- 95 -

НАШИ БОЛЕЗНИ

Однако далеко не всегда у отца и Зускина хватало времени на розыгрыш и мистификации.

Ходить пешком отец вообще не мог (отчасти из страха напороться на очередного любителя театрального искусства, отчасти из-за вечной нехватки свободного времени) и даже путь от дома на Тверском бульваре до улицы Горького — расстояние меньше километра — норовил проделать на такси или, на худой конец, на трамвае. В этом случае он сломя голову летел к остановке, галантно пропускал вперед всех «дам» — молочниц и мешочниц — и вскакивал уже на ходу, чтобы проехать одну остановку.

Провожали мы с Ниной его по очереди и были, как и он, просто счастливы отделаться от посторонних и хоть несколько минут побыть с ним наедине. Времени ни на себя, ни на нас у него не было, и поэтому он использовал любую возможность, чтобы «пообщаться» с нами. Всю жизнь он воспитывал нас «на ходу».

Единственная причина, по которой отменялось все — репетиции, встречи, заседания, — наши болезни.

Элина реакция в таких случаях была однообразна — она запиралась у себя в комнате и, рыдая, ломала руки.

Это вызывало у отца вполне законное раздражение, хотя сам он тоже, как правило, впадал в панику. Однако, будучи человеком действия, он немедленно принимал меры, как это у него называлось, то есть садился за телефон и «консультировался» с врачами.

Во всем, что касалось его лично — в жизни, в быту, в семье, — он был до крайности беспомощным и беспокойным человеком.

Считая себя почему-то сведущим в медицине, он сам ставил нам диагноз: головная боль — менингит; боль в горле — дифтерит; кашель — туберкулез и так далее.

Как-то я вернулась из школы раньше обычного — болело горло и начинался жар.

 

- 96 -

— Дифтерит, — обреченно установил отец, и я уснула.

Разбудил меня приглушенный гул мужских голосов. Открыв глаза, я увидела около своей постели Мирона Семеновича Вовси, его друга профессора-ларинголога Темкина и почему-то профессора-уролога Гриню Иссерсона.

В комнате нестерпимо пахло больницей, еще два незнакомых врача успокаивали папу.

«Консилиум» сошелся на том, что у меня обыкновенная ангина.

В другой раз, когда Нина заболела воспалением легких, в дни спектакля я должна была бежать с улицы Станкевича на Малую Бронную в театр (расстояние минут в пятнадцать) и каждый антракт сообщать о ее состоянии. Казалось бы, почему не позвонить по телефону? «По телефону ты можешь сообщить мне температуру, но выражения твоего лица я не увижу. А так тебе трудно мне соврать», — с полной серьезностью пояснял папа.

Вспоминается мне случай, который произошел с Ниной во время читки пьесы Кульбака «Разбойник Бойтро».

Отец был болен, и читка происходила у нас дома. Каждый день часам к пяти приходили Зускин, Саша Тышлер и Лашевич, о которой папа всех предупреждал:

«Не вступать с ней беседу, иначе мы никогда не кончим». На эти часы мне категорически запрещалось отлучаться из дома, я должна была сидеть у телефона, принимать звонки и записывать дела.

Именно во время читки в дверях Элиной комнаты появилась Нина с вытаращенными глазами и полотенцем в руках, которым она усердно, как нам показалось, терла язык. Нина не могла произнести ни слова, но из ее мычания удалось выяснить, что она решила языком проверить утюг — достаточно ли он горячий. Язык пузырился и горел.

Мы долго не решались постучать к папе в комнату, откуда доносился мелодичный бас Кульбака, но когда потребовался очередной кофе, я шепотом поведала папе о происшедшем. Боже, какая поднялась паника! Все торопились с советами, но папа никого не слушал. Он

 

- 97 -

велел нам с Ниной срочно одеваться, быстро натянул пальто и кепку, в спешке путая галоши и нетерпеливо ругаясь, и наконец мы выскочили на улицу.

