- 48 -

Школа в Ваенге

 

Какую Гвинею открыл Миклухо-Маклай? — «Черная стрела». —

Анна Ананьевна. Первая забастовка. — Стихотворные опыты. — Пионерлагеря. -

Выбор профессии. — Комсомол. Первые конфликты. —

Маршал Тито и имам Шамиль: в чем виновата собака? Противоречия в бытии и сознании. —

Я еду в Ленинград. Как есть дичь. — «Коварство и любовь». — «Теракт». —

Борьба с космополитизмом: неприятности у отца. — Смерть Сталина

 

В Ваенге—Североморске я учился со второго по девятый класс. В четвертом классе мою любимую учительницу Альбину Григорьевну, ушедшую в «декрет», замещала дама по прозвищу Туча (с ударением на последнем слоге), именно так она произносила слово «туча». С нею и произошел мой первый принципиальный конфликт.

На летних каникулах я прочел дневники Миклухо-Маклая. А в «Родной речи» описывались его путешествия, рассказывая о которых, Туча бодро ткнула указкой в африканскую Гвинею, велела нам запомнить место, которое посетил Маклай. Я с места пытался поправить ее ошибку. «Тебя никто не спрашивает!» Услышав такое, я в том же духе и ответил: «А вы, если не знаете, не лезьте учить». Тут же я был выгнан из класса и отправлен к ди-

 

- 49 -

ректору. Директор предложил немедленно извиниться, но я требовал указать на карте место, описанное Маклаем. Директор утверждал, что карта ни при чем, я же считал, что только карта и может нас рассудить. На следующий день я должен был явиться с родителями. Естественно, рассказал я об инциденте только маме. Утром, прогуляв первые уроки, пока мама ходила отпрашиваться на работу, я снова, теперь с мамой, оказался у директора. И снова от меня требовали извинения, а я апеллировал к карте. Пока беседовали, прошли еще два урока, и мы, ни о чем не договорившись, были отпущены домой. Назавтра я появился в классе как ни в чем не бывало. Через несколько дней наша Туча вдруг объявила, что прощается с нами: завтра выходит из «декрета» Альбина Григорьевна. Весь класс так громко грянул «Ура!», что даже нам самим потом стало неловко. Выход Альбины Григорьевны исчерпал географическую тему.

От книг, говорил в 68-м году один лагерный воспитатель, только клопы разводятся или другие неприятности. Мы прочли «Черную стрелу» Стивенсона и решили создать одноименную организацию. Задачей организации было рисование черной стрелы где ни попадя. Жизнь внесла свои коррективы: если на учебниках и тетрадях стрелка, нарисованная черным карандашом, была видна, то на стенах приходилось рисовать мелом, тогда над рисунком следовало писать — Ч. С. Месяца два нашей организации никто не замечал, потом зашушукались девочки. Наконец в класс пришла завуч, открыла чей-то дневник на последней странице и, указав на маленькую стрелку, грозно спросила: «Что это?» (Знала же, чей дневник открывать.) В нашей организации было пять членов: всех по очереди изобличили и потащили к директору. Держались мы геройски, объяснить, зачем мы рисуем эти стрелки, мы не сумели бы при всем желании. В результате всем нам влепили четверки по поведению за четверть. Тогда это было ЧП.

Следующий конфликт был серьезнее. Мы расстались с Альбиной Григорьевной, теперь с пятого класса нас учили предметники. Классным руководителем стала Анна Ананьевна, она же вела у нас историю. В старших классах она вела Конституцию СССР. Анна Ананьевна только что кончила пединститут и была направлена в Североморск по распределению.

