- 200 -

Арест отца

 

Коротки августовские ночи, но работы хозяйке хватало от зари и до зари. Стадо коров сегодня (6 августа) пришло до захода солнца. Мама подоила Краснуху, процедила молоко, приготовила кринку парного, чтобы утром рано отправить его в бригаду, где работали отец и Максим, Мотя и я. Поужинали засветло.

— Маруся, разбери, детка, постель, а мы с Настушкой уберем посуду.

Разобрать постель немудрено: на деревянных нарах разостлана кошма, в изголовье положить старую зимнюю одежду и три подушки, развернуть рядно - постель готова.

Девочки быстро улеглись и, свернувшись клубочком, быстро уснули.

Перед сном мама стала перед иконой, прочитала привычную молитву, присела на лавку. В комнате уже темно. Завтра утром предстояло ехать на ближний покос косить сено. Сенокос подходил к концу, убирали последние валки скошенного сена. Эту работу в основном выполняли женщины, а мужчины уже приступили к выборочной косовице хлеба.

Все ли объяснила девочкам на следующий день? Кажется все.

 

- 201 -

Сняла кофтенку, юбку и, примостившись к спящим детям, уснула. И увидела она сон. На разные голоса звонили колокольчики. Звенели они так пронзительно, что от их звука болели уши. В лицо ярко светило солнце. А по всей улице - по дороге и возле - цветы, так много, что от их красного цвета глаза слепнут. Цветы какие-то особенные: они передвигаются, шевелятся.

На площади показалась тройка лошадей, украшенных такими же красными цветами. В пролетке сидит отец и Максим. Они все в красном, улыбаются. Тройка по улице мчится, только у лошадей вместо гривы и хвоста змеи, они быстро извиваются, трепещут. Там, где пробежала тройка, цветы исчезли, а тройка мчится, колокольчики звенят, звенят. Потом звон утих, и раздался стук.

От этого стука мама проснулась. Кто-то настойчиво стучал в дверь.

— Кто там? - спросила мама.

Из-за двери послышался повелительный голос:

— Откройте, мы из сельсовета.

— Подождите минуточку, я сейчас оденусь.

— Вы что, не слышите? Откройте сейчас же.

Мама открыла дверь, в комнату вошли мужчины, их было трое.

— Зажгите лампу, — потребовал один из них.

Мама, быстро одевшись, застегнув кофточку, ощупью на карнизе русской печки нашла коробку со спичками, подошла к стене, где висела лампа, сняла стекло и стала зажигать спичку. Руки дрожали, спички ломались.

— Ты что там, хозяйка, копаешься? Зажигай.

Говорил тот же мужчина, чей голос она услышала за дверью. Потом один из них зажег спичку и поднес к маме. У стола стояли два незнакомых мужчины, а третий, облокотившись на косяк, стоял у двери. Тот, что стоял ближе к маме, сказал:

— Из комнаты никто не должен выходить.

Мама молчала, ее трясло, как при лихорадке. Она не могла понять, что же произошло, но произошло что-то ужасное.

— Будем у вас делать обыск, - сказал тот же, что стоял рядом.

 

- 202 -

— Что ж, делайте, - еле промолвила мама.

Искать было нечего, никто ничего не воровал, никого не грабил. В комнате все скудные вещи были на виду.

Мужчина, что стоял у двери, остался на месте, а двое прошли в комнату, и один из них потребовал внести туда лампу. Стояла кровать старшего сына и снохи, сундук с горбатой крышкой и стол. Один из вошедших, он больше молчал, подошел к сундуку, резко отбросил крышку, и из сундука полетели ситцевые платья, сорочки, полотенца. Вещей было совсем мало и вскоре в сундуке стало пусто. Потом была перетрясена постель и все, что было на кровати, оказалось разбросанным по всему полу. Один из них снял икону, но и за ней было пусто. Тогда он снял со стены фотографии, которые висели в маленьких черных рамочках. Фотографии отца, которые он принес с военной службы, были изъяты.

На кухне, кроме моих учебников, что лежали в углу на лавке, да чугунков и мисок, ничего не было.

Девочки проснулись. И, съежившись в комочек, они испуганно смотрели на незнакомых посетителей.

— Идемте во двор.

Мама взяла лампу и, держа ее перед собой, пошла впереди незнакомцев.

В сенках стоял ящик с мукой, заглянули в него, копаться в муке не стали.

