до своей смерти с огорчением рассказывал, что его младший сын Владимир наделал больших хлопот: услышав, что в доме говорят о необходимости реформ, он тайно отправил государю письмо, в котором предупреждал, что у него «много врагов». Пришлось ехать срочно в Петербург, чтобы, использовав свои связи, перехватить это письмо*.

Но возвращаюсь к урокам танцев. Девочки Львовы своим внешним видом напоминали парижских кукол: на них были чрезвычайно короткие нарядные платья, шелковые белые чулки и черные туфельки — волосы их были завиты в букли, а умственный уровень не соответствовал их возрасту. Злые языки говорили, что их мать, кн. Мариэтта Львова, в планы которой

 

 


* По другой версии, сообщенной мне двоюродными братьями Владимира Сергеевича Трубецкого Н.Г. Лермонтовым и П.Г. Трубецким, письмо дошло по назначению: Николай II собственноручно письменно поблагодарил своего корреспондента за преданность и много лет спустя, на морском параде, увидев Трубецкого в ряду юнкеров флота, вспомнил этот случай и сказал: «Мне такие люди нужны!».

- 87 -

не входило иметь взрослых дочерей, насильственно задерживает их в состоянии инфантильности.

В дверях танцевальной залы иногда появлялся кн. Алексей Евгеньевич Львов, бывший в то время директором Училища живописи и ваяния. Это был высокий немолодой человек благородного обличия в черной шелковой шапочке на голове. Он терпеливо дожидался того момента, когда его дочки «остынут» после танцев, и увозил их домой на Мясницкую. Кн. Мариэтта имела эффектную внешность: громадная шляпа со страусовыми перьями, грудь колесом и масса апломба. С чисто мужской деловитостью она трудилась над устройством материального благополучия своей семьи, и, пока ее муж меценатствовал на Мясницкой, поощряя русские таланты (среди художников Алексей Евгеньевич пользовался уважением и любовью), княгиня Мариэтта обивала министерские пороги, добиваясь каких-то концессий и субсидий.

Мать детей Бобринских (урожд. Львова, не княжна) была в совершенно ином стиле: она носила мужскую шапку, называлась в Москве «товарищ Варвара» и состояла попечительницей Хитрова рынка. Деятельность ее была, вероятно, очень полезна, но не распространялась на собственных детей. Мира и Буля (сами по себе очень милые девочки) приходили все измазанные чернилами, а девятилетний Гаврилка был просто плохо воспитан. Маня Самарина производила впечатление саксонской статуэтки; вся точеная, с неподвижным, как будто удивленным лицом и высоко поднятыми бровями, она была то, что называют «породиста». Взрослой я ее увидела в необычайной обстановке. В 1920 году, недалеко от Козельска, на дороге в Оптину пустынь мне повстречалась женщина-богомолка, покрытая беленьким платочком. В ней я узнала Маню Самарину, которая была так же очаровательна и еще более трогательна. С ней был ее муж Мансуров, который, кажется, пошел в священники.

По окончании танцкласса дети шли в столовую пить чай. По старинной русской манере посередине стола стоял большой серебряный поднос с пряниками, орехами, изюмом и пастилой. Саша Глебов и Гаврилка Бобринский тут же принимались набивать себе карманы сладостями, что не нравилось девочкам и Диме Вельяминову. После чая играли в прятки, в «Море волнуется», в «телефон» и в 7 часов расходились домой.

Эти уроки танцев продолжались две зимы. В 1907 году Трубецкие, по примеру других семейств, имевших дочерей-невест,

 

- 88 -

переехали в Петербург. За ними двинулись и Вельяминовы. Женихов в Москве было мало — здесь можно было выйти за какого-нибудь родственника или друга детства (что иногда и делалось), но блестящие партии встречались только в Петербурге.

Старшие дочери Трубецких мне очень нравились. Высокая, полная, похожая на отца Люба была безусловно красива. Соня, не обладая красотой сестры, имела в лице больше ума и тонкости. В Москве Соня считалась невестою Владимира Рафаиловича Писарева, но этот брак родственного типа почему-то не состоялся. Соня отказала жениху, и он потом женился на ее двоюродной сестре Мане Глебовой (старшей сестре уже упоминавшегося Саши).

Старший сын Трубецких — Владимир Петрович, которому в эпоху танцклассов было около 20 лет и в которого я была молчаливо и преждевременно (ввиду своих 13 лет) влюблена, женился молодым по принципу родственного брака на Марии Сергеевне Лопухиной. Помню, как мама собиралась на эту свадьбу: венчание совершалось в церкви Александровского военного училища на Знаменке. В этот день я тихонько вынула из альбома у Вельяминовых любительскую карточку, которая изображала Володю Трубецкого играющим в теннис с мистером Бойлем на Байгоре (имение Вельяминовых) и положила ее в самый потайной ящик своего стола (эта карточка погибла только в 1937 г.). Мне кажется, что Маруся Вельяминова грустила в этот день больше, чем я. Для меня Володя Трубецкой был лишь образом, воплощающим всех обаятельных героев прочитанных мною книг, тогда как для Маруси он был явлением вполне реальным.

Осенью 1911 г. в семье Трубецких произошла драма, ставшая известной всей стране. В Новочеркасске, по случаю перенесения тела графа Орлова-Денисова, собрались все потомки покойного: Трубецкие, Кристи, Глебовы, Орловы-Денисовы. Вагон кн. Петра Николаевича стоял на запасных путях вокзала. 4/IX Владимир Григорьевич Кристи, ворвавшись в купе этого вагона и найдя там свою жену Марицу (урожденную Михалкову) и своего дядю Петра Николаевича, выстрелил из револьвера и наповал убил последнего. Скандал был ужасный. Трубецкие объяснили все ненормальностью Кристи. Говорили о том, что Петр Николаевич пригласил к себе племянницу, чтобы дать ей несколько советов и предостеречь ее от увлечения явного другим его племянником Петей Глебовым (старшим братом Саши). Что бы там ни было, но московский губернский предводитель дворян-

 

- 89 -

ства Трубецкой был убит, убивший его Кристи не понес серьезного наказания (ограничились церковным покаянием), а Мария Николаевна Михалкова-Кристи, разведясь с мужем, вышла за его двоюродного брата Глебова.

Эта «роковая женщина» имела «le physique de l'emploi». В годы своей юности я видела Марицу Глебову лишь один раз в Большом театре. Она проходила в первый ряд партера с такой стремительностью, что ее два спутника едва за ней поспевали. Ее гордо закинутая голова была украшена «паради», в глазах была какая-то доля безумия. Высокая, стройная, одетая во все черное, она напоминала сказочную красивую, но отнюдь не добрую фею.

Я уже говорила, что когда в мой класс поступила Наташа Вострякова, наши матери, уже немного знакомые, обменялись визитами, и я стала бывать у них в доме. Мать Наташи — Елена Кирилловна, урожд. Мамонтова, так же как и ее сестра Маргарита Кирилловна, в юном возрасте были выданы замуж за представителей богатого слоя купечества — Родиона Дмитриевича Вострякова и Михаила Абрамовича Морозова (последний выведен А.И. Сумбатовым в комедии «Джентльмен»).

Благодаря своей красоте, уму и богатству, эти дамы сразу заняли видное и несколько своеобразное положение в московском обществе. Семейная жизнь их сложилась неудачно, особенно у Елены Кирилловны, которая в возрасте 23 лет была покинута своим мужем. После шести лет прожигания жизни во всех увеселительных местах России и Европы Родион Дмитриевич Востряков бросил семью, чтобы жениться на танцовщице Шарпантье. В ту пору, к которой относятся мои воспоминания, Елена Кирилловна жила со своими дочерьми и компаньонкой Раисой Захаровной в небольшом особняке с мезонином между Арбатом и Поварской. Больших средств уже не было: жили на сравнительно скромные деньги, выданные Востряковым при разводе, и проценты с капитала, положенные на имя внучек бабушкой Востряковой (Хлудовой) в размере ста тысяч на каждую.

Сестры Маргарита и Елена Кирилловны были признанными московскими красавицами; они прекрасно одевались, с них писали портреты знаменитые художники, они блистали на всех выдающихся спектаклях и концертах, словом, вели образ жизни меценатствующего купечества московского начала XX века. Внешность сестер была различна: в Елене Кирилловне преобладала красота линий, при некоторой вялости красок; Маргарита Ки-

 

- 90 -

рилловна была хороша своим колоритом и напоминала тициановских женщин. Как только Маргарита Кирилловна овдовела, а Елена Кирилловна разошлась с мужем (а это случилось почти одновременно), сестры почувствовали возможность направить жизнь по тому руслу, которое соответствовало их вкусам. Маргарита Кирилловна была гораздо богаче и ей это сделать было легче. Под влиянием кн. Евгения Николаевича Трубецкого (или вернее ради него) она стала интересоваться общественно-политическими вопросами. Ее дом на Смоленском бульваре* стал местом встречи многих выдающихся людей того времени, чем-то вроде либерально-политического салона. Там же в 1906 г. происходили редакционные собрания издаваемого Е.Н. Трубецким и субсидируемого Маргаритой Кирилловной журнала «Московский еженедельник» (журнал этот пропагандировал идеи партии Мирного Обновления).

Весной 1917 г. один из друзей Маргариты Кирилловны — Иван Леонтьевич Томашевский, вспоминая ее деятельность того времени, ядовито сказал: «Как жаль, что существует Брешко-Брешковская! Иначе Маргоша была бы бабушкой русской Революции».

Разойдясь с Востряковым, Елена Кирилловна стала вести замкнутый образ жизни. Она уделяла достаточное внимание воспитанию своих дочерей (без особо хороших результатов) и много внимания Пресненскому Попечительству о бедных. В этом комитете, пользовавшемся в Москве заслуженной славой, Елена Кирилловна завела дружественные отношения с Лидией Павловной Княжевич и другими дамами-патронессами, а через них с вел. княгиней Елизаветой Федоровной. В числе адъютантов Вел. князя Сергея Александровича был в то время бывший преображенец Владимир Сергеевич Гадон, отличавшийся очень красивым лицом и столь же неприятным характером. Он и его друг Владимир Федорович Джунковский постоянно бывали в обществе Маргариты и Елены Кирил. и явно за ними ухаживали.

Великая княгиня, в интересы которой входило поскорее женить адъютантов мужа (как например, Балясного), принялась устраивать свадьбу Гадона с Еленой Кирилловной. (Cette femme si jeune, si belle et si delaissee). Перед Гадоном стала дилемма получить бригаду в Москве и жениться на Востряковой, или принять Преображенский полк, который, в свою очередь, не

 

 


* Ныне райком Киевского района.

- 91 -

мог принять Востряковой в качестве полковой дамы. Честолюбие взяло верх: Гадон выбрал Преображенский полк и поехал залечивать сердечные раны (если таковые имелись) у ног Анны Сергеевны Сабуровой.

Судьба отомстила за Елену Кирилловну, которая, как ибсеновская Сольвейг, пронесла эту любовь через всю жизнь*. В 1907 г. в Преображенском полку вспыхнул бунт, и карьера Гадона была сломана.

10 июня 1-й батальон, прибыв из Красного Села в Петербург, отказался вступить на смену караула, пока не будут приняты его политические требования, тогдашнее содержание которых, исходившее от лиц, ведших пропаганду в солдатских массах, общеизвестно. Батальон, несмотря на уговоры всяких начальствующих лиц, так и не вступил в караул. В тот же день батальон вместе с офицерами был исключен из гвардии и под конвоем лейб-гвардии Финляндского полка отправлен в село Медведь Новгородской губернии на штрафное положение. Одновременно нач. дивизии С.С. Озеров и командир полка генерал-майор Гадон были исключены из службы. После этого события вплоть до своей реабилитации в 1911 г. Гадон прожил в Воронове (имении Сабуровых Подольского уезда Московской губ.), откуда не выезжал круглый год.

Моя подруга Наташа ни физически, ни морально не походила на мать. Она унаследовала и внешность, и быстрый ум, и бурную кровь своей бабушки по отцу Хлудовой. По своим вкусам и идеологии Наташа принадлежала к купечеству, и все старания матери привить ей более утонченный образ мыслей терпели неудачу. Наташа была умна, насмешлива и упорна. В особняке, где жили Востряковы, было два мира. Внизу, у Елены Кирилловны, царили изящная простота и хороший тон. Наверху, в мезонине, где жили девочки, этот тон считался скучным и высмеивался. Наташа прекрасно владела французским языком. Помню, как она, однажды, показывая мне фотографию, на которой Елена Кирилловна была изображена с цветком лилии в руках и фероньеркой лилиеобразной формы на лбу, сделала хитрый вид и сказала: «En regardant се portrait, je vois que Maman, qui preche la simplicite et le naturel, ne suit pas toujours ses principes de trop pres!»

 

 


* После революции Гадон к ней вернулся.

- 92 -

Таня Вострякова, девочка с прекрасными голубыми глазами, одним годом моложе Наташи, была более похожа на мать и считалась ее любимицей. Однако в ранней юности она находилась под влиянием сестры и всецело подчинялась ее установкам.

Большинство класса не одобряло моей дружбы с Наташей и за меня велась даже некоторая борьба. Однако я и в те годы, несмотря на свою впечатлительность, никогда не поддавалась глубоким чужим влияниям. Допуская временные, незначительные уклонения в ту или иную сторону, я инстинктивно и без всякого труда возвращалась на свои исходные позиции. Впоследствии это мое свойство еще яснее определилось (некоторые люди даже называли меня моральным Ванькой-Встанькой). С Наташей мне было весело, и я дружила с ней несколько лет, ничуть не разделяя ее вкусов и не скрывая этого. В подтверждение моих слов приведу выдержку из Наташиного письма, написанного мне в Аладино летом 1910 г. из Гунтербурге, объявлявшего мне о ее решении выйти замуж за некоего Ал. Ал. Шредера, с которым она познакомилась на курорте. Наташа пишет (как всегда, переходя на французский язык при выражении сложных чувств): Je sais que mon fiance n'est pas dans ton gout ni dans celui de Maman, trials c'est ce qui me convient. Je ne suis pas faite, comme vous, pour rener sur les canaux de Venise!»

Вкус ее оказался плохим. Ал. Ал. Шредер, ставший после женитьбы профессиональным беговым наездником, просадил Ната-шины сто тысяч на лошадей и после трех лет супружеской жизни в маленькой квартире на Можайской ул. в Петербурге, единственным преимуществом которой было то, что она была рядом с беговой дорожкой, пустил себе пулю в лоб, оставив Наташу молодой и бедной вдовой.