Анна Ананьевна разительно отличалась от других педагогов. Те были с нами только в школе. За ее пределами мы лишь здоровались. Даже пионерский костер, хотя городок был окружен заросшими кустарником сопками, «разжигали» посреди школьно-

 

- 50 -

го коридора. Яркая лампа, несколько лоскутов красного материала да спрятанный под лампой вентилятор, который шевелил тряпичные полоски, изображавшие языки пламени, — вот и весь костер. (Первый такой пионерский костер разочаровал меня на всю жизнь.) Анна Ананьевна бродила с нами по сопкам, мы ее учили разжигать костры и объясняли правила безопасности (кругом были торфяники), она приглашала нас к себе, в свою десяти метровую комнатку, где поила чаем с конфетами, а иногда и пирожными. На переменах и после уроков вслух читала нам «Спартака» и рассказывала, как во время революции ее отец видел однажды на митинге Ленина.

Остальные учителя почему-то взъелись на нее. Конечно, не все. Но нападавшие были активны, порядочные же отмалчивались.

Учителя у нас были самые разные. Тепло вспоминаю Анну Григорьевну, преподавателя математики, она и уроки вела хорошо, и спросить можно было не только по программе. И еще Анна Григорьевна не протестовала, если на ее уроке под партой грелась бродячая собака. «Пусть сидит, если вы отвлекаться не будете». Сначала, конечно, отвлекались, потом вошло в привычку — на математике под партой собака — ну и что, ничего особенного. Нина Михайловна Федорченко преподавала физику, и без нее я, может быть, не окончил бы школу: во всех передрягах она была моей заступницей. Она имела преувеличенное мнение о моих способностях и, как я выяснил позже, видела во мне будущего Эйнштейна, так она говорила моей маме. Софья Ефимовна Спектр преподавала химию, руководила кружком, в котором я занимался. Благодаря ей я и поступил потом в Техноложку.

Эти учителя любили и детей, и свои предметы. Но в случае с Анной Ананьевной они спасовали.

Началось с того, будто она все врет про своего отца. Не видел он Ленина. Потом пошли разговоры про ее поддельный диплом. Кто-то из родителей обратился в политуправление (заменявшее в гарнизонах горком партии). Смысл заявления был приблизительно таков: если диплом действительно поддельный, Анну Ананьевну надо судить, не вовлекая детей в дрязги, если нет - прекратить травлю и сплетни. На какое-то время сплетни действительно прекратились. Потом все началось снова. На этот раз ее обвинили в краже. Будто бы она, когда навещала нашу заболевшую географичку, украла у нее простыни и серебряные ложки, но, испугавшись свидетеля (другой учительницы), выбросила

 

- 51 -

всю добычу в выгребной туалет. Старшеклассников, проходивших конституцию, пугали тем, что она преподает плохо и у них в аттестате будет тройка. В конце концов, Анна Ананьевна не выдержала: уволилась и решила уехать в другой поселок. На прощанье она пригласила нас к себе. Мы пили чай, а она говорила, что ни в чем не виновата (мы ее и не подозревали), что сил у нее больше нет, — и плакала.

Я был уверен, что плакать могут только девчонки — пацаны и взрослые плакать не должны, — и не соображал, что нашей «взрослой» учительнице всего 22 года и она впервые оказалась без мамы, среди непонятной даже ей вражды.

На следующий день Анна Ананьевна в школу не пришла, а мы объявили забастовку. Валя Иванова, Толя Гребенюк и я составили забастовочный комитет. Упоминаю себя последним отнюдь не из скромности. Заводилой была Валя, и когда она подошла ко мне, Толя был уже ею «завербован». Мы обсудили тактику: 1) штрейкбрехерам — темную; 2) отвечать на уроках не будем; 3) если кто боится — пусть говорит «не выучил»; 4) начинаем с первого урока.

Не помню, какой был первый урок. Спрашивают. «Не буду отвечать», «Не выучил», «Не буду». На доске мелом: «Верните Анну Ананьевну!» Первая учительница убежала со слезами. Ждем директора — никто не идет. Следующий урок: после первого же «Не буду отвечать» учительница уходит. Третий урок начинается сразу же с объяснения предмета и кончается домашним заданием. Четвертый и пятый проходят так же.

