- 16 -

САННЫЙ ПУТЬ

 

Удивительная штука — воображение... Услышишь забытое слово, или ветер зашумит под окном не по-вчерашнему, что-то напомнит, и там, внутри, тихонько заноет, всколыхнется... какая-то муть раздвинется — и целый мир откроется, мир просторный с бесконечными дорогами, со всеми переживаниями, которые скрываются до поры, поджидают человека.

Печора... Зимняя Печора... Вдоль берега тянется унылый и почти безлюдный санный путь. Местами он пересекает покрытую льдом и снегом реку, иногда забегает в обросшую инеем тайгу и, поблуждав в таежных зарослях, выбегает вновь. Один раз в месяц на покрытых

 

- 17 -

мешковиной лошаденках в один конец везут письма и посылки, в другой — только письма. Единственный человек знает, что за шепот в письмах, какие просьбы и наказы... Какое тяжелое горе, сколько слез запечатано... А есть и такие слова: «Не жди меня, не терзайся... я никогда не вернусь». А как музыкально звучит имя этого человека — цензор.

Местами обоз встает, и люди в старых полушубках, дружно берутся за лопаты и разгребают наносы снежные полумесяцы да завитушки разные — фокусы печорских буранов. Тоскливо зимой на Печоре. Одинокость. Оторванность. Будто у края земли находишься. Ни слова теплого, ни заботы... Вот где по-настоящему вспоминается мама — вся видится, светится... Святится. В отношениях между Людьми мерзлота скрытая. Редко здесь жалеют. А если и бывает жалость, то не очень глубокая. Вроде: «Хороший был человек...»

А сколько здесь бродит песен недопетых!.. Стоит копнуть этот край непочатый оставшимся в живых.

Щелкнет таежный выстрел, вздрогнет робкий снег на ветках, чья-то душа встревожится — и опять тишина, опять безжизненность, лишь полозья саней поскрипывают, тянут свою сухую, ноющую мелодию. Но нет, выстрел не по беглецу, зимою бежать нельзя — пропадешь в тайге. Разве случайно попавший сюда сын Финляндии рискнет на лыжах, и то исчезнет бесследно, проглотится тайгою. Десять лет пройдет, а то и больше, но вспоминает такого Печора. Слухи идут в самые глухие и обросшие горем уголки, и там оцениваются лежащими на нарах, сидящими в кружок у костров, по косточкам разбираются людьми, повидавшими всякое, взвешиваются названными сынами мира преступного. В голове каждого зэка свободно умещается труднопроходимая тайга с ее ветрами и снегами дикими, с глазами зоркими, часто узкими... Мысль как белка скачет по деревьям, кружится над белым молчанием, песцом пробирается сквозь бурелом, переходит реки. Нет, в диких степях Забайкалья бродяге легче было. Его встречали хлебом и махоркой... теперь только пулей. Пуд муки за убитого беглеца и ситец на платье. У Жестокости, как у всего живого, был день рождения. И нет на Печоре ни одного зэка, кто бы не бежал мысленно. В том есть своя особенная сладость. За долгие годы скитаний на чужбине, по этому психическому Заполярью, где-то глубоко в сердце зарождается огромная потребность слышать теплое слово, каятся, что мало любил. Душою и телом согреваешься, когда выдумываешь себе любимую. С замиранием внутренним решаешься понарошку на побег. Обхо-

 

- 18 -

дишь зоркие секреты, вступаешь в поединок со зверем и, наконец, выходишь на солнечную Волгу, напиться воды родной, уронить на милую землю слезу невыплаканную, застывшую. Все говорят: «Не ходи домой! Там уже ждут тебя... И мать воды в рот набрала. Только по глазам понять можно: они выпрыгнуть готовы из слез...» Нет, идет, бестолковый. Затем и бежал, чтоб глянуть.

Воображение — чудо жизни. Оно способно из ослабевшего зэка сделать владыку мира. Столько глаз тоскующих смотрят через тайгу холодную в край, где есть хлеб и любовь. И нет над Печорой ни одной перелетной птицы, крыла которой не касалась любовь и зависть.

Гуляет босой ветер по этому суровому краю, охает. Качаются, скрипят старушки ели, кланяются редкому путнику, легенды косматые сказывают, сны навевают. Как дозорные, кутаясь в белые тулупы, смотрят с высокого берега на санный путь молчаливые кедры.

