- 50 -

ОРЛОВСКИЙ "ЦЕНТРАЛ"

 

На Соловках я пробыл до ноября сорокового года, после чего был этапирован в Орел.

Орловская центральная тюрьма НКГБ занимала целый квартал, сооружена была добротно, окружена семиметровой стеной.

Когда я вспоминаю дни и месяцы этого года, — одного из восемнадцати, проведенных мною в неволе, — я по ассоциации называю тюрьму не "мертвым домом", а "кладбищем живых". Этот год был тяжелейшим в моей жизни.

Две отдушины было в этом годичном темном царстве: люди, чертовски самобытные, интересные люди и книги. Если б не эти отдушины, человек задохнулся бы в мрачном сыром подвале, он стал бы трупом на этом кладбище живых.

Мне впервые захотелось писать. Я принялся за составление плана романа "Георгий Танков", в котором не было ни уныния, ни волнений, подобных нашим.

Я развернул план романа на единственной тетради, которую раз в месяц нам "продавали" в ларьке. Перед тем, как купить ее, мы обязаны были сдать старую, исписанную, пронумерованную и прошнурованную, с сургучной печатью на последней странице. Я обратился с просьбой к начальнику тюрьмы разрешить мне в камере одновременно держать несколько тетрадей и указал цель, для которой они мне нужны...

 

- 51 -

Получил лаконичный ответ: "В вашей работе народ и страна не нуждаются". Вспомнил чье-то крылатое высказывание: "Трижды убийца — убивающий мысль".

Начал читать жадно, с упоением. Присматривался к людям, их страстям, характерам, впитывал их опыт и учился критически воспринимать окружающий меня мир. Вел дневник. Впоследствии все мои тетради просто уничтожили.

Из лиц, сохранившихся в моей памяти, мне хочется рассказать о двух полярно противоположных людях. О большевике Петре Ивановиче Захарове и генерале от кавалерии Викторе Ивановиче Серове.

Петру Ивановичу Захарову в ту пору было более шестидесяти лет. Невысокого роста, коренастый, он в партии состоял с 1903 года. Унтер-офицер в Японскую войну, прапорщик в первую мировую войну, кавалер полного Георгиевского банта, в гражданскую войну он был командиром — комиссаром полка, потом дивизии, а последние годы — особого отряда мото-броневойск.

В семье у него было много сыновей и ни одной девочки, о чем он искренне сокрушался. Все его сыны были большевиками, часть работали, часть учились, старушка была жива. Писала орехово-зуевская ткачиха такие чистьте и горячие. несмотря на свои шестьдесят лет, письма, что вызывала у своего бывалого мужа горячие слезы тоски...

История П.И.Захарова была обычной для тридцатых годов.

Он был одним из тех, кто свято соблюдал партийную дисциплину, одновременно смело высказывал свое мнение, делился сомнениями по любому принципиальному вопросу. Более десяти лет до революции пробыл в партии ее рядовой боец, несколько раз арестовывала его охранка, но всегда выходил он из тюрьмы, твердо помня русскую поговорку: "Слово — серебро, молчание — золото".

Захаров не преклонялся слепо перед авторитетами. Даже В.И. Ленин был для него только старший товарищ по партии, но не ''богом данный вождь", не сверхчеловек...

Выйдя на пенсию, Петр Иванович работал в Орехово-Зуеве комиссаром вооруженной охраны одного из заводов.

К нему подбросили осведомителя, который и начал его "обработку". Разговор начался издалека, с испанских событий. "Стрелок" задал своему комиссару вопрос:

— А если какой-нибудь вождь изменит делу республики, видимо, Испания республиканская станет Испанией фашисткой?

— Ты друг, мыслишь примитивно! Ты думаешь, революцию гении

 

- 52 -

делают, одиночки? Нет. За вождями народ стоит и его авангард — партия. Вождей контролируют. И если он посмеет изменить, его отстранят, заменят другим.

— А вот у нас, комиссар, Сталина тоже по твоему, контролируют? Да ни в жизнь не поверю! Изменит он делу революции и поведет туда, куда ему виднее. Что, по твоему, ты ему сделаешь? Он сам себе голова, комиссар.

И Петр Иванович ''клюнул":

— Да, если б он изменил делу революции, я его сам бы уничтожил. И рука б не дрогнула.

Дело попало в "надежные руки", "освежено" высказыванием услужливо переданным осведомителем, предъявленным Петру Ивановичу.

Тот долго не мог понять, чего от него хотят, чего добиваются, а поняв, замкнулся и смело прошел все круги дантова следственного ада.

Только раз он сорвался. Молоденькому лейтенантику госбезопасности в ответ на его угрозы мрачно бросил:

—Что ты понимаешь в партийных делах? Когда я в партии состоял, ты еще живчиком плавал.

— Молчать, недобиток! Потребуется, мы тебя в бараний рог скрутим, ты у нас всю Сибирь пешком прошагаешь!

И тут Захаров не сдержался, вскочил, рванул на себе рубаху, так что пуговицы со звоном покатились по полу, и не своим голосом закричал:

— Правильно, пацанок, говоришь! Мало мне по моим делам: меня убить надо, а перед тем шкуру с живого снять и пятками на костер поставить!

— Это почему же? — заинтересовался лейтенантик.

— А потому, — продолжал Захаров, — что прощения мне нет, и не будет ни от сынов, ни от внуков и правнуков. Этими руками, — он протянул своему следователю мозолистые, жилистые руки, — я дрался на баррикадах 1905 года, этими руками я брал в октябре 1917 года власть, их трижды пожимал мне Ильич, а когда партия позвала меня к власти, я ушел в тихую заводь, а власть препоручил таким прохвостам, как ты, и тем, кто тебя воспитывает сейчас. Подонок ты!

На 10 лет упекли Петра Ивановича в тюрьму. Но и здесь он воевать продолжал.

Он воевал с охраной, с "носителями партбилета в прошлом", которые смиренно принимали рабскую психологию: сверху виднее, там многое знают из того, что нам неизвестно, политика делается не нами, а вождями. Подобные высказывания бесили горячего Петра Ивановича.

— Вам при такой "рассудительности" не в коммунистах, а в фашистах или правых эсерах ходить. В этих партиях все загодя распределено, что вождям

 

- 53 -

положено и чего рядовым не положено. Как же вы Маркса, Ленина, Энгельса читали? Не иначе как справа налево.

Камеру нашу вскоре, как карантинную, расформировали. Я перешел в подвальную камеру основного железобетонного корпуса.

В новой камере было нас восемь человек. По сравнению с Соловками здесь был настоящий ад. Все было продумано до мелочей: вделанные в стену, запирающиеся на день койки, вцементированный в пол на ножках-уголках стол, две скамьи и два табурета. Даже параша запиралась зам ком, а крышка ее была на шарнирах. Ничего не двигалось. Миски и ложки немедленно отбирались после окончания обеда.

Глазки были застеклены, и в камеру непрерывно устремлен немигающий глаз, нарисованный художником. Надзиратель подходил по ковру кошачьими шагами, бесшумно открывал кнопкой замок "волчка", наблюдал за нами и столь же незаметно переходил к следующей камере, а на нас по-прежнему смотрел глаз немигающий, мертвый, действующий на нервы. Даже ночью мы спали по режиму: на правом боку с рукой, лежащей поверх одеяла. Если кто нарушал, его будили ударом шеста в голову.