Вечером родителям звонят из политуправления: «Если завтра эта дурь не кончится, будем рассматривать как политическое выступление». Ближе к ночи — нас дерут, умоляют и снова дерут. Утром Вова О. идет к доске, потом другой. Наиболее «вредных» не вызывают к доске, а таскают к директору: «Кто затеял?» В ход идут и якобы сделанные признания, и «разоблачения», и многое другое. После следствия 65-го года, вспоминая школьные допросы, я удивляюсь: откуда у педагогов такая следовательская тактика? Впрочем, последствий не было. Только, идя к доске, нужную страницу дневника мы некоторое время закладывали фотографией Анны Ананьевны, если же грозила двойка или тройка, фотографию следовало незаметно вытащить, чтобы «не позорить А.А».

В это время папа уже работал в Доме офицеров, и я туда часто заходил. Утром там крутили кино для детей, вечером «до 16» не пускали. Ставил революционные спектакли Театр Северного флота.

 

- 52 -

Бывали гастроли. Музыка и вокал меня не интересовали, а на Райкина я не попал, зал не вмещал желающих, хотя он был довольно большой. В центре зрительских рядов красовалась убранная малиновым бархатом «ложа командующего», в его отсутствие пустовавшая. На передние ряды билетов не продавали — начальство пропускали без билетов. «Начальством» были все генералы и адмиралы, а также полковники и подполковники (соответственно капитаны 1-го и 2-го ранга) политуправления, свита командующего флотом и, наверное, работники СМЕРШа.

После нашей забастовки я зашел зачем-то к отцу. События были еще свежи в памяти, я буквально страдал оттого, что в нашей советской стране победила несправедливость. И вдруг я увидел Ленина! Он шел по коридору прямо на меня. В голове пронеслось: «Сейчас я ему все расскажу, Анну Ананьевну вернут в школу, и вообще все станет правильно». В следующую секунду я осознал горькую истину: загримированный артист, идет, наверное, в туалет, ведь сегодня постановка «Боевой 19-й», а Ленин умер, и никогда, никогда ему уже нельзя будет рассказать, что в нашей стране может побеждать несправедливость.

 

* * *

 

В шестом классе мы с Аликом Мефтахутдиновым и Вадиком Кауфманом начали писать стихи. Первое стихотворение помню до сих пор. На уроке истории я послал Вадику записку: «Я гот, а ты скот», он ответил тем же. Дальше — больше, стихи наши становились длиннее и несколько осмысленнее. Через некоторое время газета «На страже Заполярья» поместила мой опус «Растит нас наша партия!», там были и такие строки:

Но если залпы пушек

Нарушат мирный труд,

То новые «Катюши»

Отпор врагу дадут.

 

Врагов сумеем в логове

Их собственном найти,

И не одна столица

Нам ляжет на пути.

Я даже получил за эти стихи гонорар — 55 руб. (Мой друг Юра, написавший по просьбе соседей о том, что помойка перед их домом стоит переполненная, получил всего 19 руб.)

 

- 53 -

* * *

 

За школьные годы я дважды был в пионерском лагере. Первый раз после четвертого класса. Лагерь был в Карелии в Суо-Ярви. Все лето мы слушали воспитателей, которые читали вслух разные, не всегда интересные, книжки. Бродить по лесу было нельзя — там были (или могли быть) мины. На полянку, где мы располагались, или, очень редко, к реке мы должны были идти строго по проверенной тропинке. Кругом полно черники, мы разбегались с тропы, а воспитательница, не смея с нее сойти, кричала: «Вернитесь! Мины!»

В следующий раз родителям удалось уговорить меня после шестого класса. Нас отправили в Горьковскую область. В дороге я сочинил песню, которую мы распевали хором:

Мы едем, едем, едем в далекие края.

И все, кроме вожатой, хорошие друзья!

А вожатка злая, деньги отбирает,

с тамбура гоняет всех ребят долой.

Ой-ой-ой-ой!

В поезде жарища, все прохлады ищут.

Ей одной не жарко и ребят не жалко.