Вот прошнурковалась в тайге цепочка измученных людей и потянулась к другому берегу. Впереди, с автоматом на груди, в черном полушубке, идет солдат. За ним на расстоянии двадцати шагов, кто с котомкой, а кто и налегке, большинство в серых суконных бушлатах, топают зэки. Замыкается цепочка двумя конвоирами с овчаркой и двумя подводами. На одних санях вещи, а другие — на случай, если кто заболеет. Это отрицаловка — ненужные на Кырте (на Белой Горе) люди. Одни из них совершили в лагере преступление, их этапируют в места, где есть суд, другие перестали слушаться начальника. Характеристика многим дана отличная, чтобы другой «хозяин» не подумал, что от них избавились, как от отказчиков и картежников. Шесть десятков и пять человек. Тринадцать пятерок. И нашли же в цифре 65 цифру 13. Зэки суеверны. Иначе нельзя: все из личных наблюдений берется. Начальник конвоя на этот раз попался добрый — не погоняет, не кричит. И продукты выдал сразу на семь дней пути. Некоторые впервые наелись досыта. Семидневный паек за четыре дня умяли... А там что будет.

Направляющим идет Юрка Сайфудинов. На нем хромовая ушанка, поверх телогрейки натянута спецовка из чертовой кожи — непродуваемая. И неудивительно, если Юрка с самого Черта снял шкуру и сшил себе такую курточку. На вид Юрке лет тридцать пять. Лицо суровое, как сама жизнь этого края. Он мало похож на татарина. Походка твердая, уверенная. За плечами у Юрки вещевой мешок. Ни одному «шестерке» не доверяет он эту ношу. Там в

 

- 19 -

соленой треске спрятан самодельный нож, а другой нож, на цепочке, вместо крестика, всегда под рукой. Мало ли что... Без ножа ни шагу. Год назад отменили «вышак». Теперь самый большой срок — 25 лет. Резня началась с первых же дней существования Указа от 26 мая 1947 года. Кто-то пустил слух, что где-то сказал Ленин: «Преступный мир своими руками уничтожит себя...» Вот и Указ — режьтесь. За каждое убийство только 25 лет. Хоть тысячу задави - только 25 ИТЛ.

Идет Юрка... Брови сдвинуты. Он погрузился в себя, как подводная лодка в мутную воду. Хочется Юрке заглянуть в будущее. Что там поджидает? Но нет, будущего не раздвинуть Юрке, не посмотреть. И рада бы судьба рассказать, что ровно через сто дней по прибытии на место поставят его на выкатке леса бригадиром и чернобровый парень возле конторы оглушит Юрку обухом топора, а когда Юрка упадет, отрубит ему голову. Что поделать, нет у человека связи с будущим: языки разные, не поговоришь. Соберутся зэки возле мертвого тела, кто-то скажет: «Вот и все. Отгулял вороной...»

Если бы знал Юрка, что убийца его идет с ним рядом, где-то в середине цепочки, в бушлате и в шапке домиком. Но убийца и сам еще не знает, что убьет. Он просто молодой и веселый парень, не унывающий нигде. Зовут его Питерским. Судьба у Питерского тоже незавидная. Пережил блокаду, а потом попался с чем-то на работе. За Юрку дадут Питерскому 25 лет. Потом Питерский уйдет в побег с идущим впереди его Ешкой. Глубокой осенью в вологодских лесах нападут на беглецов волки. Первым упадет Питерский, и, воткнув нож в последнего зверя, потеряет сознание Ешка. А что делать — Россия. Звери везде.

Следом за Сайфудиновым Юркой идет Коля Копейка, харьковский. Это бывший вор. Его знают по Союзу. От левой брови через переносицу широкий шрам. Его в тридцатых на Востоке сонного рубили. Мужества этому человеку не занимать. Смерти не уступит дорогу. Месяц назад случилось на Белой Горе такое. Вечером в барак вошел зэк. «Копейка! Держись! Смерть твоя идет!» И пошел на Копейку с топором. Копейкина койка была в конце барака. (Заметить чадо, поединки были в моде.) Копейка с ножом в руке принял вызов и пошел навстречу. Можно было заметить, с какой уверенностью шел Копейка, и видно было, когда дрогнул пришелец. Он бросил топор под ноги Копейке и, взмолившись: «Коля, прости!», лег на пол. Коля наступил на топор, другой ногой слегка толкнул труса: «Не хочу руки пачкать. Выползай. При встрече со мной кланяйся низко...»

