- 188 -

В КРАСНОЯРСКЕ

 

Не помню, сколько дней поезд шел до Красноярска. Условия в «купе» были таковы, что ни Волги, ни Оби я так и не увидел. Да и не до этого было. Когда в 1937 году я с интересом всматривался из вагонного окошечка в величественный Байкал, то за моими плечами было только двадцать девять лет. И я не был женат. Теперь же все было по-иному. Все переносилось тяжелее.

Выход из убийственных вагонов казался освобождением. Нас снова построили и повели к красноярской пересыльной тюрьме. Это было громадное прямоугольное здание на окраине города. Пока нас вели по привокзальным улицам, я успел рассмотреть окружающие город красноватые (глина?) сопки и какую-то башню-церковь на вершине сопки. Пейзаж был прозаический. Почти, как на Колыме.

Обширная камера (целый зал?) тюрьмы кишмя кишела от набитых в нее пересыльных. Кого только здесь не было. В одном одиноко сидевшем на нарах седобородом мужчине я узнал известного московского литературоведа В. Ф. Переверзева, дискуссия об «ошибочной» позиции которого в свое время наделала много шума. У него ничего не было из еды, да и мои запасы кончились. Я смог поделиться с ним лишь несколькими кусками колотого сахара. Больше мы нигде не встречались.

Ни на какие прогулки нас не выводили. При переписи «кто есть кто» я, памятуя удачу на Нижнем Хатыннахе в 1938 году, назвался художником. И не прогадал. Через несколько дней, проведенных на грязном полу, меня в числе 17 человек вызвали «с вещами», вывели в тюремный двор, построили, и под конвоем повели куда-то, вдоль мелкой речки, в сторону красной горы с часовней на вершине. Дорога у подошвы горы была глинистая, ноги вязли в грязи. Пунктом назначения оказались два небольших деревянных барака с топчанами внутри. Нам объявили, что мы составили рабочую силу строительной конторы Красноярского краевого управления НКВД. Наша задача — строить новое большое здание для этого управления. Трагикомичнее этого трудно что-либо придумать.

 

- 189 -

Впрочем, я не имел причин впадать в уныние. У меня был свой топчан с матрасом, подушкой и одеялом. Я получил удостоверение, с которым мог свободно (в нерабочее время) ходить по городу. Мы должны были каждые 10 дней отмечаться в комендатуре Управления НКВД. Первым делом, конечно, я пошел на телеграф, дал телеграмму Але с указанием моего адреса, а потом заказал и телефонный разговор. Разговор был более деловой, нежели лирический. Я знал, что Аля скоро ко мне приедет, и к этому надо было готовиться: ведь не может же она жить в нашем бараке. Совершенно не помню, как в мое отсутствие произошло в Москве знакомство Али с Людмилой Константиновной. Произошло ли это по моей просьбе? Как будто это видно из следующих строк моего письма к Людмиле Константиновне, написанного в Красноярске:

«Твоя посылочка с "кусочком юга" была очень красива и в натуральном и этическом отношении. Аля это тоже оценила, сказав, что это очень красивый подарок, на который способны только женщины... Все дошло чудесно, лишь 3—4 мандарина попортились... Аля хочет писать заявление обо мне, я советовал ей проконсультироваться у тебя. Она согласилась...»,

А пока нужно было приспосабливаться к строительной работе. Знакомиться с Красноярском не было никакого желания. Запомнились две-три продольных улицы (среди них обязательно Ленина и Сталина), тянущиеся вдоль Енисея на несколько километров. Поперечные выходили к реке и были короче. Долина Енисея обрамлялась унылыми сопками. На одной из центральных улиц нам и предстояло возводить дворец НКВД.

Котлован под новое здание и рвы под фундаменты уже были выкопаны. Среди нас нашлись геодезисты-нивелировщики, укладчики фундамента. Я заниматься этим не осмеливался. Меня определили... грузчиком для подвозки дикого камня для фундаментов, а затем — кирпича для стен.