Но я забежала на много лет вперед и возвращаюсь к описываемой эпохе. Когда я в первый раз появилась у Востряковых в «Трубниках», там были: двоюродный брат Тани и Наташи Юра Морозов, наш сверстник, и Костя Мазурин, года на три старше нас. Костя был сыном приятельницы Елены Кирилловны — Елизаветы Григорьевны Рябушинской, по первому браку Мазуриной*, и учился в старших классах Поливановской гимназии. У него было некрасивое, но умное лицо армянского типа. Об уме Кости Мазурина все были очень высокого мнения, и я к этому

 

 


* Урожденная Голикова.

- 93 -

мнению присоединилась после того, как Костя спросил меня, кого я больше люблю: Пушкина или Лермонтова. Я ответила — Лермонтова, а Костя покровительственно изрек: «Это естественно! Но пройдет несколько лет и Вы оцените Пушкина!»

Юра Морозов, рослый мальчик с тяжелым взглядом красивых темных глаз, тоже учился у Поливанова. Его портрет кисти Серова (в более раннем возрасте), можно видеть в Третьяковской галерее*. В день нашего знакомства Юра пригласил меня посещать их субботы (по субботам у детей Морозовых собирались гости). В смущении я задала глупый вопрос: «А у вас бывает весело?», на что обычно мрачный Юра неожиданно ответил: «Вообще не знаю, но если станете бывать Вы, то несомненно будет весело!» Все были поражены такой учтивостью, я же еще больше устыдилась глупости своего вопроса.

На Морозовских субботах общество распадалось на два кружка, между которыми чувствовалась неприязнь. Так как я появилась в качестве подруги Наташи, я должна была держаться их клана. Иногда мне казалось, что компания сестер Богриновских, к которой примыкали Шершеневич, Петровские и еще какие-то юноши, интереснее, но я молчала, т.к. Наташа никогда не простила бы мне такого ренегатства. Шершеневич** декламировал стихи (свои или чужие, я не помню); специальностью Феди Петровского был Козьма Прутков. Наш клан мог только выставить фортепьянную игру Сергея Сергеевича Аксакова (прямого потомка Сергея Тимофеевича). Братья Сергей и Константин Аксаковы тоже учились у Поливанова, причем Константин вследствие детского паралича, который он в шутку приписывал «гимназическим волнениям», плохо владел ногой и рукой. Несмотря на этот физический недостаток, он любил танцевать, а резко выраженное заикание не мешало ему выступать с декламацией. Из-за его плохой дикции я в ту пору не оценила стихов Ал. Блока.

У Сергея Аксакова было круглое лицо с тупым носом и очень маленьким ртом. Он отличался серьезностью, медлительностью и с важным видом говорил: «Мы очень древнего рода!» Ухаживая за Наташей Востряковой, он называл ее «Феей с Собачьей площадки» и на Новый 1908 год прислал ей странное поздравление. На визитной карточке своего деда, где было на-

 

 


* Не Юры, а младшего брата Михаила (профессора-шекспироведа М.М. Морозова) — портрет называется «Мика Морозов». — Ред.

** Вадим Габриэлевич, сын проф. Габриэля Феликсовича Ш.

- 94 -

печатано «Григорий Сергеевич Аксаков Самарский губернатор», он зачеркнул тонким штрихом имя и добавил «внук его». На обратной стороне было новогоднее поздравление и стихи:

 

Тронься, тронься, пробудись,

Дивный мрамор, оживись!

Образ сладостный, спеши

Пламенеть огнем души!

 

Кроме Аксаковых, Мазурина и Юры Морозова, к нашей компании принадлежал Коля Львов, сын Николая Николаевича Львова, члена Государственной Думы от Палашовского уезда и племянник упоминавшейся мною Варвары Николаевны Бобринской («товарища Варвары»). Это был довольно высокий юноша с девичьим лицом и какими-то приторными манерами. Несмотря на то, что мать его была крестьянка (или как раз по этой причине), Коля был чрезвычайно аффектирован и совсем не прост. Он любил переводить на французский язык и по всякому поводу вспоминал son oncle Grabbe.

Помню, как танцуя со мной в первый раз, он задал мне вопрос: «Mademoiselle! aimez-vous les garcons bien-eleves?» — и тут же поскользнулся на полированных плитах египетского вестибюля, через который мы проходили полонезом под музыку из «Жизни за царя», и чуть не увлек меня в своем падении. После этого танца он пожал мне руку и сказал: «J'espere que des a present vous me permetterez de vous nommer: Татьяна Александровна!» Я раскрыла глаза, т.к. не знала, что на это требуется особое разрешение.

Несмотря на все его фокусы, Коля Львов мне очень нравился. Каждую субботу, сидя на низких диванах круглой восточной комнаты, мы вели с ним долгие разговоры, сводившиеся к «переливанию из пустого в порожнее». Коля в 16 лет изображал из себя пресыщенного жизнью денди, ищущего спасения в чистой любви, а я вела морализирующие речи.

На Рождестве Маргарита Кирилловна устроила для своих детей костюмированный бал. Я была одета китаянкой и имела забавный вид в расшитом золотом и яркими цветами кимоно. На высоко зачесанных волосах дребезжали приделанные к пружинкам серебряные украшения (все эти аксессуары были привезены Васей Оболенским, мужем маминой двоюродной сестры Наты, из Китая, и одолжены мне по случаю маскарада). На Наташе был не очень удачный костюм средневековой дамы домашнего

 

- 95 -

изготовления, и она была не в духе. Таня изображала онегинскую Ольгу. Юра Морозов был очень декоративен — тирольцем. Младшие Морозовы, Леля и Мика, в этот день тоже выступили в свет, Леля в качестве боярышни, а Мика — Дмитрия Самозванца. Оба были очень хороши, но в центре внимания находился сын художника Серова, на этот день превращенный своим отцом в Патагонца. Татуированный, украшенный разноцветными перьями, увешанный амулетами, с луком и стрелами в руках, он представлял собою законченный образ из Фенимора Купера. В половине вечера, заставив себя ждать, появился Коля Львов в образе Гамлета. На черном бархатном колете выделялась массивная золотая цепь. На боку висела шпага. Он был строен и изящен. Выглядывавшее из-под берета с пером румяное девичье личико не совсем соответствовало моему представлению о принце Датском, но все же я была в восторге и с особым удовольствием выслушивала его претенциозные комплименты. Следствием всего этого был необычайный случай, о котором я теперь, за давностью лет, могу чистосердечно рассказать. От горничной Даши я слышала, что часовня Ивана Воина на Каменном мосту имеет чудодейственную силу. Если подать за здравие того или иного лица во время молебна в этой часовне, любовь этого лица обеспечена за подающим. Я решила попробовать это средство, но надо было выждать подходящего случая. Однажды мама поручила мне быстро сходить на Арбат в магазин Рихтера и купить кофе особого состава. Чтобы не перепутать сорта, я записала на бумажке: «Мокко, Ливанский, Аравийский, Мартиник». На другом листке у меня уже давно было заготовлено: «О здравии Николая». Я выскочила на улицу и помчалась к Каменному мосту. Стояли зимние сумерки. Когда я, запыхавшись от быстрой ходьбы, вошла в часовню, службы там не было. За свечным ящиком стоял монах. Ждать я не могла. Высыпав на ящик целую горсть медяков и положив на них записку, я настоятельно попросила монаха помянуть по ней за здравие на следующем же молебне и помчалась на Арбат. Каков же был мой ужас, когда, войдя в ярко освещенный магазин Рихтера, я вытащила из муфты записку, на которой стояло: «О здравии Николая». Что было в часовне, когда священник начал поминать все сорта кофе, я никогда не узнала и боялась об этом думать!

Во всяком случае, мое увлечение Колей Львовым быстро пошло на убыль. На следующий год я уже открыто высмеивала его хвастовство и французские словечки.

 

- 96 -

Года два спустя мы вместе с Колей Львовым участвовали в любительском спектакле. На обратной стороне фотографии группы он написал: «На память о хорошем прошлом — будущее не в нашем ведении!»

О печальном будущем Коли Львова я буду говорить позднее, пока же ограничусь упоминанием, что по окончании Поливановской гимназии он поступил в Петебургский университет и что мы с ним никогда больше не виделись.

Теперь, чтобы не нарушать хронологической последовательности моего повествования, я должна сказать несколько слов о нашем переезде в большой Удельный дом и о том, что этому переезду предшествовало и сопутствовало. Весной 1907 г. выяснилось, что Григорий Николаевич Вельяминов уходит в отставку и вся их семья переезжает в Петербург. Естественным кандидатом на его должность Начальника Московского Удельного округа был его помощник Николай Борисович Шереметев. Обсуждение вопроса принять или не принять возможное назначение вызвало первый серьезный раскол между ним и мамой. Отказаться от должности, дававшей большие преимущества, было безрассудно, хотя бы потому, что дяде Коле оставалось 7 лет до пенсии, размер которой зависел от последнего оклада. Дядя Коля в душе сознавал правильность этих доводов, но каждый раз, когда слышал их из маминых уст, вставал на дыбы, упрекал ее в честолюбии, говорил, что он не хочет ответственности, официального положения, большой квартиры, что мечтает жить в маленьком домике с «геранью на окнах» и что, если кто-нибудь — не дай Бог! — представит его к придворному званию, он от него откажется и не станет тратить деньги на шитый золотом мундир. Мама ничуть не настаивала на придворном звании (которого, кстати, никто и не предлагал), но горячо советовала принять должность Начальника Округа. Этого делать не следовало. Мама была плохим дипломатом и передала мне по наследству неумение учитывать обстановку и ждать, когда желаемое, как спелое яблоко, само упадет в руки. Мы обе всегда кидались в бой, начинали доказывать то, что само собой разумелось, и тратили на это много лишних сил.

Когда, наконец, Николаю Борисовичу был предложен новый пост, он согласился промучиться 7 лет, но «ни одного часа более», и весь этот срок терзал маму, доказывая, что он мучается из-за нее. Никаких «мучений», по существу, удельная служба

 

- 97 -

ему не причиняла, с подчиненными у него были прекрасные отношения, дело было ему хорошо знакомо, а большая квартира давала возможность устраивать любимые им спектакли и приглашать друзей-актеров, которые широким потоком хлынули в амфилады Удельного дома. Тут были и знаменитости — М.Н. Ермолова, О.О. Садовская, А.Н. Южин, и рядовые «труженики сцены»: режиссеры, бутафоры, суфлеры. Всякий, кто имел лишь малейшее отношение к Малому театру (Художественный театр он не любил), был у Николая Борисовича почетным гостем. Будучи человеком скромным и не имея преувеличенно-высокого мнения о своих актерских способностях, он все же считал своим истинным призванием — сцену.

Некоторые актеры льстили любезному хозяину, говорили, что считают его «своим», и этим забивали еще более ему голову.

Примером такой беззастенчивой лести была стихотворная надпись, сделанная Осипом Андреевичем Правдиным при вручении своего портрета. Привожу стихи, посвященные Николаю Борисовичу, дословно:

 

Позволь сказать по дружбе, беспристрастно,

Театр — вот настоящий твой удел,

А ведомство Твое желает ежечасно

Связать Тебя у дел.

 

Актеры же друзья давно то видят ясно,

Что если бы у их стоял бы ты у дел,

Сумел бы ты вернуть, традициям согласно,

Театру старый блеск, себе же свой удел!

 

Дядя Коля был явно смущен и сказал: «Ну, уж это слишком!» И все же правдинская лесть подлила масла в огонь негодования против судьбы, закрывавшей ему пути к сцене.

Как мог прямодушный и бескорыстный Николай Борисович предполагать в ту пору, что через несколько лет, когда он порвет с «Уделами» и станет «у их дел», все эти друзья-актеры повернут ему спину. (Все, за исключением Ал. Ив. Южина, который раньше не льстил, а потом не отвернулся.)

Но возвращаюсь к весне 1907 г. Переезжая в Большой дом, мама плакала и говорила, что это переселение далось ей дорогой ценой, что она не ждет для себя ничего хорошего на новом месте. Одна я была довольна: во-первых, я не чувствовала никакого влечения к «домикам с геранью», а во-вторых, еже-

 

- 98 -

дневно бывая у Вельяминовых, я уже привыкла к Удельному дому, любила красоту его фасада, доминирующего над всем Пречистенским бульваром, его закоулки, лесенки, антресоли. У Вельяминовых, живших большой семьей, квартира была переполнена вещами; наша же мебель, очутившись в обширном помещении, показалась мне странно уменьшившейся в размерах. Мамин кабинетный рояль, например, затерялся в углу центральной залы. В некоторых комнатах была казенная обстановка. Так, в гостиной, примыкавшей к зале, стояла штофная мебель цвета терракота, пол был затянут ковром такого же цвета; во всех парадных комнатах висели бронзовые люстры. Я очень любила главную лестницу, место наших игр с Димой; внизу, как я уже описывала, два египтянина подпирали головой входную арку; во втором этаже лестница расходилась на две стороны и с площадки открывался вид на просторные дворы, на одном из которых работала электрическая станция, снабжавшая током удельные здания. Справа возвышался золотой купол Храма Христа Спасителя, а еще ближе стояла небольшая церковь Ржевской Божьей Матери, позади которой был проход в Большой Знаменский переулок. Мои апартаменты находились в двух этажах: небольшая спальня с квадратными окнами находилась наверху и к ней вела винтовая лестница; классная занимала самую уютную, угловую комнату бельэтажа, окна которой выходили на террасу, заколоченную досками и покрытую снегом зимой, но оживавшую весной, во время цветения сирени и подготовки к экзаменам. Каменные ступеньки вели в небольшой, но тенистый сад, отделенный от проезда Пречистенского бульвара глухой стеной, но с балкона было видно все, что делается на улице до самой Арбатской площади. Готовясь к экзаменам, я там часто сидела и, как владетельная дама, с высоты стены посылала приветствия и пожелания экзаменационных успехов стоявшим внизу поливановцам. Один из них, Владимир Долгоруков, даже говорил своему товарищу Вовке Матвееву: «Люди ходят перед экзаменами к Иверской, а ты — к Сиверской».

В предыдущей главе я упоминала, что у Николая Борисовича, кроме главной страсти к театру, была вторая страсть — к охоте; основной же чертой его характера было желать того, чего в данный момент у него не было. Так, летом он тосковал о театре, а зимой — о лесах, болотах, диких утках и тетеревах. Удельной службы он не любил, но к своим обязанностям относился чрезвычайно добросовестно и во время ревизии не-

 

- 99 -

утомимо обследовал удельные лесные угодья на таратайке и пешком, имея при себе ружье на случай, если из кустов вылетит рябчик или вальдшнеп.

