- 12 -

СЛЕДСТВИЕ

Дверь растворилась, оперативник пропустил меня вперед, и мы очутились в помещении дежурного. Кому-то позвонил, дежурный велел подождать.

Вскоре на лестнице появился тот, бывший в школе человек, и кивком головы пригласил следовать за ним. Поднялись на второй этаж.

Кабинет выходил окнами во двор. Большой стол, к нему примкнут стол поменьше и два стула. Следователь сидел спиной к окну так, что его лицо было в тени, за малый стол посадил меня.

 

- 13 -

Ни бумаги, ни чернильницы, голо на столе, хоть шаром покати.

— Ну-с, молодой человек, сами будете рассказывать или мне спрашивать?

Я пожал плечами. Говорить было нечего.

— Ну, как? Вам лучше чистосердечно рассказать все, за чистосердечное признание и наказание будет меньше.

Я опешил: «В чем признание? Какое наказание? За что?» Видимо вид у меня был глупый, растерянный, так что следователь сказал:

— Хорошо, я вам помогу. Давайте пока заполним анкетные данные, а вы соберетесь с мыслями. Но учтите, ваши товарищи во всем признались и обо всем рассказали.

Я не мог в это поверить. В чем признались? Мысли завертелись быстрее. Признаться мог только Голущак, но Женька или Кирилл? В чем признаваться? Я их знал как облупленных.

А следователь задавал вопрос за вопросом. Когда же на вопрос о национальности я ответил русский, он поморщился и поправил: «Поляк».

—      Нет, русский, — возразил я.

—      Поляк, — повторил он, — нами это установлено.

— Посмотрите паспорт, там написано, что я русский.

—Что паспорт, там вы скрыли истинную национальность, законспирировались, чтобы быть вне подозрения.

—      Нет, и родители мои, и я — все мы русские.

—      Поляк, — отрезал следователь и записал в протоколе.

Я растерялся.

— Кто родители?

Я сказал, что мама работает в аптеке, а отец с нами давно не живет и где он, не знаю.

— Отец ваш репрессирован после убийства товарища Кирова, и вы это знаете.

— Нет, не знаю.

—      Так и запишем, что знаете.

— Хорошо пишите: «знаю». Узнал только сейчас от вас.

— А вот этого мы писать не будем.

— Как не будем? Я не подпишу неправду.

— Это правда, и ты ее подпишешь не сегодня, так завтра, а подпишешь! — следователь перешел на ты. — А твои товарищи тоже поляки?

 

- 14 -

— Кого вы имеете в виду?

— Ну, Виктор Голущак, например?

— Он мне не был товарищем.

— А Масловский и Орловский?

— Не знаю, разговора о национальности не было.

— В том-то и дело: все вы поляки, только одни говорят об этом открыто, а другие скрывают. А зачем скрывают, как ты думаешь? Зачем скрываешь ты. Орловский, Масловский?

— Потому что я действительно русский, я этого не скрываю. Наверное, и ребята также.

— Ты мне теорию не разводи, фамилии говорят сами за себя. Непонятно, зачем он так упорно пытался приписать мне польскую национальность. Захотелось выяснить и я начал:

— Товарищ следователь...

Но следователь резко оборвал меня:

— Запомни, малец, здесь для тебя товарищей нет, а есть представитель карающего органа, карающего, — повторил он, растягивая слово, — который для тебя гражданин и товарищем преступнику быть не может. Понял?

Слова следователя больно ударили. То, что он представитель карающего органа, было ясно, но то, что я преступник, в голове не укладывалось.

— Ну, что хотел?

— Я хотел спросить, какая разница между русским и поляком? У нас все нации равны, не пойму, зачем мне приписывать чужую национальность, что она — лучше моей?

Отвечать следователь не стал, а снова повторил вопрос:

— Ты мне скажи, почему скрываешь свою национальность? Значит, есть причина? А она есть и нам известна.

Анкетные данные были исчерпаны, и следователь приступил к допросу:

— Как ты думаешь, случайно в одном классе собралось столько поляков?

— Лично я знаю только одного, да и то не наверняка. Это Виктор Голущак.

— Опять ты за свое! Я тебе говорю, что и ты, и твои товарищи, и еще кое-кто — поляки. Понимаешь — поляки? Так это что — совпадение или специально собрались вместе?

Я молчал.

 

- 15 -

— Вот ты живешь в центре города, а в школу пошел на окраину. Почему?

— Наш класс целиком перевели из школы первой ступени в эту школу, и с пятого класса я учусь здесь. Так что специально лично я сюда не поступал. Вот и все.