За камнем я ездил на грузовике в близлежащую тайгу, где были уже заготовлены груды «дикаря». Мне надлежало грузить глыбы в кузов машины. С большим трудом, пыхтя и кряхтя, вталкивал я куски гранита, иногда они обрывались, грозя отдавить ступни. Шофер, сравнительно симпатичный, как мне казалось, парень, спокойно раскуривал цигарку, сидя на подножке машины. Это меня не удивляло. Большинство водителей таковы. Но он, негодяй, иронически подсмеивался: «Что, интеллигент, не нравится? Это тебе не бирюльками заниматься...» А ведь он был такой же ссыльный, как и я. Откуда такая злоба у рус-

 

- 190 -

ского человека? Или ему не нравилась моя немецкая фамилия? Но ведь даже к пленным фашистам было понимание. Скорее всего — это плебейская враждебность к интеллигенции, вписавшая столько позорных страниц в нашу историю. Эту враждебность я пережил не только со стороны хама-шофера, но и со стороны недавних «товарищей» по столыпинскому вагону, и соседей по барачному топчану. Двое из них, укладывавшие дикий камень в фундамент, грубо, с матерной руганью обрушились на меня за то, что я неправильно опрокидываю тачку с «дикарем» в деревянный желоб. Тут уж я не выдержал и обозвал их по-колымски как следует. Но с них как с гуся вода. Я понял, что с этим псевдопролетариатом никогда не сваришь каши. Слава Богу, они скоро исчезли с моих глаз. Теперь, когда я вспоминаю все это, то невольно задаюсь вопросом: а, может быть, я был не прав в своем ожесточении? Может быть, «на того, кто возмутился душой, не снизойдет благодать». Может быть. Но тогда я был еще далек от евангельских истин. Возможно, что я еще духовно не созрел.

Я немного приободрился, когда меня приставили к изготовлению проволочных укладчиков для кирпича. Чтобы продуктивнее подавать кирпичи на ленту транспортера, надо было укладывать их по пять штук в проволочные корзиночки-укладчики. Так было легче подавать. Корзиночки гнулись под разными углами из одного прута проволоки, для чего одним из рабочих был изобретен простейший станок. Для работы на нем нужен был хороший глазомер. Вот тут-то я и пригодился. Освоившись, я стал выполнять норму.

Дом Управления НКВ рос довольно быстро. Кирпича требовалась уйма, миллионы штук. Стройконтора получала кирпич с местного завода по разнарядке. Тут начальство стройотдела придумало «продать» меня кирпичному заводу в качестве художника и за это получить некоторые льготы. И вот я очутился на Красноярском кирпичном заводе.

Кирпичный завод находился за тюрьмой, на краю города, где сопки почти сплошь состояли из суглинков. Трубы завода были видны издалека, они дымили день и ночь. Работали здесь в основном ссыльные: русские, украинцы, казахи, немцы... Целый интернационал. Начальство (директор Гиверц и главный инженер Падуровский) встретило меня дружелюбно, а в непосредственное подчинение я попал к начальнику планово-экономического отдела Льву Захаровичу Каплинскому, ссыльному москвичу. В свое время он работал с Томским, оттуда и начались его злоключения.

 

- 191 -

Л. 3. Каплинский располагал к себе недюжинным умом и чувством юмора. Мы быстро сблизились. Лозунги, плакаты-молнии, конечно, могли просто осточертеть. Каплинский придумал создание галереи передовиков производства, и тут я уже мог «творить». Затем мне поручили написать картину с общим видом завода. Я трудился над ней несколько дней.

Работа на заводе обещала прожиточный минимум, но меня постоянно вызывали в стройотдел: то для оформления стенгазеты, то раскрасить герб на здании Управления, то обновить оформление стадиона «Динамо», то на малярные работы. Это нисколько не изменяло отношения ко мне как к рабской силе. Помню, как десятник со смехом рассказывал о моем страхе подняться в подвесной люльке на вершину нового здания Управления для раскраски герба. Им двигало такое же низменное («классовое») злорадство, как это было и с водителем грузовика. Я терпел... Спокойнее было работать с малярами по ремонту энкаведешных зданий. Здесь моей задачей было проведение бордюров. Я пользовался не рулеткой, а глазомером, чем расположил к себе маляров. Так текли дни.

