- 131 -

Новая жизнь

 

Зимой 1929 года деревня наша жила мирной жизнью нэпмановского периода. Крестьяне быстро оправились от тех невзгод, что причинила война, а потом продразверстка.

Мужику дали землю. Сей, сколько осилишь, держи скота, сколько сможешь. И мужик трудился днем и ночью. Ясно же, трудились не все, были и такие, что ждали "коммунизьмы", как манки с неба.

Рядом с нашим селом у самого Бурлука образовалась коммуна. В селе сначала стали создавать товарищества по совместной обработке земли, а потом и колхозы. Hani отец одним из первых вступил в колхоз еще в начале 1928 года. Ни один из его братьев не вступал в колхоз. Первым из деревни уехал дядя Иван, а потом, заколотив досками окна, уехал дядя Максим. И потом, спустя много лет, они так и не вступили в колхоз. Дядя Максим жил во Фрунзе, а дядя Иван сначала уехал в Среднюю Азию, потом вернулся в Кругловку и там умер.

 

- 132 -

Многие боялись идти в колхоз и жили единолично. Зима 1929 года изменила психологию мужика. Февраль. Извилистые языки поземки лизали дорогу.

С холщовыми сумками за спиной мы шли из школы домой. Хотелось есть, а дома нас ждал горячий борщ.

Я тогда учился во 2-ом классе, а Максим в 4-ом. Дома у нас были обязанности: почистить в сарае, вечером к водопою сгонять скот. Но прежде обед, а потом уборка, уроки, ужин. Вечером иногда удавалось послушать рассказы мужиков о войне. Может быть и сегодня посчастливится, сидя на теплой лежанке, слушать отца, дядьку Вагаренко.

Не помню теперь, о чем я тогда думал, но об обеде и теплой лежанке, безусловно, думал.

Не доходя до оврага, мы увидели на противоположной стороне идущего нам навстречу отца. В черном, потертом тулупе, в старых, истоптанных до дыр валенках, он медленно приближался к нам и чему-то улыбался. Та улыбка стала мне понятной много лет спустя, когда я сам стал отцом своих взрослых детей.

Тогда нас ничего не тревожило, и в житейских тонкостях взрослых мы не разбирались. Мы весело шли навстречу отцу. Нас даже не смутило то, почему он нас встречает, ведь такого никогда не было раньше. Когда мы подошли к отцу, он остановился, придерживая левой рукой полу тулупа, несколько раз откашлялся, его душил какой-то кашель, и потоптавшись на месте, он взял Максима за руку, а меня прижал к себе. Постоял молча. Детским чутьем мы ощутили какую-то тревогу. Что-то дома случилось. Тревожное молчание нарушил Максим:

— Тату, что случилось?

На глазах отца навернулись слезы и он тихо сказал:

— Дети, теперь у нас нет своего дома, — и как будто проглотив что-то, продолжил, - и ничего больше у нас нет, даже...

Тут его голос сорвался, он отвернулся, хотел идти, но потом, обняв нас обоих, глухо проговорил:

— Выгнали нас из дому и забрали все, все, даже печеный хлеб. Теперь мы у дядьки Степана...

 

- 133 -

Когда мы проходили мимо нашего дома, отец остановился, посмотрел на окна, крыльцо и, опустив голову, направился к калитке родного брата.

Дверь в сени была открыта, крылечко из двух старых, плохо обтесанных дощечек перед входом в избу обмерзло льдом. Зашли в комнату. У печки стояла тетя Маруся, увидя нас, она заплакала, и, закрывая фартуком лицо, запричитала: "Ой, родненькие вы мои, что же теперь делать, как жить".

Мама сидела на лавке, она молчала, но по ее щекам текли слезы. "Раздивайтесь, дитки", - сказала мама. Маруся с Анастасией, вместе с двоюродными братьями Семеном и Иваном, сидели на печке, там же сидел и дедушка. Дедушка молчал.

Горе, что так неожиданно обрушилось на нашу семью, дедушка переживал в одиночку; он мало о чем расспрашивал и никаких жалоб вслух не высказывал. Несколько дней он совсем отказывался принимать пищу, молился днем и ночью.

Семья дяди Степана состояла из семи человек. Нас тоже было семеро. В одной маленькой комнате, с земляным полом, треть которой занимала русская печь, было очень тесно. Между печью и окном, что выходило на улицу, дощатые нары. По-над двумя стенками двери от нар до забитых в другую комнату дверь - прямоугольником стояли лавки. В углу стол. Вечером приходили соседи и приносили нам скудную пищу: кто горсть муки, кто кусок хлеба, а Кукшинова Ольга принесла кринку молока.

На улице стемнело. Зажгли керосиновую семилинейную лампу без стекла, она висела на стенке почти у самой божницы. Принесли соломы топить трубу. Сначала из дверцы повалил дым, потом в топке затрещало, загудело и дверцу открыли»

Тихо переговаривались взрослые. На полу у самого стола, опустившись на колени, молился дедушка.

Дверь с улицы часто открывалась и вместе с посетит в комнату клубом вваливался холодный воздух, который потом медленно расстилался по полу и холодил ноги.

Дедушка не обращал внимания на холод, его босые "смотрели" на порог, голова то касалась пола, то пряталась в ссутулившихся плечах. Молитвенный шепот часто сменялся

 

- 134 -

чтением вслух. Закрылась дверь за последним посетителем, ушла Пастушкова Параска, она принесла несколько картошек. В комнате стало тихо, только слышно было как в топке потрескивает огонь, да прерывистый шепот дедушки.

За дверью послышался скрип снега, кто-то старчески кашлял. Вошел дед Запорожский. Жил он через улицу, напротив нашего дома. Зайдя в комнату, он снял шапку, посмотрел в угол, где висели иконы, перекрестился и сел на пол, подложив под себя охапку соломы. Его длинное тело как бы исчезло. Временами всхлипывающее в печке пламя освещало его длинную седую, свисающую клином бороду и мохнатые, нависавшие на глаза брови, отчего глаз не было видно, а только темные дырки. Несколько минут дед сидел молча. Затем, вытянув правую ногу, вытащил из кармана кисет, достал трубку, набил ее самосадом и, взяв из печки горящую бадылку, задымил.

"Вечером я ездил в Ново-Ивановку к Петру, зятю, — тихо заговорил он, - Александра наша родила нам внучку, возид гостинцы".

Старик умолк. Взрослые понимали, что старик пришел не ради того, чтобы сообщить эту новость. Обычно он был неразговорчив и к соседям ходил редко. Жили они вдвоем со старухою. Старший их сын Прокоп еще где-то в 1925-26 годах уехал в город, а младшая дочь вышла замуж за вдовца, на руках которого после смерти жены осталось трое детей. Теперь у них родился четвертый.

Зять был трудовым и мастеровым хозяином; умел тачать сапоги, шорничать и бондарничать. Хозяйство держал небольшое: две лошади, две коровы, десяток-полтора овец. Сеял восемь-десять десятин земли. Единственным помощником его хозяйству был четырнадцатилетний сын.

Старики с уважением относились к зятю Петру и к его детям.

"Не вовремя повез гостинцы, дом Петра заколочен, в доме и в сараях пусто".

Старик снова замолчал и все усерднее и усерднее дымил трубкой. - А где же Петрова семья? - спросил дядя Степан.