Во дворе подошли к амбару, открыли дверь и потребовали посветить. Один из них поднялся по ступенькам, зашел, минуту-две постоял, оглядел пустые углы и вышел. Ничего не сказав маме, они молча покинули двор. Мама зашла в дом, повесила на стенку лампу и посмотрела на детей. Они плакали сначала тихо, а потом, когда увидели, что в кухню больше никто не заходит, стали плакать навзрыд.

— Успокойтесь, деточки, успокойтесь, не плачьте. Они ушли и не придут больше. Ложитесь спать детки, ложитесь.

— А зачем они приходили, что они у нас искали?

— А Бог их знает. Спите, спите.

Дети уснули, но мама до утра не сомкнула глаз. Мрачные мысли сменяли одна другую, но было ясно, что отца, наверное, арестовали.

 

- 203 -

Утром, покормив девочек, мама отправилась в бригаду. Сразу за селом ее догнала подвода, ехал бригадир Варивода. Он, не поздоровавшись, проехал мимо.

За что судьба так беспощадна к этой женщине? Сколько она перенесла горя за свою не столь большую жизнь. С 1913 года до 1921 вела хозяйство, имея на своих руках троих детей, слепого свекра и больную свекровь. В 1920 году, когда ее мужа посадили, подозревая в участии в восстании против советской власти, она, оставив троих детей и больных родителей, поехала в Кокчетав. Ехала одна, не зная дороги, не зная, где этот город. Ехала, чтобы увидеть мужа, может быть, в последний раз. Ведь в те суровые годы мог пострадать и совсем невинный человек. Но правда оказалась на стороне мужа, и она увидела его. Вскоре его освободили из тюрьмы.

Теперь же она не знала, за что можно было арестовать человека, ни в чем не повинного. Где же теперь правда: на чьей стороне законы?

В тот же вечер, 6 августа, мы ужинали возле амбара, что стоял неподалеку от дома, в котором Максим спасался от волков. На ужин были галушки. На холщовую тряпку поставили миску, нарезали немного хлеба, каждому налили по кружке молока. За столом сидели отец, Максим, Мотя и я. Отец рассказывал, что они сегодня косили такой хлеб, какого в колхозе не было после 1934 года.

— Богатый в этом году соберем урожай, - говорил он, — с хлебом будут люди.

Ели не торопясь, молча. Максим, взяв кружку с молоком, задумался и как бы про себя сказал:

— А я все-таки зря остался в Ольгинке, - он поставил кружку, положил хлеб, как бы готовясь сказать что-то важное. - В город нам надо было ехать, а не оставаться тут, не мозолить им глаза. - Все молчали, молчал и Максим. Отпив глоток молока, он продолжал:

— Не любят нас здесь, многие косятся на нас, а Варивода все время нас упрекает, что мы и сейчас лучше других живем.

— Ну чем, сынок, он может нас упрекать?

— А вчера, когда я сказал, что семьдесят бричек набросал розвязи, он, думаете, похвалил? Ничего подобного - ты, говорит, - со своим отцом хочешь все трудодни заграбастать.

 

- 204 -

Урожай - вот вы и лезете из шкуры. Я стал ему возражать: "Разве плохо, что мы стараемся быстрее убрать хлеб?" - "Кому и нужно бы постараться, да не вам. Вы привыкли, чтобы у вас в закроме было больше, чем у других. У вас, - говорил он - целых пятеро работают, а у кого еще столько работают?". Правда, - продолжал Максим, - он старался говорить все это, как бы шуткуя, но я-то понимаю, что не он один о нас так думает. Обидно, тату, что за наш труд нас и упрекают.

Отец молчал, очевидно и он чувствовал холодное отношение тех членов колхоза, у кого больше иждивенцев, чем рабочих рук. У нас же не работали двое из семи.

— Приглашали нас в 35 году снова в совхоз, не поехали, зря не поехали.

— В совхозе мне надо было снова идти, отвечать за все хозяйство, а ты же сам знаешь, что в случае какого-нибудь несчастья, засудили бы и приписали то, о чем никогда не думал.

Отец поставил пустую кружку, твердо сказал: — Нет, дети, лучше я буду землю пахать, чем быть завхозом. На этой земле вырос, на ней и помирать буду. С места на место, - заговорил он как бы сам с собой, - ездят только те, кто не любит на земле трудиться, кто не любит рано вставать и поздно ложиться, а мы, мы не боимся никакой черной работы, умеем хлеб выращивать и незачем искать другой жизни.