Между тем Аля уже собиралась ехать ко мне. С большим трудом я подыскал ей угол у одних старожилов Красноярска, а также и временную работу в городском архитектурном отделе. Встреча на вокзале была «декабристской», но вскоре я был омрачен рассказом Али о ее дорожном происшествии. В одном купе с ней ехал какой-то прыткий молодой человек, которому Аля (был, вероятно, такой момент в разговоре) разрешила себя поцеловать и даже дала ему взаймы чуть ли не последние деньги. До чего доверчива была ее душа! Это меня ошеломило. Могла ли такое сделать Волконская!? К тому же я перебивался с хлеба на квас...

Но что поделаешь! Не ссориться же из-за этого, тем более, что Аля вскоре начала работать архитектором, и мы сводили концы с концами.

Тем временем пребывание Али в снятом «углу» стало невозможным, надо было искать комнату. С громадным трудом мне удалось снять нечто вроде полухозяйственной клетушки (но с печкой) в слободе «Весна», что на окраине Красноярска, на склоне горы с часовней. Пол в клетушке был из горбылей, дров было мало, к утру стены и потолок были усеяны мокрицами. Еду мы готовили в какой-то самодельной посуде. До места работы Али это было страшно далеко. Фонарей в слободе не было, к вечеру все погружалось во мрак, пройти по грязи даже днем было трудно. Но Аля не жаловалась.

 

- 192 -

Я выходил встречать Алю каждый вечер под гору, и мы вместе возвращались. Это скрепило нас чрезвычайно. Я преклонялся перед ее терпением, забыв о том «купейном» проходимце и о невозвращенных им деньгах. Обыкновенный негодяй.

Но вот однажды я не встретил Алю в условленном месте. Наступила полная темь, время близилось к критическому часу, а Али все не было. Я не знал, что думать и что делать. Идти в город? Но тогда мы окончательно потеряем друг друга. В этот драматический момент я увидел фигурку Али, бредущую... из нашей слободы! Аля медленно шла и плакала. Оказалось, что мы где-то разминулись. Добредя домой она не нашла меня и, потеряв надежду, пошла обратно в поисках меня. Боже! Каково все это стоило пережить! И за что это нам такое! Воистину дикая страна, дикие власти...

Но были у меня мгновения, когда я чувствовал, что я хоть и раб, но все же не червь. К приближающемуся октябрьскому празднику мне, хотя и с явно выраженным недоверием, было поручено сделать очень большой портрет Ленина для украшения фасада Управления НКВД. Применив метод, усвоенный на Колыме, я выполнил довольно удачно (с оформительской точки зрения) более чем саженный портрет. Майор хозчасти Управления Толстиков даже произнес: «Да, Вагнер, я вижу, ты можешь».

И тут неожиданно я подхватил ангину. Лежу с завязанной шеей дома, вдруг входит тот же майор и говорит: «Вагнер, спаси положение. Какой-то художник нарисовал нам большие портреты членов Политбюро, и все головы выглядят огурцом». А праздник на носу. Пришлось ехать в Управление, где я действительно увидел эти огуречные головы. При разбивке полотен на клеточки художник, очевидно, ошибся на одну клетку. Мне стоило немалых трудов исправить искаженные пропорции. Акции мои повысились.

Но жили мы с Алей по-прежнему нищенски. Наступили морозы, дрова все вышли. Слава Богу, один из ссыльных старожилов, Конов, давно построивший себе дом, разрешил нам занять одну комнату. Мы оказались в тепле. Его дочь Прасковья позволила пользоваться ее плитой, и мы стали есть горячее. Наступила зима.

