- 165 -

ИСТОРИЯ АНДРЕЯ ЗИМАКОВА

— Вам, на ваш суд, отдаю я свою жизнь, — обратился ко мне сразу же Андрей Зимаков, — и хочу услышать от вас: кто я, по-вашему, есть? Палач или мститель? Но для того, чтобы по совести ответить на этот вопрос, вы должны знать все...

Мы уселись на нары, и Зимаков начал свой рассказ:

- Моя история похожа на великое множество других. Потому, чтобы не наскучить вам, я опускаю подробности. Скажу только, что родители мои и до революции знали горькую нужду (а прадеды мои были крепостными), хотя и обладали большим терпением и трудолюбием.

И после октябрьского переворота продолжали землю любить (это у них в крови): каждая ямка, что оставалась на месте вывернутых голыми руками камней (на той каменистой десятине, которой нас большевики одарили), была полита их потом. Старались не зря. К роковому 1928 году было у нас две коровы, пара лошадей, и куры завелись на дворе, и гуси... Но надвинулся страшный год — и точно смерч прошел по селам, по деревням, опустошил он хозяйства наши и обездолил миллионы крестьян. Вы ведь, конечно, помните это слово: коллективизация. И это не просто слова: ликвидация кулачества как класса.

Правда, отца моего в ту пору еще не собирались ликвидировать: его не считали кулаком. А предложили ему для начала вступить в колхоз и отдать туда коров, лошадей и всю другую живность.

Ну, вы и сами, верно, знаете, каково это крестьянину — расстаться с лошадкой или с коровкой, которых, точно детей своих,

 

- 166 -

с самого рождения пестовал. Отдать в чужие алчные неблагодарные руки. Отец уперся. Забыл истину: кряхти да гнись, а упрешься — переломиться.

— Вступать в колхоз, — сказал отец, — отказываюсь. И отдавать вам то, что кровавым потом нажито, - тоже отказываюсь! Его объявили подкулачником. Затем —кулаком.

Страшнее этой клички — понимаем мы теперь — и представить себе трудно.

Спустя несколько дней явился к нам в дом председатель сельсовета Васька Парамонов с целой бандой голоштанных лодырей и пьянчуг. Окружив отца, они предупредили:

— Не приведешь до вечера весь свой скот - пеняй на себя... Трахнули калиткой, выкрикнули напоследок ругательства. Ушли. Отец угрюмо молчал, мать причитала, дети плакали. Нас к тому времени было уже четверо — три мальчика и девочка. Помогали отцу с матерью, трудившимся от зари до зари...

Мать, повиснув на шее то у одной, то у другой коровы, причитая, оплакивала их. Отец допоздна не выходил из конюшни — по старой привычке своей разговаривал с лошадьми.

Ночью отец закрутил калитку проволокой, чтобы никто не мог войти во двор...

Через пару дней приехали представители из Центра. Отец никого не впустил. Бледный, вооруженный оглоблей, он охранял калитку. Но бандиты повалили забор вместе с калиткой и ворвались во двор.

Отца связали и увезли в сельсовет. Мать плакала, молила пощадить. Напрасно. Злодеи только смеялись. И над нашими детскими слезами - тоже смеялись!

Своими стенаниями мать собрала целую толпу односельчан.

Иные из них глядели безучастно, а иные выкрикивали, обращаясь к грабителям:

- Почто отнимаете?

- Своими горбами наживали!

...Спустя несколько часов отца привезли обратно. Мы все так к нему и бросились... Может, смилостивились? Может, упросил?

Нет, не таковы они были, чтобы смилостивиться. Дали отцу еще сутки, "чтобы одумался".

Долго стоял он возле коровника... Потом достал большой нож и принялся точить его о камень.

- Ты что задумал? - кинулась к нему мать.

 

- 167 -

Он не отвечал и продолжал точить.

Мать заплакала во весь голос, опять собрались соседи. Долго они говорили с отцом, и я слышал, как он повторял одно и то же:

— Перережу скотину, а им не отдам...

Наконец, одному из соседей удалось отобрать нож.

— Вы за отцом присматривайте. В случае чего — меня зовите, — сказал он нам, уходя.

Мы старались как бы невзначай — присматривать. Видели, как отец медленными шагами прошел в конюшню, как обхватил шею Буланого и долго, долго о чем-то говорил — не то с лошадью, не то с самим собою...

К ночи все смолкло.

Они ворвались к нам ровно через сутки, в полночь. Во главе с Парамоновым. Все были вооружены. С ними было и несколько красноармейцев с винтовками. Нам было приказано собрать необходимую одежду, кое-что из домашней утвари и продуктов. Особенно люто подгонял нас Парамонов. Мы все кричали, цеплялись за мать, а с нею сделалось что-то вроде столбняка. Отец обвел нас взглядом и кинулся на Парамонова. Тот оглушил его рукояткой нагана по голове. Отец свалился на топчан.

