- 69 -

РЕАБИЛИТАЦИЯ

 

Сталин умер. Он оказался смертным, как все, хотя и был, по выражению поэта «...живым от мира огражден». Но все это: и свободные художественные образы относительно этого человека, и партийные документы XX съезда партии и снятие огромного множества прижизненных монументов и вынос останков из Мавзолея Ленина и многое, многое другое - было потом. А при жизни казалось, что царствию его не будет конца. Трудно было сразу же, после смерти Сталина, да и потом, много лет спустя, точно сказать, кто и как к этому относился.

Траурные митинги, речи с театрализованными словами «Горе-то какое», статьи в газетах «Скорбь народная» и прощание, похожее на Ходынку - ничто не объясняет.

Одни действительно искренне жалели, что он умер, неподдельно плакали, не знали, как будут жить дальше? и кто за них будет думать. Это все было наивно и естественно.

Другие надеялись, что станет легче дышать, как-то изменится бесправная их судьба, но все это молча, про себя. Третьи твердо знали «свято место пусто не бывает» и иногда, когда их очень уж донимали одним и тем же «что будет?» нетерпеливо махали рукой «...а, такого добра хватит» и следили за тем, как упоминаются старые, знакомые фамилии из правительства, в каком порядке и в каком словесном оформлении.

Мы, жители Крайнего Севера - Колымы, на 90% бывшие и настоящие заключенные, ждали для себя от этого события хотя бы программы минимум: амнистии, снятия судимостей, чистых паспортов, упразднения ссылок до особого распоряжения. Все устали до последней степени жить в страхе и бесправии.

Я был из числа тех «бывших», у которых снимались судимости и паспортные ограничения. После опубликованных законов и неизвестных нам инструкций к ним стало, наконец, известно, с какого дня начнется замена паспортов у тех, кто подпадал под эту статью.

Была середина северного лета, стояли знакомые белые ночи. Не спалось. Потихоньку одевшись, я вышел на главную улицу города - Проспект Ленина. До начала рабочего дня было еще очень далеко, но я оказался не единственный среди ночного города, кто не спит. Мой товарищ Николай Степанович Потапович уже не торопясь вышагивал вдоль дощатого забора городского парка. Накануне днем мы с ним условились идти вместе обменивать паспорта, а вот не спалось нам уже без всякого уговора.

 

- 70 -

Так мы и пошли потом ни свет ни заря к зданию, где находился городской паспортный стол. Наше ближайшее будущее рисовалось безоблачным, могли ехать куда нам хотелось. Мы были счастливы. Теперь это кажется смешным. А тогда нет. Все ведь относительно.

Работники паспортного стола, узнав из наших же слов, что мы пришли сюда за несколько часов до открытия, пожали плечами и удивились нашему нетерпению. Да, умом это, действительно, трудно было понять, здесь нужен был только горький личный опыт, только не дай бог никому его было иметь.

Но со временем прошли и первые радости. И вдруг я (да и не только я) начал ловить себя на мысли, что уже надеюсь на что-то большее, чем получил. А почему, собственно, с нас должны снимать судимость? Разве мы в чем ни будь были виноваты? Нас даже формально никто не судил. Тогда все мы, «призывники 1937 года», убедительно и много писали о своей невиновности, однако никто и никак на это не реагировал.

Впрочем, были случаи, когда особенно неугомонным приходил ответ: «...увеличить срок заключения на 3 или 5 лет».

Такой ответ надолго, или навсегда успокаивал жалобщиков.

После трудной, но все-таки победоносной войны, напрашивались сами собой милости и прощения хотя бы внутри страны-победительницы.

Однако не прошло и пяти лет, как был создан КГБ. Его деятельность окончательно охладила наш пыл и мы больше думали о том, как бы не получить ссылку до особого распоряжения.

И вот пожалуйста, одно событие за другим. Уже разоблачен ближайший соратник Сталина по кровавым делам - Берия. Было объявлено, что граждане страны могут спокойно жить и трудиться, ничто их благополучию угрожать не будет.

Человек неисправим в своей вере, прегрешениях, надежде. У нас снова появился, что называется, писательский зуд. Я в этом смысле не был исключением. После здравых размышлений, мысленного экскурса в человеческую историю и всякого рода аналогий, я сел и начал писать письмо в ЦК партии. Писал я от руки, чуть ли не на листах ученической тетради и копии его себе не оставил.

Насколько помнится, после перечисления всех дат и сроков - ареста, заключения, освобождения и автобиографических данных, я писал, что продолжал жить на Крайнем Севере, работал так же добросовестно, как и всю сознательную жизнь. О своей невиновности я писал много раз, но мне кажется, что только сейчас наступает такое время, когда Центральный Комитет партии найдет нужным вернуться к делам и судьбам людей с их двадцатипятилетней давностью и все рассмотреть по справедливости. Здесь я уже имел в виду не только свою собственную судьбу. В таких случаях принято писать

 

- 71 -

только о себе и о своем деле. Но иногда чувства не повинуются правилам и логике.