Охотничьи интересы связывали его с тремя управляющими удельными имениями — Н.А. Прохоровым, К.К. Соколовским и гр. Ник. Ал. Толстым.

Старший из них своей длинной, тощей фигурой напоминал Дон Кихота, был молчалив и ничем не замечателен. Зато Соколовский обладал талантом художника-карикатуриста, и в один из годов «реакции» создал интересное графическое произведение «Похороны Земского дела Московской губернии». История этого такова: по своей должности дядя Коля должен был принимать участие в земских собраниях (как представитель самого крупного землевладельца Московской губ. — Удельного ведомства). Вместо себя он иногда посылал на заседания К.К. Соколовского, который, не теряя даром времени, делал зарисовки и собрал целую галерею силуэтов земских деятелей.

Эти отдельные наброски он потом объединил в интересную композицию, экземпляр которой я бережно хранила до 1937 г. Теперь, не имея рисунка перед глазами, я вряд ли смогу по памяти назвать всех изображенных на нем лиц. Вот что я помню: траурные дроги везут гроб с надписью «Земское дело Московской губернии». Персонажи вокруг колесницы делятся на «угробляющих» и «оплакивающих» («правые» и «левые»).

Первые предшествуют гробу. Это: факельщик Бартенев, конный жандарм кн. Черкасский и хор певчих, впереди которого во фраке с развевающимися фалдами на цыпочках порхает регент Петр Александрович Базилевский. С камертоном в руках он внимательно вслушивается, кто, где и как поет. Певчие изображены в кафтанах Синодального хора. Среди них высокий силуэт молодого Петра Владимировича Глебова, горбоносый профиль Павла Александровича Тучкова, приземистая фигура Ломакина, завитки длинных усов бар. Черкасова. Позади катафалка идут «оплакивающие» Павел Долгоруков*, Федор Александрович Головин, Дмитрий Николаевич Шипов, Федор Васильевич Челноков, Виктор Николаевич Мартынов, Грузинов и за ними толпа крестьян. Портретное сходство было настолько схвачено и замысел так остроумен, что это произведение «Драконтия» (псев-

 

 


* Его и его брата Петра, лидеров кадетской партии, называли «Lie-der ohne Worte», т.к. они не были красноречивы.

- 100 -

доним Кондратия Соколовского) было помещено в одну из витрин Третьяковской галереи.

Граф Н.А. Толстой выдающимися способностями не обладал, но не нравиться не мог. Его открытое лицо, облагороженно-монгольского типа, было очень привлекательно. Толстой вырос в степном Борисоглебском уезде Тамбовской губ., немного занимался хозяйством, много охотился, рано женился, был плохим мужем и хорошим сыном. Материальные дела были далеко не блестящие. Имение «Бурнак», где жила старая графиня с младшим сыном Никитою, было сильно заложено, пришлось поступить на службу. В 1905 году Николай Толстой был назначен управляющим Быковским удельным имением и стал бывать на Пречистенском бульваре. С женой в то время он разошелся и случайная встреча у нас в доме с Татьяной Константиновной Котляревской изменила ход жизни обоих.

Тут в мое повествование входит новое лицо, заслуживающее обстоятельного описания: в кругах дворянско-цыганской богемы послереформенной Москвы большой известностью пользовался Константин Степанович Шиловский, человек очень талантливый и столь же беспутный. Под конец жизни он сделался актером и под фамилией Лашивского играл сначала у Корша, а потом (1888-1893 гг.) в Малом театре.

Женат он был на св. княжне Имеретинской и имел трех детей (Тюлю, Сашку и Вовку), но бросил семью, увлекшись некоей Марией Порфирьевной Савельской (урожд. Веретенниковой), на которой и женился, предварительно посвятив ей модный в 80-х годах романс «Тигренок». Трудно себе представить женщину более некрасивую лицом, чем Мария Порфирьевна, но она была хорошо сложена, и ей одной известные чары сделали то, что после Шиловского она вышла замуж за Дмитрия Константиновича Сементовского-Курила, а затем, после смерти последнего, в 1911 г. похитила у той же Марии Константиновны Шиловской ее второго мужа Остроградского, за которого вышла замуж четвертым браком. (О моей встрече с Марией Порфирьевной в Висбадене в 1924 г. и ее трагической смерти я буду говорить в свое время.)

Дочь Константина Степановича Шиловского Татьяна Константиновна (Тюля), живя с матерью в Петербурге, училась в одном пансионе с маминой двоюродной сестрой Натой Штер — оттуда давнишнее ее знакомство с нашей семьей. Лет 20-ти она вышла замуж за лейб-гусара Петра Михайловича Котляревского.

 

- 101 -

Трудно представить себе людей более разных, чем эти супруги: Татьяна Константиновна, высокая, грузная, спокойная и даже медлительная, с изумительными по красоте и выразительности глазами, темным пушком на верхней губе и прелестной улыбкой, не была красивой в полном смысле этого слова, но ей сопутствовало какое-то своеобразное очарование. Когда же она брала в руки гитару (а без гитары я ее себе не представляю), тут уж было «все отдай, да мало!»

Пепа Котляревский с виду напоминал игрушечного гусара. Он был невелик ростом, складен фигурой и лицом, не очень умен, очень богат и еще более тщеславен. Из-за своего «фанфаронства» он умудрился в несколько лет спустить свое состояние на приемы, устраиваемые с большой пышностью, для офицеров гусарского полка с вел. кн. Николаем Николаевичем во главе. У Котляревского все должно было быть лучше, чем у других, а это стоило больших денег. Не довольствуясь обедами и вечерами в Петербурге, он от времени до времени заказывал экстренный поезд и вез всех гостей «на пикник» в свое имение Полтавской губ. Туда же одновременно ехал и хор цыган. Но никто, по мнению знатоков, не мог соперничать в цыганском пении с хозяйкой дома, которая унаследовала от отца необычайную музыкальность, вкладывала в каждый романс что-то свое поэтическое и облагораживающее.

Особого единения между супругами Котляревскими, кажется, никогда не было, а как только, по причине нехватки денег, кончился вечный праздник, отношения дали трещину. Как раз в это время Татьяна Константиновна встретила у нас Николая Толстого, а Котляревский со своей стороны сильно увлекся венгеркой по имени Эрмина. (Я это знаю потому, что, рассматривая его портсигар, украшенный монограммами и эмблемами, я обнаружила среди них золотого горностая и с любопытством, свойственным подростку, постаралась узнать, что это значит: Ermine — горностай.)

По причине всего вышеизложенного Котляревские решили полюбовно разойтись «sans scandale, sans vacarme, sans une larme». Из остатков своего состояния Петр Михайлович купил жене небольшое именьице в Звенигородском уезде при селе Бабкино (известное по пребыванию там Чехова), и как только закончился развод, Тюля обвенчалась с Толстым и переехала на удельную дачу в Быково. Счастье было полное. Я это подчеркиваю, опасаясь, чтобы читатель не вынес превратного заключения из

 

- 102 -

приводимой ниже оценки, весьма незначительной, но все же очень характерной:

 

Тема для размышления: Русские мужья.

Время действия: Осень 1906 г.

Место действия: Площадь перед московским Манежем, где происходит выставка собак, на которой Тюлины бульдоги «Ванька» и «Оку» только что получили все призы. Александра Гастоновна Шереметева, граф и графиня Толстые выходят из помещения и видят, что вследствие неожиданного проливного дождя вся площадь от Кремля до Воздвиженки представляет собою один бушующий поток. Извозчиков нет. На Александре Гастоновне тонкие ботинки.

Толстой (обращаясь к ней): — Ах! Боже мой! Как же Вы пойдете? Тюля! Снимай галоши, отдавай Александре Гастоновне!

Конец.

 

Чем объяснит иностранец это движение загадочной для него «славянской души»? Всякие побуждения «романтического» характера в данном случае явно отсутствуют. Что же это такое? Мой отец, при котором я недавно вспомнила эту, едва не канувшую в вечность фразу, скептически улыбнулся и сказал: «Ну, конечно! Жена начальника!» Зная Толстого, я отвергаю эту версию и вижу в словах то залихватское наследие Степана Разина, «все отдам, не пожалею», то компанейское бахвальство, которое вместе с некоторыми другими чертами русского характера породило французскую пословицу: «Grattez le russe et vous verrez un tartare». Толстой, в сущности, мало чем рисковал; он был уверен, что мама не согласится надеть Тюлины галоши, и его широкий жест был хотя и смешон, но безобиден.

Гораздо хуже поступают те западно-европейские выдержанные светские люди, которые, не будучи «des tartares», считают, что пренебрежительное отношение к близким, находящимся с ними в обществе, является компенсацией за улыбки и поклоны, расточаемые ими посторонним. С уверенностью могу сказать, что положение близких этих людей весьма неприятно.

Совместная жизнь Толстых длилась только полгода и закончилась катастрофой. Новый 1907 год они встречали у себя в Быкове. В гостях у них был брат Татьяны Константиновны Владимир Шиловский, С.С. Перфильев, двоюродная сестра Толстого Алина Кодынец и его младший брат Никита. Засиделись

 

- 103 -

поздно, хорошо выпили. Крепко уснули. Утром прислуга, растопляя печки, неосторожно плеснула керосин в огонь. Вспыхнул пожар. Прежде всего загорелась лестница, ведущая во второй этаж. Когда хозяева и гости проснулись и поняли, в чем дело, путь вниз был отрезан. Пришлось прыгать через окна. Пораненная разбитыми стеклами, Татьяна Константиновна оказалась на снегу и видела как ее муж и брат, спустившись таким же образом, распоряжались тушением пожара. Вдруг Толстой крикнул Шиловскому: «Вовка! У меня под кроватью сундук с казенными деньгами! Надо спасать!» Оба они бросились в горящий дом и никогда не вернулись. Крыша обрушилась, похоронив под собою шесть человек (погибли Толстой, Шиловский, Перфильев, Алина Кодынец, лакей и горничная). Живыми остались Татьяна Константиновна и Никита Толстой, спавший в нижнем этаже. Мы с мамой узнали о Быковском пожаре из газет, т.к. проводили каникулы в Петербурге. Вернувшись в Москву, мы увидели Тюлю в глубоком трауре, но сдержанной. Она никогда не выносила свои переживания на широкую публику и многие принимали ее спокойствие за бесчувственность. Я этого не думала и не думаю. После смерти Толстого Татьяна Константиновна поселилась в небольшой квартирке в Настасьинском пер. (близ Малой Дмитровки). Часть года она проводила в Бурнаке, иногда гостила у своей матери в Петербурге или у вел. кн. Николая Николаевича в Першине, но с большим удовольствием сидела у себя дома, окруженная собаками и небольшим кругом друзей, среди которых превалировал тип охотника, который свободнее чувствует себя в поддевке, чем в английском костюме. Постоянным посетителем Настасьинского пер. был ветеринарный врач Н.Н. Тоболкин, который так часто лечил Тюлиных собак, что стал другом дома. В небольшой комнате, сразу из передней, жил вместе со своим приятелем Ваней Пустоваловым Никита Толстой, ставший после окончания гимназии вечным студентом. К Татьяне Константиновне часто заходили цыгане из Стрельнинского хора вспомнить с нею какой-нибудь старинный напев или спросить совета относительно того или иного аккомпанемента; на диване в столовой постоянно ночевал приехавший из провинции приятель или родственник, словом обстановка была самая безалаберная. И среди всего этого беспорядка и порою даже убожества, восседала Татьяна Константиновна, как некая царица Семирамида, которая всегда остается сама собой и над которой внешняя обстановка не имеет

 

- 104 -

никакой власти. Богемный стиль был ей приятен и даже необходим, как «питательная среда», но я не могу представить себе, чтобы Тюля могла опуститься и позволить себе жест или интонацию, которые были бы, как говорят англичане, «quise the thing» (не совсем то, что надо). Я вернусь еще к Татьяне Константиновне, а теперь продолжаю в хронологическом порядке.

С переездом в большой Удельный дом я стала считать себя более или менее взрослой и почувствовала, что мои детские годы закончились. В маленьком удельном доме мама, уезжая с дядей Колей в театр или в гости, обычно приходила со мной прощаться, когда я уже лежала в кровати. Выдуманный мною ритуал требовал, чтобы прежде чем перекрестить и поцеловать меня, мама вытащила бы из-за моей спины косу и положила ее на подушку, так, чтобы коса лежала над моей головой наподобие «хвоста скорпиона». При этом я брала с мамы слово, что наутро она мне расскажет подробно все, что было в гостях. В Большом Удельном доме прощание с ритуалом «скорпиона» прекратилось, т.к. я категорически отказывалась ложиться спать в 9 часов, и мама уезжала до моего укладывания в постель, но привычка делиться со мной всеми впечатлениями осталась у мамы до конца, и благодаря этому я была осведомлена о таких сторонах московской жизни, о которых я, по младости своих лет, могла бы и не знать.

Одним из самых интересных домов в Москве считался дом Николая Васильевича Давыдова. В течение долгих лет ученые, а подчас и знаменитые люди Москвы еженедельно собирались в маленьком флигельке на углу Левшинского и Денежного переулков и каждый давыдовский четверг был чем-нибудь примечателен. Там можно было услышать шуточные стихи Владимира Соловьева в чтении его друга Льва Михайловича Лопатина, который замогильным голосом, поглаживая свою апостольскую бороду и поблескивая очками, изрекал:

 

На небесах горят паникадила,

А снизу тьма.

Ходила ль ты к нему иль не ходила,

Скажи сама!

 

(продолжение этих стихов см. в приложении).

Можно было увидеть тетради с неизданными произведениями гр. Соллогуба, например, серию рисунков «Зверинец»,

 

- 105 -

снабженных литературными комментариями — под изображением кенгуру, например, стояли слова:

 

Природы странную игру

Собой являет кенгуру,

У ней при полной наготе

Мешочек есть на животе.

 

Хозяин дома знакомил присутствующих с страницами своих воспоминаний, Сергей Львович Толстой играл на рояле, Василий Осипович Ключевский разъяснял исторические вопросы, имеющие отношение к современности, Гликерия Николаевна Федотова, тряхнув стариной, произносила какой-нибудь монолог, создавший ей славу. Иногда устраивался небольшой спектакль. Так, еще до моего появления в Москве у Давыдовых был поставлен стихотворный шарж Соллогуба «Честь и месть» (играли Николай Борисович, Николай Васильевич Давыдов и А.А. Федотов). К моменту создания этого произведения, явившегося реакцией на всеобщее увлечение «испанщиной» (в 90-х годах), относится письмо Соллогуба, написанное Николаю Васильевичу Давыдову, бывшему в то время председателем Тульского Окружного суда*. Начав письмо в самом обычном тоне, автор затем признается, что низменная проза его не удовлетворяет, и обращается к своему корреспонденту, именовавшемуся в семейном кругу «Кокошей» и ничего испанского в своем облике не имевшему, со следующим бравурным призывом:

 

Дон Кокон! Навесив шпаги,

Мы по Тульским площадям

Станем, полные отваги,

Оскорблять прохожих дам!