— А остальные?

— Остальные пусть сами о себе скажут. ч — Ну, а все же?

— Орловский живет рядом со школой. Масловского перевели вместе со мной, Голущак попал к нам позже, откуда — не знаю.

— Ты радио слушаешь?

— Слушаю, когда есть время.

— По радиоприемнику?

—      Нет, трансляция. Висит на стене черная тарелка.

—      Приемник есть?

— Я его в глаза не видел, не то, чтобы слушать.

— Скажи, Голущак приглашал тебя к себе приемник слушать?

— Приглашал, но я не пошел, дурной он какой-то, не дружили с ним ребята. У нас сколотилась своя компания, а он жил особняком, в одиночку. Учился плохо, правда, одевался чисто. Помню, носовой платок у него всегда был белый, отглаженный, ботинки начищенные, кожаные, а у нас брезентовки с кожаным облупленным носом. В школьную столовую он не ходил, приносил сверток из дома и ел из-под парты.

— Вот вы, ребята, считали себя поумнее его и учились получше, а одевался он чище и богаче, питался получше, не обидно ли было, справедливо ли это?

— Нет, мы просто не обращали на это внимания. Мы сами по себе, он сам по себе.

— Так радио зарубежное ходил к нему слушать?

— Нет, не ходил.

— А вот Голущак показывает, что вся ваша компания ходила к нему слушать заграничные передачи на польском языке. Ты что сам понимаешь, или он переводил?

— Нет, я не понимаю по-польски.

— Значит он переводил?

— Не ходил я к нему, понимаете, не ходил.

— Что же он выдумывает? У нас нет оснований не верить ему.

 

- 16 -

— Как хотите, верьте или не верьте, дело ваше, а я у него никогда не был и никаких передач не слушал.

— Зря запираешься. Передачи ты слушал, набираясь антисоветчины, и друзья твои слушали, а наслушавшись, сколотили антисоветскую националистическую группу. Вот в чем дело-то.

Логика его стала понятней. Меня, как кипятком, ошпарило от этих слов. На самом же деле ничего этого не было! Сплошная выдумка!

Чувствовалось, что следователь, как паутиной, старается меня спутать, поймать на слове, сбить неожиданным вопросом, переиначить ответ — и все это для того, чтобы доказать, что я виновен. Это было страшно. Страшно, когда засасывает трясина, и не знаешь, как выбраться, вырваться из словесной тины, из абсурда, который трудно себе представить.

Снова и снова следователь вдалбливал, что я поляк, что скрываю свою национальность, что состою в антисоветской националистической группе.

Так длилось несколько часов. Все время он что-то писал, а закончив, дал мне расписаться на каждой странице. В конце опять стояло, что записано с моих слов и вслух мне прочитано. Я попросил прочитать протокол.

- Будешь подписывать, или нет?

— Не читая, не буду.

Он молча убрал бумаги в ящик стола и повернул в дверце ключ.

В комнату вошел человек в форме НКВД, следователь встал, уступил место и вышел. Новый следователь взял чистый лист бумаги и начал все сначала. Те же анкетные данные, те же вопросы, те же уловки, недомолвки, намеки, что им все известно. Спокойно, методично, час за часом мне опять твердили, что я преступник, что признание смягчает участь.

Протокол я опять не подписал, и его тоже сунули в ящик стола.

Когда же начало смеркаться, возвратился первый следователь, молча достал из шкафа настольную лампу с большим рефлектором, поставил ее на стол и направил мне в лицо. Яркий свет слепил глаза. Не зная, зачем это сделано, я попросил отодвинуть лампу. Следователь засмеялся и сказал:

— Не только отодвину, но и уберу, когда ты все чистосердеч-

 

- 17 -

но расскажешь, а пока пусть стоит, просвечивает твое контрреволюционное нутро. Итак, нам известно, что в вашем классе, наслушавшись антисоветских передач па радио, образовалась польская националистическая группа в составе: Голущак, Тиминский, Орловский, Масловский и еще пятый, нам пока точно неизвестный. Вопрос: «Кто был пятый, входящий в вашу группу?» Отвечай. Не ответишь ты, ответят другие. Повторяю, за чистосердечные признания наказание будет легче, не упускай шанс. Я молчал.

— Ну, я жду, кто пятый? Молчание затянулось.

— Хорошо, я тебе подскажу. Ну, например, Степанко не осуждал советскую власть? У него дядя репрессирован, должна же быть обида?

— Нет, я не слышал. Он, кроме спорта, ничем не интересовался.