 

- 20 -

Никто Копейку не видел смеющимся вслух. Он мог скупо улыбнуться, когда все ржут. И все равно пройдет слух: «Копейку зарезали спящего».

Третьим идет Фока. Он убежит под вышку, когда зарубят Сайфудинова. Фока напоминает собой Фарлафа из поэмы Пушкина «Руслан и Людмила». (Много лет спустя его видели на Колыме, ходил без конвоя.)

Идут арестанты зимней Печорой, скрываются в тайге и вновь выходят на снежное полотно. До чего же они все разные! Две колоды карт перетасованы. И пятая масть существует здесь. Придумали. Но пока рано о мастях, масти только начинают возникать. Кому-то очень выгодно это. Здесь идет и Александр Александрович, человек думающий. Он говорит иногда: «Если они так умеют перетасовать людей, то непонятно, как не догадаются, что это даже им во вред! Слухи, что уголовники уничтожат сами себя, — это бред. Святые не знают, что будет, а тут...» Александр Александрович уважаем всеми. Его и урки не смели обижать. Есть такие люди на земле, есть!

Скулит у ног поземка лохматая, ласкается. Топай, топай, дите Севера, по снегу скрипучему... Никто не пустит поземку под бушлат, не пригреет. Только к мертвому на грудь взобраться может. А здесь пока все живые. Вот Женька, моряк, через плечо гитара в тряпошном чехле. Лицо у Женьки свежее, открытое. Что-то случилось на флоте, кому-то не угодил. А возможно, песни петь отказался, песни, душе неугодные. А здесь он поет, от души поет. Порой слезы в глазах, но поет, вперемежку со слезой. Так даже лучше, и про еду забудешь. В этом конце мира струны звенят по-другому. Климат не тот.

А вот хромает цыганок. Наверное, ногу натер валенками второго срока. И кажется братке, что все морозы сговорились, все ветры спелись и сдулись и щиплют его за нос и губы. Отяжелели ноги быстрые, умолкли струны звонкие, не до плясок ему, не до песен таборных. Было бы потеплее, да хлебца вдосталь... Уважают цыганка люди чуткие, куском хлеба с ним делятся и покурить дают.

За цыганком, едва переставляя большие валенки, плетется Укроп Помидорович. Никто его и фамилии не знает. Стукачам он неинтересен, уголовники его не трогают. Да нет ничего у этого Укропа соблазнительного. В вещмешке веревочки да баночки. Вот с. продуктами он аккуратен. Ножичек попросит, нарежет ломтиками... На сто лет вперед все рассчитает, но до чего обидно, ходят укропы помидоровичи на повале вокруг сосны, определяют направление

 

- 21 -

ветра, чтоб знать, с какой стороны подрубить, — а пайка маленькая идет за «умственный труд», кубы нужны. Бирку к ноге и...

А вот прячет свое мурло в меховой воротник пальто Набий. Это хлеборез. Под мышкой у бывшего хлебореза подшитые валенки. Вещмешок за спиной. Да колючий ежик поймет: хлеборез и вдруг подшитые валенки несет. Завтра, после привала, Набий обнаружит свои валенки с оторванными подошвами. Жаль, две тысячи расподошвились. А жаловаться некому. Еще морду разобьют. И поделам! Уж никто не пожалеет. До чего же похож Набий на Жданова!

«Давай, ребята! Давай! Еще немного! За поворотом деревня...», — подбадривает конвой слабеньких. Дурной пес рванулся, задышал яростно... гребет лапами снег сыпучий, погреться хочет, потрепать бы кого для сугрева… «Фу!» - дергает за ремень конвой. И пес смиряется, смотрит виновато на кормильца своего, мол, прости, не понял... А солнце показавшееся, как бы напомнив о своем существовании, задевает за ели... В тайгу линяет. Эх, солнце!

И вот она, на снежном бугре за изгородью, будто комячка в снежных лапоточках. Избы в два рядочка нахохлились. У каждой на голове вроде чалмы белой. Уставшие ноги быстрее затопали. Как же, тепло-то настоящее ждет в комяцкой избе.

Если бы деревня сейчас исчезла, как мираж, ноги отказались бы идти. Вспомнил Ешка свою деревню при виде этой, и потеплело на душе, сладко заныло сердце. А вот и на Печоре зима-то наша, Ярославская... Воспоминания вспыхнули, как сырые дрова, облитые керосином, покрылись копотью и, шипя погасли.

Доброго пути тебе, если ты добрый!