Из партии я был исключен через два месяца после ареста, то есть, арестован был с партийным билетом на руках при следующих обстоятельствах. Будучи студентом Литературного института им. Горькою, я состоял на партийном учете в Союзе писателей.

В июне 1936 года проводился обмен партийных документов. Я и еще один товарищ из парткома были направлены в Краснопресненский райком партии для помощи в этой работе.

Работая в райкоме, я заболел и несколько дней лежал дома с температурой. 24 июня секретарь парткома Марченко позвонил мне и сказал, что завтра, 25 июня, партийной организации писателей будут обменивать билеты. Если я чувствую себя ничего, хорошо бы получить билет вместе со всеми. Я сказал, что буду. Анкета у меня для этого была уже заполнена, и я все это вместе выложил на стол, чтобы, как говорится, все было под руками. Ночью с 24 на 25 июня меня пришли арестовывать и все эти документы забрали, точно они для них и были приготовлены.

Арестованные с партбилетами чувствовали себя в привилегированном положении: «нас, дескать, не прорабатывали, заранее не исключали из партии, именно с нами могла произойти ошибка, которую партия еще поправит».

Все это было, конечно, святой наивностью. Попав в тюрьму, все уравнивались. В конечном счете все аресты (а я много о них слышал в тюрьме, этапах и лагере) были похожи друг на друга. В письме я писал, что постановление об исключении, это было примерно в августе месяце, подписал Шкирятов. В постановлении говорилось, что я исключен из рядов РКП(б) за контрреволюционную агитацию. В чем она выражалась, не говорилось. Надо полагать, что следствие представило в ЦКК те же «факты» моей виновности, какие предъявлялись и мне. Сводились они, в основном, к следующему:

Осуждал стахановское движение, срывал со стен портреты стахановцев и топт&т их ногами.

Незаконно обуржуазился. Устраивал по разным поводам банкеты. Целовал у женщин руки.

Выплачивал авторские гонорары драматургам, врагам народа.

Ни одно из предъявленных мне обвинений я не признал по той простой причине, что все это было чистейшим вымыслом. Это не могло быть связано с моим образом жизни, характером и убеждениями.

Тем не менее, я с этими обвинениями просидел под следствием в Бутырской тюрьме один год и три месяца, а затем был осужден Особым Совещанием на 5 лет исправительно-трудовых лагерей с формулировкой КРА, что

 

- 72 -

в переводе на русский язык обозначало контрреволюционная агитация. Письмо свое я отправил обычным путем, т. е. взял и опустил в почтовый ящик.

Жил я тогда в г. Магадане, работал в строительной конторе государственного треста старшим экономистом. Жена, носившая отцовскую фамилию Воронская, была еще ссыльной до особого распоряжения.

В конце 1949 года жену снова, как и в 1937 году, арестовали и увезли из поселка Усть-Утиная в поселок Ягодное, где находилось Северное горнопромышленное управление и другие власти. Там же была и тюрьма. Я остался один с 4-летней дочкой на руках и еще неизвестно было, как долго у ребенка будет отец. Раз началась компания, то в таком же порядке могла решиться и моя участь. Вопрос мог быть только во времени. Но, к счастью, меня минула чаша сия. Да и жену через месяц с небольшим освободили.

Надо сказать правду, что особых надежд тогда я на свое письмо не возлагал, а написал скорее потому, чтобы снять душевное напряжение и еще чтобы я мог сам себе сказать: «Я сделал все, что мог».

Прошел целый год со времени отправки письма, а ответа нет как нет.

По традициям тех времен письмо могли и не отправить. Формально Колыма только считалась Хабаровским краем, а так всему голова был Дальстрой. Это было еще одно тяжелое испытание теперь уже не для меня одного, а для всей семьи.

Жена моя иногда, раздражаясь, говорила: «Ты как Чеховский Ванька отправил письмо на деревню дедушке». Я отмалчивался, хотя в душе все больше и больше сомневался, что письмо дойдет до адреса. Но сесть за новое у меня не было нравственных сил. Что-то меня удерживало. Что именно я не мог бы объяснить ни тогда, ни теперь. Во всяком случае, я продолжал пассивно ждать.

И вот однажды случилось то, что потом не давало нам с женой спать много ночей и заставляло все думать и думать о том, что теперь уже как будто было неожиданным поворотом всей нашей судьбы.