— Может и так, тату, но об этом тут мало кто думает.

— А я так думаю: посмотрят они на нас, что мы трудимся честно, никого не обманываем и перестанут коситься.

— Не перестанут. Они даже Ивану завидуют, что он учится. Кто в бригаде учится, кроме Ивана? Никто. Они все время смеются над ним: "Что, белоручкой хочешь стать? Бублики кушать хочешь?" - вот, что они говорят.

— Нет, тату, вот уберем хлеб и подадимся с Мотей в город. Сколько бы мы тут не трудились, все равно нас будут считать кулаками.

— Так-то оно так, но и среди бывших бедняков многие трудятся не хуже нас с тобой. Вон, возьми, Мажугины братья, они с сыновьями больше всех зарабатывают трудодней. И к нам относятся хорошо. Или Мыльцев Илья. А Антон - он, как машина работает.

 

- 205 -

В это время мимо амбара проехала легковая машина. В селе тогда такие машины появлялись очень редко. Разговор прервался. Мотя убирала посуду, а отец поднялся и хотел идти в амбар, где была его и моя постели.

К отцу подошел бригадир Варивода и незнакомый человек. Они минуту о чем-то поговорили, и отец подошел к нам.

— Меня вызывают делать срочную ревизию. Там, наверное, что-то случилось.

И он пошел к машине. Отец уехал, а мы пошли спать. Никто из нас ничего не мог подозревать, ведь отец был членом ревизионной комиссии в сельпо, и ни одна ревизия без него не проходила.

Так мы подумали и на этот раз. На второй день, как только взошло солнце, Максим сел на лобогрейку, которая была закреплена за отцом, а меня поставил погоничем, погонять две пары быков.

Ночь была прохладной. Утром выпала обильная роса. На склонившихся колосьях пшеницы играли слезинки прозрачной влаги, лучи солнца нежно смахивали их с колосьев, листьев, со стеблей. Стоял пьянящий запах не скошенной пшеницы.

Дорога, что шла от стана к селу, длинной полосой разрезала поле на две части.

Слева пшеница была уложена в копны, а справа стояла сплошной стеной, греясь в лучах утреннего солнца.

На этой загонке работала только наша жатка. Сделали несколько кругов. Поле длинное, и пшеница вровень с жаткой, и влажные снопы с трудом приходилось сбрасывать вилами о покрытого жестью полка лобогрейки. Остановились. Быки тяжело дышали, задний подручный лег сразу, а через минут легли и другие. Максим, уставший не меньше лег на скошенный валок пшеницы, а я, взяв масленку, смазывать косогон, колеса.

Окончив смазку, я хотел сесть рядом с братом, но что по полю к нам шла мама.

— Максим, мама идет.

— Мама? А почему она идет к нам? Вчера бригадир говорил, что они сегодня поедут убирать сено.

 

- 206 -

Подойдя ближе, мама замедлила шаги. Остановилась. Молчит. На ее лице болезненная улыбка. Она всегда так улыбалась, когда хотела скрыть слезы.

— А дэж ваш батько? - спросила мама.

Максим встал, с недоумением посмотрел маме в лицо, потом сказал:

— Так его же вчера поздно вечером увезли делать... - Максим не договорил фразу, мама заплакала, ее плечи судорожно вздрагивали. Присев на сноп, она тихо промолвила:

— Арестовали нашего отца, ночью арестовали. Дома был обыск.

И она рассказала, как обыскивали квартиру.

— А сегодня рано утром я хотела идти к вам, но меня обогнал Варивода. Он проехал мимо, не поздоровался. Я поняла, что это неспроста. Вернулась. Пошла к председателю сельсовета, он сказал, что отца ночью увезли в Марьевку. Приезжал сам начальник из районной милиции. Арестовали.

Долго сидели молча. Никто не плакал, никто ни о чем не спрашивал. Каждый понимал постигшую нас беду.

— Утром встретила Мыльченко Игната, он сказал, что слышал, что отца арестовали как врага народа.

— И он этому поверил? - спросил Максим.

— Нет, сыночки, не поверил, он так и сказал, что не верит в эту брехню, да что из того, другие-то поверили. Поверили и посадили.

Мы снова сидели молча.