Карманные деньги отбирали у нас ради того, чтобы мы на остановках не покупали всякую снедь, а то могли отстать или запоносить. Меня вызвали на совет вожатых и обещали отправить домой. О деньгах, заплаченных за лагерь, я, естественно, не подумал, особенно туда и не стремился, кроме того, понимал, что конвоировать меня домой — изрядная морока для начальства; посему и не испугался, с этой песней мы ехали и дальше.

В лагере я очень сожалел, что меня не отправили домой. Начальником оказался отставной офицер, и весь месяц мы занимались строевой подготовкой, дабы поразить начальство из политуправления, которое в конце смены приехало нас инспектировать.

 

- 54 -

Единственным развлечением были ночные походы на кладбище — надо было одному прийти туда и оставить метку на какой-нибудь могиле, желательно дальней, потом шел другой, третий, а утром вся компания проверяла. Больше в лагерях (пионерских) я никогда не бывал.

Учился я неровно, шкодничал. Все мы более или менее шкодничали: могли натолкать карбида в чернильницы перед контрольной или засунуть на перемене в патроны электролампочек куски мокрой промокашки, по мере высыхания их лампочки одна за другой начинали гаснуть (Север — мы всю зиму занимались при электрическом свете). Хулиганили и вне школы. Но наша компания принципиально не курила, сравнительно много читала, мы часто собирались у кого-нибудь дома и играли: сначала в солдатиков, которых сами вырезали из картона, переведя на него через копирку фигурку из книжки или учебника, потом стали играть в «дурака», домино, шашки, шахматы. Держались мы дружно, поэтому нас и не трогали.

Однажды на перемене я оказался в классе один, без друзей. Я сидел на своем месте и читал. Не помню, кому пришла в голову идея: «Давайте покрасим Ронкину яйца!» (дело было на Пасху). Один достал из шкафа бутылку с чернилами, другой стал на шухере у дверей (и еще для того, чтобы не выскочили девочки), остальные, ухватив меня за руки и за ноги, поволокли на учительский стол. По пути я ухитрился схватить с парты чью-то ручку и, когда мне пытались уже расстегнуть ширинку, всадил под лопатку одному из своих мучителей перо так, что вынимать его пришлось в медпункте. Воспользовавшись тем, что меня отпустили, я соскочил со стола, схватил другую ручку и торжественно поклялся, что в следующий раз буду бить в глаз. На сем инцидент и закончился. А вместе с ним и перемена.

 

* * *

 

Вместо Анны Ананьевны у нас появилась новая историчка (она же классный руководитель) Нина Ивановна Сердюкова. Она была хорошим человеком и преподавателем, но у нее были муж и маленький ребенок. Ей некогда было разжигать с нами костры, бродить по сопкам и приглашать нас к себе домой.

В седьмом классе прошел слух, что после семилетки можно поступить в школу МГБ. Меня эта идея соблазнила, и как-то

 

- 55 -

дома за обедом я начал ее развивать. К моему удивлению, отец вдруг сказал «Убью!» и вышел из-за стола, а мама стала объяснять, что после десяти классов я смогу более основательно выбирать себе профессию и принесу в любой сфере больше пользы. Впервые о своей будущей профессии я задумался еще до войны и решил стать дворником — он имел право поливать шлангом двор, а иногда, в редкую для Мурманска жару, и нас. После начала войны я решил стать летчиком. Потом — биологом, но вскоре, когда мы стали изучать эту науку, выяснилось, что Мичурин и Лысенко давным-давно все открыли, следующему поколению осталось только считать кости у лягушек или тычинки на цветках.

 

* * *

 

В начале седьмого класса мы всей нашей компанией вступали в комсомол. Вступление наше осложняло одно обстоятельство — мы украли с бельевой веревки коврик, кто-то это видел, и хозяева пожаловались в школу. Мы не отпирались. Но, с нашей точки зрения, у нас было более чем бесспорное смягчающее обстоятельство: коврик мы взяли не для себя, а для бездомной собаки, чтобы подстелить под крыльцом, где она ночевала. Наше признание, с одной стороны, и бескорыстие — с другой, были приняты во внимание. Нам вручили комсомольские билеты.