А марте 1955 года я после обеда пришел к себе в плановый отдел. Жил я рядом со строительной конторой и обедать ходил домой. Почти одновременно со мной в отдел пришла секретарь начальника конторы. Она принесла письмо, адресованное мне. На конверте был штамп Магаданского горкома партии.

В письме сообщалось, что мне необходимо явиться в горком для ознакомлением с сообщением ЦК партии по поводу моего письма. В комнате, где я работал, находились два отдела, всего шесть или семь человек. Почти все они в это время были на своих местах.

Прочитав письмо я, осматривая его со всех сторон, успел подумать, что вряд ли меня ждет в горкоме какое-то особо приятное сообщение: рассмотри ЦК партии положительно для меня заявление, то, наверное, сообщили бы не через горком. Может быть, именно поэтому я с напускной беспечностью сказал:

 

- 73 -

— Ну, братцы, девятнадцать лет меня не вызывали в горкомы и райкомы партии, а теперь вызывают. Вот завтра пойду, узнаю, зачем я им понадобился.

Из всех сотрудников двух отделов только начальник отдела труда и заработной платы была договорница и член партии, остальные все - бывшие. И вот именно она по какой-то интуиции почти крикнула: «Иван Степанович, иди в горком сейчас же, тебя, наверное, будут восстанавливать в партии».

Я пытался ей возразить, что не реабилитирован еще по гражданской линии, а сам между тем вдруг почувствовал какое-то особое волнение. К горлу начал подступать тот самый комок, который неизвестно откуда в таких случаях берется.

И хотя я еще на словах пытался перенести свой поход в горком на завтра, но чувствовал, что ждать еще день не могу. Меня дружно напутствовали всеми дружными пожеланиями, среди которых были и пух, и перо.

Горком партии находился на улице Горького. Магадан в те времена только еще начинал привыкать к своему положению города, до этого он был поселком. Правда, несмотря на свою молодость, в центре это был уже довольно красивый город.

Путь до горкома от моей конторы проходил вниз, по проспекту Ленина. Идти было всего 10-12 минут. Но если бы это расстояние было и в пять раз больше, я бы, наверное, не заметил его, так во мне вес вдруг переполнилось чем-то большим и важным. Вряд ли я даже чувствовал, что иду по земле.

В горкоме выписали пропуск и направили в приемную секретаря. Какой-то инструктор внимательно посмотрел на меня, пошел доложить секретарю.

У секретаря состоялся примерно такой диалог:

— Вы писали письмо в ЦК партии?

— Да, писал.

— Так вот пришел ответ. Нате, читайте.

Это была правительственная телеграмма следующего содержания: «Сообщите Исаеву Ивану Степановичу, проживающего в г. Магадане, что ему необходимо явиться в ЦК партии по вопросу его партийной принадлежности. Вышлите служебную характеристику».

Я посмотрел на секретаря и задал самый что ни на есть глупый вопрос:

— Что же мне делать?

Секретарь улыбнулся и сказал:

— Наверное, надо ехать. Характеристику мы запросили в вашей конторе и вышлем. Билет на самолет выдадут по броне обкома партии.

Не помню уже, какие я бормотал слова благодарности. Знаю только, что поторопился поскорее уйти из горкома, чтобы побыть вначале одному с этим необычайным известием, а потом рассказать на службе и радоваться дома всей семьей.

 

- 74 -

Я вынужден был задержаться еще на неделю или больше, пока не были сведены основные показатели плана, хотя все это время был всем своим существом более чем за десять тысяч километров от Магадана, в Москве, где не был почти двадцать лет.

Вот уж действительно парадокс. Когда меня арестовывали, не нужны были никакие сроки для сдачи дел, а сейчас, когда шла речь о восстановлении в гражданских и партийных правах, на работе без меня никак не могли обойтись.

И не случайно партийный следователь в ЦК партии, куда я явился на второй день по приезде в Москву, сказал:

— Долго вы не ехали.

И мне даже стыдно было объяснить, почему.

Пока я заканчивал свои плановые дела и готовился к отъезду, сто раз обсуждая дома все, что меня может ждать в Москве, «слава» моя в юроде росла и росла. Не я один был такой, кто ждал своего часа и все на него имели равные права.

Рабочая и торопясь закончить поскорее дела, мне редко приходилось бывать в юроде. Зато жену останавливали на всех улицах и перекрестках по большей части совсем незнакомые люди и спрашивали:

— Скажите, вы жена Исаева? — И дальше — Это правда, что его вызывают в Москву? А скажите: куда он писал? Как писал? Откуда пришел ответ? И правда, что он еще не реабилитирован, а вызывают в ЦК?