 

- 135 -

— Позапрошлой ночью пришли к ним активисты, подняли с постели все семейство и заставили одеваться. Одежду выбрали что похуже: старые валенки, старые полушубки. Те оделись, одели детей. Тогда им сказали, чтобы они покинули свой дом. Тут, известное дело, Александра заплакала, заплакали дети, - голос Запорожского задрожал и он, затянувшись дымом, умолк.

В комнате стало совсем тихо, никто не хотел нарушать эту тишину, только слышался шепот дедушки: "Прими недостойную молитву мою". Сквозь стон тетя Маруся выкрикнула: "Да как же это так. Среди ночи из дому выгнать, ироды они проклятые".

Глубоко вдохнув табачный дым, Запорожский продолжал:

— Вытолкали их на улицу, а там уже по всему поселку только и слышно было, как плакали дети, да голосили женщины. Людей гнали, как, прости господи, скотину какую.

Тут снова возмутилась тетя Маруся: "Да куда же их погнали эти ироды, антихристы проклятые?"

— В степь, божью степь, к киргизам на зимовки.

— Боже мой, — да за что же людей так наказали? — взмолилась тетя Маруся, — или они перед богом в чем провинились, или убили, зарезали кого, обворовали?

А дедушка по-прежнему, стоя на коленях, причитал: "Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас".

— Так что с нами еще по-божески обошлись, — тихо промолвила мама, — у моего брата Василия даже не весь хлеб печеный забрали.

Мама замолчала, молчал и старик. Не все он еще поведал, но никто не решался нарушить щемящую тишину, в которую грустно вливался шепот молитвы: "Да придет царствие твое".

Наконец мама спросила:

— Как же эти несчастные добрались до зимовки?

— Не хотелось умирать в поле, вот и добрались. Сначала они в Неждановку хотели идти, туда тоже 6 верст, но побоялись, в Неждановку могли не пустить, там тоже днем раньше кулачили людей, вот и решили идти к киргизам (так у нас называли казахов). Зять рассказывал, что грудных деток

 

- 136 -

несли матери, закутывали их, кто чем мог. Мужики несли малых, какие не могли идти сами. Дорогу перемело, в сугробах падали старики, шли по не наезженному зимнику. А одну старуху пришлось в рядне нести, обессилила, изнемогла вовсе, так и несли по очереди.

Старик снова затянулся дымом, только и слышно было, как шептал свою молитву дедушка: "Да святится имя твое, да придет царствие твое". Запорожский, точно очнувшись, сказал:

— И внучку мою Бог прибрал, умерла. Не донесла ее Александра до зимовки, по дороге младенец скончался, и мать того не знала, сама была в жару, когда я от них уезжал, бредила, все просила подать ей ребеночка.

Старик замолчал. Долго все молчали. Поднявшись, он, уже стоя у порога, сказал: В старом писании сказано, что придет время, пойдет брат на брата, люди будут ходить от села к селу и нигде себе пристанища не найдут. Все это от Бога, согрешили мы перед Богом.

Он еще немного постоял и, сказав "С Богом", вышел.

На второй день мы пошли в школу. По звонку, как всегда, сели за парты. В класс вошла учительница. Встали. Учительница, вместо привычного для нас "Здравствуйте, дети" сказала: "Садитесь, дети". Сели. В руках учительницы была какая-то бумажка. Учительница долго ходила от окна к двери и обратно, в классе стояла непривычная тишина. Прошло несколько минут, пока мы услышали голос учительницы, она по списку читала фамилии: Боженок Михаил, Викторенко Иван, Чернобай, Бова, Жук, Белоусова, Мыза Василий, Мыза Иван, Коркишко Василий, Медянский, Могильнова. Все мы встали.

— Всех вас, дети, исключают из школы. Ваши родители раскулачены и вы больше в школу не приходите.

В коридоре были старшие братья и сестры, учившиеся в 4-ом классе. Они ждали нас. Мы вышли на улицу, и все остановились у крыльца, домой никто не хотел идти. Мой старший брат Максим сказал: "Проживем без науки, как наши родители. Пошли, ребята". И мы разошлись по "своим" углам.

 

- 137 -

Так кончилось наше детство. Это была первая общественная оплеуха, которую трудно забыть. Говорят, что надо забыть то, что было. Но почему? Ведь это мгновение истории, а всякая история складывается из мгновений.

Мы прошли через ухабы, шли, никуда не сворачивая. И за то, что мы все это прошли, нас никто не осудит. Мы прошли через все, и нам себя упрекнуть не в чем.

Через два дня после выселения нас из дома, отца вызвали в сельсовет и разрешили нашему семейству поселиться в доме бедняка Додуха Федора.

Додух со своей женой к тому времени уже переселился в наш дом.

Известно, этому никто не обрадовался и не огорчился. Где-то надо было жить.

Сборы были короткими: отец взял на руки Настушку, мама с Максимом по узлу с посудой и продуктами, что принесли соседи - вот все сборы.

Дядя Степан и тетя Маруся поднялись с лавки, чтобы проводить нас из комнаты, но в это время с печки соскочил Ваня (он был младше меня на 3-4 года) и закричал:

— Тетя Улита, не ходить на улицу, вас там заарестуют и в степь угонят, не ходите. Он подбежал к отцу, попросил Настушку и уволок ее на лежанку. Дедушка услышал шум (ему не сказали, что мы уходим в дом Додуха), беспокойно пошарил рукой по печке, но никого не найдя, заговорил: "Сынок, а сынок?"

Отец подошел к нему, хотел все объяснить, но тут же повернулся к брату, молча обнял его и, взяв Настушку, вышел на улицу.

Мама и тетя Маруся, обнявшись, долго плакали. Дядя Степан подошел к маме и сказал:

— Не обессудьте, что мы даже не покормили вас, как надо. Не обессудьте.

Дедушка звал отца: "Силантий, Силантий".

Мне стало жалко дедушку, я подошел к нему и громко у самого уха прокричал: "Дедушка, мы вас завтра заберем, у Додуха будем жить". Дедушка нащупал меня руками, обнял и зарыдал так громко, что мне стало страшно и самому захотелось плакать. Потом он отпустил меня и прошептал: "Иди, Ванек, с Богом, детка".

 

- 138 -

Я взял Марусю, и мы последними вышли из дома дяди Степана. На улице, напротив нашего дома, стояли отец Настушкой, мама и Максим. Они ждали меня с Марусей.

Мама и отец прощались с домом, прощались молча. Здесь прошло отцово детство, здесь он женился, привел в этот док нашу маму. В этом доме мама рожала и растила детей, в это» доме прошло наше детство.

У дома стояли две развесистые вербы, их посадил дедушка; куст черемухи посадил отец, а яблоню - дядя Степан. Но видел ли тогда отец яблоню или вербы, черемуху или крылечко, ограду палисадника или ворота с калиткой, дом или сараи амбарами; видела ли мама глиной обмазанные стенки, окна через которые она выглядывала, ожидая мужа с войны, полей, а детей - с улицы; видела ли крылечко, на которое свекор со свекровью встретили ее впервые, когда она Силантием пришла в этот дом из-под венца, а может он« вспомнила...

Да разве можно сказать, что тогда видели и что воспоминали родители - ведь они прощались с родным гнездом, где были горести и радости, где прошли лучшие годы их жизни. Еще вчера над головою была родная крыша, еще вчера вся семья вместе садилась за стол, еще вчера была постель и домашний уют, а теперь эта семья стояла на улице у своего (вчера), но теперь чужого дома, стояла с двумя сумками и пустым желудком, стояла без всяких надежд на завтра, а может и на весь остаток своей жизни.