— Вот и сейчас, когда я шла к вам, меня догнал Додух Федор. Он посадил меня на телегу, но за всю дорогу не сказал ни слова, а когда подъехали к Вагаренкову лесу сказал: — Ты, - говорит, - Улита, иди по этой дороге, а мне надо поехать в объезд, хочу взглянуть на сено. - Не сено он поехал смотреть, а людей побоялся.

— Как же теперь жить? - тихо проговорил Максим.

— Работайте, дети, как и работали. Без хлеба не проживешь. А может, Бог даст, отпустят нашего отца, разберутся и отпустят.

— Они уже разобрались, - с возмущением сказал Максим, - разобрались и посадили. И зачем мы только вернулись в эту проклятую Ольгинку?

 

- 207 -

Он знал, что арестовывали не затем, чтобы потом освобождать. Всем было ясно, что Силантий никогда не был вором, ни на чью жизнь не посягал. Политика? О какой политике могла идти речь, если в доме ни одной газеты не было, никаких книг, кроме моих учебников за 6-й класс. Настенный календарь — вот и вся политическая литература.

Мама поднялась, собираясь идти домой. Максим, опустив голову, вдруг заговорил: — Может быть, тата из-за меня арестовали, может, я во всем виноват?

— Нет, сынок, - с болью в сердце и нескрываемой нежностью и грустью говорила мама, - ты ни в чем не виноват, и это все люди знают.

Максим высказал свое предположение об аресте отца не случайно.

Недели две до ареста отца Максим хотел покончить жизнь самоубийством.

Как-то утром рано бригадир отправил отца на паре быков в деревню. Сломались две сенокосилки и части от них нужно было отправить на ремонт в колхозную кузницу. Отец должен был к вечеру вернуться в бригаду.

Вечером отец не приехал, не приехал он и утром. К обеду из села приехал Онищенко Осип и рассказал бригадиру, что он видел Силантия в магазине, тот брал чекушку водки.

— Наверное, - заключил Осип, — будет пьянствовать.

В бригаде все знали, что отец не мог это сделать: во-первых, не был он пьяницей, во-вторых, пить было не на что. Бригадир, выслушав Осипа, вскипел:

— Кулаком он был, кулаком и останется, ему нет дела до нашей работы, — Варивода говорил так громко, что слышно было всем, кто был там. - Глотку бы только залить, - и тут он вставил такое ругательство, что некоторые женщины ушли подальше.

Подошел Мажуга Филипп и стал говорить бригадиру:

— Да не может Силантий бросить быков и без причины запьянствовать, как Осип сказал.

— Все они могут, им бы только для себя больше. - Тут он снова вставил слова ругани. - Я давно за ними наблюдаю, они все на одну колодку и работают только потому, что урожай хороший.

 

- 208 -

— Не прав ты, бригадир, - вступил в разговор Мажуга Илья, — все мы работаем за трудодни и никто от них не отказывается. Никто ж зимой не знал, какой будет урожай, а работали они и зимой также, как и сейчас.

— А кто два года назад быков спас, когда они тонули, - выкрикнул как-то неожиданно Одаренко, - не Максим ли нырял в ледяную воду, а потом всю зиму хворал? (проболел 3 месяца тифом).

— Выслуживался он, выслуживался, - захлебываясь от ненависти, говорил бригадир, - добивался, чтоб восстановили их.

К бригадиру подошел Онищенко Осип, и стал его разубеждать:

— Зря вы так ругаетесь. Я просто пошутил. Силантий сказал мне, что ему председатель колхоза разрешил остаться на день, он у Новокрещенного Ивана покупает дом, и сегодня они в сельсовете оформляют документы.

— Не защищай, Осип, дом он мог купить и в другое время, а теперь не до магарычей, я ж говорю, что ему свое бы дело сделать, а наше хоть огнем гори.

— Иван Новокрещенный, - пытался доказать Осип, - приехал всего на 2-3 дня, завтра он уезжает.

Бригадир не внимал никаким доводам. Он продолжал извергать одну тираду ругани за другой.

Мы с Максимом недалеко от Вариводы точили косу от сенокосилки. Вся его ругань ножом резала сердце. Многие старались не смотреть на нас, было неприятно слушать эту ничем не обоснованную характеристику отца.

Максим послушал этот разговор, потом сказал: "Нет, я так больше не могу, подохнуть лучше, чем так жить". После этих слов он пошел в дом. Я последовал за ним. В комнате никого не было, все вышли слушать, как бригадир восстанавливает правду. Максим быстро подошел к сундучку, достал патрон, снял ружье. Я все понял: бросился к брату и стал отнимать ружье. Он резко меня оттолкнул и - к выходу.