А перед рассветом приехал грузовик. Нас погрузили в кузов. Туда же, в кузов, вскочили вооруженные красноармейцы (попробуй — убеги!). Нас отвезли на ближайшую железнодорожную станцию. Там стояли в тупике товарные вагоны. Нас втолкнули в один из этих вагонов и задвинули дверь.

Что дальше? А вот что.

На смерть мы пошли. На смерть нас и послали.

Ну, оказались мы в товарном вагоне. Темно там было, душно. Кто-то чиркнул спичку, и мы увидели: у торцовых стенок на полу сидят люди, а возле них лежат их пожитки. И все они такие же "кулаки", как мы, только из других деревень.

Утром - перекличка. Оказалось - сорок семь человек. Были и старики и старухи, женщины с детьми, и две из них — с грудными. Перепеленать негде было, да и нечем. Весь скарб был свален в кучу, и никто не знал, где что лежит. И обмыть детей нечем было: почти сутки простояли без воды... Только на вторые принесли два ведра из паровозного тендера — мутную, с пятнами масла воду. Был конец августа, дышать нечем. Жажда томила всех, в особенности - детей. Все время стоял душераздирающий детский крик, но вы думаете, кто-нибудь отозвался?

 

 

- 168 -

А вечером второго дня перегнали нас всех в другой вагон, оборудованный двойными нарами из неструганных досок. Детишки кричали от боли, причиненной занозами (лес рубят — щепки летят, а тут — занозы!). Одна дверь вагона была забита наглухо, возле нее - дыра для оправки. Из четырех боковых люков два были задраены, а два — зарешечены. И вот эта-то тюрьма на колесах увозила нас в неведомое будущее, а точнее - в никуда.

Перед отправкой каждую семью заставляли подписывать какую-то бумагу. Когда выкрикнули нашу фамилию, Парамонов сунул отцу бумагу, ткнул пальцем, ухмыльнувшись злорадно:

— Тут, Зимаков! Тут подписывай! Отец плюнул ему в лицо.

Парамонов выхватил из кобуры наган. Стоявшие рядом схватили его за руку, оттолкнули от двери.

— Ничего, — ухмыльнулся, отступая, Парамонов. — Я тебя и под землей найду.

Вот так, в смраде и духоте, страдая от невыносимой жажды, в криках, стенаниях, протащились мы двадцать с лишним суток. Появились вши, через несколько дней их уже просто сгребали с одежды. Через десять дней заболел братишка, старше меня на два года, а следом за ним - мать. На каждой наре в жару метались больные. На каждой станции требовали врача. Врач не приходил.

На одной из станций отец выломал несколько досок из вагонной обшивки. Часовые открыли стрельбу. Тут же к нам кинулось несколько человек в форме НКВД. Однако, узнав в чем дело, пообещали вызвать врача. Нам было приказано заделать отверстие в стенке вагона.

Через час пришла врач. Никого не осматривала. Ни о чем не расспрашивала. Осторожно отстраняясь, подала градусники, осторожно приняла их обратно. Записав фамилии больных, температуру, так же бесстрастно удалилась.

А еще спустя час приехала санитарная машина и забрала четверых больных, в том числе мою мать и брата. Отец требовал, чтобы взяли и его, и нас — мы должны быть возле больных. Напрасно!

Когда санитарная машина тронулась, отец, растолкав конвоиров, бросился бежать за машиной...

- Стой! - крикнули ему.

Отец даже не обернулся.

- Стой, стрелять буду!

 

- 169 -

Отец продолжал бежать за машиной... Грянули два выстрела, за ним - третий. Я видел, как отец упал. И в ту же секунду дверь вагона наглухо захлопнулась. Мы втроем, оставшиеся сами, кричали, плакали, стучали в беспощадную дверь. Наутро мы узнали, что отец убит. Одна из пуль, пробив спину, попала в сердце. Его привезли в больницу уже мертвым. "За попытку к бегству".

Не та ли оформляла, что за пару часов до этого раздавала в вагоне градусники?

Я помню, старый стрелочник, узнав о гибели отца, все вытирал глаза, сморкался и опять вытирал глаза:

— Гады... — бормотал он чуть слышно.— Убили человека. Ни за что, ни про что.

Так мы, трое, остались без матери и без отца. Крик моей сестренки заглушал стук колес.

Так мы ехали до самого Красноярского края! А там — из вагонов, на машинах — в лес! И — на голую поляну, где только и была хибара лесника. Живите, как можете.