Дедушка всю свою жизнь в этом доме не сносил ни одной даже ситцевой рубашки, не стоптал фабричных сапог - вся одежда на нем была домашнего изделия. Работал он, как и его сын, не зная дня и ночи. На работе ослеп, на работе оглох, а теперь сидит и ждет, кто же его приютит и накормит.

Может об этом думали отец и мать, а может, о детях.

Печаль покрывала их лица, а из глаз мамы катились слезы. По улице шли гуськом. Люди из калиток выглядывали, но никто не осмеливался что-либо сказать. Говорить было не о чем, да и говорить остерегались, а то чего доброго, в подкулачники запишут и тогда ходи да оглядывайся. Нет, лучше не поздороваться и мимо пройти молча, ведь по селу шло семейство классового врага!

 

- 139 -

Вечерело. В доме До духа на печке сидели Настушка и Маруся. Сидели так, без дела, куклы остались на лежанке своего дома, а здесь и тряпок для куклы не было, да и играть не хотелось. Взрослые говорили мало, и грустная серьезность угнетала детей, дети перестали смеяться, резвиться — вели себя как взрослые.

Дом Додуха состоял из единственной комнаты, к которой были пристроены небольшие сенцы. В комнате - печь, нары, две лавки, и маленький стол. Печь с грубой занимали почти половину комнаты. Пол глиняный, два небольших окна - одно смотрело на улицу, другое - во двор.

Близилось время ужина. В комнате стало темно. Мама зажгла каганец, что стоял на полке, висевшей в углу. Полка предназначалась для икон, но прежний хозяин их давно выбросил.

Отец принес каких-то объедьев от сена и соломы, чтобы растопить трубу. Максим сидел на давке и сколачивал из досок что-то вроде табуретки. А мне дали чурку, чтобы я отчистил ее от налипшей грязи, эта чурка понадобилась для сиденья.

Хотелось есть, но есть было нечего. Прошло три дня, как нас выгнали из своего дома. Дедушку привели от дяди Степана, и он сидел на печке, сидел и неустанно молился. И вот сейчас в комнате было тихо, только слышен был молитвенный шепот дедушки. Безутешная тоска овладела всеми.

В сенцах кто-то шарился, очевидно искал дверь. Отец подошел к двери и выглянул в сенцы.

— Вас тут и не найдешь, - послышался голос дяди Василия, старшего брата мамы. В комнату вошли сват Коркишко, мамины братья Василий и Андрей, Березинец, что жил от нас наискосок, сват Ляпота, Боженок Никифор, друг отца Чернобай, с которым отец служил в армии с 1913 года по 1922 и Медянский, он только недавно вступил в колхоз.

В комнату они вошли как-то быстро, очевидно боялись остудить квартиру, поздоровались и уселись, кто где мог.

— Да вы тут устроились совсем неплохо, у вас даже кресло есть, — сказал Ляпота, усаживаясь на чурку, которую я только очистил от грязи.

 

- 140 -

— У них, кажись, и пол с паркету, как у той барыни, где наша мама служанкой была, - поддержал шутливый тон дядя Андрей.

— Можно б и на этих креслах сидеть и по "паркету" спотыкаться, было б что на стол поставить, - промолвил отец.

— Зато до ветру ходить не треба, - прикуривая у печки пробасил Медянский. Мама спросила у брата, где они теперь живут.

— В доме Чмута Степана, он еще прошлым летом перебрался в хоромы Штельмы.

— Говорят, что Штельма со своими сыновьями живет в Омске. Сам где-то на заводе работает, а сыновья учатся техникуме или в институте, одним словом, - рассуждал Ляпота, - подались в науку.

— Умные были мужики, не нам чета, - вмешался дядя Василий, - все, что сумели продали, постройки оставили, а кому они теперь нужны, и - в город.

— Что Штельма, что Белинка, что Качала, что Щетенник - все они добро наживали чужим трудом, им и не жалко было бросать свое подворье, - перебил дядя Андрей. Он не мог равнодушно слушать, когда речь шла об этой четверке богачей нашего села, и у него к тому были свои причины, о которых он коротко рассказал. - Мы же с Василием за пятак в день работали у Штельмы. Кормил он нас баландой, даже хлеба мягкого не пробовали, хотя от пшеницы у него трещали амбары. А теперь нас раскулачили, а он живет себе припеваючи. Как только заслышали недоброе, так и смотались в город.

— Не от того они уехали, что знали про кулачество, а об колхозах заслышали, вот и испугались колхозов, - возразил Чернобай.

— Колхоза и я боялся, но не бросил свое хозяйство, не размотал его, - заговорил Боженок, - мне тоже советовали дом бросить, а скотину угнать в город и продать. Не захотел я того делать. С каким трудом оно наживалось, и - бросить. Ты же сам, Силантий, мне тогда посоветовал идти в колхоз, вот я и пошел.

— И тебя выперли, да еще и ободрали, как липку, - зло сказал Медянский.

 

- 141 -

— Ободрали что надо, да я все-таки думаю, вернут нам все это, мы же его своим трудом наживали.

— Об том нас не спросили, а вот оставили голодных и раздетых - это никуда не денешь.

— А вы знаете, мужики, - снова заговорил Боженок, - чего я больше всего боялся, когда в колхоз вступал? Я никак не мог представить себе, как это моих быков кто-то будет запря гать. В колхоз же вступали и такие, у кого во дворе не было ни лошадей, ни быков. Вот я и думал: будет такой колхозничек запрягать быков в какое попало ярмо, собьет им холки или напоит горячих - пропадут мои быки. А ведь я их, сердешных, берег больше самого себя.

И начали вспоминать мужики, как они вели в колхоз своих лошадей, быков, как трудно им было расставаться со своей, как они говорили, худобой.

На улице давно стемнело, в топке лениво горели объедья: они были сырые и больше дымили, чем давали пламя. Медянский пододвинулся к очагу, закурил и, пуская дым в печку, тихо заговорил:

— Вспомнилось мне, как в самом начале, когда мы только вступали в колхоз, во дворе Штельмы, куда сводили колхозных коней, привели Качалиного жеребца. Качала, когда уезжал в город, отдал этого жеребца своей сестре Трусанке. Жеребчик был из племенных, еще не объезженный, а красавец - только на картину зарисовать, белая шерсть блестела, как на горностае, грудь широкая, ноги тонкие, сухие, а на голове каждая жилка светилась. Одним словом - красавец, - Медянский задумался. Или вспоминал то, о чем намеревался рассказать, или грустно ему стало от тех воспоминаний, но пауза тянулась долго. Тишину в комнате никто не нарушал и было слышно, как потрескивали горящие в печке бадылки.

