- 72 -

АСИНО

 

Десятого декабря нас погрузили в вагоны и мы направились в сторону Свердловска. Жутко было смотреть на станцию Казань: все было погружено в темноту, и только лязг буферов и перестук паровозов напоминали нам о том. что напряженный ритм стальных артерий не нарушается.

От Казани до Свердловска путь обычно покрывался за 20-22 часа, максимум за сутки. Мы ехали 10 суток, навстречу шел нескончаемый поток воинских эшелонов, на платформах двигались "дары" из Челябинска — танки, сани-розвальни. Все это устремилось к Москве.

В Новосибирске мы узнали о событиях в Пирл-Харборе и об объявлении Америкой войны с Японией.

В последние дни декабря, накануне нового 1942 года нас вывезли на восток. Вагоны медленно тащились через станцию Тайга в Томск, а там по ветке на тупиковую станцию Асино.

Стояли сорокаградусные сибирские морозы, когда мы прибыли в Асино. Вагон подали по тупику прямо к лагерю. Началась приемка. По пяти человек мы заходили в зону, нас встречали изможденные бледные лица заключенных, уныло идущих с котомками в руках в одном направлении: приближалась пора ужина, все торопились до прихода с работы получить неразболтанную баланду, каждый тешил себя тем, что в его котелок попадет кусок картошки, несколько лишних пшенинок, листок мерзлой капусты...

На третий день нам, вновь прибывшим, после обеда предложили одеться и идти на прием к начальнику лагеря.

В штабном рубленом бараке было жарко натоплено, стоял сизый дымок от папирос и человеческого дыхания. Вызывали по одному. Пятым вызвали меня. Я зашел в просторный кабинет, в нем сидели три офицера. Один из них за столом в расстегнутом кителе с тремя "шпалами" в петлице, два других на стульях у стены, одетые в новенькую форму, белые фетровые валенки.

На мягком диване в царственной позе развалилась красавица-овчарка.

Все это я охватил мгновенным взглядом и подсознательно понял, что главный здесь не начальник лагеря, а "КУМ" — начальник III отдела, который назывался также опер-чекотделом.

Пододвинув стул ближе ко мне, майор внимательно оглядел меня, потом резко спросил:

— Вы понимаете, конечно, почему вы направлены в лагерь?

— Понимаю. Соображения государственной необходимости, майор.

 

- 73 -

— Я знакомился с вашим делом. Приговор по нему отменен и, коли б не война, гуляли бы вы на свободе, Ну что ж, окончится война, вы будете полноправным гражданином.

— Да, а что это вы так внимательно рассматриваете моего Джека?!

—Красивое животное!

— Кто?

— Собака разумеется...

— Вы никогда не были до сих пор в лагере?

— Нет.

— Где думаете работать?

—Странный вопрос. Куда пошлют.

— Но в лагере разная работа. Можно и лес валить, грузить его, а можно и на кухне работать...

— А мне все равно, гражданин начальник.

Я никак не мог уловить характер беседы майора, не мог понять, куда он клонит.

В кабинете наступила гнетущая тишина. Затем скороговоркой майор спросил:

— Скажите, вы в органах НКВД когда-нибудь работали?

— Как же, майор, я мог работать в органах ДКВД, если они пополняются за счет партийно-комсомольского актива, я же ни в партии, ни в комсо моле не состоял?

— А, как вы посмотрите, если вам предложат работать в наших органах?

— О, для этого нужно очень много, майор.

Взгляд его оживился и он в более доверительном тоне начал:

— Что именно? Давайте поговорим по душам. Что вам нужно?

— Ну, во-первых, нужно меня освободить, восстановить мое имя честного человека, решить вопрос о моей партийности, а затем, возможно я, использовав опыт своего четырехгодичного заключения, пойду работать органы НКВД.

Глаза майора зажглись злым огнем.

— Вы — дурак? Или притворяетесь?

—А вы, майор, уверены, что я подлец, или только прощупываете?

Все стало на свои места. Майор гаркнул:

— Встать... твою мать!

Я встал и спокойно сказал:

— Вот с этого и надо было начинать, майор.

— Молчи, хайло, а то я заткну глотку в два счета! Я тебя заставлю плакать кровавыми слезами, гад ползучий! И чтобы о нашем разговоре никому, ни

 

- 74 -

одной живой душе! Подпиши эту бумажку и сматывай удочки.

Он протянул бумажку, на которой было размашисто написана одна фраза: "Обязуюсь никому не разглашать разговор, имевший место между мною и начальником III части майором Сидельниковым".

— А у нас с вами собственно говоря, и не состоялось никакого разговора, — заметил я.

— Ладно в наивняка играть. Понюхаешь лагерной жизни, сам приползешь на брюхе.

— А вот этого, майор, не будет, смею вас уверить...