Поселили нас всех (сорок два человека, ровным счетом по перекличке) в этой хибаре. И стали мы жить. Женщины принялись стряпать, мужчины - разводить костры.

Чтобы сберечь жалкие запасы продуктов, мы с братом собирали в лесу грибы, бруснику.

Был возле нас плотный мужчина с дробовиком, который не спускал с нас глаз. На этом обязанности его кончались. Стрелять для нас дичь? Разумеется, отказывался. Этого умельца сменяли другие, также с дробовиками: ходить дальше ручейка нам не разрешалось. А ручеек змеился неподалеку от хибары...

Еще через пару дней начальники приехали, пять поперечных пил привезли: работайте!

Я так ясно помню это все, будто было только сейчас, понимаете? Работали. И повторяю — жили. Зачем? Это уж другой вопрос, но жили. Старший брат мой уже работал на лесоповале (слыхали такое звонкое словцо: лесоповал!), на обрубке сучьев. Ни техники безопасности тебе, разумеется, ни инструктажа. Кончилось все бедой — брата моего придавило упавшее дерево. Через два дня он в больнице и скончался. Нас с сестренкой как малолетних и не имеющих средств к существованию отправили в детдом.

Не в обычный детдом. Ведь мы с сестренкой не просто были детьми, а отродье кулаков — спецпереселенцев. Так какое же для

 

- 170 -

нас могло быть равноправие? Нас отправили ни много, ни мало: детдом для малолетних правонарушителей

В детдоме, кроме нас, "правонарушителей", так сказать, на следственных, по пословице - яблоко от яблони не далеко падает находились еще мелкие воришки, грабители, а чаще всего — беспризорные дети, так или иначе лишившиеся родителей.

Влияние воришек очень быстро сказалось на остальных. Были они и поопытнее, и посмелее. Другие дети, еще ничего не испытавшие, сдавались им на полную милость: лишь бы побоев избежать! А как их избежишь, если не подчинишься во всем самым "битым", самым "опытным". Волчьи законы взрослого мира легко проникли в жизнь детей.

Девочки находились в другом конце двора, отделенном высоким забором; однако 15-и 16-летние мальчишки легко одолевали это препятствие, а затем хвастались своим приятелям: мол, "Танька беременна", а "Манька родила".

В нашей "корпорации" (было у нас несколько "корпораций", весьма похожих) мальчишки, разумеется, из самых отчаянных, "стреляных" и "битых" — готовились к побегу. Я упросил их взять и меня. Под воскресенье, в ночь, когда остались только дежурный и привратник, мы убежали. Было нас четверо. Зная, что будут искать, мы перекочевали в город Канск и обосновались в подвале полуразрушенного дома. Чтобы выжить, надо было уметь добыть и уметь не быть пойманным.

Несколько раз я попадал в милицию и всякий раз благополучно смывался. Окружение, в котором я находился, научило меня скорее дурному, нежели хорошему. Я ловко извлекал содержимое чужих карманов, взбирался, как обезьяна, по водосточным трубам на верхние этажи, выставлял рамы окон и даже грабил ночных прохожих, что на нашем языке называлось "гоп-стоп".

Однако сколько веревочке ни виться, а концу — быть. Я оказался в колонии для малолетних преступников (теперь-то уж хоть за дело), и хоть называлась она колонией, от тюрьмы ничем не отличалась.

Изведал я и карцер, и побои, и многое другое, зато обучился и ремеслу, стал неплохим токарем. Получил и общее начальное образование. Научился и книжки читать. В особенности полюбил "Отверженных" Виктора Гюго.

К шестнадцати годам меня сочли более или менее "исправившимся", выдали паспорт, освободили. Я устроился на работу то-

- 171 -

карем 4 разряда на Челябинском тракторном заводе. Оттуда в 1942-м меня и взяли на войну.

Недалеко от Ростова, будучи раненым, попал в плен. Вы сами хорошо знаете, что это значит у нас, попасть в плен.

Да, то, что я мог бы рассказать о пережитом в немецком лагере, не вместилось бы в одну книгу. Даже самого большого формата. Терпел я, как терпели другие. И лелеял, как лелеяли другие, одну надежду: бежать. По мере того, как нога заживала - моя надежда на побег увеличивалась. Где-то недалеко от нашего лагеря действовал партизанский отряд. Мы надеялись, что найдем его и вольемся, так сказать, для совместной борьбы.

Как-то раз партизаны разгромили небольшой отряд немцев. И те решили прочесать весь лес, чтобы с партизанами покончить. И тут немцы столкнулись с кучкой вояк, которые сами вышли навстречу, объявив себя дезертирами. Их привели к нам в лагерь ночью. А утром, на поверке, я увидел среди них Парамонова...