 

(продолжение см. в приложении).

Я всегда ощущаю неловкость, приводя в своих записках чужие произведения, могущие быть известными читателю и без моего непрошеного посредничества. Поэтому с особым удовольствием привожу свои собственные стихи, имеющие отношение к одному из завсегдатаев Давыдовских четвергов — ректору Московского университета Александру Аполлоновичу Мануйлову. Обнародование этого произведения 16-летнего автора требует некоторого предисловия.

 

 


* Николай Васильевич Давыдов дал своему другу Л.Н. Толстому сюжет «Живого трупа» — действительный случай из судебной практики.

- 106 -

Мне кажется, что я не погрешу против объективности, если скажу, что появление моей матери на Давыдовских четвергах производило весьма приятное впечатление, и ученые мужи в большинстве случаев не оставались равнодушными к ее обаянию. Сергей Львович Толстой садился играть ее любимые вещи Годара, хирург проф. Спижарный находил слова, совершенно не соответствовавшие его грубоватой наружности, но крепче других был пленен проф. Мануйлов.

Пасхальные каникулы 1908 года мы с мамой проводили в Петербурге и, случайно встретив Мануйлова на Невском, узнали, что он приехал из Москвы на сессию Государственного Совета, членом которого он состоял (по выборам от Университета). Александр Аполлонович поспешил пригласить маму на ближайшее заседание Государственной Думы, добавив, что ожидаются интересные дебаты по еврейскому вопросу, и на следующий день в гостиной моей тетки Валентины Гастоновны, у которой мы на этот раз остановились, появилась грузная фигура и львиная голова Мануйлова, заехавшего за мамой, чтобы сопровождать ее в Таврический дворец. Этого факта и последующих разговоров о думских дебатах было достаточно, чтобы в моем дневнике появились следующие строки:

 

Кто эта дама с accroche-соеиг'ом*

Сидит в парламенте с recteur'oм?

Заметно всем, что муж науки

С ней не испытывает скуки.

Под обаяньем светской встречи

Он не внимает бурной речи

Антисемитов, юдофилов.

Погиб профессор Мануйлов!

 

В конце 1913 года в Давыдовском кружке возникла мысль поставить в домашней обстановке пародию на античную трагедию пр. Венкстерна и Гиацинтова (тоже членов кружка) «Тезей». Руководить спектаклем взялся А.И. Южин. Постановка была осуществлена у нас в доме 5/I-1913 года. К описанию этого спектакля я вернусь в свое время, а теперь хочу коснуться одного лица, уже появлявшегося на страницах моих воспоминаний и также принадлежавшего к Давыдовскому кружку — Софьи Ми-

 

 


* Accroche-соеиг'ом называли прядь, спадающую на лоб (таковая была у моей матери).

- 107 -

хайловне Мартыновой. В ее доме зимой 1902-1903 гг. (когда я была еще в обличий Золушки) произошло мое первое соприкосновение с московским обществом. Впоследствии я стала часто бывать у Мартыновых, особенно с тех пор, как Марина и Вера поступили в Арсеньевскую гимназию, одним классом старше моего. Как я уже говорила, Софья Михайловна (как ее называли в Москве — Сафо Мартынова) принадлежала к типу «femme savante» и носила английские костюмы, гладкие прически, туфли без каблуков, много курила, прекрасно ездила верхом и культивировала тон простоты. В ее кабинете лежала зеленая суконная скатерть, испещренная автографами людей, посещавших ее салон. (Эти автографы были зафиксированы вышивкой шелком и принадлежали людям чем-то знаменитым; других Софья Михайловна к своей скатерти не допустила бы.) Эти знаменитые люди окружали С.М. по причине ее всеми признанного ума и вопреки ее некрасивому лицу монгольского типа, отношения с некоторыми из них как будто выходили за пределы «чистой дружбы». Я не совершу большой нескромности, если скажу, что ее любимая дочь Вера была дочерью Сухотина. Об этом знала вся Москва, за исключением, может быть, самой Веры, да и то это неведение продолжалось до поры до времени.

Сыновья Сухотина от его первого брака с бар. Боде (второй раз он был женат на Татьяне Львовне Толстой), часто бывали у Мартыновых, и в Москве и в Знаменском, особенно Сергей. Вера рассказывала, что их новая англичанка, слыша, как во всех концах дома раздается имя «Сережа», вообразила, что он англичанин. На вопрос, почему она так думает, она ответила: «But you call him Sir Roger?» Вера Мартынова училась очень хорошо, но все же находила «que les garcons valent mieux que les lecons». Она так пропела мне уши Сережей Сухотиным, что он оказался упомянутым в моих стихах. Дело было так: я добросовестно трудилась над сочинением о финансах древних Афин (заданным нашим историком Степаном Федоровичем Фортунатовым), когда мне принесли записку от Веры, в которой та просила прислать ей какую-то книгу и попутно сообщала, что Сережа Сухотин куда-то уезжает и пришел проститься. Я отправила требуемую книгу и вложила в нее следующее послание:

 

Я отрываюсь на мгновенье

От демократии Афин;

Хочу поведать сожаленье,

 

- 108 -

Что уезжает Сухотин.

Сережу я почти не знаю,

Его видала только раз,

Но за тебя, мой друг, страдаю,

Нам всем тяжел разлуки час!

 

Моя записка попала в руки Сухотина и через час я получила клочок бумаги, на котором было написано: «Браво, браво! 5 +! Сергей Сухотин». (О том, как и каким я увидела этого своего корреспондента 15 лет спустя, речь будет впереди.) Узнав или догадавшись, насколько ее виды на Сухотина были mal places, Вера направила свои помыслы по другому, но столь же неудачному руслу. Она не на шутку увлеклась артистом Владимиром Васильевичем Максимовым, который, спускаясь иногда с театральных подмостков, появлялся на московских балах, оставляя неизгладимый след в сердцах девиц моего поколения. Увлечение Максимовым было какой-то эпидемией, видом «детской болезни», которой переболели все мои сверстницы в период 1908-1912 гг. Болезнь «максимизма» протекала бурно, но не таила в себе ничего опасного. Владимир Васильевич был ко всем нам мило-равнодушен. Только по отношению Веры он вышел из этого состояния равнодушия в мало благоприятную для нее сторону. Зимой 1908 г. Софья Михайловна внезапно заболела приступом острого аппендицита. Операция была неудачной, и Софья Михайловна умерла 23/XII-1908 г. Смерть эта поразила всех, но положение Веры было особенно трагично: в семье ее не любили, а теперь она уже не могла опираться на предпочтение перед другими детьми, оказываемое ей матерью, предпочтение, которым она не совсем благородно пользовалась. Находясь в смятении чувств, Вера сделала опрометчивый шаг: она написала Максимову, которого она видела 3-4 раза в жизни, отчаянное письмо, вроде: «Вообрази, я здесь одна, никто меня не понимает!» Письмо это встретило холодный прием. Ответа не последовало, но, приехав на Пречистенский бульвар, он с возмущением говорил о Вере, способной писать любовные письма у гроба матери. (Сам он был примерным сыном.) К Максимову я еще вернусь, а теперь поговорю о человеке, очень милом моему сердцу — о Марине Шереметевой. Вопреки требованиям хронологической последовательности, я хочу рассечь будущее на 20 лет вперед и довести историю Марины до конца, иначе рассказ мой, пойдя по другому руслу, может ее больше не коснуться. Повторяю те све-

 

- 109 -

дения о Марине, которые я дала в главе, относящейся к 1902 году: в доме Мартыновых воспитывалась опекаемая Виктором Николаевичем богатая наследница Марина Шереметева (очень дальняя родственница московских Шереметевых). Мать ее, сестра генерала Скобелева, умерла сравнительно молодой. Смерть этой красивой (судя по портретам) женщины была окутана романтической тайной, завесу которой я едва не приоткрыла, встретив в совершенно необычайной обстановке старушку-крестьянку из села Юрина на Волге, много лет служившую в доме Шереметевых. В качестве сестры я пришла к умирающей больной (это было в лагере, на реке Вычегде) и, разговорившись, поняла, что имею дело с няней Марины. Последние дни эта старушка не отпускала меня от себя, желая напоследок наговориться о своих «господах», но в чем была драма Марининой матери, я толком так и не поняла.

После смерти родителей дети Шереметевых (3 дочери и сын) оказались обладателями обширных лесных угодий в Нижегородской губернии. Старших сестер я не знала, брата видела один раз студентом (он умер молодым), Марину же очень любила. К 16 годам Марина несоразмерно выросла, но округлое лицо ее с прекрасными светлокарими глазами и немного вздернутым носом сохранило свое детское и немного даже кукольное выражение. Разговаривая, она широко раскрывала глаза и почти не шевелила губами, и говор у нее был очень своеобразный — она сильно «по-аристократически» картавила, и это не вязалось с ее внешностью русской «матрешки». В описываемое мною время избыток физических сил и наплыв самых разнообразных чувств, переливаясь через край, делали Марину способной на самые эксцентрические поступки и суждения. Она любила «ошеломлять» публику, но всегда была бескорыстна и чистосердечна. Так как семья Мартыновых била на «демократическую простоту», то девочек одевали очень скромно. Марина от этого не страдала и весело отмеряла саженными шагами расстояние, отделявшее Николо-Песковский пер. от Арсеньевской гимназии, одетая в какую-то неуклюжую куртку, сшитую домашней портнихой, с книжками, засунутыми за пояс, и в кепке, надвинутой на гладко зачесанные волосы.

Весною 1907 года я гостила у Мартыновых в Знаменском (Клинский уезд). Днем жизнь вращалась вокруг теннисной площадки: все дети Мартыновых были спортивны, а Георгий и Надя считались чемпионами Москвы по теннису и постоянно трениро-

 

- 110 -

вались. Ночью же, когда все расходились по своим комнатам и в доме все затихало, Марина босиком и в длинной ночной рубашке являлась ко мне, садилась на кровать, и начиналась бесконечная беседа. Марина выкладывала все свои секреты, говорила, что не любит Веру за хитрость, с уважением относится к Наде и безнадежно влюблена в Георгия. Свои страдания она пыталась излить в стихах, которые начинались словами:

 

Все кончилось, когда не начиналось,

Ты не любил, любила я одна...

 

дальше этих двух строк дело не продвигалось.

Потом шли сумбурные планы на будущее: сжав на груди свои красивые руки, Марина говорила: «Танька, пойми, я люблю тебя как сестру и тебе одной скажу: я чувствую в себе такие силы, такие силы, мне надо их куда-то девать, я могу или уехать в Париж и начать вести такую жизнь, как Нана, или раздать все и уйти в революцию». Испуганная «Танька» начинала доказывать, что не надо делать ни того, ни другого, и это продолжалось до тех пор, пока замерзшая в одной рубашке Марина не возвращалась восвояси.

Весной 1908 г. кн. Белосельская (сестра Марининой матери), вспомнив, что у нее есть племянница, которая зря пропадает в Москве, а также, может быть, учтя, что пребывание в доме родственницы, состояние которой исчисляется в 1 миллион, не лишено известных выгод, решила затребовать Марину в Петербург, чтобы представить ее ко двору и создать ей положение, более соответствующее ее богатству и родственным связям. Марина уехала и, когда меньше чем через год она появилась в Москве на похоронах Софьи Михайловны Мартыновой, я ее не узнала — это была одетая по последней парижской моде и увешанная драгоценностями дама. Встреча наша была мимолетной и незначительной.

Через 2-3 года я услышала, что Марина вышла замуж за молодого красивого офицера гусарского полка Михаила Петровича Кауфман-Туркестанского. Их портрет появился в журнале «Столица и усадьба» под заголовком «Великосветская свадьба», а еще 2-3 года спустя в том же журнале я увидела сына Марины — Петушка. В 1914 году разразилась война, и Михаил Кауфман был убит в ту роковую для российской гвардии осень 1914 г. Ходили слухи, что, провожая мужа, Марина купила ему за 15 тысяч только что изобретенный в Англии непроницаемый

 

- 111 -

для пуль панцирь. Что собою представляла эта вещь, я не точно знаю; обладание панцирем держалось в тайне, так как считалось несовместным с офицерской доблестью, но я слышала, что такие кольчуги стоили очень дорого, были эластичны и надевались под мундир. Не ручаюсь за достоверность, но привожу слышанные мною предположения, что этот панцирь и явился причиной смерти Кауфмана, который был верхом на лошади. Пуля, ударившись в плечо, не пробила панцирной ткани, соскользнула вниз и причинила смертельное ранение живота.

Отчаянию Марины не было границ. Она предавалась ему со свойственной ей эксцентричностью, срезала косы, положила их в гроб и уехала сначала на фронт сестрой, а потом, через нейтральные страны, за границу.

В продолжение долгих лет я ничего о Марине не слышала, только почему-то часто видела ее во сне, особенно когда жила в Козельске (1919-1921 гг.).

Летом 1925 г. мы с Димой приехали в Ниццу и в первый же день мама мне с восторгом сказала: «Ты знаешь, кто тебя здесь с нетерпением ждет? — Марина, которая теперь замужем за Гагариным и, по-видимому, очень счастлива. Продав свои бриллианты, она купила небольшой участок земли около Грасса (в 40 км от Ниццы) и ведет там жизнь простой фермерши: разводит птицу и сажает цветы, которые потом сдает на парфюмерную фабрику. Марина стала копией Наташи Ростовой из эпилога "Войны и мира". Теперь снова ожидает ребенка. Впрочем, сама скоро увидишь!»

Через несколько дней к нашему дому, дребезжа, подъехал небольшой грузовой автомобиль (камьонетка), и из кабины вышла Марина, ничуть не похожая на Марину из «Столицы и усадьбы». Это была Марина московского периода, без всякой претензии на шик, одетая в широкий макинтош, имеющий целью скрывать ее беременность. Когда мы обнялись и я услышала ее милый голос: «Танька! Если бы ты знала, как я тебя ждала», — меня охватила большая радость. 1906 и 1926 года сомкнулись и разделяющие их 20 лет выпали, точно их никогда и не было.