На первом же классном комсомольском собрании опять произошел инцидент. Девочка, которая мне нравилась, все та же Тамара Шестакова (я ей даже подарил на 8 Марта «Поэму о Сталине», изданную в подарочном варианте), выступила с предложением: «Давайте возьмем обязательство — не болтать на уроках». Ежели бы мне предложили немедленно десантироваться на Уолл-стрит для победы мировой революции, я бы не задумываясь проголосовал, но тут взвился: «Послушай, Тамарка, ведь ты сама знаешь, что как болтала, так и будешь болтать, зачем обманывать! А можешь не разговаривать — ну и не разговаривай, при чем тут обязательства!» Разумеется, классная руководительница сказала: «Ронкин, покинь класс», что я и сделал.

Когда на другом собрании «решали» вопрос о проведении политинформаций, я опять выступил со своей точкой зрения: «Кто хочет читать газеты, тот и сам их читает, а кому неинтересно, тот и политинформацию слушать не будет». Вопреки логике, со мной опять никто не согласился, после чего школьный комсомол навсегда утратил мое доверие.

 

- 56 -

Вообще-то я считал, что наблюдаемый мною «бардак» — это отдельные случаи, а поддержи правое дело больше людей — и оно несомненно восторжествует. Правда, было и не совсем понятное. Например, история с Тито. Он же революционер, я же видел фильм «В горах Югославии» — там Тито, уступив своего коня раненому, шел впереди отряда партизан, навстречу пурге и врагам. Я помнил стихотворение «Югославскому другу» с рефреном: «Счастливый, ты помнил бесстрашного Тито!» — и вдруг «Тито — предатель!» Начал читать книгу Ореста Мальцева «Югославская трагедия» и бросил, не дочитав до конца. А дочитал я до места, где к «гаду» Тито приходит честный генерал. «Мерзкая тварь злобно оскалилась» — это о его собаке. В кино это был благородный пес, а тут на тебе — «мерзкая тварь». Собаку-то за что? Даже если Тито и предал коммунизм, собака этого понять не могла.

В восьмом классе мы проходили историю СССР. И тут я обнаружил, что Шамиль — предатель и англо-турецкий шпион. А в четвертом классе мы проходили его как национального героя, борца с царизмом. Я обратился к Нине Ивановне. Она мне объяснила, что Шамиль хотел присоединить Кавказ к Турции. Я согласился, но «ведь известно, что гнет бывает классовый, национальный и религиозный; Богдан Хмельницкий присоединил Украину к России, и это освободило украинцев от религиозного гнета, — то же самое хотел сделать и Шамиль?» Нина Ивановна согласилась со мной в этом пункте, но объяснила, что «ведь мы судим исторических деятелей с сегодняшней точки зрения, если бы Шамиль присоединил мусульманский Кавказ к Турции, то теперь там не было бы социализма, следовательно, объективно его деятельность была реакционной». Мне пришлось согласиться, но сразу же возник следующий вопрос: «А если бы тогда Россия присоединила к себе и Турцию, это бы тоже было прогрессивно?» — «С сегодняшней точки зрения — да». — «Тогда почему бы не присоединить ее сейчас? Ведь Шамиль тогда не знал ничего про социализм, а мы теперь всё знаем».

Учительница сказала, что сейчас у нее нет времени обсуждать этот вопрос и мы поговорим потом, а сама пошла к моей маме. «Зачем ты ставишь людей в идиотское положение, ну что она могла тебе ответить, да еще при всех?» — сказала мне мама.