Словно очнувшись от забытья, Медянский вдруг заговорил:

— Мужики окружили жеребчика и каждый по-своему да вал ему оценку. Не помню теперь, кто первый преложил оседлать его и прокатиться. Принесли седло и Петро Ивахненков взял это седло и к жеребцу. И только Петро к жеребцу, как тот хвать зубами Петра за спину и вырвал клок

 

- 142 -

полушубка. Мужики заржали от смеха, а Петро то ли от обиды, что кожушину испортил жеребец, то ли оттого, что ни сумел оседлать скотину, а может от того, что все над ним смеялись чисто остервенел, стал матюгаться непристойными словами, а потом подбежал к жеребцу, схватил поводья и прикрутил его к столбу. Снова схватил седло, но не тут-то было Жеребец на дыбы, храпит, бьет и передними и задними копытами, никого к себе близко не подпускает. Тогда Петро побежал в конюшню и вынес кнут. Сначала он бил его по спине, по крупу, потом стал хлестать по голове. Жеребец ржал, метался, хотел оторваться от столба, да куда там, поводья были крепкие. А Петро до того, скажу вам, осатанел» что уже, наверное, и не помнил, что делал. Мужики начали его отговаривать, кто-то даже пытался вырвать у него кнут, но чем больше мужики его отговаривали, тем он больше, сатане л. Потом бедная скотина перестала ржать, а только как- то не по лошадиному стонала и, верите, мне тогда показалось, что стонет жеребчик человеческим голосом.

Не знаю, чем бы это все кончилось, если б не подошел Мажута Илько, он сгреб Петра, как кутенка, и отшвырнул в сторону.

— Поглядите, дураки, конь плаче человеческими слезами, а вы ржете как жеребцы.

И Илько подошел к жеребцу, погладил по его шее, потом похлопал по спине.

Бедная скотиняка успокоилась, как дитя. Илько осторожно поднял с земли седло и положил его жеребцу на спину. Тот сначала вздрогнул, а потом успокоился.

Жеребчика оседлали, но никто на нем не осмелился покататься.

— А нас вот, - задумчиво заговорил Чернобай, - сначала оседлали, потом немного проехали, а теперь вот начали хлестать и в хвост и в гриву. Бьют больнее, чем Качалинога жеребца.

— Тут что-то не так, — наконец вступил в разговор отец, - не может того быть, чтоб и середняка из колхоза выбросили, на середняке и колхоз держится.

— Так то оно так, но кому это нужно, - возразил Чернобай.

— Колхозу, колхозу нужно. Кто лучше знает, как вырастить урожай: бедняк или середняк? - продолжал отстаивать

 

- 143 -

свою точку зрения отец. — Бедняк, даже если он не лентяй, с землей дела не имел, да и со скотом тоже, а середняк своим горбом и землю обрабатывал и скот выращивал. - И, подумав немного, отец заключил: - Здесь какая-то ошибка.

— Да и я думаю, что тут кто-то сделал не то, одним словом, нам хлопотать надо, подтвердил дядя Василий. — Мы вот тут посоветовались, и, как бы это самое, договорились, что бы ты, Силантий, шел в РИК, там надо идти к самому Федоренко, он мужик, это самое, толковый и разберется, что к чему.

— Да, да, Силантий, ехать треба к самому председателю, - скороговоркой заговорил Боженок Никифор, - ты грамотный, в Кокчетав даже ездил по кооперативному вопросу, да и в колхоз ты вступил первым, ты, больше никто, только ты это сделать сумеешь, тебя и Федоренко знает, он тогда был у нас, когда в колхоз тебя принимали, как не говори, а ты первым вступил в колхоз, - заключил Никифор.

Первым его, это самое, и турнули из колхозу, - вставил реплику дядя Василий.

— Сейчас, - возразил отец, - в РИК ехать нельзя. Нас ли шили права голоса, объявили нам бойкот. И из села могут не пустить, а вот писать в РИК будем. Писать дело не сложное, напишем, а вот чем будем кормить наши семьи, вот тут загвоздка. - И отец умолк. Молчали и все остальные, каждый думал свою думку, но у всех был один страх перед голодом.

— У меня, мужики, есть мука, - неожиданно заявил Боженок. У него забрали двухэтажный кирпичный дом, на который он готовил материал 5 лет, а построили "миром" за одно лето. Слова Боженка сначала не дошли до сознания сидевших в комнате. Думалось о чем угодно, но только не о том, что они услышали. - Да, да, есть, только вот как ее взять: в земле она закопана, прямо в мешках.

И много ее у тебя закопано? - спросил, не веря своим ушам, Чернобай.

— Да пудов двадцать. Я еще осенью, как только обмолотил свой хлеб, так и повез четыре воза на мельницу, два воза завез домой, а два на отрубе закопал.

— То-то ты сразу же после молотьбы в колхоз вступил, — смеясь, сказал отец.

 

- 144 -

— Пшеницу я всю сдал в колхоз, а вот муку припрятал, а вдруг, думаю, не уродит, что тогда буду есть?

— Так мука твоя, Никифор, вряд ли долежит до лета, она же слежится, запреет, и из нее даже самогона не сваришь, - сказал дядя Андрей, мамин брат.

— Ее, муку твою, как только чуть земля подтает, надо вы тащить из ямы, может, к тому времени она не вся сопреет, - посоветовал Коркишко.

Долго сидели мужики и обсуждали свою жизнь. За семью замками было их будущее. Никто не знал, как они встретят весну. Без хлеба, без работы, без права покинуть село, без права защитить себя - таковы были их надежды, таково было их сегодня.

Через две недели раскулаченных вызвали в сельсовет и председатель сообщил, что по разрешению из РИКа им будет возвращена часть одежды, постель, посуда и выдано по одному кг муки на члена семьи. Было ли это ответом на письмо, или это было указание из РИКа, подсказанное какими-то обстоятельствами, раскулаченные не знали.

Безнадежно долго тянулось время. Дети совсем перестали играть, большую часть времени проводили на печке. Взрослые с трудом ходили — мучил голод. На улице снег потемнел, под крышами появились ледяные сосульки, пахло весной. В начале апреля каждой семье дали по одной корове. В доме появилось молоко, ожили Настушка и Маруся. Яму с мукой раскопали и на долю нашей семьи досталось с пуд прелой муки.

Вскоре (в первой половине апреля) было получено разрешение отправиться в район.

В сельсовете были заверены нужные справки и на второй же день отец пешком направился в Марьевку. К вечеру он был в райцентре, рано утром следующего дня он был в приемной райисполкома.

За столом сидела молодая женщина, она называла имена посетителей и те осторожно входили в кабинет председателя.

Задерживались они там недолго и выходили кто с улыбкой на лице, а кто со слезами на глазах.

Некоторые заходили в кабинет без спросу. Это были работники районных организаций; сидели они у председателя подолгу.

 

- 145 -

Отец, как он потом рассказывал, сел на стул, что стоял почти у самой входной двери. Ожидание томило. В голову приходили всякие думки. Взглянув на дверь, оббитую кожей, он вспомнил случай военной службы 1921 года.

Служил он тогда в Кокчетаве инструктором допризывной подготовки уезда. Однажды ему вручили телеграмму, в которой значилось, чтобы он в назначенный в телеграмме срок явился в штаб военного округа, который размещался тогда в Омске, куда он и выехал поездом. В штаб прибыл в назначенный срок. Там тоже была приемная начальника округа. И там также в кабинет заходили и выходили военные. И за той дверью его так же ждала неизвестность, и там тогда в приемной отец ощущал волнение, но то было волнение другое. Тогда его в кабинет вызвали неожиданно. Отец вспомнил, как он тогда долго шел до двери, обшитой кожей. Массивная дверь, чем-то похожая на эту, легко открылась и за столом он увидел человека в военной форме. Как только отец закрыл за собой дверь и стал лицом к военному, чтобы отрапортовать в прибытии, тот, улыбаясь, встал из-за стола и знакомой, такой знакомой походкой направился к отцу. Отец замер. Перед ним был командир полка, которому он в 1915 году в бою с немцами спас жизнь, за что получил второй Георгиевский крест. Тогда он служил ординарцем у этого человека. Вскоре отец был тяжело ранен: осколком гранаты ему прошило грудь, а второй осколок повредил руку. Попал он тогда в госпиталь, что располагался в Петрограде. Георгиевский крест тогда ему вручали в том же госпитале в присутствии императрицы.