Мог ли я ошибиться? Ведь прошло столько лет!.. Нет, я узнал его — не только по шраму на лбу, нет, я узнал его по многим мимолетным признакам, которые затрудняюсь описать, но которые горят, горят в моей памяти с того памятного дня!

Нет, я не ошибся! Много раз в этот день я проходил мимо него и все всматривался, всматривался в ненавистные черты, запечатлевшиеся в моей душе настолько хорошо, что я и в детдоме "для малолетних преступников", и позднее, на фронте, и в немецком плену много раз вскакивал среди ночи, разбуженный все одним и тем же без конца повторяющимся сном: Парамонов поднимает сапогами доски нашего опрокинутого забора! Парамонов — хозяйничает в нашей избе и глумливо отдает приказания побыстрее нас уничтожить. И, наконец, Парамонов — в нашей тюрьме на колесах. Он злобно-усмешливо говорит отцу: "Я тебя и под землей найду".

Я метался в поисках решения. Что делать? То, что я д о л ж е н ему отомстить,— это я чувствовал. Но как?..

На следующей поверке я пристроился поближе к нему, чтобы точно расслышать его фамилию.

— Глухов! — выкликнул немец, и Парамонов, как положено было, сделал два шага вперед, выставив номер на груди. Немец глянул на гимнастерку, сверил номер и продолжал выкликать следующих...

 

- 172 -

Нет, я не чувствовал себя предателем. Ни тогда, ни теперь. Разве простили бы мне убитый отец и мать с братишкой, канувшие в никуда, и другой мой брат, убитый на лесоповале, и сестренка, если бы я, имея хоть какую-то возможность отомстить, промедлил?

И я принял решение. Нет, не вскидывайте надменно брови, Лев Исаевич, — бросил рассказчик Леви. - Я мстил не вашему красному комиссару, я мстил разрушителю моего родного гнезда, убийце моих близких.

- Однако о красном комиссаре вы вставили не зря. Значит, если б он даже не убил ваших близких... — едко начал Леви.

— Позвольте, не перебивайте меня. Я мстил только за моих близких. Ежели мой рассказ вам неприятен, — не слушайте, как я предлагал вам уже. Не слушайте, но не мешайте. Так вот. Я принял решение. Сначала зашел в общую уборную, недалеко от вышки часового. Но там никого не было. Тогда я зашел за стенку и крикнул по-немецки часовому (проведя детские годы среди немцев-колонистов Поволжья, я хорошо знал этот язык):

— Скажи начальнику, чтобы он меня немедленно вызвал. Я ему должен сообщить об очень важном деле как можно скорее.

Спросив мою фамилию, часовой закрутил ручку телефонного аппарата... Я пошел в барак.

Не прошло и четверти часа, как меня вызвали.               

— Ты немец? - спросил дежурный по лагерю, немало удивленный моим немецким языком. - Нет? Почему же ты гак хорошо говоришь по-немецки?

Я объяснил.

— А зачем просил тебя вызвать?

— В лагере находится большевистский комиссар и скрывается под чужой фамилией, — ответил я. — Мы с ним из одного села, я многое о нем знаю и могу многое рассказать...

Немец протянул мне сигарету. Не успел я ее выкурить, как пришло лагерное начальство. Дежурный вытянулся в струнку и доложил обо мне. Я тоже встал.

— Так откуда ты знаешь, что он комиссар? Я начал рассказывать...

Вскоре привели Глухова-Парамонова, меня же поместили в соседней комнате, приказав сидеть тихо, пока не позовут.

 

 

- 173 -

Сердце мое колотилось. Вот при каких обстоятельствах я должен был встретиться с погубителем моей семьи. Нет, не фиглярствуйте, дорогой Лев Исаевич, не фиглярствуйте!..

— Я? Да я просто улыбаюсь, — отозвался Леви, не отводя горящих глаз от Зимакова. — И с интересом жду продолжения.

— А рассказываю я не вам, — отрезал Зимаков. - Хотя и должен сносить ваше присутствие в этих стенах, куда заточили меня ваши красные комиссары!

— Однако ведь и я заточен, — невозмутимо возразил Леви.

— Тем паче. Вы и в тюрьме "правовернее папы". Ясно!

— Продолжайте, пожалуйста, — попросил я Зимакова.

— Да. Простите, что отвлекся. На чем бишь я кончил? Да... Ждал я час, ждал другой этой встречи, лицом к лицу. Наконец — зовут!

— Подойди ближе, — сказал мне начальник лагеря. - Посмотри внимательно на этого человека и скажи: знаешь ли ты его?

Мне ли его не знать? Мне ли не помнить? От одного взгляда на него кровь так и кинулась мне в голову.

— Знаю, - ответил я.

— Как его фамилия?

— Парамонов! - сказал я.