Трудно сказать, сколько и какими долгими ночами писались письма, заявления, просьбы рассмотреть их дела, установить невиновность, вернуть доброе имя человека. Как ни как, случай со мной был только третьим случаем из всех бывших заключенных. Причем два из них воспринимались как-то понаслышке, о людях, которые уже давно уехали с Крайнего Севера и занимали когда-то, до ареста особые, очень видные места. Один из них - бывший секретарь ЦК комсомола А. Мильчаков, второй уже не помню кто. А тут я, живой магаданец, ничем не примечательный ни в своем прошлом, ни в настоящем. Вскоре известия о случившемся перенеслись за границы Магадана.

Долетела весть и в те поселки, где я работал раньше Левый берег, Стан Утиный и другие, где я если и не работал, но меня так или иначе знали. На Севере ведь сто километров не расстояние. Все друг друга или знали, или слышали, что такой есть. А все новости разносятся по знаменитой Колымской трассе со скоростью новых грузовых автомобилей «Татра», купленных в Чехословакии.

В поселках говорили:

— Слышали, Исаева реабилитировали. Надо все бросать и ехать в Москву.

И действительно, многие увольнялись и ехали. Другие, как я упоминал, писали, писали и ждали решения своей участи, пока не трогались с места.

 

- 75 -

Наконец, наступил час большого перелета Магадан-Москва. На Севере иногда шутили, что в нашей стране две столицы и обе на «мэ» Москва и Магадан. В те времена прямых рейсов между двумя этими столицами не существовало. Были рейсы до Хабаровска, а там прямой до Москвы. Весь полет занимал, кажется, тридцать шесть часов. Для сегодняшних способностей самолета это долго, но каким сказочно быстрым это было в сравнении с тем, когда нас почти двадцать лет тому назад везли «туда» - на Колыму.

Тогда до Владивостока везли нас в зарешеченных товарных вагонах больше месяца, а потом в трюмах на пароходах «Дальстрой», «Джурма» и «Кулу» 7-8 суток по морю до бухты Нагаева - теперешнего Магадана. А из Магадана отправляли пешком за 400-500 километров в тайгу. С учетом всех остановок уходило 2,5-3 месяца от Москвы до места назначения.

Вспоминая все это, мне тогда приходили на ум строки Тараса Шевченко из поэмы «Катерина»

Далекий шлях, пани-брати,

Знаю його, знаю!

Аж на сердце похолоне,

Як його згадаю.

В самолете, пока летел, думалось разное. Мне казалось, что меня после восстановления в партии тут же отзовут в Москву и предложат какую-то pa-богу. Какую? Я не знал.

Но считал, что заслужил это исходя из смысла слова реабилитация. Мне бы подумать хорошенько о том, что за столько лет выросло новое поколение людей, не имеющих никакого отношения к нашей судьбе и все работы, сколько-нибудь заметные в государственном, хозяйственном или партийном аппарате заняты. И что ради нас никто не станет делать никаких перемещений. Случись это, могли возникнуть новые осложнения в обществе. Нам давали пенсии, квартиры, выплачивали за конфискованное имущество и двухмесячную зарплату по занимаемой должности до ареста. Но никого или почти никого (за очень редким и малым исключением) не восстанавливали на прежних или равноценных должностях. Да это, наверное, было бы и невозможно.

Большинство из нас были уже пенсионного возраста. За почти двадцать лет нашего отсутствия в чем то менялась структура государственных, хозяйственных и партийных аппаратов. Совершенствовалась форма управления государством и производством. Выросли многочисленные кадры технической и гуманитарной интеллигенции, для которой все эти изменения были органичным процессом, а не коренной ломкой взглядов и привычек.

Известно, например, как некоторые умы настолько застывали на идеях гражданской войны и военного коммунизма, что потом никак не понимали новой экономической политики и необходимости повседневной кропотливой

 

- 76 -

и будничной работы по восстановлению народного хозяйства и укреплению новой государственности. Так что еще неизвестно, как бы мы справлялись со всеми теми должностями, на которых были до своих арестов.

Правда, когда нас арестовывали, никого не волновало, что на наше место приходили совсем молодые и неопытные люди. Это была острая борьба за власть самыми жестокими средствами, где вопрос о пользе дела не принимался в расчет.

Но все эти здравые рассуждения пришли позже, и нужно было всем к ним привыкнуть, пережить внутренние обиды и разочарования. А пока что в удобном кресле самолета, когда внизу плыла еще по зимнему темная тайга, в голове носились и носились идиллические мысли. Конечно, в пятьдесят лет, когда ты уже терял все, по крайней мере, трижды, чудом остался в живых, наверное, глупо и смешно предаваться каким-то мечтаниям.

И, тем не менее, все мы по большей части мечтатели, а не трезвые аналитики. Хорошо это или плохо - не знаю.

Помнится, еще в лагере многие из нас мечтали после освобождения уехать в какое-то глухое место, где была бы большая река и там работать бакенщиками. Нельзя, конечно, сказать, что так таки все и мечтали похоронить себя заживо.