Между тем Але нужно было возвращаться в Москву. Денег на дорогу не было, пришлось обращаться к тете Кате. Какого угрызения совести все это стоило! Зимней одежды у Али не было, до вокзала мы шли километра два или три пешком. Аля плакала

 

 

- 193 -

от обморожения коленок. Драматическое прощание — и я снова один... Пришлось пережить и это.

Несмотря на все тяготы и унижения, все же об этой осени 1949 года у меня остались сильные воспоминания. Сильные по чувству преданности Али, по ее стоицизму, по вере в меня. Сильные и по пережитым проявлениям (ко мне) бездушия, и даже издевки, со стороны начальства.

Поддерживалась и продолжавшаяся переписка с Людмилой Константиновной, поистине великой души человеком. Несмотря на перемены в нашей судьбе, она относилась ко мне с прежней, не боюсь сказать этого слова, любовью! Я отвечал ей нежной дружбой — редкая вещь на нашем прозаическом небосклоне.

Как прошла зима — я в деталях не помню. По-прежнему работал на кирпичном заводе. Потом меня привлекли к работе в Художественной мастерской при клубе НКВД, где мне пришлось выполнять разные копии. Там я познакомился с несколькими художниками. На мою долю выпадали сложные копии, и я с ними не всегда справлялся. Чаще всего — с картиной Шишкина «Медведи в лесу», колорит которой получался у меня слишком сиреневым. Начальство благодушно называло эту картину «дровозаготовками», но из-за боязни провокаций я даже не позволял себе улыбнуться. Удачнее получались портреты (молодогвардейцев и пр.), а еще более — картинки на сказочные темы. Тут я вспомнил Билибина и снискал даже похвалу. Особенно же я преуспел в обновлении старого оформления стадиона «Динамо». Но никаких дополнительных гонораров я не получал.

Приближалось лето 1950 года. Аля снова собиралась приехать ко мне. А после нее хотела приехать и тетя Нина. Надо было подыскивать более приличное жилье. Я снял комнату опять у ссыльного старожила Ильчука в построенном им самим добротном доме. Его добрая жена и две милые дочери, Рая и Соня, создавали нечто вроде домашнего уюта. Еще до приезда Али ко мне пригрелся чей-то большой рыжий кот Тимошка, который так и остался у меня.

На этот раз приезд Али уже не был сопряжен с драматическими моментами. Мы устроили у себя праздничный «прием» Льва Захаровича Каплинского, который продолжал мне покровительствовать. Под его умелым руководством и при моем графическом участии в Красноярске была издана небольшая книжка, отмечавшая какой-то юбилей кирпичного завода.

Но самое интересное было впереди. В 60 километрах от города, в молодой тайге, рядом с энкаведешным совхозом открылся

 

- 194 -

новый пионерский лагерь для детей сотрудников краевого НКВД. Местность называлась Миндерла. Этот пионерский лагерь нужно было оформить, то есть украсить картинами, панно и пр. Над пионерлагерем шефствовала санчасть УНКВД, возглавляемая добродушным, веселым майором Селезневым (за точность фамилии не ручаюсь). От него я получил согласие взять с собой Алю, тем более, что она ведь тоже художник. Майор даже взял Алю в свою легковую машину. Перед отъездом я встретил в Красноярске Алексея Орлова, переселявшегося куда-то в другое место. Он был без денег, пришлось отдать ему почти все содержимое моего кошелька. Ведь я уже, как говорится, «оперился», а он был на краю попрошайничества.

В Миндерле нас уже ждал и встречал директор совхоза, крупный, толстый человек, который тут же спросил меня: «Кушаете ли Вы салат оливье?» Бедолага, он думал, что я — вольный! Я не знал, что ответить, но увидел, что Селезнев что-то шепнул ему, и отведать салата оливье мне не удалось. И Але — тоже...

Первое время мы с Алей обосновались в местной гостинице, но на другой день перебрались в пионерлагерь, где и остались на все время работы. Казалось, нам дано было продолжить лето 1948 года...