Они вызвали переводчика и стали допрашивать Парамонова... Тот утверждал, что никакой он не Парамонов, а Глухов, уроженец Кировской области, такого-то села...

Я рванулся что есть силы и нанес удар по ненавистному шраму. Немец отстранил мою руку.

— Это мы умеем делать лучше тебя, — сказал он елейным голосом.

На третьем или четвертом допросе Парамонов сознался во всем, более того (вот она, честь и совесть "ваших", Лев Исаевич!) выдал трех советских офицеров. Что же касается его самого, он был повешен перед самым лагерем. Да простит меня Бог или не простит, но никогда я так не радовался, как тогда, когда вешали на моих глазах этого палача.

Ну вот. Основная часть моей исповеди. Остается досказать только, что в лагерь меня больше не послали, а поместили в особую команду из восьми человек, я в ней был девятый. Видно, ко двору пришелся: в переводчиках мог быть. Да, по нашим темным временам уж слишком хорошо я знал немецкий язык, слишком хорошо...

 

- 174 -

Однажды вызывают меня к начальнику лагеря, а за его столом — другой, в гражданской одежде сидит, а сам начальник сидел сбоку. Стало быть, к самому высокому начальству! Рассыпается обо мне начальник в самых лестных словах: мол, такой-то я и такой-то, и немецкий язык к тому же хорошо знаю.

Тот, в гражданской одежде, слушает, слушает, кивает. Потом ко мне: дескать, мой рассказ его интересует как писателя, и в частности то, что сделали большевики с моей семьей - это тема для большой повести... Меня будут, - обещал он, - содержать в хороших условиях, а в взамен должен буду рассказывать не только о себе, но и о других семьях. И по возможности - точно: семьи, даты, места, где все это происходило...

фамилия его была фон Ляуфер, и он не забывал подчеркивать этого, то бишь свою принадлежность к дворянству. Однако многим приходилось видеть, как этот самый "фон" пытал столь гнусно, что и обыкновенный палач устыдился бы. Да. Ну, а книгу по моим рассказам он писал добросовестно и дотошно.

Голос у него был тихий, вкрадчивый, всегда — елейный: можно было бы подумать, что он — пастор, призывающий к добродетели с церковного амвона.

Однако таким же вкрадчивым голосом он допрашивал и свою жертву.

— Позвольте спросить, как именно? - вставил Леви.

— А очень просто. Выбивал зубы, дробил челюсти, ломал руки и ноги, топтал еще живого человека по ребрам. И все-таки - не извольте радоваться: дескать, немцы-немцы, а "наши" - это "наши". Теперь-то я узнал, что во многом фон Ляуфер нашему гражданину следователю уступает. Кстати, помнится, совсем недавно и вы это испытали! И, думается, не в первый раз! Ну, ладно. Если гражданин следователь поступает так со мной - это понятно. Но с вами?! - обернулся Зимаков не только к Леви, но и ко мне. — Но с вами! Ведь вы за эту родину сражались. Вы проливали кровь. Вы, - Зимаков взглянул мне в глаза, — лишились руки. А теперь вы причислены к "врагам народа". Апартаменты, с позволения сказать, у нас одинаковые. Однако у меня даже больше удобств: я лежу на нарах, а вы по-пластунски залезаете под. Ладно. Не буду посыпать солью ваши раны. Скажу о себе, только о себе! Меня приговорили к смертной казни за измену Родине. Однако я себя таковым не

 

- 175 -

считал. Вдумайтесь: моя родина — Поволжье, та самая земля, откуда меня изгнали, родина моя — то село, где я родился. Не та Родина, которую начинают писать с большой буквы, когда она приступает к уничтожению своих сыновей, а та, с маленькой, которую помнишь с детства, — колодец, дерево над речкой, потемневшие бревна сарая. Родина, которую видишь в последний свой час.

Так вот, Родина изгнала меня из дома, где я родился, из села, где рос, с земли, которую пахал отец. Родина кинула меня в красноярские леса (может, и они были кому-нибудь родиной. Кому-нибудь, не мне). Родина отняла все, что потом и кровью нажили мои родители. Родина убила отца моего и брата. Она же замучила мать мою и брата, отняла сестренку. Родина на долгие годы обрекла меня на воровство, бесприютное скитание, а затем приговорила к смертной казни.

Для немцев Родина — понятие священное. Фатерланд. Но если он, немец, относится к своей родине с любовью, то и она отвечает ему заботой. Бесноватый фюрер, грабя европейские страны, не забывал кричать: "Все для немцев", "Аллес фюр дойчен!"

Вы видели разоренные войной немецкие хозяйства? А я вот видел, как жил крестьянин-бауэр во время войны. Так вот, никогда даже самый мощный кулак в России так не жил, можете поверить мне.

