- 51 -

БАТЯ

 

Иногда хочется, чтобы поверили, но чем сильнее это желание, тем меньше верят. Какой-то нехорошей болью наполняется грудь, будто все самое живое, достойное начинает нарывать. И не в обиде дело. Разве можно обижаться на стаю волков? Ведь многие крокодила видели только на картинке, но говорили мне: «Испугался...» Меня часто одолевал страх. А обида — это когда знающий тебя не понимает ПУСТЯКА. Для меня нет пустяков. В желуде спрятан дуб.

Трое суток нас везли с Усть-Омчуга до Ягодного. Очень хотелось к людям. Двести пятнадцать суток в смертной, трое суток в дороге. Скорей бы к людям, скорей. И вот мы с Васей Назаренко заходим в большую камеру пересылки. Прямо в стене окно, шире двери. Слева и справа двухъярусные деревянные нары. Народу битком. Человек около сотни на ногах. И все громко говорят, кричат. В

 

- 52 -

углу — бочка-параша. Мы с Васькой к ней. Три дня и три ночи прошло. Правда, пить-то нам не давали. И трудно теперь понять: почему конвой не давал воды? Не помню, может, снегу бросал через решетку двери? И вдруг народ стал выходить. Ага, на этап. Но не все вышли. Двадцать пять каторжан остались. Каторжане находились в отдельном лагере. Я хотел закурить, но пачка папирос из кармана пропала. Трудно поверить. «В чем дело?» — спросили каторжные. — Украли папиросы. Подошли к двери и стали стучать. Надзиратель объяснил, что, если при шмоне найдут пачку папирос «Советские субтропики», вернут. Это был мой первый день, когда я стал политическим заключенным. Три пятьдесят восьмые статьи. Познакомились. Они все о нас слышали. Приняли нас как людей с того света. К вечеру их отправили в каторжанский лагерь. Остались мы с Василием двое. Куковали целую ночь. Фуфайка да ватные брюки. В камере стало холодно. Утром нас перевели в соседнюю. Полнехонькая камера. Воевать за место на нарах не пришлось. О нас уже знали все. Еще вчера рассказали надзиратели. Устроился я на нижних нарах. На верхние взобраться не было сил. Но ничего, тепло. Народу битком. И под нарами есть живые. Познакомился с соседом своим. Директор гиганта-завода в Москве. Забыл имя его. Их самолетом доставили на Колыму, четверых. Главный инженер из Харькова, за разглашение военной тайны с четвертаком. Другой с Одессы. Ух, какие волосы у него! Даже в тюрьмах не стригли дядьку. А может, справка была от врачей? Не помню. Но такое было. Встретился Александр Александрович Петров. Бывший корреспондент центральной газеты. Ну, этот сидел за стихи. Потом за умный побег дали ему четвертак. Господи! Жив ли, дорогой мой?! А сосед мой, директор этот... Да, славный старик, обаятельный. Все смешил меня своей наивностью. А смеяться глубоко мне нельзя: еще все больно было внутри. Хоть и пожилой мой сосед, а зрение — как у кошки. Мы с ним в подкидного играли до поздней ночи. И вот, я-то спиной сидел к параше, толкает меня: «Посмотрите скорей...» Повернулся, посмотрел... «Колымская любовь. Обычно под нарами такие свадьбы справляют. Вы не расстраивайтесь...» На его лице я видел ужас. А срок поймал он вот за что, с его слов: «Было указание тщательно проверить личные библиотеки и все брошюры врагов народа сдать. Я проверил. Сдал. Пришли проверять. Единственная брошюра — как я не заметил ее? Проклятый Троцкий подвел...» Да могли же с собой принести те, кто делал обыск. Директор не допускал такой мысли. Я его не стал убеждать, что такое бывает. Показал ему свою спину, плечи. Правда, плечи

 

- 53 -

уже не гноились. Сказал, что следственный отдел объяснил московской комиссии, что это я сам себя жег: печка железная в камере была (Мне больше делать было нечего). Ничего не сказал на это директор. Поморщился только. Всех четверых отправили в ЯНСТРОЙ. Будут работать без конвоя. Если и бывает вред от таких людей, то от их смирения, пресмыкательства. Я знаю, хорошие это люди, добрые, но я их не люблю.. Могу помочь, пожалеть!.. А заступлюсь — это точно. Но любить не могу. Ну что вот, надзиратель открывает камеру, заносят ужин. Мы с директором играем в карты. Надзиратель может бросить реплику директору: «Привыкаем?!» Александр Александрович вечерами читает свои стихи всей камере. Надзиратели стоят в дверях, слушают. И Боже упаси, чтоб надзиратель крикнул: «Петров! прекратите!..» Тут же надзирателя отправим на хутор бабочек ловить. А стихи о Сталине, о его пристяжных. О материнских слезах, о женах... И уважает надзиратель Александра Александровича. А прикажет начальство избить — будет исполнено. Почти все, как будет приказано. Только пинки помягче, пока в ярость не вошел. Но были среди тех и этих ПРАВИЛЬНЫЕ ЛЮДИ. Вот БАТЯ, про которого хочу рассказать, самый правильный. Как-то быстро нас взяли с пересылки. Девяносто километров до прииска Тангара.