Папа то останавливал Нину и в тусклом свете фонарей принимался разглядывать ее язык, то кричал, что «мы ползем как черепахи!» и «теперь вообще неизвестно, что будет!», и несся вперед со скоростью, на какую мы с Ниной не были способны.

Ворвавшись в поликлинику, он обрушил на регистраторшу такой поток любезностей, извинений и объяснений, что та просто растерялась. Наконец мы попали к врачу, который успокоил папу, объяснил, что ничего страшного нет, это только легкий ожог, и отправил нас домой.

Однако обратный путь был еще более нервный: «неудобно», «заставили ждать людей», «вечно с вами происходят какие-то глупости» — словом, весь родительский набор плюс папин темперамент.

По возвращении читка продолжилась, а Кульбак, приходя к нам, никогда потом не забывал осведомиться: «Как утюг?»

Обычно же Кульбака не было слышно. Сидел он молча, в разговорах участия не принимал. Как-то папа даже спросил его: «Что же вы молчите, Мейшеле? Неужели у вас нет никаких мыслей по этому поводу?»

Кульбак, смущенно улыбаясь, ответил: «Мысли есть, только они во двор не выходят». Эта фраза навсегда осталась в нашем доме.

Кульбак был арестован в 1937 году в Минске, его обвинили в «еврейском фашизме», он шел по одному делу с поэтом Изей Хариком и многими другими, погибшими в эти годы.

Наши детские выздоровления сопровождались огромным количеством обрядов, примет и церемоний.

Если, например, предстояло пойти впервые в школу в понедельник, то папа непременно выходил с нами на прогулку накануне, чтобы начать неделю «с его легкой руки», так как «понедельник день тяжелый», и т.д.

Причем обставлялось это действо с большой торжественностью. Папа звонил из всех мест каждые полчаса, что он вот-вот освободится и мы пойдем гулять.

 

- 98 -

Часам к двум тетя начинала нервничать — в соответствии с родительскими предрассудками, казавшимися нам с Ниной абсурдными, она придерживалась мнения, что после болезни следует гулять, пока тепло и не спряталось солнце. Мы же и слушать не хотели о том, чтобы выйти без папы.

Он появлялся, конечно, поздно вечером, усталый, мрачный, раздраженный, и тут же принимался нас торопить.

Хотя мы весь день готовились к торжественному выходу, оказывалось, что в нужный момент были не собраны. Начиналась страшная спешка, сопровождаемая ворчливыми замечаниями тети, что «вот всегда так», «для всех у него есть время, только для детей нет» и т.д. Папа нетерпеливо морщился, пока мы впопыхах натягивали рейтузы, боты, свитера, плавки, и наконец отправлялись в долгожданную прогулку по заснеженному темному Тверскому бульвару.

Папа велел нам молчать, чтобы «холодный воздух не попадал в рот», а сам внимательно следил, чтобы ни у кого не размотался шарф, чтобы черная кошка не перебежала дорогу и не прошла бы мимо баба с пустым ведром. В таких случаях необходимо было трижды сплюнуть и пройти назад пару шагов.

Прогулка продолжалась не более пятнадцати минут, ибо, несмотря на позднее время, отца всегда ждали одновременно в трех местах, куда он уже безнадежно опаздывал. Поэтому обычно мы галопом неслись до памятника Пушкину и обратно, и по дороге папа рассказывал нам обо всем, что произошло за день.

Нередко, вконец измученный, он предлагал нам следующую, совсем не увлекательную игру: мы будем молчать всю дорогу, а кто первый не выдержит и скажет слово — с того штраф. Среди детей эта игра известна под названием — «Кошка сдохла, хвост облез, кто промолвит, тот и съест». Игру эту мы, конечно, ненавидели, но приходилось соглашаться, и мы покорно молчали до самого дома.

А для папы эти пятнадцать минут, видимо, оказывались единственными за день, когда он мог спокойно помолчать и подумать. Мысли же у него были, как я теперь понимаю, самые мрачные.