И вот теперь он встретил своего командира полка.

— Что, Силантий, узнал своего командира?

— Как же не узнать, но только?

— Да, Силантий, как же так - офицер и вдруг... ты это хотел сказать?

— Наверное.

— В 17-ом я перешел на сторону большевиков, теперь вот верой и правдой служу новой России. Мне верят.

— Да, вам можно верить.

 

- 146 -

— Потому, говори, мне интересно знать, - и он усадил отца на диван, а сам сел рядом и сразу как-то расположил к откровенному разговору.

— Вы, Василий Артемьевич, и тогда чем-то отличались от других офицеров.

— Чем же, чем именно?

— Не знаю даже, как это сказать. Но вы к солдатам относились как-то по-отечески, душевно.

— О, Силантий, да ты сентименталист: узрел во мне то, чего я сам не замечал. Ну да ладно. Дело теперь не в том, что было, а нам надо обстоятельно поговорить о твоем будущем, а посему я приглашаю тебя пообедать со мной, и там мы кое о чем поговорим.

Когда они вышли в коридор, их встретил военный и сказал: "Лошади у подъезда".

У подъезда стояла кошевка, в которую была впряжена пара серых лошадей. На облучке сидел солдат. При виде своего начальника он соскочил с облучка и что-то стал копаться в кошевке: очевидно готовил поудобнее место для своего начальника. Василий Артемьевич не спеша подошел к кошевке, удобно уселся и тут же сказал: "Садись, Силантий, через полчаса мы будем обедать, а теперь ты, как мне думается, горишь желанием узнать, зачем же я вызвал тебя?"

— Если можно, то пожалуйста.

— Мы хотим тебя послать на учебу, годика три поучишься и станешь красным командиром.

Это сообщение было для отца столь неожиданным, что он ничего не мог в ответ на предложение промолвить.

— Я хорошо знаю твои способности, - продолжал Василий Артемьевич, — знаю твою смелость, смекалку, а это, знаешь ли, не так уж мало для командира. Учиться будешь в Питере.

Василий Артемьевич замолчал. Перед глазами сразу всплыла семья: слепой отец, больная мать, трое ребятишек и единственный работник в доме - жена.

— А как же с хозяйством? У меня дома такая семья, что на шесть ртов одна жена трудоспособная.

И отец начал рассказывать подробности о семье.

— Хозяйство никудышнее, ни пахать, ни сеять некому.

 

- 147 -

— О хозяйстве ты позабудь, не понадобится оно тебе. Семье, пока ты будешь учиться, поможет государство, а после учебы ты возьмешь их к себе туда, где будешь служить. С питанием сейчас трудно, но это, Силантий, временное явление, пока ты будешь учиться, все понемногу наладится.

— Да как же ...

— Вот что, Силантий, мы уже почти приехали и за столом поговорим.

Жена Василия Артемьевича тепло встретила гостя, она давно его знала. - Силантий, как ты изменился, возмужал.

— А вы, Елена Спиридоновна, все такая же.

— Что ты, что ты, Силантий, я уже скоро бабушкой буду.

После нескольких любезностей, какими обмениваются хорошие знакомые после длинной разлуки, все сели за стол. Обед уже был готов, время у Василия Артемьевича регламентировало и эту процедуру. За столом разговор об учебе отца возобновился, и тут на помощь отцу пришла Елена Спиридоновна. Она и убедила мужа не посылать Силантия на учебу.

Теперь отец сидел в другой приемной. Он вспоминал встречу с Василием Артемьевичем и, может быть, впервые за эти годы осудил себя за тот поступок, когда он не хотел отказаться от своего развалившегося хозяйства. Он, крестьянин, видел смысл всей своей жизни в хлеборобстве, в земле, которую он любил с детства и, когда в период НЭПа получил ее столько, сколько был в силах обработать, страсть к земле усилилась. Всю свою силу, умение он отдал ей - земле. За труд свой его наказали. Сейчас должна решиться его судьба: к земле или в землю. Ожидание было мучительным и, как показалось отцу, слишком долгим.

Судьба с отцом расправлялась жестоко: из шести братьев, а он был самым младшим, на его долю выпал жребий 9 лет служить в армии, и из них почти пять лет окопной и лазаретной жизни.

С 1922 по 1929 год поднимал свое хозяйство, работал с женой до полуночи. Результат - раскулачили.

Пять его старших братьев, которые получили от отца одинаковые наделы и земли и имущества, не служили в армии, не трудились на земле, как он, и не были раскулачены.

 

- 148 -

Воспоминания о прошлом теснили мысли о сегодняшнем дне: о нем думать не хотелось.

Вся надежда была на этот прием. Как решится судьба раскулаченных, что скажут за этой дверью? Секретарь назвала фамилию отца и указала на дверь.

Просторный кабинет, в противоположном конце - стол.

Председатель, высокого роста, слегка сутуловатый, стоял у окна. Он жестом руки указал на стул, что стоял рядом с ним. Отец достал из кармана пачку бумаг и, не решаясь сесть, стоял посредине кабинета.

— Садитесь, - проходя за свой стол, сухо сказал председатель. Он сел в кресло, взял карандаш, повертел его в руках и, взглянув на отца, сказал:

— Слушаю вас, гражданин Викторенко, так, кажется, ваша фамилия?

— Да.

— С чем пожаловали? - и он, протянув руку, взял бумаги, которые отец теперь держал над столом.

— Я по просьбе мужиков пришел из Ольгинского сельсовета.

— Каких это мужиков?

— Раскулачили нас, лишили права голоса, забрали все имущество, - отцу хотелось сказать, что взяли даже сковородки, но, взглянув в суровое лицо председателя, он воздержался от подробностей. И только после небольшой па узы добавил: — Забрали весь хлеб.

— Раскулачили, говорите? - он карандашом постучал по столу, откинулся на спинку кресла и размеренно, выделяя каждое слово, стал говорить, глядя куда-то в потолок. — Имущество ваше нажито чужим трудом, батраками, а советская власть не допускает эксплуатации чужого труда, стало быть, наказали вас по заслугам.

— Батраков у нас не было, наживали все сами, своим трудом. И все, что полагалось, сдали в колхоз, когда вступали.

— Вы когда в колхоз вступили?

— Я вступил еще в прошлом году, когда в селе образовалась артель по совместной обработке земли.

— Так это не вы ли принимали участие в ее организации? - уже совсем другим тоном спросил Федоренко. В его голосе слышались нотки вежливости.

 

- 149 -

Председатель развернул бумаги и стал их бегло просматривать.

— Бумаги эти оставьте у меня. У нас сегодня исполком, рассмотрим. За результатом придете завтра, примерно к 4 часам вечера.

На второй день Федоренко, председатель РИКа, встретил отца приветливо, здороваясь, подал руку.

— Что же вы теперь думаете делать?

Отец был в недоумении, он не сразу понял смысл вопроса и стоял молча.

— Да, - точно поняв замешательство отца, быстро заговорил председатель, - я вам не сказал. На исполкоме решили вернуть вам все, что у вас было конфисковано, бумагу решения возьмете у секретаря.

— И мы можем вернуться в колхоз? - спросил отец.