Самое страшное, самое тяжкое в лагере было в повседневном напряженном труде и постоянном голодании. Люди таяли на глазах: в зимние месяцы еженедельно умирало по шесть-семь человек, по два-три трупа мы привозили с работы.

Удивляться было нечему: изнурительный труд и шестьсот-семьсот граммов хлеба с жидкой баландой делали свое дело.

В лагере были "любители", пожиравшие крыс. Собаки забивались исполу: мясо шло хозяину, а внутренности—забойщику. Это считалось "деликатесом".

За три месяца зарегистрировано было 305 смертей. Цифры говорят сами за себя. Но далеко не все умирали от голода. Бригадиры и десятники жили, и жили по тем временам относительно неплохо.

За здоровьем зэков призвана была следить начальник медсанчасти — фельдшерица, не окончившая курса медицинского института и по мобилизации комсомола направленная на работу в "органы". Была она блондинкой с тонким русским лицом, курносая, таких принято в народе называть "дурнушками". Держала она себя поначалу строго по инструкции и всюду подчеркивала свою непримиримость к "врагам народа". Помнится такой случай: идет ей навстречу старичок-инвалид из интеллигентов и обращается вежливо:

— Будьте любезны, доктор, скажите который час?

А ему доктор Лиза в ответ:

— У меня для вас нет времени. Ясно?

А все-таки, у Егоровой было что-то особенное, была она умной, и сердце у нее, хотя и заковано в броню, а билось горячее, чем у ее подружек — медсестер с миловидным обличием.

Однажды она обходила объекты санслужбы: пункты питания, санузлы и застала меня за моей повседневной работой. Она долго смотрела издали, а затем подошла и спросила:

— Почему работаете за зоной? Вы же инвалид?

 

- 75 -

— Потому, что считаю нужным. Я же справляюсь со своими обязанностями.

Мы расстались, но через несколько дней встреча вольно или невольно повторилась.

На этот раз Егорова, обождав, когда мы закончили разносить по транспортам кипяченую воду, подошла и сказала:

— Проведите-ка меня по точкам питания.

Я пошел за нею и, едва мы скрылись за штабелями леса, Лиза спросила:

— Расскажите мне о себе, о своих студенческих годах, о друзьях и подругах. Только, чур, уговор: не верите в мою порядочность — молчите.

Я задумался: кто ее знает, не у ''кума" ли она служит, не обойдется ли мне болтовня с этой фельдшерицей-начальницей в копеечку? Да и с какой стати я буду распахивать перед ней душу нараспашку? И эта беседа наша носила более повествовательно-развлекательный характер, нежели откровенный.

А следующая встреча произошла через неделю. Так сложилась ситуация — ее вызвали на совещание в Новосибирск, у меня было время подумать еще раз, как говорить с нею: вполголоса или в полный голос. Было мне в ту пору 27 лет — это и много и мало, а ей — 22. И кто она и что из себя представляет, я не знал до конца. Но без веры в человека жить на земле невозможно.

Вскоре она пригласила меня участвовать в приеме больных после основной работа.

Однажды на прием пришел Леша, кузнец из Сормова, товарищи рассказывали, что перед войной он был силачом в лагере.

Я знал его, когда он уже превратился в живые мощи: кожа и широкие могучие кости, мышцы высохли. Он переживал третью стадию элементарной дистрофии.

За несколько дней до его кончины я видел Алешу на приеме. Егорова спросила его:

— Как себя чувствуете, на что жалуетесь?

Тихие печальные глаза кузнеца смотрели через эту маленькую женщину в белом халате в неизвестную даль, видимую только ему одному. Он молчал и чему-то тихо улыбался.

Егорова зябко пожала плечами и сказала дневальному:

— Сходи с этой запиской на кухню и принеси котелок густых щей, а в хлеборезке попроси для меня хлеба взаймы. Скажи, что завтра я принесу из дома и возвращу. И быстро сюда!

Через несколько минут дневальный вернулся с полным котелком густых

 

- 76 -

горячих щей с крупой и куском сырого черного хлеба. Пока он бегал, Алеша сидел молча и глядел безразлично вдаль.

Елизавета Васильевна подала ему Лишу:

— Ешьте, больной, вот ложка.

Впервые взгляд Алеши стал осмысленным. Он взял котелок, отложил в сторону ложку и кусочек хлеба и "через борт" начал с животной жадностью поглощать содержимое котелка. Когда он окончил ужин, тщательно ложкой выскреб до последней крупинки, деловито облизал ложку, достал из кармана тряпицу и, разложив ее. стал мелкими кусочками отламывать хлеб. Затем собрал все крошки в горсть и отправил их в рот.

Мелкие бисеринки пота покрыли все его лицо, оно слегка порозовело, приняло живой оттенок...

— На завтра и послезавтра я даю вам освобождение. Идите, отдыхайте. Он поднялся и тихо произнес:

— Благодарю вас, доктор. Ослаб я здорово, — сказано это было с ниже городским окающим говорком.