Пионерский лагерь расположился среди молодых сосен. Новые деревянные строения — домики, столовая, клуб, зеленый театр и пр. еще издавали запах оструганных лиственниц. Домики еще были пусты, детей ожидали через месяц, и за это время нужно было сделать довольно много. Мы работали с Алей с увлечением, обстановка к этому располагала. Увидев, как я написал «задник» для сцены открытого пионерского «зеленого» театра, Аля воскликнула: «Я впервые уверовала в тебя!»

Молодой начальник лагеря и его сотрудники относились к нам, как к равным, мы вместе обедали, ночевать нам с Алей разрешили в отдельном доме. В перерывах от работы мы рисовали «для себя». Этот июнь 1950 года был самым светлым временем моей красноярской ссылки.

Конечно, не обошлось без некоторых огорчений. Местный совхозный художник, оказавшийся не у дел, повел против меня интригу, настроил соответственно бухгалтерию, которая хотела меня прижать с зарплатой, якобы, за недоброкачественность оформления. Здесь я уже не сдержал себя и потребовал, чтобы они не судили выше сапога. Домой мы с Алей вернулись в бодром настроении. Очень скрашивал наш быт рыжий Тимошка, необычайно добродушный и верный. Днем в мое отсутствие он где-то

 

- 195 -

бродил, но стоило мне подойти к крыльцу, как он тут же прыгал с чердака дома мне на плечи. Милый кот.

Аля вносила солнце в мою жизнь. Мы проводили дни на Енисее, на его островах. На этот раз очередной отъезд Али не был столь драматичен. Осложнения начались в 1951 году.

В начале лета приехала тетя Нина. И в это же время ко мне стала придираться комендатура, требуя моего выезда из Красноярска в любой район. А я как раз готовился к новой поездке в Миндерлу для обновления старого оформления. Майор хозчасти УНКВД отхлопотал мое выселение из города, но по его отношению ко мне я почувствовал, что что-то произошло. Может быть, на меня кто-то «наклепал»? Причины высылки мне не сообщали. Тетя Нина приехала, я продолжал работать, побывал в Мин-дерле, где мне уже не пришлось обедать со всем персоналом. В Красноярске была та же картина. И вот «в один прекрасный день» к дому, где я жил, подкатила телега с каким-то младшим чином НКВД, который потребовал, чтобы я собирался «с вещами». Все это происходило на глазах бедной тети Нины. Она что-то лепетала в мою защиту, но разве с бандитами можно говорить по-человечески! Я расплатился и попрощался с хозяевами, попрощался с тетей Ниной, взяв с нее слово, что она проживет в моей комнате, пока я не дам телеграммы о прибытии «на место». Слава Богу, у тети Нины хватило выдержки, чтобы не разреветься. С ней остался мой Тимошка.

Через некоторое время я был уже на речном вокзале, где шла погрузка большого этапа арестантов на пароход. Значит, меня приплюсовали к очередному этапу. На берегу стояла толпа провожающих, среди нее я увидел и тетю Нину с моей доброй хозяйкой. Они утирали слезы. Погрузка шла долго, с парохода, с его нижней палубы я уже не видел тети Нины и тут предался горестным размышлениям...

«За что? Что я сделал? Куда меня везут? Что со мной будет? Не есть ли это конец моей жизни?» Такие, примерно, вопросы сверлили и мучили мой мозг. Я сидел в стороне от всех, но обратил внимание, что недалеко от меня сидит группка мужчин явно не из общего этапа, а, подобно мне, «приплюсованных» к нему. Пароход шлепал своими колесами, я все сидел, подперев поникшую голову руками, пока один из упомянутой группы не обратился ко мне: «Не ломайте зря голову, чему быть — того не миновать», и еще что-то в этом роде. Мы обменялись биографиями. Оказалось, что они тоже высланы из Красноярска, неизвестно почему и за что. Самый дородный из них — москвич, работал в министерстве, производил впечатление далеко не рядового человека. С длинной еврейской фамилией на букву «Ш». Куда нас везут — никто не знал... На красоты берегов Енисея уже не хотелось смотреть. Душа словно окаменела.