Марина сняла свой головной убор, сильно напоминавший кепку гимназических лет, пригладила рукой остриженные, торчащие во все стороны волосы и сказала: «Ну, вот видишь, на что я стала похожа!» Я почувствовала, что она это говорит для проформы, а в душе ничуть не тяготится своим не элегантным видом, что элегантность ей не нужна, т.к. она обрела

 

- 112 -

нечто большее, тот «неразменный рубль», который ее вполне удовлетворяет. Желание иметь детей, как можно больше и любой ценой, сквозило во всех ее словах. «Вот доктора утверждают, что для меня это страшный риск, — говорила Марина, — напоминают, что каждый уже имеющийся ребенок едва не стоил мне жизни. Это правда, но я их не слушаю! Они не понимают, сколько радости доставляют такие пупсы!» И она с улыбкой поглядела на приехавшего с нею шестилетнего мальчика, своего единственного сына от Гагарина (другие дети умерли). Из того, как часто и с какой интонацией она произносила слово «Одик» (имя мужа), я поняла, что вижу редкое явление — счастливую женщину.

Установив этот факт, мы перешли к воспоминаниям. В связи с извлеченной мною из недр моей памяти фразой: «Все кончилось, когда не начиналось!» — Марина сообщила мне, что Георгий Мартынов умер от разрыва сердца на теннисной площадке в Париже (он работал платным инструктором по спорту). Вера умерла в Константинополе, но не от туберкулеза, от которого ее лечили всю жизнь, а от небольшого фурункула на верхней губе.

Расстались мы с Мариной, условившись, что в следующее воскресенье я доеду поездом до станции Cagnes-sur-Mer, где она будет меня ждать со своей камьонеткой. Мы решили провести 2-3 дня вместе и досказать друг другу все, что не успели за первое свидание. Усаживаясь в грузовик, Марина говорила: «Как раз в воскресенье будет дома Петушок, который учится в лицее в Антибах, и ты его увидишь. Должна тебе сказать, что здешний пошлый тон на нем немного отразился. На днях я слышала, как он говорил про какого-то товарища: Il a de la galette*, причем можно было понять, что эта galette ему импонирует. Что бы сказала на это тетя Соня Мартынова!»

В следующее воскресенье лил дождь, как из ведра, а у меня была повышенная температура. Мама воспротивилась моей поездке. Я металась в нерешительности, не имея возможности предупредить Марину, и в конце концов сделала непоправимый поступок — не поехала.

Через день или два Марину срочно доставили в хирургическую лечебницу проф. Алексинского, находившуюся на авеню Гамбетта через несколько домов от нас. Я бросилась туда. Марина встретила меня ласковым укором: «Ах, Танька, я пять поездов

 

 


* Galette — на французском жаргоне — деньги.

- 113 -

пропустила, ожидая тебя на станции, вся промокла, а ты не приехала!» Я провела с ней в палате часа два. Она ходила по комнате, потом ложилась. Видимо, были какие-то тревожные симптомы, заставившие врачей насторожиться.

На следующее утро пришла весть, что на рассвете Марина умерла от того неудержимого кровотечения, которого доктора так опасались. Ребенок тоже погиб. Похоронили Марину в Ницце на кладбище Cocagne. Стоя у ее могилы, я смотрела сквозь слезы на расстилавшееся внизу Средиземное море, такое прекрасное и такое чужое, и думала: судьба привела меня из глубины почти недосягаемой для Запада России для того, чтобы я могла проститься с Мариной, а я этим не сумела воспользоваться в полной мере. Теперь этого исправить уже невозможно — пришла смерть, человеческие усилия стали бесполезными, счеты закончились, но осталось самое неизменное, самое таинственное, что есть в человеке — воспоминание.

Когда я слышу, что в XIX веке «Московский Малый театр был филиалом Московского университета», я с улыбкой думаю, что в начале XX века он был также «филиалом Арсеньевской гимназии». Председатель педагогического совета Лев Михайлович Лопатин раз навсегда разрешил мне пропускать уроки в те дни, когда я шла на генеральную репетицию той или иной новой постановки Малого театра. Эти генеральные репетиции начинались в 12 ч. дня. Сам Лев Михайлович Лопатин и Николай Васильевич Давыдов, как члены репертуарного совета, сидели в 1-й ложе бенуара справа. Напротив них обычно сидела Мария Николаевна Ермолова с дочерью и Татьяной Львовной Щепкиной-Куперник. Партер, где находились мама, Николай Борисович и я, в качестве «друзей Малого театра», был заполнен актерами, не занятыми в пьесе. Почти все присутствующие были знакомы между собою и вслух делились мнениями о пьесе и постановке.

В первый раз я попала на закрытый спектакль весною 1906 года, когда в труппу поступали В.Н. Пашенная, Е.М. Найденова и В.В. Максимов. Это было нечто вроде экзамена. Пашенная только что окончила театральное училище по классу Ал. Ал. Федотова, а Максимова принимали без школы, «со стороны». Найденова (не очень удачно) играла 1-й акт из «Норы» Ибсена; Пашенная выступала в одной из комедий Шекспира (не

 

- 114 -

помню, какой). Максимов, который любил браться за совершенно не подходящие к нему роли и считал свой артистический диапазон гораздо более широким, чем он был на самом деле, для своего дебюта выбрал роль аскета-проповедника в пьесе «Коринфское чудо». В рубище, с всклокоченными волосами, он воздевал руки к небу, призывая проклятия на нечестивцев, и, конечно, провалился. Заведующий труппой Александр Павлович Ленский принял его, но в дальнейшем не выпускал за пределы ролей светских молодых людей или второстепенных персонажей шекспировских пьес, для которых нужна стройная фигура и красивый голос.

Моему знакомству с Художественным театром, который у дяди Коли был не в чести, способствовало следующее обстоятельство: в начале 1907 г. градоначальник А.А. Рейнбот приехал на Пречистенский бульвар с визитом со своей новой женой — он только что вступил в брак с известной всей Москве вдовой Саввы Морозова — Зинаидой Григорьевной. Это была женщина бальзаковского возраста, прекрасно одевавшаяся и умевшая быть приятной, когда хотела; при этом она была всегда довольно бесцеремонна, говорила нараспев с оттенком «nonchalance» и с места в карьер пожаловалась маме на заботившее ее обстоятельство: «Рейнботовские дети»* заболели скарлатиной, в доме карантин, и ее детям, Морозовым, пришлось переехать на фабрику в Орехово-Зуево. Сын Тимофей из-за этого принужден пропускать лекции в университете, а дочь Маша — уроки у балерины Гельцер и скульптора Андреева. Увидя, что в Удельном доме много места, Зинаида Григорьевна попросила у мамы разрешения для Тимоши и Маши ночевать у нас в те дни, когда они приезжают в Москву, на что последовало согласие.

Тимофей Морозов был худощавым юношей со скуластым простоватым лицом, бесцветными глазами, гладко зачесанными назад волосами и несомненными странностями в обращении, ходил он в потертой студенческой тужурке и обтрепанных брюках. На Пречистенском бульваре он всегда появлялся с черного хода и на вопрос, почему он так делает, неизменно отвечал, застенчиво улыбаясь и глядя куда-то в сторону: «Да уж я лучше по простенькому!» Учился он на математическом факультете и приятелей имел самых скромных. По воскресеньям Тимоша ходил

 

 


* У генерала Рейнбота было два сына от первого брака — Анатолий и Георгий. Анатолий потом учился в лицее вместе с Шуриком.

- 115 -

к бабушке Марии Федоровне Морозовой в Трехсвятительский переулок, надевал подрясник и читал Апостола по старообрядческому чину в ее молельне.

Маша Морозова бралась за все виды искусства: она лепила, танцевала, играла на арфе и всем занималась поверхностно. Если приход в дом Тимофея был тих и незаметен, то с появлением Маши стены содрогались от ее громкого смеха и возгласов. Говорила она преимущественно о самой себе и фраза «не правда ли я мила?» — вошла у нее в поговорку. Вместе с тем нельзя сказать, чтобы Маша была напыщенна и самоуверенна — этого в ней не было; ее «ужимки и прыжки» объяснялись ее повышенной нервностью.

Младшие дети Морозовы, Саввичи — Люлюта и Саввушка — на Пречистенском не бывали. Они в ту пору напоминали буддийских божков и страдали явным нарушением обмена веществ.

Дом Зинаиды Григорьевны на Спиридоновке считался одним из самых красивых новых домов в Москве. Стоял он в саду и архитектор, строивший его, несомненно копировал мотивы парижской Notre Dame. Но это указывали прямоугольные башни, стрельчатые окна и небольшие химеры у водосточных труб. Внутри была красивая дубовая лестница с бронзовой группой кружащихся в хороводе женщин, выполненной по рисунку Врубеля, но жизнь в этом доме, несмотря на его внешнее великолепие, шла самая безалаберная.

По анфиладам комнат, как гость, и подчеркивая свою отчужденность от всего морозовского, проходил статный, моложавый генерал Рейнбот, уже озабоченный надвигающимся следствием сенатской комиссии в связи с обнаруженной у него растратой. (Его имя связывали с именем опереточной примадонны Легар, которая даже фигурировала на процессе*.)

 

 


* Дело градоначальника А.А. Рейнбота слушалось в здании Московских Судебных Установлений в судебном заседании Правительственного Сената с 28/IV по 17/V 1911 г. С защитительной речью выступал присяжный поверенный Карабчевский. В результате того, что растрата была покрыта, суд приговорил Рейнбота к лишению особых прав и 1 году заключения в исправительно-арестантском отделении.

Когда началась война 1914 г., некоторые люди, носившие немецкие фамилии, пожелали переменить их на русские. Рейнбот подал на Высочайшее имя прошение о присвоении ему фамилии матери Резвой. Ходатайство было удовлетворено. В связи с этим ходили разговоры о том, что Начальник Санитарной Части империи принц Александр Петрович Ольденбургский, при котором состоял Рейнбот, в минуту свойственной ему запальчивости кричал: «Подайте мне сюда этого урожденного Рейнбота!»

- 116 -

Зинаида Григорьевна, осложнившая свою жизнь нелепым браком, не забывала о своем здоровье и заботилась о сохранении уходящей молодости. Дети, обожавшие мать, были в конце концов предоставлены самим себе; хозяйственными делами ведал преданный семье черкес Николай, на руках которого умер Савва Тимофеевич. Года за два до войны Зинаида Григорьевна продала дом на Спиридоновке Рябушинскому и купила Олсуфьевское имение «Горки», ставшее потом известным по пребыванию там В.И. Ленина. Два раза я была в Горках, но главным преимуществом знакомства с Морозовыми было то, что через них для меня открылись двери в Художественный театр.

В благодарность за пожертвованный Саввой Тимофеевичем миллион рублей Художественному театру, его семье была предоставлена бесплатная литерная ложа с левой стороны от сцены. Надо было предупредить от имени Морозовых кассу до 12 часов дня, что ложа будет занята, и она уже не шла в продажу. Зинаида Григорьевна часто отдавала ложу в наше распоряжение, и мне удалось видеть многие спектакли этого замечательного театра.

30 сентября 1908 г. Москва впервые увидала в постановке Станиславского «Синюю птицу» Метерлинка — зрелище поистине великолепное. Красавица Германова в роли феи, лучезарная, одухотворенная Барановская — Свет, Москвин — Кот, Лужский — Пес, Халютина — Тиль-Тиль, Алиса Коонен — Митиль, «Мокрая дама» — Вода, скисающее Молоко, отрезающий от своего живота ломти Хлеб — Балиев, отламывающий леденцовые пальцы Сахар — Базилевский (будущий муж моей подруги Ляли Запольской), мрачная Ночь — Книппер — все это было прекрасно, но лучше всего был акт — «Царства будущего» или «Лазурного царства», во время которого нельзя было не влюбиться в обманы Метерлинка.

Противники Художественного театра справедливо критиковали не совсем удачный акт «В лесу», где фигурируют враждебные человеку силы — животные и деревья. В этом действии была видна неприкрытая бутафория и действие минутами переходило в гротеск. Дядя Коля долго издевался над перешедшей из Малого театра в Художественный — Елизаветой Андреевной

 

 

- 117 -

Красовской, дебютировавшей в роли Коровы. (Акт «В лесу» был вскоре, без всякого ущерба для пьесы, выпущен.)

Насмешкам широкой публики подверглась поставленная в 1907 г. Художественным театром в «черном бархате» — «Жизнь Человека» Леонида Андреева. Я этого спектакля не видела, но помню, что слова «Некто в сером» и «Тише! Человек родился!» несколько лет не сходили с уст москвичей, вызывая смех. Критика считала скучноватой постановку ибсеновского «Росмерсгольма» (все действие состояло в долгих разговорах на одном и том же диване) и ругала исполнение Самозванца Москвиным в «Борисе Годунове». Этим исчерпывались неудачи: все остальное было так хорошо, что дядя Коля не переступал порога Художественного театра, чтобы не быть принужденным признать его превосходство и этим изменить традициям Малого театра.

В своей ортодоксальности Николай Борисович был plus royaliste que le roi. Руководители Малого театра — Ленский, а потом Южин, восприняли многое из новаторств Художественного театра: стали более требовательны к вопросам мизансцены, начали включать в репертуар пьесы новых авторов и приглашать в труппу талантливых актеров со стороны. Большой удачей Малого театра на этом пути была сложнейшая постановка «Цезаря и Клеопатры» Бернарда Шоу с Бравичем и Гзовской в заглавных ролях. Как известно, Клеопатра изображена в этой пьесе 15-летней девочкой, своевольной и трусливой, хищной и вкрадчивой, преисполненной мистических суеверий древнего Египта, а Цезарь — стоящим на вершине своей славы старым полководцем. Сцена первой встречи этих двух лиц в ночной пустыне, когда Клеопатра, убежавшая из дворца, спит, свернувшись клубочком между лапами громадного озаренного луной сфинкса, потом просыпается и видит перед собой незнакомца в римской тоге с лавровым венком на голове (Цезарь, осадив войсками Александрию, вышел из лагеря в тишину ночи и набрел на Клеопатру) — была великолепна. Вскоре после этой постановки Бравич умер, а Гзовская перешла в Художественный театр, где играла Офелию в Крегеровской постановке «Гамлета», и хозяйку гостиницы Гольдони, и Катерину Ивановну в «Братьях Карамазовых» — все три роли прекрасно.

Об уходе из Малого театра этой артистки Николай Борисович не сожалел, т.к. без всяких на то оснований считал ее конкуренткой своей любимицы Елизаветы Ивановны Найденовой и подозревал в интригах, особенно после того как Гзовская

 

- 118 -

вышла замуж за Владимира Александровича Нелидова, чиновника особых поручений при директоре Императорских театров Теляковском. Нелидов был сыном бывшего посла в Париже и типичным петербургским чиновником, что для Николая Борисовича было одиозно.