— Вот об этом я вас и спрашиваю: в колхоз вы пойдете или будете жить единолично?

— В колхоз.

— В одиночку нам деревню не перестроить. Колхоз - хозяйство надежное, держись его, как репей овечьего руна.

К концу апреля все "лишенцы" вернулись в свои дома, получили понемногу хлеба, привели в свои дворы коров, в сараях закудахтали куры. И не беда, что часть одежды нельзя было вернуть: ее раздали беднякам, не беда, что муки до нового урожая не хватит, что не всю живность вернули во двор — главное для людей было то, что они получили право трудиться на земле вместе с односельчанами.

Уже запахло прелой травой, в теплые дни земля испаряет тот аромат, каким мог насладиться истинный хлебороб. И хотя к утру лужи покрывались хрустящими кружевами, сельские труженики с плугами и боронами выезжали в поле.

Мой отец знал толк в земле, ему были известны многие народные приметы, по которым определяли: урожайным или засушливым будет год, когда надо в землю бросить зерно, чтобы получить дружные всходы. А в основном всем правилам обработки земли научил его деревенский священник, о котором мужики говорили так: "Наш поп больше землю любит, чем церковь". Сеял он около ста десятин зерновых, держал

 

- 150 -

по пять-шесть батраков, и сам любил трудиться. Он-то и научил отца земледелию.

Бригадир был из бедняков, хлеборобством не занимался.

Вечером, когда все устроились на ночлег, поделали шалаши, соорудили место для кухни, бригадир пригласил отца осмотреть поля. Поле между Сараузеком (маленькая речка) и Черонобаевым лесом расположено на бугре и уже начало подсыхать.

— Пахать здесь можно, - сказал отец, - а через день-два можно и в лощину перебраться.

После ужина члены бригады собрались у костра. Трещали дрова, языки пламени выбрасывали искры, которые вместе с дымом летели в черноту ночи и там гасли. Недалеко от костра стояли привязанные к желобам лошади, они дружно жевали мешку из мякины, сдобренной мукой из отходов. У края привязи, ближе к костру, стоял Гнедко. Бока его ввалились, обострились ребра. Взлохмаченная грива свисала по обе стороны плоской, непомерно длинной шеи. Еще прошлой осенью он был подтянут, шерсть на нем лоснилась, а теперь от колен до самого крупа присохли комья грязи и там, где их не было, блестела чуть розоватая кожа. Это был наш доморощенный конь. Мужики обсуждали колхозную жизнь. Эта жизнь была новой и непонятной, да и не всем она была по сердцу. Отец в разговор не вступал, он, глядя на Гнедка, вспоминал все, что было связано с ним. А вспомнить было о чем. После девятилетней военной службы, отмеченной первой мировой войной, он вернулся к семье, полунищему хозяйству. К шести голодным и раздетым родным. Во дворе стояла кобыла, ее живот напоминал короб, и в упряжке она двигаться не могла. Близилась весна, нужно было пахать. В поле не на чем было выехать. Весна в тот год была ранней, уже в начале апреля на полях появились проталины. Отец узнал, что где-то на нашем отрубе осталась копна не вывезенного сена. Долго не пришлось раздумывать: ранним утром, впрягшись в маленькие санки, отец отправился на поиски, и к вечеру первые остатки зеленого сена были дома.

Целую неделю отец и мама на себе вывозили сено. Шесть верст туда, шесть верст обратно. Кобылу и двухлетнего бычка немного прикормили.

 

- 151 -

К началу посевной братья мамы, Василий и Андрей, дали на семена пшеницы, овса и немного отходов для Гнедухи. На время посевной дядя Андрей одолжил бычка. В плуг было что запрячь. Первые борозды давались с трудом: необъезженные бычки не знали борозды и первый день прошел в сплошных мученьях, но к середине второго дня все наладилось. Кое-как этой весной было посеяно четыре десятины пшеницы и десятина овса. Год был урожайным, земля хорошая. Осенью намолотили только пшеницы более трехсот пудов.

На второй год появился маленький Гнедко. Росли еще два бычка от своих же коров. Через три года в хозяйстве было три лошади (две своих и одну лошадь отец купил), две пары быков, две коровы, телка, десятка два овец, свиньи. Земли обрабатывали двенадцать-пятнадцать десятин. Работали по 18 часов в сутки, а в период страды и того больше. Особенно трудно было маме. Семья прибавлялась, а рабочих рук было мало: отец, мама и Оля. Максим помогал, но заменить мужские руки еще не мог. Я с 6-ти лет нянчил сначала Марусю, а потом Настушку.

Летом выращивали хлеб, косили сено; осенью убирали урожай, а зимой возили хлеб в Кокчетав, а иногда на базар в Торангул.

Вот и вспомнил отец, как в одну из таких поездок еще совсем молодой Гнедко спас отцу жизнь, когда он возвращался из Торангула и ночью его застала пурга.

Из Торангула отец выехал под вечер. Стояла тихая пасмурная погода. По-над озером он проехал засветло. А когда выехал на дорогу, что шла через Белоглинский бугор, поднялся ветер, повалил снег и уже через полчаса сквозь пургу не было видно дуги. Пробиваясь сквозь сугробы снега, Гнедко все чаще и чаще сбавлял бег. Дорогу во многих местах так замело, что по сотне метров лошадь шла шагом, погружаясь в снег. Озеро осталось позади, скоро должен быть лес, но леса не было. Ветер все сильнее и сильнее хлестал в лицо и пролезал в каждую щелку одежды. Отцу показалось, что он едет не в том направлении и стал все чаще дергать вожжи, стараясь, как казалось ему, держать лошадь строго против ветра. Гнедко взмок, теперь он шел по зимнему насту и через каждые 2-3 минуты

 

- 152 -

проваливался в снег по самое брюхо. Вскоре отец понял, что он совсем потерял дорогу и едет по целине. Лошадь остановилась. Присев на прясло, отец стал думать, как ему поступить в такой передряге. Мороз пробирался к телу, клонило ко сну. Через несколько минут возле саней образовался сугроб снега. Стоять не было смысла, а ехать - неизвестно куда. И отец решил положиться на животное чутье лошади. Растрензелил Гнедка, удлинил повод, ослабил сколько было можно вожжи и привязал их к передку. "Но-о". Гнедко развернулся, как показалось отцу, совсем в противоположную сторону и, проваливаясь в глубокий снег, медленно, но уверенно двигался. Чтобы не окоченеть, сидя в санях, отец слез с саней и шел следом. Часа через полтора-два отец понял, что лошадь вышла на дорогу. Рано утром, когда на улице было совсем темно, Гнедко трусцой въехал в Ольгинку.

И вот теперь Гнедко стоял у кормушки совсем не похожий на того, каким он был год-два назад, сейчас он скорее был похож на свою мать, какой она была, когда отец вернулся из армии.

Завтра предстояло на когда-то своем, а теперь колхозном, коне в паре с таким же заморышем прокладывать колхозную борозду.

Догорал костер. Мужики разбрелись по своим балаганам, а отец, томимый воспоминаниями о прошлом, со скорбной жалостью смотрел на истощенного безвозвратно потерянного Гнедка.

Уходила от мужика частная собственность и вместе с нею должна была уйти привычка к этой собственности.

Быков, лошадей, сельский инвентарь можно было отдать в колхоз, но как отдать привычку, которая впитывалась мужиком из поколения в поколение.