Я, конечно, чувствовал некую провокационность своих вопросов. Страна наша боролась за мир, агрессоры с Уолл-стрит разжи-

 

- 57 -

гали войну. Мир — это было хорошо. Социализм — тоже хорошо, а капитализм — очень плохо. Надо было ждать поэтому, пока сами народы капстран поймут это. Но почему они не понимают? Я читал Жюля Верна, Дюма, Гюго, Джека Лондона — граждане этих стран не выглядели дебилами или трусами. И еще мне хотелось выяснить, почему нельзя на такие темы спорить, особенно «при всех», ведь чувствовал, что нельзя, алогически объяснить не мог. В конце года мы получали характеристики. К удивлению всей нашей семьи, в моей Нина Ивановна написала: «Способный, хорошо понимает математику, естественные предметы, однако главный интерес проявляет к гуманитарным наукам». Мы очень смеялись, так как я уже пропадал в химическом кружке, а гуманитарные — так мне же все было интересно!

На зимние каникулы я поехал в Ленинград. Тогда все в обязательном порядке подписывались на заем. Подписывался и отец, на одной из облигаций он написал «Валерий», она выиграла. Я мечтал о ружье, но папа сказал: «Ты всех кругом перестреляешь» и предложил выбрать что-нибудь другое. Я выбрал поездку в Ленинград. Выйдя с Московского вокзала на площадь Восстания, я растерялся. Стою, держу в руках бумажку с адресом и описанием дороги и соображаю. Ко мне подошел пожилой мужчина, очень оборванный, и предложил проводить до такси, я объяснил, что это мне не по карману. «Тогда до трамвая». Я согласился, хотя трамвайная остановка была видна (но идти провинциалу через площадь было лучше с провожатым). Мы прошли немного, провожатый остановился и спросил: «Мальчик, а ты мне заплатишь?» — «Сколько?» — «Десять рублей». — «За десять рублей я и сам дойду». — «Тогда я позову милиционера, я же тебя вон сколько вел». Я не испугался и, разыскав глазами милиционера, предложил подойти к нему, но мой провожатый тем временем исчез.

Я самостоятельно добрался до своей тети, жившей в знаменитом «доме Мурузи», в квартире, которая когда-то принадлежала Дяде Моисею. У тети Розы — сын с невесткой и внучка в двух комнатах. Сын контужен на войне, другой погиб. Ее сосед — тоже мой дядя, Бома, потерявший на фронте сына, в блокаду — жену. У него маленькая комнатенка и ненормальное, с моей тогдашней точки зрения, стремление к одиночеству: со своей сестрой он почти не разговаривает, только кивает головой в ответ на приветствие.

 

- 58 -

За каникулы я успел побродить по городу, несколько раз побывал в Русском музее и Эрмитаже. Жил я очень экономно, и к концу каникул единственный раз в жизни решил шикануть. Пошел в кафе «Невское» (на Невском, между Литейным и площадью Восстания) и заказал себе куропатку и мороженое. С куропаткой возился очень долго и гордо вернул ее официантке почти не тронутую. Забирая тарелку, она сказала: «Птицу едят руками». Знал бы я это раньше!

Вернувшись из Ленинграда, я решил запечатлеть свои приключения на бумаге — завести дневник. Попросил у мамы тетрадь для этого и услышал: «Вести дневник неискренний — скучно, искренний — опасно». Я уже догадывался почему.

 

* * *

 

В восьмом классе я на несколько месяцев «изменил» Нине Ивановне, своей старой классной руководительнице: перешел в класс с английским. «Классной» там была литераторша.

Когда проходили «Грозу», мы с ней снова разошлись во мнениях. Я был не согласен с точкой зрения Добролюбова, что самоубийство Катерины есть акт борьбы против «темного царства». На вопрос: «Что же она должна была делать?», я уверенно ответил: «Утопить Кабаниху!» Не думаю, что ее отталкивал мой экстремизм, ей казалось верхом наглости думать иначе, чем Добролюбов, точнее, чем написано в учебнике.