Вполне возможно, что О.В. Гзовская была честолюбива и даже хитра, но считать ее соперницей Найденовой было смешно. Удельный вес этих актрис был слишком разный. Найденова могла быть хороша в пьесах Островского, но ни общей культурой, ни техникой Гзовской она не обладала и была рядом с ней безнадежно провинциальной.

Кометой из другого мира промелькнула в Малом театре Екатерина Николаевна Рощина-Инсарова (дочь известного провинциального актера — Рощина-Инсарова и сестра В.Н. Пашенной). Проиграв один сезон, она перешла в качестве примадонны к Незлобину. Вот ее уж никак нельзя было назвать «провинциальной». По технике и по внешности она была актрисой французского типа. Небольшого роста, худая до пределов возможного и как бы «невесомая», она обладала необычайно сильным, порой даже истерическим темпераментом, прекрасным голосом и большой выразительностью лица и жеста. На сцене Малого театра я ее помню в 3-х пьесах: «Цене жизни» Немировича-Данченко, «Грозе» Островского и «Герцогине Падуанской» Оскара Уайльда. Исполнение Рощиной роли Катерины произвело на меня сильнейшее впечатление. Приверженцы старых традиций, видевшие Ермолову, обвиняли Рощину в «стилизации», говорили, что ее Катерина слишком бесплотна, слишком «иконописна», мне же кажется, что ничто не может быть сильнее и трогательнее созданного ею образа.

В «Герцогине Падуанской» меня пленила не столь актриса (хотя она играла прекрасно), как сама пьеса, декорации и костюмы. В ту пору я, только что вернувшись из второй поездки по Италии, бредила Ренессансом.

Все упомянутые мною актеры (за исключением Гзовской) и многие другие (среди них и самые знаменитые) бывали на Пречистенском бульваре — некоторые часто и запросто, а другие раз в год — 5 декабря, когда праздновался канун именин Николая Борисовича и за ужином пела Татьяна Константиновна Толстая с «капеллой», состоявшей из представителей семейства Шереметевых и Обуховых. Главным гитаристом капеллы

 

- 119 -

был Павел Сергеевич Архипов, тихий человек с грустными глазами, молчаливо влюбленный в Надю Обухову.

Празднование именин назначалось не 6 декабря, в Николин день, а накануне, потому что в этот вечер, по случаю торжественной всенощной, спектаклей в Императорских театрах не полагалось, и все актеры были свободны.

Съезд начинался в 11 часов вечера, когда в зале уже были накрыты столы с холодным ужином. Расходились гости не раньше рассвета. Попасть на этот вечер было нелегко, т.к. Николай Борисович сам составлял списки приглашенных. Им охотно допускались все деятели театра и посетители Давыдовских четвергов. Мне обычно удавалось протащить несколько человек своих сверстников, но маминых «светских» знакомых дядя Коля подвергал строгому отбору, что иногда порождало обиды.

С половины ужина начинали раздаваться звуки гитарных аккордов, Татьяна Константиновна отставляла в сторону рюмку с Кроновской мадерой (единственное вино, которое она пила), сама брала в руки гитару и запевала «Снова слышу голос твой, слышу и бледнею». По правую руку от нее обычно садился Александр Трофимович Обухов и с большой музыкальностью вторил ей своим высоким, несколько сдавленным тенором. Татьяна Константиновна пела много и не заставляла себя просить. Лишь изредка она просила дать ей передышку и тогда выступали «канарейки» — так звал Александр Трофимович своих племянниц Надю и Аню. Они пели дуэтом неаполитанские песни и романсы сочинения их дядюшки, из которых наибольшим успехом пользовалась «Калитка». Надя Обухова в ту пору училась в консерватории по классу проф. Мазетти. Доказывать, что у нее был чудесный меццо-сопрано — это ломиться в открытые двери. Теперь об этом знает вся страна, и, благодаря радио — весь мир. Я же, когда слышу ее пение (тоже, к сожалению, лишь по радио), «слышу и бледнею» от наплыва воспоминаний.

Пока пела Татьяна Константиновна, я наблюдала, как все присутствующие поддавались постепенно очарованию ее исполнения и как это выражалось на их лицах. Лев Михайлович Лопатин одобрительно качал головой, поглаживал бороду, Василий Осипович Ключевский в восторге закрывал глаза, а Иван Михайлович Москвин, подперев по-бабьи свою широкую щеку, повторял: «Да! Вот это настоящее!». В конце ужина, когда бывали пропеты величания имениннику, хозяйке дома, знатным гостям

 

- 120 -

вроде Марии Николаевны Ермоловой, все просили сплясать Алексея Викторовича Ладыженского, человека с узким смуглым, породистым лицом, охотника и лошадника, всегда ходившего в поддевке и с серебряной серьгой в ухе. Ладыженский был близким другом Татьяны Константиновны, друзья звали его «заяц», и ни один цыган не мог соперничать с ним в цыганской пляске. Благодаря исключительному чувству ритма и четкости движений, он на пространстве в 2-3 метра добивался большого эффекта и его выступление вызывало овацию.

Вспоминая вечера на Пречистенском бульваре и сравнивая их с «пиршествами» последующих времен, я удивлялась, насколько чинно и благопристойно люди тогда умели веселиться. Публика была самая разнообразная, вино текло рекой (особенно шереметевский «Карданах»), и все же самым шокирующим инцидентом, о котором с ужасом вспоминали долгое время, было то, что суфлер Зайцев, в ответ на просьбу актера Васенина передать ему сыр, отрезал кусок сыра, положил себе на ладонь, подбросил в воздухе и только потом передал приятелю. Теперь мне кажется, что этот проступок против хорошего тона был совсем безобидным.

Помню, как однажды часов в 6 утра Татьяна Константиновна решила наконец ехать домой, Борис Борисович Шереметев, находя, что расходиться еще рано, встал во весь свой саженный рост, сделал повелительный жест рукой и тоном, не допускающим возражений, произнес: Tulon! chantez! Тюля со смехом подчинилась и пела еще час.

Из всех гостей, бывавших на Пречистенском бульваре в канун Николина дня, меня особенно радовал своим появлением дядя Никс Чебышев. Он мне был мил, как университетский товарищ отца и как человек, с которым у меня были связаны детские воспоминания (неодолимую тягу к прошлому я ощущала с ранних лет).

С тех пор, как я в последний раз видела дядю Никса на похоронах дедушки Сиверса в 1902 году, прошло много лет. После службы в Смоленске он в 1908 г. был назначен тов. прокурора в Москву и пришел повидать меня. Я сидела на ступеньках террасы и усердно готовилась к экзамену по истории. Дядя Никс был поражен, когда «маленькая Танюша» (которая успела вырасти) с места в карьер сообщила ему, что жирондисты были за местное самоуправление, а монтаньяры — за централизованное. Этими умными словами я завоевала его дружбу. Мою дружбу

 

- 121 -

и восхищение он завоевал, когда на следующий день, проходя со мной по Борисоглебскому пер., указал дом, в котором поселился со своим приятелем Иваном Леонтьевичем Томашевским, и сказал: «А вот здесь находится хижина дяди Тома-Шевского!»

Дядя Никс, как мне теперь кажется, был очень умен, но никогда не говорил заведомо умных вещей и был склонен к шутке, подчас злой. Один из его каламбуров вызвал обиду. В суде служил некто Тельпугов, и дядя Никс, для красного словца, сказал «Tel maitre — tel Pougoff» — имея в виду французскую пословицу* и какого-то начальника Тельпугова. Потом пришлось объясняться.

Внешне Н.Н. Чебышев был некрасив лицом (заметно косил на один глаз), но высок, широкоплеч и, по моим наблюдениям, имел успех у женщин (после развода с тетей Лилей он уже больше не женился).

В юридическом мире дядя Никс считался блестящим оратором с явно либеральным уклоном. Его обвинительные речи были изданы отдельной брошюрой. Среди них выделялась речь по обвинению убийцы Ваймана (такое дело слушалось в Московском Окружном суде) и позднее выступление на процессе представителя кутящей купеческой молодежи Прасолова, застрелившего в ресторане Стрельны свою жену.

Имя Н.Н. Чебышева еще встретится на страницах моих воспоминаний, а пока я с ним расстаюсь и перехожу к другим сторонам моей жизни в «гимназические годы», позволяя себе предварительно небольшой экскурс в область социологии (в порядке дискуссии!).

Когда я слышу, что Россия пережила, наподобие западноевропейских стран, период «господства буржуазии», это мне кажется мало убедительным. Во всяком случае, этот период был очень кратковременным. Известные мне три поколения торгово-промышленного класса — смекалистые стяжатели, их дети, уже ничего не приобретающие, и их внуки с явными признаками вырождения, — никак не могут быть поставлены в один ряд с организованным и вполне осознавшим себя классом западноевропейской буржуазии, которая, как у Голсуорси или Пруста, настойчиво атакует самые неприступные цитадели аристократии и постепенно проникает в них.

 

 


* Tel maitre — tel valet.

- 122 -

Период существования русского торгово-промышленного класса был слишком коротким, чтобы процесс слияния буржуазии с дворянством мог совершиться в сколько-нибудь значительных размерах, и, несмотря на то, что русская аристократия была далеко не так «неприступна», как, скажем, английская, и что в послереформенные годы многие представители дворянства сами брались за промышленные дела, расстояние между этими классами в культурном отношении оставалось значительным вплоть до начала XX века, когда между «noblesse» и «tiers-etats» (вернее его столичными кругами) перебросился золотой мост — блистательно расцветшее в то время русское искусство. Выставки Союза русских художников и «Мира искусств», московские симфонические концерты, Художественный театр, Балиевская «Летучая мышь», Рахманинов, Скрябин, Шаляпин, русский балет, Александр Блок, Гумилев, — вот что наметило пути объединения двух классов, создало общность интересов. Одни люди являлись ценителями по существу, другие восхищались потому, что это модно, но никто не оставался равнодушным к этим поистине чудесным явлениям русской жизни. Совершенно различные люди находили общий язык, когда дело шло о портретах Серова или тургеневских пьесах на сцене Художественного театра.

Я вдалась в эти, совсем не подлежащие моей компетенции рассуждения, чтобы перейти к частному случаю — дому Харитоненко, где благодаря художественному чутью хозяина происходил весьма удачный сплав разнообразных человеческих элементов. За время с 1904 по 1914 г. я видела в доме на Софийской набережной так много красивого и интересного, что «эстетической зарядки» хватает по сей день.

В Москве говорили: «Хари — тоненьки, но карманы толстеньки». Карманы были действительно толстеньки, но и овалы лиц милейших Павла Ивановича и Веры Андреевны были скорее округлыми, чем тонкими. Это не мешало Павлу Ивановичу иметь свой приятный стиль, когда он, небольшого роста, плотный, с пушистыми усами, седыми волосами «щеточкой» и выпуклыми глазами стоял во фраке у подножья своей знаменитой, обитой гобеленами темно-дубовой лестницы и радушно принимал всю Москву, я всегда вспоминала «Кота в сапогах», который тоже принимал когда-то короля и маркиза Карабаса в вестибюле средневекового замка.

 

- 123 -

Вера Андреевна Харитоненко, несмотря на свое дворянское происхождение (она была дочерью курского помещика Бакеева), производила более простоватое впечатление, чем ее муж. Ходила она переваливаясь с боку на бок и заводила долгие тягучие разговоры, которые неизменно заканчивались словами: «Ну что Вы на это скажете?» Собеседник обычно ничего не мог сказать, т.к. плохо следил за нитью разговора, и последний вопрос ставил его в тупик. У супругов Харитоненко было две дочери (замужем в Петербурге) и сын Ваня, мой сверстник, добродушный мальчик с одутловатым бледным лицом и не по росту длинными руками. На одном из наших вечеров кто-то спросил Веру Николаевну Обухову (жену Александра Трофимовича): «Quel Âge a le jeune Харитоненко?» — и она, не задумываясь, ответила: «Entre seize et soixante!». Сестры этого юноши были значительно старше. По окончании Московского Екатерининского института они вышли замуж за гвардейских офицеров, пожелавших «позолотить герб». Оба эти брака были недолговечны. В одном случае даже произошла бескровная дуэль. Муж Елены Павловны, бывший кавалергард, адъютант военного министра Урусов, прострелил сюртук своего однополчанина Михаила Сергеевича Олива (секундантом Урусова был дядя Коля Сивере — по связи с Урусовым через ген. Куропаткина). После этой дуэли последовал развод и Елена Павловна вышла замуж за Олива. Внешность ее запечатлена на портрете Серова, находящемся в Русском музее, но ни один вид искусства не увековечил ее главной черты — необычайной неестественности. Елена Павловна говорила по-русски с сильным иностранным акцентом. Когда я слышала ее англизированное «зджасте» вместо русского «здравствуйте», оно мне казалось очень странным в устах урожденной Харитоненко. Елена Павловна несмотря на это считалась умной и была обладательницей прекрасной коллекции икон и фарфора. (Собрание это постоянно упоминалось искусствоведами). Наталья Павловна, вышедшая вторым браком за кн. Горчакова, казалась мне более симпатичной.

В возрасте 12 лет я довольно часто бывала у Харитоненко по воскресеньям, бегала по всему дому, играя в мяч с Ваней и его двоюродным братом Борисом Бакеевым, мальчиком нашего возраста с пепельными волосами, глазами ярко-голубого цвета и тонкими поджатыми губами. Борис был замкнут, самолюбив и, как мне казалось, тяготился своим положением бедного родственника. Он мне нравился, и его судьба, о которой я ничего

 

- 124 -

не знаю, меня интересует. И Ваня, и Борис учились у Поливанова. Несколькими годами позднее в доме Харитоненко образовалась компания молодежи, в которую я прочно вошла; для этой-то зеленой молодежи устраивались спектакли под режиссерством Москвина, пела Вера Панина, танцевала Гельцер, индийские факиры показывали умопомрачительные фокусы, на Рождестве давались балы с цветами из Ниццы, а на Масленице бывали блины и катанья на тройках.

Харитоненко горячо откликались на все события русской жизни. В начале 1912 года капитан Седов приехал в Москву собирать средства на свою экспедицию к Северному полюсу. Павел Иванович первым подписал крупную сумму на оснащение «Святого Фоки». В честь Седова был устроен завтрак. Я сидела с входившим в нашу компанию Владимиром Долгоруковым и смеялась над его предположениями, что благодарный Седов назовет вновь открытые земли — «Пашин нос, Верина губа и Ванин перешеек».