В деревообделочном цехе промкомбината на поселке Усть-Утиная работал столяром финн Аххала. В прошлом командир полка, воевал в Испании, за что был награжден не то орденом Ленина не то орденом Красного Знамени.

— Ничего, - говорил он, - мне еще польк дадут.

Он говорил плохо и слово «полк» именно так и произносил. И вышло, что Аххала в своей иступленной вере был больше прав, чем мы, «бакенщики». Полк ему хотя и не дали, но в звании полковника восстановили, присовокупив к нему « в отставке».

Да и не один Аххала был таким. Фанатиков, верящих в торжество справедливости было так же много, как и мечтателей о спокойной жизни на большой реке. И тем и другим все это помогало выжить, а если и умирали (а был год 1938-1939 на прииске Стан Утиный, когда умирали один за другим), то, может быть, чуть-чуть легче, чем при другом состоянии духа.

В Москве я остановился у дяди своей жены, который жил на метростроевской улице. У него было две комнаты в подвале. Окна квартиры были немного выше уровня тротуара, давали мало света и пешеходов можно было видеть через них только снизу, до пояса. Но по тем временам это была еще хорошая квартира.

Дядя встретил меня словами: «Я вас приветствую в своем доме как мужа моей племянницы Галочки».

 

- 77 -

День и вечер прошли в расспросах кто и как жил все годы. Дядя расспрашивал, как у нас там, на Крайнем Севере, с антисемитизмом. Он был дядей жены по материнской линии, еврей.

Я ответил:

— Наверное, как везде.

— В Москве последнее время, - сказал дядя, - ну стало сплошное жидоедство.

Для меня, воспитанного на лучших традициях равноправия всех наций, все это было диким. И хотя известный процесс над врачами и был объявлен ложным, инсценированным, тем не менее, антисемитизм процветал чуть ли не как в «лучшие» времена при царе. Все это мне тогда больно резало ухо, как, впрочем, продолжает резать и теперь.

Кроме этого, так сказать, общего бедствия, у дяди были еще свои домашние печали. Из всех его детей в живых осталась самая младшая. Ее муж погиб на войне. Внучка родилась после гибели отца. В результате сложных родов или родственного брака (двоюродный брат женился на двоюродной сестре. - Т.И.) девочка отставала в развитии.

В связи с резкой переменой поясов времени (в Магадане время на 8 часов впереди московского) я рано захотел спать и так же рано утром проснулся. Был только шестой час. Стараясь не шуметь, я тихонько оделся, умылся и захотел походить по утренним улицам. Но если я уйду, пока все спят, неизвестно, что об этом подумают.

На мое счастье проснулся и дядя. Я потихоньку объяснил, что хочу пойти прогуляться.

В 1955 году апрель в Москве был очень теплым. Москвичи ходили в одних костюмах и мне, северянину, прожившему столько лет там, где морозы от 50 градусов и ниже, никак не пристало кутаться в демисезонное пальто. Правда, истины ради следует признаться, что я так и не мог привыкнуть к этим лютым, проклятым морозам.

Накануне, когда я ехал на такси из Внуково, перед моими глазами вначале мелькала совсем незнакомая Москва с новыми стандартными домами вдоль проспекта Ленина и рядами таких же вновь строящихся однообразных домов.

Тогдашние дома, строившиеся до постановления «Об архитектурных излишествах», были куда более индивидуальные, выразительные, чем потом. Но как только кончился Ленинский проспект, началась знакомая и, как мне казалось, мало в чем изменившаяся Москва. Вот эту Москву мне и захотелось посмотреть. Я пошел по Метростроевской и Волхонке до Охотного ряда, мимо библиотеки им. Ленина и Старого Университета до ул. Горького. По улице Горького до Пушкинской площади, а потом бульваром до Дворца Советов,

 

- 78 -

где и должен был замкнуться маршрут моей утренней прогулки. Все места вызывали у меня те или другие воспоминания двадцатых годов. Первой на моем пути была площадка строительства Дворца Советов. Обнесена она была дощатым забором многолетней давности. Сквозь щели и оторванные доски виден был котлован, затопленный ржавой водой. Строительные балки были обрезаны. Обрезали их, говорят, во время войны и металл пошел на изготовление противотанковых ежей. Мне живо вспомнилось монументальное здание Храма Христа Спасителя, которое до 1932 года стояло на этом месте. Золотой купол Храма был виден не только с высоты Воробьевых гор, но и со многих других мест при подъезде к Москве.

В те годы я учился в Архитектурном институте. История проектирования Дворца Советов, разрушение Храма Христа Спасителя, общая тенденция того времени мне были более или менее известны. Это тогда вырубили Садовое кольцо, разрушили Сухаревскую башню, снесли Триумфальные ворота, много церквей.