И какая, казалось бы, разница? Там - фюрер, у нас — вождь. Там — "Хайль Гитлер", здесь - "Слава великому Сталину". И там, и здесь — монопольная власть одной партии. И там, и здесь — страх. Здесь — перед МГБ, там, — перед гестапо. Словом, если искать сходство, то аналогию найдешь без труда.

Ладно, выдал я немцам комиссара Парамонова. Есть грех. А до этого я шел в атаку на немцев, когда все драпали от них, когда бездарные командиры наши гнали нас вперед под шестиствольные минометы, а мы-то — с трехлинеечкой образца тысяча восемьсот забытого года, с двумя обоймами... У нас-то автомат на шее командира батальона висел как наглядное пособие. Ему не голова — ему голос нужен был, чтобы с КП нам кричать:

"За Родину, за Сталина, вперед!" Для старшего начальства машина всегда готовая стояла - на случай драпа, а для высшего — самолетик был припасен, "У-2", "Рус-фанера". Словом:

Они к нам на танках,

А мы к ним — на санках…—

 

- 176 -

В бой — батальон, из боя — взвода не наберешь. Не то, что убитых раненых не подбирали. И вот так, в крови, в беспамятстве — в плен, а в плену — голодные, раздетые, полуживые, и не месяцы так, а годы. Да что я вам говорю, сами вы не знаете, что ли? Да что, он, что ли, не знает? Писал, небось, в своей газете, да только до полстрочки, а дальше строчка его обламывалась. Полправды выносила его строчка: как немцы в лагерях над пленными измываются. Вторую половину и в уме наши газетные правдолюбцы боялись держать. Солдаты-то наши, перенося мытарства, верили, что придет избавление, не бросит их Родина-мать в беде, выручит, приголубит, обогреет. Вот и выручила... до границы. А потом и приголубила — на госпроверке, и обогрела — в Магадане, Норильске, на Колыме.

Раненным, как тысячи и тысячи других, попал я в плен, пленным, как тысячи и тысячи других, шел к своему последнему пределу, и ни разу, — понимаете — ни разу! — ничего кривое мне не мерещилось. И если бы не попался мне на пути этот гад Парамонов, так безгрешным и дождался бы своих. И ехал бы до границы как страдалец и герой в открытом вагоне под духовой марш. А дальше? Дальше? Развела бы нас с вами судьба! Да нет, свела бы. Потому что дальше — усиленный конвой, госпроверка, и услышал бы я от тех же Парамоновых мудрейшее указание величайшего из великих, что нет пленных, есть изменники родины. И та же Сибирь, та же Колыма, тот же Норильск. И встретились бы мы, заметьте, полковник, на тех же нарах. Как видите, я ничего не потерял: мне дали "за дело", вы получили свое за то, что, добывая свободу, превратились в обломок.

Как я вам уже говорил, фон Ляуфер определил меня в особую команду. В ней было восемь человек: трое русских (один из них — племянник Ларичева, осужденного по делу "Промпартии"), остальные пять — украинцы.

Фон Ляуфер, приходя в наш "хитрый домик" (так прозвали наше жилище), обыкновенно приносил нам сигареты. Ему угодливо подставляли единственное кресло. Усевшись, он подробно расспрашивал каждого из нас об отношении к советскому режиму и, прекрасно владея стенографией, все, что узнавал, досконально записывал.

Как-то он обратился ко мне:

 

- 177 -

— Зимаков, скажи правду. Ну, а если бы ты не встретил здесь этого твоего Парамонова, перешел бы ты на нашу сторону?

— Нет, — ответил я.

— Почему? Ведь они причинили тебе так много зла.

— Да, но я мстил своему личному врагу и потому прибег к вашей помощи. Ни в какие "подробности" я при этом не вдавался. Русский солдат, как правило, защищает свою землю от иноземцев. И, как правило, стоит до конца. Не режим он защищает, а землю. Так было бы и со мной, не встреть я Парамонова.

— Что же, - помолчав, заметил Ляуфер, — это справедливо. Вот, учитесь благородству и прямоте у этого крестьянского сына, — прибавил он, обращаясь к остальным. — Зимаков встретил своего злейшего врага и отомстил ему. Это святая месть.

Что же касается солдатского долга - мы уважаем смелых солдат, даже если они наши противники.

— Жалкая месть! — сказал один из присутствующих. — Кому отомстил Зимаков? Одному из самых ничтожных исполнителей. Отломил засохший сучок от огромного ядовитого дерева. Нет.

С такого дерева надо не листья и не сучки ломать, вырывать его надо с корнем.

— Правильно, — кивнул Ляуфер. — Мы это сделаем. Полагаю, Зимаков не обидится, если я скажу, что он человек небольшой и действовал по своему масштабу.