— А ты подумай, вспомни.

— Нечего мне вспоминать.

— А зря, нам известно, что он входил в вашу группу.

— А нам неизвестно, — зло огрызнулся я.

— Вот видишь, ты сейчас признался, что все-таки была группа, антисоветская группа. Это хорошо. Ну, а теперь скажи, кто был пятым?

Я прикусил язык, проклиная неосторожно сорвавшееся слово.

— Не было пятого.

— Значит, вас было четверо?

— И четвертого не было, первого не было, никого не было и меня не было! Один миф, мистика, мираж, — развел я руками, с улыбкой глядя на следователя. Какое-то озорство напало на меня.

— Ну, ну, ты мне Ваньку не валяй, дурачком не прикидывайся. Я жду, кто пятый?

— Поймите, наконец, никакой группы не было. Следователь не дал мне договорить.

— Зря упираешься. Вот показания Голущака, вот дословно:

«Мной сперва рассказывались антисоветские радиопередачи, потом стали ходить ко мне домой и слушать радио Варшавы, это нас объединило, и наша компания превратилась в группу.

— Ложь это, ни радио, ни компании не было.

— Зачем ему врать?

 

- 18 -

— Не знаю. Но это дикая ложь на всех.

— Говори за себя.

Я понял, что и другие этого не подтвердили.

— Какую цель ставила ваша антисоветская группа?

— Ни группы, ни цели не было.

— У вас были ближайшие цели и перспективные. Ближайшие — это антисоветская пропаганда и вовлечение людей в преступные группы, вот вы и начали действовать с антисоветских лозунгов в школе, прощупывая отношение товарищей. Орловский сознался, что декламировал эти стихи перед классом, встав на учительский стул. Что это, как не явная антисоветская пропаганда? Вы перешли к активным действиям.

Следователь развивал свою мысль, а лампа светила и грела, слепя глаза, было жарко, я обливался потом. Пробовал закрыть глаза, но всякий раз следователь вскрикивал: «Не спать!» Когда же окрик не действовал, он давал команду: «Встать!» Часов восемнадцать я просидел на стуле, напряжение сменилось усталостью, безразличием, потянуло в сон, и голова непроизвольно клонилась вперед. Окрики следователя раздавались все чаще.

Под утро пришел новый следователь. У него был свой метод.

Прежде всего, он посадил меня грудью вплотную к столу и, когда моя голова наклонялась вниз, подставлял остро заточенный карандаш. Карандаш впивался в лоб, и я откидывал голову назад, сон сразу проходил. Следователь предупредил: «Если будешь спать, карандаш подставлю под глаз». В том, что он так сделает, я не сомневался и старался сидеть прямо. Когда же становилось невмоготу, откидывал голову назад. Следователь больно тыкал линейкой в горло и орал: «Встать!»

Сколько длился этот кошмар, не знаю. Я перестал понимать его вопросы. Лампа раскалилась и пекла страшно, я обливался потом, а он твердил и твердил свое. Видно, однажды я не услышал команды «Встать!», и он выплеснул мне в лицо стакан воды. Я мгновенно пришел в себя и услышал, что следователь орет и ругается.

Наконец, он убрал мой стул и приказал стоять. Слава Богу, пытка лампой кончилась, да и за окном наступал рассвет.

А следователь задавал и задавал вопросы: «Кто был еще в группе? Какие функции были у меня, у других, как часто мы собирались, какие связи установили с другими школами, какие связи со взрослыми?» И так до бесконечности — вопросы, вопросы, на

 

- 19 -

которые он отвечал сам и требовал только подтверждения, но я отвечал: «Нет, не было, не знаю».

Следователь ругался, кричал, грозил, говорил, что со мной еще по-человечески обращаются, что будет хуже. Слова уже не доходили, слишком я устал и хотел спать. Наконец, он собрал бумаги и дал их мне на подпись, я отказался. Следователь взревел, но тут зазвонил телефон, он что-то сказал, вошел конвоир, и меня отвели в подвал.

Там отобрали ремень, шнурки от ботинок, открыли дверь, и я очутился в камере. Каменный мешок без всего: не на что ни сесть, ни лечь. Над дверью в квадратной дыре за решеткой горела лампочка, а на противоположной стене под потолком светилось маленькое зарешеченное окно. Четыре шага в длину, два в ширину.

После нестерпимой жары под лампой прохлада камеры показалась чудесной. Сев на пол, согнув колени, я положил на них руки и голову и мгновенно заснул.