Через три дня, когда Егорова вновь осталась дежурить по лагерю, я просидел с нею в санчасти до позднего вечера.

Она рассказала о себе. Рабочая семья, школа, комсомол, институт, в котором не успела проучиться четыре года, вступление в партию, затем на пятом курсе вызов в партком и мобилизация в органы НКВД. Маленький захолустный лагерь на быстрой Курье, портретная галерея самых разнообразных лиц, выставка самобытных характеров. Затем замужество, как она выразилась, "по постановлению ячейки комсомола", короткая жизнь с мужем, война, призыв его на фронт, рождение дочки и быстрое возвращение комвзвода с фронта по ранению. Снова супружеская жизнь. Без огонька, без искорки, без светлых дней любви...

Подсознательно угадывала она в этих "врагах" истинных сынов народа. Посещая производство, она часто ловила высказанных вслух мысли людей, сразу замолкавших при виде ее. Может, поэтому она так жадно слушала меня, желая проникнуть в глубь тайны, ее окружающей.

В этот вечер под завывание сибирской вьюги в маленьком, жарко натопленном домике санчасти я и нарушил обет молчания.

— Если вы, Елизавета Васильевна, считаете себя коммунистом, попробуйте сами разобраться в многообразии лиц, объединившихся в партии, и вам многое станет яснее, чем сейчас.

Вы поговорите с коммунистами разных формаций и категорий, а сердце подскажет, где истина, где наносное. Ум поможет вам сделать правильные выводы.

 

- 77 -

Прошла неделя, и мы снова провели с Егоровой время до позднего вечера.

— Ну что же, Николай Семенович, я поступила так, как вы советовали. Но яснее мне от этого не стало. Правда, я познакомилась со многими людьми, часть из них очень интересные, но они говорили со мною "вполголоса", много недоговаривали.

Не улавливаю главного — где же ответ на мой вопрос: кто все вы, почему здесь?

— Не сразу все дается. Елизавета Васильевна! Для меня тоже не сразу все было ясно. И я во многое слепо верил, а вы заставьте себя подумать над фактами, и событиями.

Пройдут годы и, если не я, то вы станете свидетелем переоценки ценностей, и переоценка эта будет проходить не раз. Одно и то же явление будет рассматриваться под разным утлом зрения, в зависимости от того, кем оно рассматривается и какое участие принимал он сам в том или ином событии, так будет до тех пор, пока участники событий не сойдут "под вечные своды". Более беспристрастными будут люди, которые Придут позднее нас, но и тогда эти оценки будут зависеть от личных вкусов и склонностей ценителей.

После этих бесед незаметно началось наше сближение, оно выражалось вначале безмолвно, взглядами, взаимными рассказами о себе, о "милых пустяках", прошлых школьных и студенческих годах, об искусстве и литературе.

Наши отношения с Елизаветой Васильевной не могли долго оставаться тайной.

А тут вскоре, после кончины Алеши, она обратилась с письмом в ЦК о Лихолетове. В лагере для хозяйственных нужд было три лошади. Они выглядели значительно лучше людей. Начальник лагеря Лихолетов их откормил и заменил в колхозе на трех рысистых коней. Из них он сделал тройку с бубенцами и разъезжал с "персональным кучером" из заключенных. Все же хозяйственные работы делались истощенными инвалидами, запряженными в сани. Старики шли, утопая в снегу, а на санях лежали дрова, либо бочки с водой из быстрой Курьи. Не выдерживая 12 часовой работы в качестве лошадей, люди таяли на глазах и умирали тихой смертью от дистрофии. А по вечерам лихо звенели колокольчики и бубенцы.

Не в силах равнодушно смотреть на эту картину, Егорова написала негодующее письмо в ЦК.

Письмо из ЦК направили в Политуправление МВД СССР, откуда оно прибыло в политотдел УМВД в Новосибирск, а затем и в Томск.

Через несколько дней ее вызвали в политотдел. Отобрали партбилет и

 

- 78 -

через 3 дня она уехала в Челябинск, где жили ее родные. Лихолетова, правда, из лагеря убрали. Уже после ее отъезда я получил коротенькую записку.

"Много пришлось пережить, но и поняла я многое в новом свете. Партбилет отдала с грустью, но с верой, что буду в партии. Сейчас меня исключают не из той партии, в которую я вступала. Но я буду членом ленинской, большевистской партии, буду — я в этом уверена. А пока береги себя, я же думаю доучиться год и стать настоящим врачом, а не констататором. фиксирующим смерть истощенных людей. Возможно, махну на фронт, чтобы делом доказать свою ненависть к фашизму, в какую бы форму он не рядился..."'

Так окончилась первая и единственная моя дружба с "вольной гражданской" — врачом Егоровой.