В колхоз многие шли без энтузиазма. Самым тяжелым шагом для мужика было то, чего нельзя отменить никакими директивами, планами - это расстаться с привычкой собственника. Она жила в сознании, в душе, в крови.

В первые годы коллективизации из Ольгинки уехали многие середняки и даже бедняки. Совсем опустела Малая Ольгинка, Неждановка, Соколовка.

 

- 153 -

После того, как нас снова приняли в колхоз и вернули нам часть отобранного во время раскулачивания, мама настаивала покинуть Ольгинку и уехать вместе с дядей Максимом, старшим братом отца, в Среднюю Азию, куда многие тогда уехали, или в Киргизию, куда и уехал дядя Максим.

Но отец и слушать не хотел об отъезде. Он любил свое село, свой дом, свои пашни, леса. И вот теперь, сидя у догорающего костра он думал о своем выборе: правильно ли он поступил, что остался в колхозе. Легко было сказать: "Уедем". Слепой и глухой дедушка, четверо детей; Максиму шел тогда 14-й год, он был самым старшим после Оли. Все это понимала и мама, но она убеждала отца в том, что теперь им будет трудно работать с теми людьми, кто вчера только тащил из дому все, что вздумали. "Забудется все", - говорил отец, но у самого на душе было неспокойно.

Следующий день был солнечным и тихим. Отцу пришлось пахать поле, что недавно принадлежало нам. Сначала лошади шли недружно, часто приходилось останавливаться: то поправить сбрую, то отрегулировать плуг. Загонка была длинной, но уже после первого круга все наладилось. Пласты земли плотно ложились на чуть посеревшую взрыхленную землю, по пахоти прыгали галки, по-весеннему пахло землей. Все было родным и близким, только лошадь, что шла в борозде, была чужой и смутно напоминала отцу, что и вторая лошадь, Гнедко, и плуг, и борозда были чужими. Но это приходило в голову и уходило. Шагая за плугом, отец забывал о том, что шагает он за колхозным плугом по колхозной земле. Вскоре взмокли лошади. В конце загонки, на опушке леса стояла одинокая береза, возле которой и решено было отдохнуть. Отец сел на пенек и посмотрел на развесистую крону березы. Когда-то вокруг нее росли стройные березки, но со временем они вырубались на всякие хозяйственные нужды и становилось их все меньше и меньше. Теперь эта береза стояла одна-одинешенька. В жаркие дни ее пышная крона укрывала от знойных лучей солнца, а в ненастную погоду - от дождя. Под этой березкой завтракали и обедали, на самом нижнем ее сучке висела когда-то колыска, в которой сосали свою пряничную соску Максим, я, Маруся и Настушка. А в

 

- 154 -

1920 году она служила местом наблюдения за повстанцами. Несколько мужиков, вместе с отцом тогда прятались в лесу, на опушке которого стояла береза. Об этом времени теперь вспомнил отец.

Кокчетав. Служба инструктором допризывной подготовки уезда. В том же городе работал в охране Чернобай Петр, односельчанин. После работы они часто встречались и за чашкой чая вели дружеские разговоры.

Как-то вечером к отцу пришел Петр и сообщил:

У нас поговаривают о восстании. Кругом усилили патрульную службу, из города никому не велено уходить.

Да и нам об этом говорили. Дошел слух, что в Михайловке перебили всех коммунистов. А ты, Петре, на случай чего, что думаешь делать?

— Да я думаю — нам лучше вместе быть.

— Посмотрим, может прошумит мимо нас.

Но мятеж в городе возник через сутки, и коммунисты были вынуждены либо уйти в подполье, либо покинуть город. Отцу тоже предлагали ехать в Петропавловск, но они вместе с Чернобаем решили отправиться в свою Ольгинку.

Шли степью, лесами, минуя населенные пункты и только на третьи сутки решили зайти в Комаровку. На улице их встретили всадники и потребовали документы:

— Куда идете, граждане, и куда путь держите? - спросил черноусый пожилой мужчина.

— Кто ты такой, чтоб документы спрашивать? - возмутился Петр.

— А ты полегче, а то мы можем и без документов вас пустить в расход, - расстегивая кобуру нагана, сказал тот же черноусый.

— Домой мы идем в Ольгинку, - ответил отец, подавая документы.

— Да это же большевички, а ну-ка, следывайте за нами.

Их привели в крестьянскую избу. За столом сидела компания подвыпивших мужиков. Один из них спросил усатого:

— Что за люди, с чем пожаловали?

— Да мы тута споймали коммунистов, из Ольговки, говорят.

 

- 155 -

— Документы.

— Партейных документов нету, припрятали, стал-быть.

— Мы не коммунисты, - ответил отец.

— Хлопцы, вы ж видите, что они не большевички, только вот посмотрите, кем они работали.

Справки стал читать долговязый рыжий мужик.

— В амбар их, да под замок.

В амбаре было пусто, пол деревянный, потолок обмазан глиной, в углу - чердачный лаз, сквозь который виднелась соломенная крыша.

— Если они нас до вечера не укокошат, то ночью можно попробовать выбраться из этого капкана, крышу продырявить легко, не будут же нас караулить и на крыше, - вслух рассуждал Петр.

— Вряд ли они будут нас держать до ночи. Какой прок держать лишнего часового.

Не прошло и часа, как во дворе послышался шум, беготня. Кто-то кричал пьяным голосом: "Сядлай, братцы!"

Вскоре открылась дверь амбара: бородатый мужик с берданкой в руках сказал: "Выходь, хватит отлеживаться".

Во дворе седлали лошадей, на бричку ставили пулемет. На крыльце стоял молодой мужчина в полувоенной форме. Он глянул на отца, взгляды их встретились.

— Силантий, ты ли это? Как сюда попал?

Отец коротко рассказал.

— Пойдем с нами.

— Не могу я пойти, у меня дома больная мать, слепой отец, а тут весна. Сеять надо, не могу.

— Неволить не стану. Если передумаешь - меня найдешь. Отца и Чернобая отпустили.

Как только они вышли за село, Чернобай спросил:

— Скажи, Силантий, кто это нас помиловал?

— Служили мы с ним в одном полку, он тогда ротой командовал, а я был ординарцем у командира полка. Вот он и знает меня.

Через двое суток отец был дома. Пришел он вечером, а утром, чуть свет прибежала соседка.

— Улиточка, где твой Силантий?

 

- 156 -

— Отдыхает после дороги.

— В волость собирают всех коммунистов и содют в амбар. На днях, говорят, в Торангуле всех коммунистов в озере утопили.

— Так Силантий же не коммунист.

Отец услышал этот разговор и, не раздумывая долго, попросил маму, чтобы она собрала продукты и сходила к Чернобаю.

В этом самом лесу тогда и скрывались многие беженцы, кто не хотел идти на службу к мятежникам, а березка, под которой теперь сидел отец, была местом наблюдения.

Мятеж был подавлен, отец и Чернобай вернулись в город. А вскоре после возвращения отца арестовали и посадили в кокчетавскую тюрьму.

Сначала он сидел в одиночной камере, ему предъявлялось обвинение в участии подавленного мятежа. Через месяц его перевели в общую камеру, а еще через месяц оправдали и восстановили в прежней должности. Многих тогда расстреляли, но расстреливали "участников"-

Вот и вспомнилось отцу прошлое. На душе было тоскливо. Солнце грело землю, а на сердце был какой-то холод. Лошади отдохнули. Нужно было пахать.