— Нет, так больше нельзя, - быстро идя к двери, сказал Максим. Я бросился к нему, стал его удерживать, не пускал из комнаты. Было ясно, что он хочет покончить с собой. И вдруг я услышал крик:

 

- 209 -

— Максимушка, родной мой, что же ты делаешь? - это была Мотя.

Она бросилась к нему на шею, стала его обнимать и, рыдая, упрашивала:

— Не надо, мой родной, не надо.

Максим остановился и как-то расслабился. Воспользовавшись моментом его растерянности, я выхватил у него ружье и, выскочив из комнаты, о камень, что лежал у порога, стал с неимоверной силой и поспешностью колотить это ружье. Отлетел приклад, согнулся ствол. В таком виде я отшвырнул ружье и - в комнату. Навстречу выбежал Максим, а за ним Мотя, они направились в лес. Через несколько минут я нашел их на опушке леса, они сидели у копны сена. Мотя плакала, брат молчал. Я сел рядом.

— Зачем ты это сделал, - раздраженно и в то же время с мучительной тоской спросил Максим. — Зачем?

Я молчал.

— Не хочу я жить, не хочу. Разве вы не видите, как над нами издеваются. — Он упал на копну и, трясясь как в лихорадке, зарыдал.

Я заплакал, но утешать не мог, да и слов утешительных не находил. За всю нашу короткую жизнь я впервые видел его слезы, его рыдания. Были ли они последними не знаю, но дальнейшая его жизнь была, как потом можно было судить только по догадкам, сплошным мучением. Самые жестокие издевательства были потом.

До вечера мы просидели у копны. А когда стало темнеть, к нам подошел отец. Он рассказал, как все было и повторил все то, что мы слышали от Осипа.

На второй день в бригаде стали говорить, что Максим хотел застрелить бригадира. Прошло много лет. Стираются в памяти события, люди, с которыми тогда были рядом, но то, что происходило в тот день, врезалось в память на всю жизнь. Такое не забывается. И чем дальше отодвигает его время, чем меньше остается в памяти мелочей тех лет, тем яснее вспоминается эта трагедия, тем с большей болью в сердце она отражается во всех деталях. Да, время - это такое решето, которое отсевает мелочь и на своей поверхности оставляет крупные и существенные зерна.

 

- 210 -

Говорят, что время лечит раны, но в жизни есть такие раны, которые не заживают. Я всегда чувствую боль, которая возобновляется и усиливается при этих воспоминаниях, причем эта боль со временем становится острее и мучительнее. Может быть, это происходит от того, что я часто вспоминаю события 20-30-40 годов, а с теми событиями были связаны все ужасы жизни моих родителей и брата, которых я так искренне, так нежно любил. Любовь эта была не приходящей, а глубоко осознанной, связанной с долгом, с уважением.

С моей мамы можно было писать портрет идеала матери, идеала верной супруги, верной мужу, до забвения верной и преданной детям. С мамой я прожил всю жизнь, похоронил ее. И в течение всей своей жизни она своими поступками воспитывала во мне любовь и преданность тем, кто стал жертвой произвола Сталина.

Никогда, ни на одну минуту она не сомневалась в том, что они были ни в чем не виновны. Никогда никого из них она не вспомнила хоть чуточку неладно, она всегда говорила о сыне и муже, как о самых дорогих ее сердцу людях. Мы часто с ней вспоминали то, что нам обоим о них было известно.

Возможно и поэтому по истечении времени любовь к отцу и брату во мне росла: и вот к концу моей жизни она стала каким-то для меня божеством, каким-то новым чувством к ним. С этим чувством, я не только не хочу расстаться, но и берегу его, храню в своем сердце: оно помогает мне очищать душу от второстепенных переживаний и мелочных невзгод.

Мало-мальски трудные минуты, часы, дни жизни не оставляют меня в одиночестве с этими невзгодами. Я в такие времена иду к ним: к маме, к отцу, к брату, они мне как бы подсказывают на какие весы жизни я должен смотреть, чтобы взвешивать свою беду. И всегда чаша горести, чаша жизненных мучений на их стороне, она не дает мне погрязнуть и запутаться в тех житейских мелочах, какие порою мы воспринимаем за горе, даже за трагедию.