Владимир Долгоруков, несмотря на свой юный возраст, отличался спокойствием пресыщенного жизнью сибарита. Избалованный матерью, он не считал нужным себя чем-то утруждать. Провалившись весною 1910 г. на выпускных экзаменах у Поливанова, он, по совету Харитоненко, тут же отправился в их «вассальный» город Сумы*, чтобы выдержать там испытания в более благожелательной к нему обстановке (слово «блат» в дореволюционное время употреблялось только в значении «болот», как например, в прологе к «Медному всаднику»).

Для реабилитации Владимира Долгорукова следует отметить, что в отдельных отраслях его знания значительно превосходили гимназические требования, так, он прекрасно знал французский язык, что объяснялось долголетним пребыванием в доме его воспитателя Mr. Portier, человека образованного и остроумного. От времени до времени Владимир Долгоруков поражал нас какой-нибудь фразой сложной грамматической конструкции, вроде: «Faut-il que je vous aimasse pour que vous m'assassiniez?!» и звал старика буфетчика Лаврентия, на которого была возложена тяжелая обязанность поднимать молодого князя с постели и снаряжать в гимназию, «Laurent le Magnifique».

 

 


* Сумы Харьковской губ., где находились сахарные заводы Харитоненко, были благоустроены и субсидировались за их счет.

- 125 -

Дом Харитоненко был большой особняк из серого камня с подъездом внутри асфальтированного двора, отделенного от набережной Москвы-реки чугунной решеткой. Такой дом мог стоять и в Париже, и в Лондоне, но вид, открывавшийся из зеркальных окон его фасада, был неповторим. Прямо против окон развертывалась панорама Кремля. Торжественные контуры соборов, башен, зубчатых стен, все то, что мы привыкли видеть в некотором отдалении, было тут «как на ладони».

Внутреннее убранство дома было очень хорошо. Особенно славилась уже упомянутая мною широкая, отлогая лестница темного дуба в стиле английской готики. Поднималась она из обширного вестибюля, причем под ее первым пролетом находился самый уютный в доме закоулок — нечто вроде маленькой полутемной гостиной с низкими, мягкими диванами, парчовыми подушками и оправленными в темную бронзу зеркалами. Свет на лестницу проникал через два больших витро; левое изображало охоту на дикого кабана, а правое — въезд рыцарей на площадь средневекового города. На верхней площадке по бокам большого камина стояли два достойных леди Макбет седалища под бархатными балдахинами, с плоскими подушками, отделанными золотым галуном. Пол, стены и ступени — все было затянуто гобеленами и старинными тканями.

В большой столовой нижнего этажа висели картины Сурикова, Нестерова и Сергея Виноградова. Особенно хорош был нестеровский летний вечер на реке с двумя схимниками, удящими рыбу на двух совершенно одинаковых лодочках (находится теперь в Третьяковской галерее). В той же столовой я встречалась и с Суриковым, и с Нестеровым, и с Виноградовым. Из столовой дверь вела в библиотечную комнату с мягкой кожаной мебелью. Книги в одинаковых переплетах находились в полном порядке, и я не думаю, чтобы члены семьи Харитоненко, за исключением, может быть, Елены Павловны, их часто выводили из состояния покоя.

Кабинет Павла Ивановича был средоточием самых разнообразных предметов: тут были и бронза, и майолика, и изделия из яшмы, и оружие, и картины, но, так как все эти вещи фильтровались, и не только хозяином, но и компетентными его советниками, ни одна вещь сомнительного качества не проникала в этот кабинет. Парадные комнаты верхнего этажа — гостиная в стиле Людовика XV и ампирная зала — были эффектны, но более или менее трафаретны. Жилые комнаты выходили в от-

 

- 126 -

деланные светлым деревом коридоры. Кроме членов семьи Харитоненко, в доме жила mademoiselle — француженка средних лет, и молодой приятный англичанин Mr. Benson, обучавшие Ваню иностранным языкам.

В Рождественский сочельник у Харитоненко устраивалась елка. В 9 часов вечера подавался ужин, причем под скатертью, по малороссийскому обычаю, лежал тонкий слой сена, поверх же скатерти — букеты фиалок и ветки мимозы.

Под салфеткой приглашенные находили какой-нибудь рождественский подарок. Девочки Клейнмихель и я, как наиболее любимые, находили обычно на тарелках замшевый футляр с какой-нибудь драгоценной безделушкой — чаще всего брошкой из мелких бриллиантиков или уральских камней. В 1908 г. я получила на елку золотой браслет с подвешенной к нему медалькой св. Цецилии, покровительницы музыки, работы парижского ювелира Бушерона. Этот браслет я носила до 1915 г., пока его у меня не украли, но св. Цецилия не была ко мне благосклонна и музыкальными талантами меня не наделила. Петь я никогда не решалась, т.к. сведущие люди говорили, что я детонирую, но в цыганском пении разбиралась с ранних лет и страшно его любила. У тех же Харитоненко мне пришлось много раз слышать запросто Веру Панину; ее привозил брат Веры Андреевны — Сергей Андреевич Бакеев, у которого была с нею старая связь. Варвару Васильевну Панину обычно сопровождал ее аккомпаниатор Ганс с большой цитрой. Грузная и очень некрасивая, она садилась у стола, облокачивалась на него и начинала петь своим низким грудным голосом так, что у вас не оставалось в душе ни одного уголка, не затронутого этими звуками. Ее коронными романсами были «Я вам не говорю» и «Жалобно стонет». Татьяна Константиновна Толстая ввиду этого избегала их петь, и, в свою очередь, Варя Панина не пела Тюлиных романсов, например: «Я гордо в мире шел» на слова Мятлева.

Я уже мельком говорила, что в доме Харитоненко я участвовала в двух любительских спектаклях. Первый был в 1908 г., а второй — в 1910, причем оба раза в качестве режиссера был приглашен Иван Михайлович Москвин. Думаю, что хозяевам эти затеи стоили очень дорого, т.к. иначе вряд ли Москвин согласился бы возиться с 16-летними актерами, не умевшими ни ступить, ни сесть на сцене. В 1908 г. был поставлен довольно бессодержательный водевиль «Гастролерша» (со мною в

 

- 127 -

заглавной роли) и «Свадьба» Чехова. В 1910 г. выбор пьес был интереснее. Сначала шел водевиль с пением «Слабая струна» без моего участия. В женских ролях выступала Катя Обухова — двоюродная сестра Нади — и Мира Голицына. Потом инсценировка тургеневского стихотворения в прозе «Как хороши, как свежи были розы» и, наконец, одноактная старинная комедия «Помолвка на Галерной Гавани». В двух последних постановках Москвин проявил такую изобретательность, что на них стоит остановиться. Инсценировку Тургенева оформляла мастерская Художественного театра с применением своих прославленных световых установок. Полутемная комната. Мерцающая свеча в медном подсвечнике. В вольтеровском кресле сидит Владимир Долгоруков, загримированный Тургеневым, и под соответствующую музыку произносит: «Где-то, когда-то, давным-давно тому назад...» По мере того, как он вспоминает прошлое, дорогие ему образы проходят на экране задней сцены. Как бы сквозь дымку появляется молодая девушка, вдохновенно глядящая из окна деревенского дома на зажигающиеся на вечернем небе звезды (это — я!), потом под звуки Ланнеровского вальса ее сменяют две русые головки на фоне патриархального самовара (это опять я и Ксана Комаровская). Потом все исчезает, и Долгоруков при свете догорающей свечи заканчивает свой скорбный монолог. Эта инсценировка имела большой успех. «Помолвка в Галерной Гавани» шла очень весело в строго выдержанных костюмах и обстановке 40-х годов. Все роли были небольшие, но ансамбль был хорошо слажен, и Москвин вставил много забавных номеров. Так, одна из подруг невесты пела куплеты того времени:

 

1.

 

Одинок стоит

Домик крошечка

И на свет глядит

В три окошечка.

 

2.

 

Чья-то ручка там

Держит леечку,

Знать, водой поит

Канареечку.

 

- 128 -

3.

 

Ах, глазок, глазок,

Незабудочка,

Для неопытных

Злая удочка!

 

На сцене в ходе действия танцевали вальс и кадриль, чиновники писали в альбом девицам стихи, словом, Москвин сумел при весьма мало квалифицированном актерском составе создать очень милый спектакль. Вечер закончился балом. Помню, что мы ужинали за отдельным столом своей артистической компанией и что Сергей Шервинский, ныне известный литератор, а тогда поливановец 8-го класса, посвятил мне следующий гекзаметр:

 

Древних ушедших времен обычай святой исполняя,

Что я могу Вам сказать слабым своим языком?

Пусть Мельпомена своей возгордится достойною жрицей,

Флора же пусть ей на путь пышные сыплет цветы!

 

В те дни, когда я пишу эти строки, мне приходится часто возмущаться той властью, которую имеет рутина общепринятых канонов на вкусы и суждения лиц, находящихся на невысокой ступени развития. Вспоминая свою юность, я вижу, что и я не всегда была свободна от греха «провинциализма». Так, отдавая должное всему интересному, что я видела у Харитоненко, я чувствовала, что мне (как и многим моим сверстникам) по-настоящему импонируют те, может быть более скромные, балы, которые носят традиционный отпечаток балов XIX века. Арбитром чистоты этих канонов была Вера Мартынова, начинавшая все более и более походить на грибоедовскую графиню-внучку. Под ее влиянием мы требовали, чтобы Москва веселилась по правилам, соблюдавшимся и у Фамусова, и в том доме, куда так радостно ехала на бал Китти Щербацкая. Нам хотелось, чтобы карета подъезжала к крыльцу, затянутому по случаю приема тиковой палаткой, чтобы в зале висели ампирные люстры, чтобы у стен стояли не танцующие штатские молодые люди, которые в пушкинские времена назывались «архивными юношами», чтобы рядом с залой был открытый буфет с прохладительным питьем, фруктами и конфетами, чтобы сначала шли

 

- 129 -

три кадрили, перемежающиеся легкими танцами, но чтобы центром бала была мазурка-котильон с лентами, бубенчиками и бумажными орденами. После мазурки в залу должны были вноситься столы для ужина с лежащими на приборах карточками-меню. Карточки эти входили в ритуал московских балов и к концу ужина бывали испещрены самыми разнообразными надписями, остроумными и неостроумными, любезными и нелюбезными. Привожу образец и предоставляю читателю решать, к какой категории отнести два нижеследующих экспромта.

 

Ах, в тебя я не влюблюся,

Шеппинг Туся!

- Сергей Сухотин.

 

Может кто-нибудь полюбит,

приласкает, приголубит,

и уж не такой кретин,

как Сережа Сухотин.

- Наталья Шеппинг.

 

В Москве был дом, который по стилю своих приемов не только отвечал всем требованиям молодых ревнительниц старых традиций, но и проводил в жизнь московские каноны с необычайной для Москвы пышностью. Это был дом Клейнмихелей.

Все то, что я буду говорить об этой семье, состоявшей из графа Константина Петровича, графини Екатерины Николаевны, их сына Владимира и четырех дочерей: Клеопатры, Натальи, Елены и Ольги — имеет два источника: достоверный — мои личные наблюдения, и апокрифический — рассказы Веры Андреевны Харитоненко о событиях, выходивших из поля моего зрения и являющихся анналами, чтобы не сказать сплетнями, Курской губернии.

В мое время граф Константин Петрович был какой-то мифической личностью, прикованной к постели подагрой или ревматизмом, однако деспотический гнет его ощущался и на графине, жизнь которой вряд ли была очень легкой, и на детях.

Отчетливо помню, как в разгаре бала девочки поочередно подходили друг к другу, делали какой-то знак, и одна из них исчезала из зала. Это была «смена караула» у постели отца, который требовал, чтобы кто-нибудь из дочерей сидел с ним и рассказывал, что происходит в парадных комнатах. Вряд ли

 

- 130 -

это было приятно девочкам, но они это делали безропотно, т.к. были очень хорошо воспитаны. Несмотря на внешний блеск жизни Клейнмихелей, мне всегда казалось, что эта семья глубоко несчастна. С одной стороны, среди ее членов чувствовался какой-то разлад, тщательно маскируемый, с другой — вопреки всем как будто благоприятным данным, Клейнмихелям «не везло». Та туча роковой обреченности, которая надвинулась на всех нас впоследствии, захватила своим краем семью Клейнмихель на несколько лет раньше общего срока.

Граф Константин Петрович был сыном известного любимца Николая I, получившего графское достоинство за восстановление Зимнего дворца после пожара 1839 г. и строившего потом железную дорогу из Петербурга в Москву. Когда я смотрела на герб Клейнмихелей, вытесненный на карточках бальных меню, то его девиз «Усердие все превозмогает» казался мне лишенным всякой рыцарской романтики и более подходящим для ученической тетради, чем для геральдического щита. Николай I установил за семьей Клейнмихель майорат, свойственный Западной Европе, но чуждый России вид землевладения, который оставлял все земли* в руках старшего в роде, не дробя их на части. Вот это обстоятельство и послужило причиною семейной драмы, глухие и, может быть, искаженные отзвуки которой дошли до меня.

Граф Константин Петрович Клейнмихель был женат первым браком на гр. Канкриной, имел от нее сына, овдовел и женился на хорошенькой 16-летней дочери курского помещика Богданова. Молва гласит, что молодая мачеха, у которой вскоре родился собственный сын, невзлюбила пасынка и пыталась выдать его за ненормального, чтобы отстранить от владения майоратом. Такие действия не согласуются с представлением, которое я составила себе о графине Екатерине Николаевне, однако достоверно известно, что Канкрины подавали прошение на Высочайшее имя и по указу Александра III мальчик Клейнмихель был изъят от отца и передан на воспитание старикам Канкриным. Владеть майоратом ему все же не пришлось: вскоре после производства в офицеры он скоропостижно и как-то таинственно умер, гостя у отца в Ивне. Эта смерть вызвала нехорошие толки.

Сына от второго брака, Диму (Владимира Константиновича) я мало знала. Воспитываясь в Пажеском корпусе и потом

 

 


* В данном случае — имение Курской губернии «Ивню».

- 131 -

служа в лейб-гусарском полку, он лишь наездами бывал в Москве. Это был видный, молчаливый и, вероятно, не очень умный молодой человек, нелюбимый матерью, но связанный крепкой дружбой со своей сестрой Еленой. Незадолго до войны 1914 г., в эскадроне, он получил ранение в живот копытами лошади, остался жив, но надежда иметь наследника рокового майората была потеряна. О трагической смерти Димы Клейнмихеля на глазах его сестры Эллы я буду говорить позднее.