А тут мы выпустили «кинофильм», вернее, написали афишу: «Смотрите на экранах! Новый художественный фильм «Коварство и любовь»! Дети до 16 лет не допускаются, нервных просим не приходить. Роли исполняют...» Против ролей «1-й любовник», «2-й любовник», «возлюбленная», «пастух» и т.п. следовали фамилии учеников класса, зато роли убийц и злодеев мы поручили исполнять нелюбимым учителям. Классные художники нарисовали заголовок, а также пистолеты, кинжалы, бутыль с надписью «ЯД» и, конечно, череп и кости. Жора Рыбка своим хорошим почерком написал действующих лиц и исполнителей. В нашем классе учился парень П., уже несколько раз остававшийся на второй год. Основным его достоинством было умение взять зубами за спинку стул и поднять его до горизонтального положения. Кроме того, он был наш защитник в конфликтах со старшеклассниками. Вот он-то и подписался под листком как «директор картины», и листок был прикноплен к дверям.

Первая учительница, вошедшая в класс после перемены, посмеялась, прочтя нашу афишу, а после урока утащила ее в учи-

 

- 59 -

тельскую, где тоже было немало смеха. Но вот к нам явилась наша литераторша, грозно размахивая листком. «Это же преклонение перед Западом (мы действительно пародировали то, что нам было известно о тамошних боевиках) — и название как у американского боевика: «Коварство и любовь»! (Шиллера я тогда не читал, но знал, что название из какой-то классики). Кто писал?!» В классе смешки.

«Значит, так, тут подпись П., его и будем исключать из школы!» П. действительно могли исключить, пришлось встать мне: «Ну, я писал». — «У тебя почерк плохой, это не ты!» — «Ну, сочинял». — «А кто писал?» — «Не скажу». — «Нет, скажешь!» — «Как вы думаете, кто лучше знает, скажу я или нет, вы или я?» Тут последовала тирада о том, что только трус не признается в своих проступках, и Жора встал. Мне же за отказ назвать сообщника были обещаны всяческие кары. Но педсовет не посчитал нашу афишу «преклонением перед Западом», и на этом история почти закончилась.

Мы, однако, «затаили хамство». Случай скоро представился. Однажды после уроков мы убирали кабинет под надзором нашей «классной». Когда все уже блестело, она построила нас и под конвоем проводила до раздевалки. Мы — Юра Левитский и я — встали первыми и, выйдя за дверь, спрятались в туалет, а потом, когда все прошествовали мимо, вернулись в класс.

Все содержимое урны мы разбросали по полу, тряпку, коей вытирали доску, забросили на плафон, несколько парт поставили на попа, а на доске написали: «Содом и Гоморра!» Выглянув из двери, увидели многочисленную комиссию, шествующую по коридору, переждали, пока она зашла в соседний класс, и — бегом в раздевалку. Комиссия была из гороно. Ребята, находившиеся в коридоре, рассказывали потом, какой крик слышался из нашего класса. Убежать из раздевалки мы не успели. «Классная» застигла нас там и, естественно, устроила скандал. Мы же отговаривались тем, что забыли в раздевалке рукавички и вернулись за ними.

Назавтра после уроков было классное собрание. Мы с Юрой стояли по разные стороны учительского стола, лицом к ребятам, и слушали про то, как мы вчера уронили честь класса. Не только нам, но и всем остальным тоже на «честь класса» было наплевать, а втык, полученный нелюбимой учительницей, всех радовал. Опять с нас требовали признания. Я ехидно объяснял, что признаваться нам не в чем, а в истории с афишей «я же признался, когда был виноват»... Учительница в очередной раз принялась пересказывать, что она вчера увидела, войдя в класс: «А на доске — "Содом

 

- 60 -

и Гоморра!"» Мы прыснули. «Они еще смеются! Раз смеетесь — значит, ваша работа!» Я трагически повторил: «Содом и Гоморра!», и класс грохнул. «Вот, — сказал я, — они тоже смеются». Нас отправили домой дожидаться решения педсовета.

Утром меня перехватила физичка: «Валерий, я за тебя вчера поручилась, возвращайся в класс Нины Ивановны». Нина Ивановна за меня тоже поручилась и просила вернуть к себе.