— Вы, конечно, помните, — прервал тягостное молчание Леви, — что Военный трибунал в Нюрнберге, заседавший почти целый год, вынес обвинительный приговор не только фашистским главарям, не только организаторам и вдохновителям, но и исполнителям фашистских злодейств. Он заклеймил позором и осудил общий заговор свершения преступления против мира, агрессивных войн против ряда государств, военные преступления против человечности, против разграбления общественной и частной собственности, политики рабского труда, преследования отдельных наций. Трибунал осудил так же преступные организации, как-то: нацистскую партию, гестапо, правительственный кабинет, генеральный штаб, верховное командование.

— Что ж! — передернулся Зимаков. — Разве Молотов и Риббентроп — не двойники? Разве их договор не был частью общего заговора? И разве по этому заговору-сговору не разделили они между собой Польшу? Не оккупировали Латвию? Литву? Эстонию? Молдавию? О, я помню, — продолжал Зимаков, обращаясь

 

- 178 -

к Леви, - с каким восторгом вы рассказывали здесь, в камере, о том, что, наконец-то! смыли сорокалетний позор и разгромили Японию. Япония-то честно выполняла свои договорные обязательства по отношению к СССР в течение всего периода войны с Германией

Но так же вероломно, как напала Германия на Советский Союз, Советский Союз напал на Японию. Но какое нам дело до Японии? Есть своя рубашка, которая, как говорится, ближе к телу. Германия поступила позорно и вероломно, а СССР доблестно! А еще доблестней поступил СССР, напав на Финляндию и отхватив Карелию. Между тем независимость Финляндии гарантировал САМ ЛЕНИН! И эта позорная война впрочем, к чему о ней говорить?

Зимаков помолчал и продолжал, глядя в глаза Леви:

Ну, хорошо. Давайте на минуту исключим из обвинительного акта крематории и газенвагены нацистов. Разве нельзя поставить знак тождества между понятиями фашизм и коммунизм? Бирка на ноге. Шакалы и волки ... Местный колорит, так сказать. Во всем же остальном фашизм и большевизм равнозначны рабский труд, устрашение, низведение личности до стереотипа, рафинированный и неприкрытый террор.

- Нет, я далек от того, чтобы восхвалять нацизм, продолжал Зимаков с жаром - Да! Немецкие заговорщики обвинены и осуждены за геноцид, за варварское истребление целых народов. Но вы не знаете, а вернее, не хотите знать ничего о советском геноциде, который успешно процветает до сегодняшнего времени. Вы, дражайший наш Лев Исаевич, отлично знаете, какая судьба сразу постигла после войны чеченцев, ингушей, калмыков, крымских татар и прочих представителей так называемых "нацменьшинств". Да как же это назвать, как не геноцидом? Напомню вам и еще кое-что. На Нюрнбергском процессе Роман Руденко обвинил Геринга в создании варварской системы концентрационных лагерей. Последний просто-напросто опротестовал обвинение. Он заявил, что гитлеровцы пришли к власти в 1933 году, а за десять лет до этого, в 1923 году, апостол большевизма Ленин уже строил концентрационные лагеря. Одним из них был бывший Соловецкий монастырь. Уже и тогда он служил лагерем смерти. Помните, мальчишки бездумно пели частушку:

"Эх, яблочко, куда котишься,

В Соловки попадешь, не воротишься".

 

- 179 -

Сегодня не возвращаются люди и из других мест...

Если немецкие лагеря смерти уже уничтожены, то советские лагеря смерти недоступны взору общественного обвинения. Необъятные просторы Дальнего Востока, Восточная и Западная Сибирь, Южный и Северный Урал, Крайний Север, Заполярье! Даже Поволжье! Вот он — источник "экономического обогащения" за счет подневольного нечеловеческого труда!

Узурпировали власть у Временного правительства в ноябре 1917 года. Немедленно разогнали все партии и группировки меньшевиков, эсеров, кадетов. Ну, а вождей и руководителей этих политических партий просто-напросто физически уничтожали. И тех, кто успел эмигрировать, отыскивали за границей, уничтожали. Некоторых заманили обратно и тоже уничтожили. Не так было с Борисом Савинковым? Создали политическую монополию одной партии, чтобы безраздельно и безответственно властвовать.

Мне показалось, что Леви хотел возразить. Зимаков не дал:

— Нацисты, придя к власти, сделали абсолютно то же самое. Политические партии разогнали. Их руководителей уничтожили. И по вашему, советскому эталону, - губы Зимакова раздвинулись в злорадной усмешке, - создали такую же, вашу однопартийную систему!

— Вынужден, милейший и дражайший Лев Исаевич, добавить, что большевики, придя к власти, создали худший вид полицейско-жандармской охранки и назвали ее ЧК, наделив ее неограниченными правами судить и убивать.