Погода сказочная. Пурга несусветная. Кружится теплый снег. А где-то рядом, в пурге, радио. На всю жизнь запомнил: «Смилуйся, государыня рыбка...» Господи! Часто было мне плохо, но здесь, возле конторы управления тангаринского... фуфайка чуть прикрывает пупок. И долго не решались принимать. Все звонили. Мужики ворчать стали. Начальник конвоя сказал, что все из-за меня. Тангара не желает пускать меня в зону. Боится начальство... Им же голову открутят, если убегу. А до зоны двести метров. Что-то решили, повели. На половине дороги голова у меня закружилась, упал. Слышу рычание начальника конвоя: «Встать! Кому говорю...» Снег-то теплый, грязь. Затошнило... Стало горячо лицу. Я пополз, бороздя лицом грязный снег, чтоб остыло лицо... Вот ведь, бывает так... Конвой-то вдруг притих: «Слушай, а ты и вправду... Ну отдохни, полежи...» Потом отдал карабин второму солдату и помог мне встать. И не пустили меня в зону. Здесь, под вышкой, стоял изолятор из тонких бревен. В прихожей печка железная, две камеры с дверьми из арматуры. В изоляторе два маленьких окна без стекол. Пролезет солдатский котелок, не больше. В одно окошко видно дорогу, что ведет к вахте, и до самой вахты забор. Другое окно в противоположную сторону. Там подъем на сопку. Камеру за мной

 

- 54 -

не закрыли. На нарах сугробик снегу, через окошко налетело. Ушли надзиратели. Лежу на нарах, думаю. Слышу, стучат в стену с той стороны. Подхожу к оконцу. Пожилой солдат. Поговорили. Дал мне покурить. Оказывается, он стоит здесь на вышке. Охраняет зону. Снег перестал и почти растаял. Принесли в миске горячий суп с вахты. Хлеба солидный кусман. Суп горячий я выпил. Оттаял. Опять с вышки спустился ко мне охранник. Сказал, что его зовут Батей. Состоялся у нас разговор: «У тебя дров-то нету. И сегодня уж не принесут. Замерзнешь. Ты понаблюдай за дорогой, что к вахте ведет. Если кто появится, свистни. Я поставлю карабин к стенке и пособираю тебе на склоне сопки дровишек. Булды?» Боже мой, булды-то булды, но я растерялся... уж больно давно такого отношения ко мне не было. Батя добавил, что если погорит, то скажет, что по нужде бегал. Так внимательно я никогда в жизни не смотрел за дорогой. В те годы жил без очков: нельзя в очках в тех краях с моим характером.

Целую охапку принес Батя. И по палочке, через окошечко. Сходил Батя на вышку, принес солдатский бушлат. Протащили через полюбившееся мне окошечко. То снег летел через окно, теперь тепло проникло. Махорки пачку, газету и спички... За полчаса перед сменой караула полбанки тушенки передал. Затопил я печку... Потрескивают дровишки — экономлю. И до того хорошо и тепло на душе стало, столько невысказанной благодарности людям... Молодцы люди, не все отняли. Думал я в смертной: «Если заменят, никогда не буду плакать. В сердце только радости оставлю место...» А у печке, я и не подозревал... Наверное, в венах моих не кровь была, а слезы. Да... Вот вся моя «люблю» и вся «не люблю».

Двадцать дней сидел в этом изоляторе. Батя приходил с четырех до восьми вечера. Две вышки охраняли лагерь. Меня, как заядлого беглеца, удивило вот еще что. Принял Батя пост, спустился ко мне, дал пачку махорки и говорит мне, что сейчас он позвонит на ту вышку, по диагонали которая, что тот вышкарь придет сюда. «В очечко сыгранем. Деньги получили ноне. Так ты, Гена, посмотри за дорогой. Два коротких свистка, если что... Булды?» Батюшки! А на ту сторону можно уходить в полный рост. Сто процентов успеха. Безусловно, если бы я мог сообщить в зону об этом, я ни одной душе не сказал бы. Вот ведь какие повороты может делать сознание. Да подлянка-то есть подлянка в любом случае. Ну и что, что их ментами многие звали. А разве можно продавать или подводить мента?! Часто можно было слышать: «На подлость я отвечу подлостью...» А я вижу, здесь поставлен знак равенства. И когда

 

- 55 -

меня через двадцать дней выпустили в зону, я знал часы, когда с этого угла уходил часовой к Бате играть в очко. Ни сам... и другим не сказал.

А в зону меня выпустили неожиданно. Из Ягодного приехал начальник Первого отдела полковник Румянцев. Конечно, он знал, кто я. Может, для этого и приехал. А повел себя так: «За что сидите в изоляторе?.. Немедленно в зону. Это что еще за новости!» А через месяц привезли Ваську. Связали нас, привязали друг к другу и положили в кузов открытой машины. Сначала в Первый отдел доставили. Румянцев сказал, что пришла телефонограмма и он вынужден отправить на спец, под замок. На прииск Штурмовой. Я точно не знаю, но разговор был, что Румянцев исчез. Якобы за день до того, как пришло указание арестовать его. Я очень прислушивался к слухам, но это, как на промывке золотых песков — мутный поток... надо смотреть, что останется на лотке у съемщика. История ГУЛАГА знает, что произошло.

А я на Штурмовом был до смерти...

Сталина.