Помнится, в Архитектурном институте были два преподавателя по скульптуре. Это были сравнительно молодые люди из тех, кто преподавал свой предмет с позиции марксистской методологии. Они хвалились и гордились, что это именно они предложили снести Храм Христа Спасителя и построить там Дворец Советов.

В газетах и журналах того времени досужие журналисты писали, что Храм Христа Спасителя никакой архитектурной ценности не представляет.

Когда Храм Христа Спасителя взорвали, я бывал потом у развалин. Все вокруг напоминало известную картину Брюллова «Последний день Помпеи». Кругом лежали руки, ноги, головы и торсы бога и ангелов его из белого мрамора. Храм стоял в центре города, густо окруженный домами. Здесь же, почти рядом, находился Музей им. Пушкина. Да и до самого Кремля было рукой подать. Взрыв в соответствии с точным расчетом только основательно встряхнул здание. Здание Храма и после взрыва было огромным и неприступным, ощерившимся железными балками. А кладка его была на таком растворе, что никакая техника тех времен ничего с ней не могла сделать.

После безлюдной строительной площадки показалось здание Государственного Музея изобразительных искусств им. А.С. Пушкина. Несмотря на ранний час, все здание музея было охвачено кольцом людей. Люди стояли в несколько рядов, сидели на раскладных стульях или спокойно прохаживались возле того места, где была их очередь. А в это время с разных концов улицы и переулков к музею все шел и шел народ. Судя по всему, конец очереди уходил куда-то далеко по улице Маркса-Энгельса. Еще будучи в Магадане, я знал о решении нашего правительства вернуть спасенные картины Дрезденской

 

- 79 -

Галереи Германской Демократической республике. Но до этого решено было устроить выставку этих знаменитых полотен.

Мне, конечно, очень хотелось попасть на выставку, но пока у меня были другие дела. Выяснилось, что очередь начинает образовываться в 1-2 часа ночи. На просмотр картин попадали к середине дня. Большинство публики, главным образом пожилые, устраивались у музея по-домашнему, с раскладными стульчиками, вязанием, книгами, завтраками. Молодые собирались группами, спорили, шутили, смеялись. Забегая вперед, скажу: на выставку мне потом удалось попасть дважды. Долгие часы очереди были искуплены тем огромным впечатлением, которое осталось от непосредственного впечатления от полотен. Даже сейчас, много лет спустя, когда мне под руку попадается каталог этой выставки, я его снова и снова листаю, останавливаясь на тех репродукциях, подлинники которых произвели на меня наиболее сильное впечатление.

Вспомнился такой случай. В 1931 году, когда я приехал в Москву учиться, то свободное время тратил на театры, музеи, картинные галереи. Жил я тогда где-то в Замоскворечьи, снимал угол у одинокой патриархальной москвички. Однажды, в воскресный день, когда я собрался уходить, старуха спросила:

— Что это вы никогда дома не посидите, все бегаете, все бегаете?

— Хочу в Третьяковскую галерею пойти, Мария Федоровна.

— Вот ведь какие вы, приезжие. Все хочете знать и видеть. А наши охламоны-москвичи только и знают, что во дворах мячи гоняют.

Я видел, что моя Мария Федоровна с явным раздражением относилась к приезжим и их желанию все видеть.

А у коренных москвичей есть своя психология: Ах, еще успею, пойду в другой раз. Хотя другого раза уже и не бывает.

Новое здание библиотеки им. Ленина и станция метро над ней были построены еще при мне.

На улице Горького я немного уклонился от намеченного маршрута. Постоял у большого десятиэтажного дома с плоской крышей. Здесь был цыганский театр «Ромэн», издательство «Советский писатель» и Управление по охране авторских прав. В этом управлении я несколько лет работал и дом этот мне был близок и дорог. Управления здесь уже не было.

Памятник Пушкину был уже не на Тверском бульваре, а на площади его имени. В год моего приезда в Москву это была еще Страстная площадь. Был жив и монастырь, над которым вечно кружились галки. Несколько раз я видел, как пожилая женщина в монашеском одеянии выходила на площадь покормить голубей. Корм она несла в небольшой корзине. Сотни птиц летели следом за ней. Многие садились ей на плечи, голову, руки, а она шла спокой-

 

- 80 -

но и с ними разговаривала. Видно было по всему, что это существовало уже много лет и приобрело форму ритуала.

Тверской бульвар 25, известный как Дом Герцена, никак не изменился. Внутри двора желтело 2-х этажное здание с колоннами. Здесь в 1933 году был открыт Вечерний Литературный институт им. Горького. Я был в первом наборе института.

Попал я туда случайно, подавшись уговорам одного писателя, руководившего литературным кружком, в котором я состоял.