В один из зимних февральских вечеров в небольшом здании школы собрались мужики. За столом сидели председатель колхоза, председатель сельсовета и председатель райисполкома.

К началу собрания в комнате было много дыму, курили самосад. Собравшиеся обсуждали колхозную жизнь. Сегодня должны многих принять в колхоз. Среди вступающих были и бедняки, и маломощные середняки и просто середняки.

Председатель сельсовета был малограмотным мужиком, а председатель колхоза едва мог расписаться и кое-как по слогам мог читать печатные буквы, но оба были бедняцкого происхождения.

В то время для выдвижения на руководящую должность происхождение играло основную роль. Оба были коммунисты.

Слово взял председатель сельсовета.

— Товарищи и гражданы, мы сегодня собрались обсудить, так сказать, ряд вопросов, а главным из них будет вопрос о

 

- 157 -

приеме граждан единоличников в наш колхоз. Сначала слово имееть товарищ уполномоченный из району.

Поднялся небольшого роста мужчина, уверено вышел из-за стола и начал свою речь. - Товарищи, сейчас перед нашей страной стоят задачи огромного значения, деревня должна стать на социалистические рельсы, а поставить ее на эти рельсы можно только с помощью сплошной и немедленной коллективизации. Без сплошной коллективизации мы, товарищи, социализм не построим. Стране нужен хлеб, а где его взять, если наше беднейшее крестьянство не может сеять из-за отсутствия тягловой силы и инвентаря.

Оратор говорил долго и говорить старался внушительно и об индустриализации, и о смычке, многое из того, что он говорил было мужикам не понятно, но они сидели молча и терпеливо слушали его пространную речь. Когда он закончил говорить, председатель сельсовета обратился к присутствующим:

— Кто, гражданы, товарищи, хочет высказаться, прошу.

Впереди у самого стола сидел бедняк Мыльцев. Все его просто звали Сашка. В его дворе никогда не было ни лошади, ни коровы. На пропитание своей семье он зарабатывал по найму у зажиточных хлеборобов. В разорванном полушубке, в заплатаных-перелатаных валенках он поднялся со своего места и подошел совсем близко к столу. Все знали его как весельчака и балагура, притихли, знали, что он задумал какую-то очередную шутку.

— Вот вы, товарищ уполномоченный из РИКу, сказали, что надо нас поставить на рельсы. Дак ить по рельсам только поезда ходють. А ходять они, товарищи односельчане, только потому, что у них колесы исделаны из чугуна, потому поезда енти чугунками и называются, — в зале послышались смешки. Односельчане поняли, что Сашка решил повеселить мужиков. - Как же вы, товарищ уполномоченный, все наше село поставите на эти самые рельсы? Вот такой у меня первый вопрос и есть.

Уполномоченный, не поняв шутки бедняка, начал объяснять мужикам, что это надо понимать в переносном смысле.

 

- 158 -

— Выходить вы нашу деревню перенести куда-то собираетесь, — с задорной улыбкой допрашивал оратора Мыльцев. Уполномоченный стал пояснять свою мысль, но Сашка, не дослушав его, стал задавать следующий вопрос:

— Вот вы тут нам сказали, что бедняков всех надо собрать в колхоз, чтоб социализму быстрее построить. А чем же мы ее будем строить, если, к примеру, соберутся такие как, Додух, Пичик, Шарапота, Крейдун, что же нам быков и лошадок кошки нарожають? Так вон у Додухи и кошки нет!

В комнате поднялся смех, мужики стали переговариваться между собой и отпускать остроты в адрес уполномоченного. Часть присутствующих молчали, не реагировали на балагурство Мыльцева - это были середняки.

Уполномоченный вышел из-за стола, стал перед Мыльцевым и со злобой в голосе произнес:

— Вы что же, гражданин, колхозы на смех поднимаете? А? Сколько вам за такие речи заплатили кулаки? Что молчите, нечего сказать! Давно на кулаков работаете?

— Давно, - проговорил Сашка, - почитай всю жизнь я бат рачил на кулака.

В комнате стало тихо. На свои места сели уполномоченный и Мыльцев. Присутствующие знали Сашку, одни поощряли его шутки, другие считали их пустым разговором и относились к нему с иронией, но все понимали, что он задавал вопросы для потехи, под конец, очевидно понял это и сам представитель власти. Мыльцев был оскорблен, шутка не удалась, ее всяк расценил по-своему.

Приступили к разбору заявлений.

— Поступило заявление от товарища Крейдуна Трофима, - держа в руках листок бумаги, говорил председатель колхоза. - Товарищ Крейдун просит принять его в наш колхоз. Какие будут вопросы?

— Пусть расскажет, - послышалось с задних мест, - что он думает сдать в наш колхоз, какое, тоисть, имущество?

— У меня, гражданы, имущество небольшое: жена и пятеро детишков, корова, правда, есть.

— Да кто ж жену и ребятишек имуществом считает, — послышалось из зала.

 

- 159 -

— Оно, конечно, трое детей маленькие, работать не смогут, а что постарше, так те будут работать, а жена, что ж, жена работящая, будет работать.

— У тебя хоть борона, вилы там какие есть, или еще что?

— Не, чего не было, того не было.

— Есть предложение товарища Крейдуна принять в колхоз, нет возражениев?

Кто-то кричал: "Нет", а кто-то даже сделал попытку пояснить, что в колхоз без всякого имущества нельзя. Но "за" проголосовали все.

— А теперь разберем заявление товариша Шарапоты Грыцька.

У него тоже ничего не было в хозяйстве. Все односельчане знали, что он был лодырь, даже в летнее время вставал после восхода солнца.

— Грыцько, а как же ты в колхозе будешь спозаранку вставать, тебя ж твоя Мотря до сходу солнца с кровати не спущает? - спросил Мажуга Илья.

Мужики засмеялись, загалдели, стали отпускать в адрес Грыцка нескромные реплики. Но в колхоз его записали.

Было рассмотрено больше десятка заявлений и никому не было отказа. Дошла очередь и до нашего дяди Степана. Он числился в середняках, небольшой земельный участок обрабатывал сам, но урожаи снимал плохие, не любил он землю.

— Степан Ефимович, а что тебя побудило вступить в колхоз? - спросил председатель сельсовета.

Дядя Степан отличался молчаливостью и редко вступал в разговор, на вопросы отвечал неторопливо, а тут нужно было отвечать не одному председателю, а, почитай, всему селу, да и вопрос-то не о хозяйстве или там о земле, а о причине вступления в колхоз.

Уже затихли все, не стали даже громко покашливать, а дядя все молчал.

— Да, да, Степан Ефимович, что же вас заставило вступать в колхоз? - повторил вопрос уполномоченный.

— А что я вам скажу, товарищи, жмут нашего брата, вот мы и лизымо...

 

- 160 -

В комнате раздался дружный смех, а дядя недоумевающе смотрел на присутствующих и, очевидно, так и не смог понять, почему мужики смеются.

Когда председатель призвал граждан к порядку, кто-то спросил:

— Степан Ефимович, а как у тебя с Богом, порвал ты с ним связь или никак не можешь расстаться?

Дядя Степан никогда не ходил в церковь, крестился по привычке, а Бога чаще упоминал при обращении с домашними животными.

Односельчане считали его безбожником.

— Я порвав, а жинка - ни.

В этот день список колхозников увеличился на три десятка семейств, а число лошадей меньше, чем на десять. Немногим пополнилось и стадо быков.