То же самое сделали и нацисты, придя к власти, они создали по образу и подобию советской ЧК - гестапо и наделили ею теми же правами и полномочиями. Для оболванивания молодежи коммунисты создали специальную молодежную организацию и назвали ее Ленинским комсомолом, а нацисты "изобрели" такую же организацию молодежи и назвали се "Гитлерюгенд".

— Все правильно и все справедливо. Большевики, придя к власти, грабили всех и не щадили того, у которого нечего было взять. Этот грабеж носил одновременно национальный и интернациональный характер. А нацисты делали то же самое, но с нацистских понятий!

Нацистских преступников до сих пор вылавливают, потому что преступления перед человечеством за давностью лет забыться и проститься не могут. А что происходит у нас? Точно такие же

 

- 180 -

убийцы, совершившие и продолжающие совершать преступления, остаются абсолютно безнаказанными. Более того. Получают награды! Повышения! И все больше лютеют. Мне ли вам об этом говорить? Или вы не испытали на себе, не продолжаете испытывать их методы? Многие из них начинали свой "славный" путь еще при Дзержинском, Меньжинском, Ягоде, Ежове в ЧК, ГПУ, НКВД, а теперь — в МГБ! Многие из них дожили до спокойной старости и теперь получают солидную пенсию, с учетом выслуги лет. Зимой живут в благоустроенных квартирах, специально для них построенных... (кем? Руками зэков!), летом — на роскошных дачах. Пользуются лучшими комфортабельными курортами ("Старикам везде у нас почет"!). Для них лучшие продукты, и промтовары в закрытых распределителях. Для них, доживающих на покое российских нацистов, своя сеть лечебных учреждений. Их лечат не какие-нибудь захудалые докторишки, а светила медицины!.. Их дети (то бишь, внуки, а то и правнуки) получают аттестаты и дипломы без учета отметок об успеваемости. Впрочем, об этом беспокоиться нечего. Посмел бы какой-нибудь не в меру совестливый учитель поставить не ту отметку! Их родственнички могут не опасаться за свое положение: им и протекции и покровительство. Так называемые слуги народа на деле — новый класс, привилегированная каста, при всенародном ликовании и долгих продолжительных аплодисментах травящая народ. А вам, - опять взглянул Зимаков на Леви, — доблестным бойцам идеологического фронта, приходилось, разумеется, не в тылу отсиживаться, не в обозе. Только на передовой! Никогда не складывать оружия, теснить колеблющихся, слабодушных, вы "к штыку приравняли перо!" Славить и защищать д о б л е с т н ы х, сочинять героические поэмы об их подвигах, петь хвалебные гимны, рисовать на пространных полотнах, лепить многометровые статуи. И все для того, чтобы продержаться. Лишь бы продержаться! Не впасть в немилость, не найти в одно прекрасное утро свою дверь опечатанной, не оказаться "врагом народа" и не рухнуть вслед за тысячами, за миллионами в преисподнюю. Ее ворота всегда широко открыты на Лубянке. Как же это вы, товарищ "комжур", не продержались?

Зимаков задумался, помолчал. А вы знаете, полковник, — опять обратился он ко мне, — взвесив все, я не жалею о том, что сделал. Не отомсти я Парамонову, я бы, наверное, до конца

 

- 181 -

жизни слышал голоса замученных близких. По ночам бы в холодном поту просыпался. "Ты мог отомстить за нас и ты не сделал этого", — вот что преследовало бы меня до могилы. Да, да, я бы слышал голоса и отца, и матери, братишек моих, и сестры. Никогда бы я не простил себе презренную слабость характера, никогда бы не перестал чувствовать себя рабом — не только физически, но и духовно. Нет, я не жалею! И о "хитром домике" не жалею, - прибавил Зимаков как будто с вызовом.   Там были высокообразованные люди, я многому у них научился. Я вчитывался в каждую страницу, в каждую строчку, спорил с самим собою и с автором, вникал в тайный смысл. Я. научился мыслить и не боюсь признать, что многим, весьма многим обязан интеллекту тех, с кем свела меня, пусть даже в горчайших обстоятельствах, судьба. Мне скажут: Парамонов — мелкая сошка, ничтожный исполнитель, жалкое орудие в руках преступных заговорщиков. А вот я... кто я, по-вашему?.. Палач или мститель?

— Вот ведь как свела нас судьба, — сказал я, наконец, после долгого молчания. - Вы... Андрей Константинович... и я... Такие разные. И такие в итоге сходные судьбы.

— Вместе и пойдем... — осторожно положил Зимаков широкую ладонь на мои искалеченные пальцы. — Дорога теперь одна...