 

* * *

 

В девятом классе я решил не безобразничать, но все-таки однажды сорвался. Повод был гораздо серьезнее. Антисемитизм медленно, но верно внедрялся в общественное сознание. Я все чаще слышал, что «евреи всю войну сшивались в Ташкенте», «стреляли из кривого ружья» (т.е. из-за угла) и тому подобное. В дискуссии я не вступал, так как тех, кто такое говорил, и без того в школе особенно умными не считали. Но вот арестовали врачей-вредителей. В классе собрание. Учительница, рассказав о разоблачениях, подчеркивает: эти отщепенцы не должны давать повода обвинять всех евреев. Тут встала моя одноклассница по прозвищу «Бэ-У» (БУ — «бывший в употреблении», интендантский термин: девица эта когда-то оставалась на второй год, сама из себя выглядела очень взрослой, единственная из девятиклассниц ходила на танцы в Дом офицеров). «По-моему, — заявила Бэ-У, — их (евреев) давно надо было всех выгнать из СССР». Я схватил тяжелую чернильницу и запустил ей в голову, мне повезло — я промахнулся, и чернильница с грохотом ударилась о школьную доску. Нина Ивановна совершенно спокойно обратилась к моим друзьям: «Кауфман и Рыбка, выведите его из класса». Вадик и Жора заломили мне руки за спину и со смехом вытащили в коридор. Последствий мой «теракт» не имел.

 

* * *

 

Между тем неприятности начались и у отца. Я слышал две версии происшедшего. Приближался праздник (7 ноября?), и в Дом офицеров зачастили начальники, проверявшие подготовку к торжеству. Посыпались указания: «Это перевесить сюда, это туда». Отец отдавал команду, и матросики перевешивали картину или лозунг. Один из чинов спросил отца: «А почему повешено так?» — «Полковник такой-то приказал». — «Неужели у вас нет собственного вкуса? Вот это должно быть здесь, а это там!» Отцу надоело, и, вообще-то не храбрый перед начальством, он ответил: «По мне

 

- 61 -

прикажете вверх ногами повесить — повешу», — и указал на шишкинских «Мишек». (Подругой версии, слышанной мною от В.М. Смирнова гораздо позже, отец ответил: «По мне прикажете повесить — повешу, прикажете к стенке поставить — поставлю», — и указал на иконостас Политбюро. Ночью был шторм, стенки щитового здания дрожали, и один из портретов упал.)

Началось следствие. Отца перевели в другую часть, и домой он стал приходить чуть ли не ночью. Уже потом родители мне рассказывали, что начальник его в характеристике, указав массу различных служебных упущений, кончил ее стандартно: «Партии Ленина—Сталина предан». «Надо же было осмелиться написать такое еврею!» — восхищались родители и знакомые: отсутствие этой фразы в той ситуации означало немедленный арест. Вообще, наши знакомые тогда не бросили нас, приходили, узнавали новости. Отец ходил на допросы, но, слава Богу, не в особый отдел, а в политуправление. Помню вопрос, заданный ему там: «В 27-м году вы были в Ленинграде. Поддерживали ли вы тогда зиновьевскую оппозицию?» — «Нет». — «Так значит, уже тогда вы выступили против секретаря обкома?» Бедный папа! Куда ни кинь, все худо.

Отрицательная с деловой точки зрения характеристика обернулась исключением отца из партии и демобилизацией за два года до выхода на воинскую пенсию (какая-то часть его стажа считалась фронтовой и шла с коэффициентом). Но тут умер Сталин. Чем кончилось бы дело в ином случае — остается только гадать.

Я искренне горевал, ходил на траурный митинг. Видел, как плакали учителя. Плакала и Софья Ефимовна, учительница химии. Уже через несколько лет я спросил у мамы: «А она-то чего плакала?» — и услышал в ответ: «Боялись погромов, считали, что только Сталин удерживает страну от этого».