Если две средние дочери Клейнмихель были красивы, то все четыре отличались грацией и пластичностью. Их хореографические таланты были известны всей Москве. Под руководством балетмейстера Большого театра Манохина барышни Клейнмихель подготавливали к каждому зимнему сезону ряд балетных выступлений, настолько интересных, что я о них буду говорить несколько ниже.

Старшая из сестер, Клера, выполняла свои светские обязанности (включая и балетные выступления) добросовестно, но явно ими тяготилась. В ранней юности она была объявлена невестой кавалергарда Хвощинского, прекрасного музыканта и композитора. Помолвка эта почему-то разошлась, и на Клеру Клейнмихель лег какой-то отпечаток грусти. Говорили, что она хотела вступить в учрежденную вел. кн. Елизаветой Федоровной Марфо-Мариинскую общину, однако это ее желание не осуществилось и несколько лет спустя она, к всеобщему удовлетворению, вышла замуж за Георгия Мартынова, уже появлявшегося на страницах моих записок в связи с юношеской любовью к нему Марины Шереметевой («Все кончилось, когда не начиналось»). Брак этот оказался удачным, но первые несколько лет совместной жизни Мартыновых были лишь короткой передышкой в общей трагической цепи событий. В 1920 г., во время эвакуации из Крыма, Клера потеряла двоих детей. Потом началась материально тяжелая жизнь в Париже. Георгий поступил инструктором на теннисную площадку и умер скоропостижно во время игры. Дальнейшее мне неизвестно. Но возвращаюсь к годам моей юности.

Девочки Клейнмихель были дружны с детьми вел. кн. Павла Александровича — Марией Павловной и Дмитрием Павловичем — и часто бывали у них в Николаевском дворце. На масленице 1908 г. по поводу помолвки вел. княжны с шведским принцем Вильгельмом Зюдерманландским Клейнмихели дали большой костюмированный бал. Хотя я училась в 6 классе гимназии и

 

- 132 -

официально еще не выезжала, ради такого случая было сделано исключение и мне стали собирать подлинный старорусский костюм. Гр. Елена Федоровна Соллогуб дала из собрания своего отца, находившегося в доме на Поварской, парчовый сарафан цвета давленой малины и ярко-синюю, отороченную соболями, душегрейку. Шитый золотом кокошник с доходящими до бровей подвесками из кафимского жемчуга был мне одолжен музеем при Строгановском училище. Кисейную рубашку сшили дома, и я, в виде боярышни, появилась на первом виденном мною настоящем бале, с лестницей, устланной красным ковром и уставленной тропическими растениями, с лакеями в красных камзолах и белых чулках, с оркестром на хорах и членами императорской фамилии в зале.

Мне было очень жарко в тяжелой парче и кокошнике, но я мужественно все сносила, считая, что костюм мне к лицу, и с удовольствием слушала, как Павел Иванович Харитоненко громогласно намеревался заказать Сурикову мой портрет в этом наряде. (Дальше разговоров дело, конечно, не пошло!)

Триумф мой завершился тем, что увивавшийся вокруг моей матери шведский полковник из свиты принца Вильгельма сказал ей на ломаном французском языке: «Votre fille a de jolis yeux!» Несколько позднее поговорка: «Qui veut prendre la mere par le coeur prend l'enfant par la main» — весьма разумно умерила мою гордость.

Бал начался балетным дивертисментом. Первой выступила Мария Павловна, одетая, как и я, боярышней. Она плясала русскую одна, без кавалера, ни хорошо, ни плохо: все выполняла по правилам, пожимала плечом, помахивала платком и закончила танец поясным поклоном сидевшему в первом ряду жениху. За этим следовал менуэт. Младшая из Клейнмихелей, Ольга, в пудреном парике и фижмах появилась в паре с Владимиром Касаткиным, тогда еще катковским лицеистом. Оба были очень стильны и прекрасно танцевали. Третьим номером шла лезгинка — Тата Клейнмихель, в расцвете своей красоты, смуглая, с прекрасными черными глазами и косами, строгим профилем и темным пушком на верхней губе, была очаровательна в грузинском наряде. Плясала она не как любительница, а как законченная балерина, зато ее партнер, Федя Плещеев, красивый малый и неисправимый повеса, числившийся в то время Татиным женихом, не имел в себе ничего грузинского. Танцевал он неважно и мучительно не мог попасть кинжалом в ножны, после

 

- 133 -

того как потрясал им в ходе лезгинки. Забегая несколько вперед, скажу, что Плещеев так плохо вел себя во время жениховства, что ему пришлось отказать от дома. Тата так и осталась незамужней.

Плещеевы жили в Трубниковском пер. рядом с Востряковыми. Знаю, что весною того же года (1908) Наташа и ее легкомысленный сосед проводили долгие часы во дворе или даже на крыше дома под предлогом наблюдения над появившейся на небе кометой Галлея. (Это, кажется, было наиболее безобидное из похождений Плещеева.)

Но возвращаюсь к костюмированному балу на Малой Никитской. После лезгинки старшая из сестер, Клера, исполняла соло танец баядерки, технически очень хорошо, но с таким скорбным выражением лица, что ее становилось жаль. Последним балетным номером была тарантелла (Элла Клейнмихель и Митя Спечинский). Если меня спросят, кого я считаю наиболее интересной женщиной моего поколения, я, кажется, назову Эллу Клейнмихель-Пущину-Трубецкую. В подтверждение моего столь лестного мнения о ее внешности, я упомяну, что 18 лет спустя после описываемого мною вечера я встретила Эллу служащей в парижском maison de couture «Irfe» манекеном, а надо думать, что в таких учреждениях знают толк в женской элегантности. Так как эта специальность не дает еще патента на моральные доблести, спешу добавить, что Элла была умна и благородна характером. Некоторая взбалмошность роднила ее с Мариной Шереметевой, но Элла была более «европеизирована». Графиня Екатерина Николаевна часто говорила маме, что считает Елену наиболее трудновоспитуемой из своих детей.

Особенно остро Екатерина Николаевна это почувствовала, когда, овдовев перед войной 1914 г., она решила выйти замуж за петербургского профессора гинеколога Якобсона* (ассистента Отта) и когда дочь Елена стала во главе оппозиции. Летом 1926 г., встретясь со мной в Ницце, Элла сожалела о своей первоначальной непримиримости в отношении этого брака; она уже была всецело на стороне Якобсона, которого оценила как человека.

Мне не хочется расстаться с Эллой Клейнмихель, не упомянув о незначительном, но, как мне кажется, показательном разговоре, происшедшем в том же 1926 г. и в сравнительно мало

 

 


* Во время войны он стал Яковцевым,

- 134 -

знакомом нам доме. Речь зашла о Ване Харитоненко, которого уже не было в живых. Кончил он нехорошо (как и полагалось представителю третьего поколения русской буржуазии!). Кто-то из присутствующих отозвался о нем с пренебрежением. Не знаю, насколько справедливым было его суждение в данном случае, но, как общее правило, злословие, граничащее с клеветой, настолько вошло в обиход эмигрантских кругов, что писательница Тэффи вывела в одном из своих рассказов иностранца, считавшего, что слово «вор» не что иное, как приставка к русским фамилиям, вроде как «мак» у ирландцев. — Так часто этот иностранец слышал в эмигрантской среде: «вор такой-то». (В отношении своих товарищей по несчастью!) Ваня Харитоненко уже по существу никого не интересовал, его имя было упомянуто мельком, но Элла как тигр кинулась на его защиту. Она говорила, что бедный Харитоненко был больным человеком, что его нельзя осуждать, что все психиатры Мюнхена признали его ненормальным и т.п. Я любовалась Эллой, когда она горячо и бескорыстно спасала от поругания то, с чем ее связывало прошлое, такое далекое и все же налагающее известные обязательства.

На балу у Клейнмихелей в 1908 г. присутствовала принцесса Ирэна Прусская, некрасивая рыжеватая особа, мало напоминающая своих сестер Александру и Елизавету. Пребывание этой принцессы в зале отмечалось тем, что мы должны были следить за ее движениями. Этикет не позволял сидеть в то время, когда сестра императрицы стояла или танцевала. Я изнывала под тяжестью парчи и жемчугов, а мое внимание было направлено на молодого Бернадота, который, как раньше Владимир Петрович Трубецкой, показался мне похожим на героя английского романа «Квичи». Это был очень высокий, тонкий юноша в простом морском мундире, с длинным лицом и оттопыренными ушами. Последнее я заметила только позднее, рассматривая его фотографию, попавшую в мои руки следующим образом: в 1907 г. московским градоначальником был уже упоминавшийся мною Рейнбот. В обязанности градоначальника входило чествование знатных иностранцев, и для шведского принца было организовано несколько охот на волков. Большая фотография изображала охотников в подмосковном лесу. Тут были и Рейнбот, и принц Вильгельм, и его приближенные шведы, и мой старый знакомый бранд-майор Гартье. У ног их лежало семь убитых волков. Даря мне такую группу, Зинаида Григорьевна Рейнбот, со свой-

 

- 135 -

ственным ей купеческим тоном пренебрежения к малоимущим людям, сказала: «Генералу столько возни с этими гостями! В конце концов их охоты очень дорого стоят! Нищие принцы ни за что не платят и генерал отдувается за всех». Эти разлагающие всякую романтику слова подали повод для написания мною на задней стороне фотографии следующей строфы, посвященной Вильгельму Бернадоту.

 

Хоть он ездит на охоту,

Но несчастному Рейнботу

Все приходится платить

И волков еще дарить!

 

Зимою 1908-1909 года барышни Клейнмихель выступали на московских балах с новыми номерами. Элла появлялась в образе Шемаханской царицы, а Тата — в образе Жанны д'Арк. Танец Эллы не встречал никакой критики, но только внешне прелестный облик Таты в виде девы-воительницы, ее сверкающая кольчуга, шлем, из-под которого выбивались темные кудри, частично искупали нелепость замысла. На балу у Голицыных-Сумских, в Мертвом переулке, когда Тата с копьем наперевес металась по эстраде, до меня донеслось насмешливое замечание из задних рядов: «Удивительное дело! Никогда до сих пор не слышал, чтобы Орлеанская Дева танцевала!»

Зимою 1909-1910 г. граф и графиня праздновали серебряную свадьбу. Предполагался большой бал, были уже разосланы приглашения. Дочери разучили только появившийся балет Глазунова «Четыре времени года». В зале была построена эстрада с вензелями «XXV», все было готово, как вдруг в Петербурге умер вел. кн. Алексей Александрович. На двор был наложен траур и Клейнмихели сочли своим долгом наложить траур на себя. Бал был отменен и «Времена года» исполнялись в самой интимной обстановке. Екатерина Николаевна, вся жизнь которой проходила в том, что она «согласовывала несогласуемое», с виноватым видом говорила свободомыслящим москвичам: «Конечно, все это неприятно, но иначе нельзя, поскольку муж состоит в должности церемонимейстера, а Клера — фрейлина!» Через год Константин Петрович умер, Клера вышла замуж за Мартынова, а Екатерина Николаевна с тремя дочерьми переселилась из Москвы в Царское Село.

На нашем горизонте Клейнмихели появились еще один раз. Незадолго до войны Элла приехала венчаться у Большого Воз-

 

- 136 -

несения с конногвардейцем Пущиным. Свадьба была очень парадная и по своему стилю, вероятно, напоминала другую свадьбу, совершившуюся 80-ю годами ранее под куполом той же церкви — свадьбу Пушкина с Гончаровой. В одной из первых сражений осенью 1914 г. Пущин был убит. До Москвы дошли слухи, что Элла в порыве отчаяния отправилась в один из монастырей Курской губ., надела подрясник, подпоясалась веревкой и некоторое время пребывала в ранге послушницы. Сколь долго это продолжалось, я не знаю, но февральская революция захватила ее под Петроградом. В Гатчине она была свидетельницей смерти своего любимого брата Димы. Девять лет спустя я встретила Эллу при других условиях и под другими небесами, за это время она уже успела выйти замуж за Николая Петровича Трубецкого (участника наших танцклассов на Знаменке) и с ним разойтись. О моей встрече с ней я уже говорила, и потому возвращаюсь к хронологическому описанию событий, относящихся к гимназическому периоду моей жизни.

Весною 1909 г. Москва отмечала столетие со дня рождения Гоголя. На этот юбилей Парижская Академия направила двух своих членов: литератора Мельхиора де Вогюэ и астронома Бигурдана. На Давыдовских четвергах обсуждался вопрос о размещении французских гостей. Маргарита Кирилловна Морозова брала к себе де Вогюэ, с которым уже была знакома, а Бигурдан оставался без пристанища. Николай Васильевич Давыдов, входивший в состав Гоголевского комитета, воззвал к маминым про-французским чувствам, уговорил ее оказать гостеприимство ученому; на Пречистенском бульваре появился маленький человек лет пятидесяти, оставивший у нас самое приятное воспоминание. Mr. Bigourdan был очень скромным и только в тот день, когда он, собираясь на открытие памятника, облачился в одежды, расшитые зелеными пальмовыми листьями, и надел треуголку со страусовыми перьями, я поверила в его «бессмертие»*.

М. Бигурдан провел меня вперед, и я отчетливо запомнила яркий весенний день, громадную толпу народа, наводнившую Пречистенский бульвар в ту минуту, когда зеленое полотно, скрывавшее скульптуру Андреева, упало на землю и нашим взорам предстала унылая, возвышающаяся над кубическим цоколем фигура Николая Васильевича. Трактовка сюжета была для того времени новаторской, и памятник встретил весьма неблагопри-

 

 


* Члены французской Академии называются «бессмертными».

- 137 -

ятный прием у широкой публики. Фигуру, закутанную в плащ, сравнивали с летучей мышью, с вороной, словом, насмешкам не было конца. Отдельные голоса критиковали местоположение памятника и доказывали, что, если бы тыл скульптуры был защищен каким-нибудь зданием, впечатление было бы иным. Художественность, украшающая цоколь барельефов, изображающих гоголевские персонажи, никем не оспаривалась, но лишь немногие тонкие ценители считали, что это, быть может, не совсем удачное произведение Андреева в целом значительно превосходит остальные бездарные московские памятники, цепь которых завершилась в 1911 г. опекушинским памятником Александру III.

С годами памятник Гоголю стал неотъемлемой принадлежностью Пречистенского бульвара, «вошел в быт», все к нему привыкли и перестали замечать то, что казалось странным в весенний день 1909 г. Благодетельная, смягчающая острые углы жизни, но и притупляющая сознание, сила привычки примирила противоречия и... сдала дело в архив.