Это случилось в тот период, когда у меня был год вынужденного перерыва занятий в Архитектурном институте. Летом 1932 года я был мобилизован по так называемому спецнабору в Одесское артиллерийское училище. Демобилизован был через 9 месяцев по состоянию здоровья - тяжелая неврастения. Вот как раз во время летних отпусков меня и соблазнили.

Рядом с Домом Герцена были Камерный театр знаменитого Таирова и еще более знаменитой Коонен, а с другой - театр кинохроники. В театр кинохроники мы бегали в те часы, когда кто-то из преподавателей не являлся. Когда после звонка очередной преподаватель не появлялся, студенты шли выяснять в канцелярию. В канцелярии секретарь важно говорила:

— Подождите, профессор, видимо, задержался.

И мы ждали, стоя у окон, которые выходили во двор с садиком. Все было видно как на ладони. Уславливались: ждем 15 минут, а потом кто куда. Большинство шли в кинохронику. Сеансы там длились минут 20-30, а вход был в любое время. В Камерный театр иногда тоже ходили за счет занятий.

В те годы в Камерном театре шли «Египетские ночи» по Пушкину. Из современных драматургов - «Оптимистическая трагедия» Всеволода Вишневского

Всеволода Вишневского я довольно близко знал, будучи в одной с ним партийной группе. Вишневский тогда был кандидатом в члены партии. Кандидатский стаж для служащих был довольно большой - два года. Коренастый, с круглым лицом и тупым плотным носом, человек он был горячий, увлекающийся, хорошо умел говорить экспромтом. Запомнились строки под карикатурой на него в «Литературной газете»: «Горячий такой, слова путного не скажет, все фыр да фыр...».

Своей внешностью Вишневский, видимо, старался показать этакую морскую косточку. Ходил всегда в морском кителе, разве только не вразвалку. В десятую годовщину 1-й конной армии он был награжден орденом боевого Красного знамени, однако носил свой орден Вишневский довольно оригинально. То есть орден был у него на той стороне груди, где и полагается, только рядом с орденом болтался еще на цепочке значок ГТО. Но вот в 1934 или 1935 году вышел на экраны фильм «Мы из Кронштадта» по сценарию Вишневского. Начали ходить слухи, что авторы фильма будут награждены. И

 

- 81 -

вот в это самое время Вишневский снял значок ГТО и на кителе рядом с орденом Красного Знамени осталась только дырка. Острые на язык писатели заметили, что он заранее подготовил уже дырочку.

В году 1935 в Советский Союз приехал французский драматург Анри Ленорман с супругой. Гостю показали «Оптимистическую трагедию», познакомили его с Вишневским. Позже Ленорман говорил: «Автор похож на свою пьесу».

Помнится, по каким-то причинам с Анри Ленорманом тогда заигрывали и собирались перевести его пьесу «Сумерки театра». Пьеса эта, кажется, нигде на наших сиенах не шла.

Проходя мимо Камерного театра, я вспомнил другой театр, что недалеко от Тверского бульвара по улице Герцена. Это Театр революции, опять-таки переименованный в театр им. Маяковского. Тогда удивительно хорошо играла в этом театре Бабанова. Казалось, что она вся светится на сцене, настолько она была молода, изящна и обаятельна. Откуда-то пошли слухи, что Бабанова больна, чуть ли не туберкулезом. По тем временам болезнь очень серьезная. И мы, эгоисты, торопились увидеть ее во всех ролях. Но слава богу, она по сей день жива.

На Гоголевском бульваре старого, знакомого памятника Гоголю уже не было. Вместо него и совсем в другом месте стоял во весь рост этакий молодой и развязный оптимист, каким Гоголя трудно себе было представить.

У Кропоткинской улицы закончился мой первый маршрут через 19 лет. Иногда возникало такое ощущение, что я никуда не уезжал, только по каким-то причинам долго не видел этих улиц и домов. Это ощущение как-то усилилось после того, как, проходя по улице Горького, увидел знакомою, бывшего директора Дома Писателей. Он шел к себе, к дому № 2. Это один из первых писательских домов. На нем сейчас мемориальные доски Николаю Асееву, Михаилу Светлову, Лидии Николаевне Сейфуллиной.

Позже в этом доме мы с женой довольно часто бывали у сестры Сейфуллиной - Зои Николаевны. Сама Лидия Николаевна к тому времени умерла. Зоя Николаевна была моложе, судя по всему они очень дружили и она осталась литературной наследницей своей сестры. Я знал Сейфуллину только по ее книгам, Галя же, жена моя, хорошо ее знала, часто бывала у них в доме. Да и Сейфуллина запросто бывала в доме Воронского.