Жить всю жизнь униженным, жить всю жизнь оскорбленным, жить под издевательством тех, кто считает тебя врагом только за то, что так нужно говорить, жить всю

 

- 211 -

жизнь голодным, перенося каторжный подневольный труд и умереть, не зная, за что так жестоко был наказан - не это ли эталон для сравнения со своими болезнями, со своими неурядицами и прочей житейской закономерностью.

Тогда же после ареста отца мы не знали, что нас ожидает еще одно большое горе.

И Максим в этот тяжкий день высказал, что возможно событие, о котором я пишу, послужило причиной ареста отца.

Быки поднялись, стали жевать жвачку (это добрый признак того, что они отдохнули), а мы стояли убитые горем, забыв о работе, забыв о бригаде.

— Что ж дети, косите пшеничку, и может, даст Бог, вернется наш отец. С Богом, дети. Мы уже не раз переживали горе. Уже два раза его арестовывали и все отпускали. Отпустят и теперь.

Нам как-то легче стало на сердце, и мы пошли к лобогрейке, а мама потихоньку пошла домой. Вечером мы собрались у своего амбара, куда мы перешли со своим скарбом после случая с ружьем. Максим был угрюм, говорил мало и, наскоро поужинав, они пошли с Мотей в свой угол, а я в свой, где только вчера мы спали с отцом. Пусто казалось везде, тоска мучила нас и днем, и ночью. На следующий день Максим уговорил Мотю идти домой, к маме.

— Иди, Мотя, а то маме там сейчас тяжело одной. Мотя ушла.

Вечером мы были вдвоем. Поужинали и сели возле амбара. Максим закурил. Долго сидели молча. Каждый думал свое, но думали об одном и том же.

— Отца знает все село, знают же, что он не вор, не бездельник. Все и всегда относились к нему с уважением, а теперь враг. Сказали "враг" и люди поверили. Почему так? - как бы про себя рассуждал Максим.

Проглотив глубокой затяжкой папиросный дым, Максим продолжал говорить:

— Дожить бы до осени, получить на трудодни хлеб и подадимся мы в город. Маме и девочкам хлеба хватит, перезимуют, а мы с Мотей будем работать в городе, ты будешь учиться. Теперь нам здесь оставаться нельзя, загрызут, живьем съедят.

 

- 212 -

Но не все же плохо к нам относятся, - желая успокоить брата, сказал я, большинство людей к нам относится хорошо.

Относились, а теперь все отвернулись. Вот уже третий день как увезли отца, а со мной еще никто ни о чем не заговорил. Даже те, кто с уважением к нам относились, теперь приникли, боятся.

Максим помолчал еще несколько минут, а потом, как бы ставя всему недосказанному точку, заключил:

— Нет, уедем, как только уберем хлеб, получим хлеб и уедем.

Спали мы теперь в амбаре, вместе. Через 5 дней, 11 августа арестовали Максима. Его увезли с поля, где он работал. После обеда ко мне подошел мой товарищ, Мажуга Илько, и сказал, что он видел, как на поле, где работал Максим, подошла машина, он сел в кузов, и в сопровождении милиционера его повезли в село.

Я бросил быков, запряженных в бричку, и ушел к лесу, к тому самому лесу, где мы не так давно до сумерек сидели у копны сена. Горло сжимало, не хватало воздуха, хотелось кричать, плакать. Подошел к копне, вспомнил тот случай, что привел нас тогда к этому месту, вспомнил, как лежа на этой вот копне, рыдал Максим, плакала Мотя. Я дотронулся рукой до того места, где Максим лежал и не помню, как это произошло, я упал на копну, какой-то комок подкатил к горлу, и слезы закрыли все: и лес, и поле.

Лежал долго, стало темнеть. Где-то за лесом прокричал пастух, угоняя быков к водопою. Над головой пролетела ночная птица. Мне показалось, что весь мир: и лес, и звезды, и птицы прислушались к моему горю и притихли. Пустота была томящей.

Я пошел в расположение бригады, люди уже спали, только было слышно, как кто-то на кухне возился с посудой.