К Александру Константиновичу Воронскому - создателю и главному редактору журнала «Красная новь» Сейфуллина относилась по-настоящему хорошо. Она была в числе тех писателей, кто посещал опального редактора в липецкой ссылке. Об этом я хорошо знал из рассказов Гали, которая сама ездила в Липецк к отцу и прожила там почти все лето 1929 года.

 

- 82 -

Но мне пора уже было возвращаться на квартиру к дяде, надо было освобождаться от нахлынувших мыслей и воспоминаний о моем прошлом. Надо было готовиться к предстоящей встрече в ЦК партии.

В ЦК партии мне пришлось побывать четыре раза. При первой встрече с партийным следователем он рассказал мне весь путь прохождения моего письма. После его поступления в ЦК письмо перепечатали на машинке и один экземпляр отправили в Министерство государственной безопасности с просьбой пересмотреть мое дело и результаты сообщить ЦК. Дело было пересмотрено. Верховный суд СССР отменил Постановление Особого совещания за отсутствием состава преступления. Получив такое решение, ЦК вызвал меня телеграммой в Москву.

— А вот и ваше дело, которое прислали нам для ознакомления.

— Да не может быть, - с искренним удивлением сказал я.

— Что не может быть? - улыбаясь, спросил следователь.

— Да то, чтобы у меня было такое толстое дело.

— Это не только ваше, здесь подшито несколько дел. Есть дело и вашей знакомой. Зинаиду Васильевну знали?

— Знал.

— А ее показания на вас?

— Нет, этого не знал.

Потом следователь раскрыл дело в том месте, где была закладка.

— Вот, смотрите. Узнаете?

И я увидел свое лицо двадцатилетней давности, запечатленное тюремным фотографом анфас и в профиль. На нижнем белом поле фотокарточек стояли какие-то номера. На фотографии я был не в особенно дорогом, но хорошо сшитом костюме, с копной белокурых волнистых волос.

Уточняя некоторые данные моей партийной жизни, следователь спросил:

— Иван Степанович, у вас партийные взыскания были?

— Нет, - ответил я. Следователь загадочно улыбнулся.

— Вообще-то я вправе так утверждать, в вашей карточке ничего не записано, но выговор у вас есть.

Я вспомнил, что действительно, летом в 1933 году МК рассматривал мой поступок непочтительного отношения к командованию военной школы после моей демобилизации. Оказывается, мне тогда вынесли выговор, но в учетную карточку не записали. Так я и ходил чистым как стеклышко, хотя в то время скорее было зазорным не иметь выговоров, чем иметь их. Если в тридцатые годы человек не имел выговоров, считалось, что он не работает.

— Теперь, что касается вашей гражданской реабилитации, - сказал следователь, - то этим занималась Прокуратура и Верховный Суд. Но нас инте-

 

- 83 -

ресуют показания на вас бывшего члена партии Ивановой (фамилия изменена. Эта женщина отбывала срок на Колыме, потом жила в Магадане. Т. И.). Как вы думаете, почему она это сделала? Заставили или сама?

— Не знаю.

— А вы с ней были близки?

— Да.

— Очень?

— Очень.

— Тогда понятно. Когда будете писать объяснение на ряд вопросов, которые я вам запишу, вы объясните и возможную причину поступка Ивановой.

— Хорошо.

Вторая встреча касалась уточнению данных моей биографии и учетной карточки. В этот раз следователь держался как-то проще и перешел на «ты». Через десять дней вопрос о моей партийной принадлежности решался на Комиссии партийного контроля ЦК. В этот день рассматривались дела двадцати или тридцати человек. В зал заседания нас вызывали по одному. В Комиссии заседало человек 15, а может быть, и больше. Помню только, что там были и военные, и штатские. После нескольких вопросов председательствующий спросил:

— Так что же вы хотите? Чтобы в партии восстановили и выговор сняли?

— Я боюсь, что сразу двух просьб будет много, - ответил я. - Вначале в партии восстановите, а выговор, наверное, потом снимут?

Члены комиссии одобрительно засмеялись.

— А вы в Москве останетесь или в Магадан уедите?

— Уеду в Магадан. Мне через два года полагается северная пенсия.

— Ну хорошо, идите. Решение мы вышлем в Магаданский горком партии.

Я вышел. Вслед за мной вышел и мой следователь.

— Поздравляю, Иван Степанович. В партии тебя восстановили, выговор сняли.

Я поблагодарил его, получил свой пропуск с отметкой и не чувствуя под собой ног вышел из здания ЦК, зашел в ближайшее почтовое отделение и послал телеграмму жене в Магадан.

«Сейчас состоялось решение ЦК партии. Все хорошо. Подробности письмом. Целую Ваня».

Через час получаю ответ:

«Телеграмму не поняла. Сообщи восстановили партию. Галя».