В амбаре было темно. Я зажег спичку и сразу посмотрел на постель - там мы с ним лежали последнюю ночь. Сердце больно сжалось, и снова какой-то комок подкатил к горлу. Спичка погасла. Зажег вторую и увидел его пиджак. Я взял его в руки и вышел из амбара. Недалеко от кухни догорал костер. Подойдя к нему, я присел, накинул на плечи пиджак. Было уже прохладно. Рука опустилась в карман пиджака,

 

- 213 -

нащупал записную книжку, вынул и машинально начал листать. Цифры, цифры, даты это он ежедневно записывал свою выработку. Перелистав несколько страниц, увидел запись. Стал читать: "Хотел умереть - не дали. А может быть, и не следовало. Над такой смертью злорадствовал бы Варивода. А как бы перенесли родные? А жить не хочется".

Что-то было написано еще, но потом зачеркнуто. Записывалось карандашом. Потом опять запись: "Вчера увезли отца. Мама и Иван верят, что он вернется. Пустая надежда. Если бы не семья". Снова несколько строчек зачеркнуто. "Уезжать, только уезжать".

Я несколько раз прочитал эту запись, перелистал блокнот, но там были цифры, даты. Блокнот положил в карман и носил я его с собой до призыва в армию. Выучил каждую строчку, каждое слово.

Костер совсем догорал. Кругом был мрак. Оставаться в бригаде было тяжело.

Хотелось видеть родных. И я пошел домой.

А дома...

Вот что вспоминает наша самая младшая, Пастушка.

... Спустя 5 дней после ночного обыска и ареста отца мы никак не могли ожидать нового события, надеясь, что это - недоразумение, что тата вот-вот откроет дверь и своей доброй, мягкой, белозубой улыбкой обрадует и успокоит нас.

Мне шел десятый год, но я давным-давно повзрослела и горе восприняла глубоко.

Вечером Маруся пошла встречать коров, а я, собрав на грядках огурцы, начала рвать паслён. В это время во двор забежала обезумевшая от страшной вести наша мама. Ей кто-то сказал, что Максим сидит в машине у сельсовета. Она трясущимися руками стала собирать хлеб, огурцы, и все, что попадало под руку, а сама, не сдерживая слез и причитаний, говорила: "Доченьки, нашего Максимку, моего сыночка, привезли к конторе. Его везут в Марьевку".

Я все поняла. Заплакала, закричала. И мы понеслись по нескончаемо длинной улице, по той улице, по которой в 1932 году нас везли в Белоглинку. Всю дорогу мы бежали, чтобы хоть на миг увидеть нашего доброго, красивого, заботливого,

 

- 214 -

жалостливого Максимушку. На бегу мама повторяла одно и тоже: "Господи, сынок, сынок, неужели!?" А я кричала, не помню что. Слезы градом катились, как будто подсказывали: "Спешите, раз вы его хотите видеть!.."

И вот мы у конторы. Стоит машина, а рядом - голубоглазый, овальная форма лица, ямочка на подбородке, ослепительной белизны зубы, в черной косоворотке с засученными рукавами, стоял братик Максим. Какое самообладание! Какая любовь к нам, к матери! Он тут же схватил своими крепкими руками меня, прижал к себе и, целуя, начал нас успокаивать: "Не плачьте, мама, не плачьте, все обойдется. А ты, Настушка, что плачешь? Я еду в Марьевку к тату, привезем тебе сахару и пряников. Не плачь..."

Не помню, сколько, но, кажется, одно мгновение мы были с ним. Из конторы вышли и скомандовали ему садиться в кузов. Меня еле от него оттащили. Видимо, детское чутье говорило, что мы больше его не увидим никогда. Я только сейчас понимаю, каково же было состояние мамы, потерявшей мужа, а теперь и сына.

Сколько ему было дано Богом от природы! Красивый, добрый, умный, заботливый, закаленный, сильный — все с ним исчезло.

От большого физического напряжения в 20 лет он уже приобрел грыжу, которая его часто и сильно мучила, но он никогда себя не щадил - ни в работе, ни в отдыхе. Спас пару быков - рисковал жизнью. Развлекая немногочисленную публику (взрослых и детей), показывал удивительно виртуозные трюки на турнике. Где, когда, у кого он этому научился, я не знаю. Был победителем в русской борьбе с самыми сильными мужиками села (Мажуга Илья). А как он плавал! Ничего из школьной жизни до 1937 года не помню, а вот как восхищался плаваньем моего брата наш учитель - помню. Был удивительно чистоплотный: каждый вечер я выливала ковшиком на него целое ведро воды во дворе, если это было лето. Он и меня к этому приучил...