Проснулся от ужасного холода: казалось, что сижу на леднике, ни майка, ни тонкая рубаха, ни летние брюки не могли защитить от холода.

Вскочив, начал бегать, ботинки без шнурков спадали, брюки без ремня съезжали, бега не получилось. Придерживая штаны, стал делать упражнения, так немного согрелся.

Но как только садился на пол, холод опять одолевал. Самое лучшее было — ходить вдоль стен. Так я и сделал. Четыре шага в длину, два в ширину, снова четыре шага в длину и снова два шага в ширину.

Мысли невольно возвращались к допросу. Зачем и кому нужна была эта бессмыслица, эта чудовищная ложь? Ну, ладно, Голущак — псих, фантазер, но следователь-то в здравом уме. Неужели они не понимают абсурда? С другой стороны, настораживало их нежелание понять, их стремление доказать виновность. Ни один убедительный ответ не приходил в голову.

Наконец, звякнул засов, и дежурный скомандовал: «На выход!»

Следователь встретил вопросом: «Ну, как отдохнул?»

— Спасибо, хорошо.

— Могло быть и лучше. Ты не ценишь наше хорошее отношение. Мы сутки здесь переливаем с тобой из пустого в порожнее. Разъясняем, уговариваем, а ты твердишь свое. Пойми, мы дока-

 

- 20 -

жем твою виновность, органы невиновных не берут. И если мы тебя взяли, будь уверен — причина на это есть. Мы не ошибаемся. Тебе лучше все рассказать самому, не носить камень за пазухой, сразу станет легче, понял?

Я молчал, говорить было нечего. А следователь терпеливо ждал. Наконец, собравшись с мыслями, я сказал:

— Гражданин следователь, я не знаю, что говорить. У меня нет никаких камней за пазухой, я не состою ни в каких мифических организациях, я ничего не имею против советской власти, да и другой власти не видел. Я родился при ней. Так зачем же мне, молодому человеку, перед которым открыты все дороги, выступать против? Это какая-то ошибка, недоразумение. То, что здесь происходит, какой-то страшный сон. Мне все время хочется проснуться. Прошу вас, разберитесь, помогите установить истину.

Я искренне верил, что здесь какое-то недоразумение. Верил, что правда восторжествует, что следователь поможет. Лишь потом я понял, как был наивен и по-детски прост.

Следователь позвонил, пришли еще двое. Начался перекрестный допрос. Вопросы задавались самые неожиданные, они сыпались все чаще и чаще. Сперва я пытался отвечать, вскоре это стало невозможно. Не хватало времени, чтобы сообразить. Один и тот же вопрос задавался несколько раз, и, где я допускал неточность или противоречие, вопрос повторялся в разных вариантах. Долбили в одну точку, иногда мои ответы переиначивали или подсовывались нужные им. «А вот ранее вы сказали...», — и попробуй вспомни, сказал или нет. Короче говоря, после такой карусели я полностью потерял ориентиры в том, что я говорил, что мне говорили, получалось, что я виноват и во всем признался. Я замолчал. И на все вопросы отвечал: «нет» или «не знаю». После этого двое встали и ушли.

— Ну вот, давай оформим протоколом то, о чем говорили при свидетелях.

Следователь долго писал, а когда прочитал, я испугался. В протоколе было написано, что в школе работала подпольная контрреволюционная организация, в которую входили учащиеся десятых классов — поляки по национальности. Организация поддерживала постоянную связь с Польшей через радио Варшавы. Цель организации: антисоветская агитация среди молодежи, привлечение ее на свою сторону. Дальнейшие цели — свержение советской

 

- 21 -

власти и убийство товарища Сталина. От таких формулировок захватило дух, и я сидел, не в силах вымолвить ни слова. Голову сверлила мысль: за такое расстреливают, надо что-то делать.

— Гражданин следователь, разрешите спросить.

—  Да.

— Скажите, а остальные ребята сознались во всем этом?

— Скажу честно, не все, но скоро сознаются, факты — упрямая вещь.

— Какие факты? Сплошная фантазия! Вот вы все говорите, Голущак сказал то, показал то, сознался чистосердечно, а можно, чтобы он сказал все это в глаза, вот здесь, сидя друг против друга?

Не задумываясь, следователь согласился.

Вскоре вошел Голущак. Был он в теплом свитере, уверен и спокоен. Поздоровался со следователем, назвал его по имени и отчеству. Уселся против меня, закинул ногу на ногу, попросил у следователя закурить. С удовольствием затянулся и замер в ожидании. Смотреть на меня избегал и, как я ни старался, взгляда его поймать не мог.

После недолгого молчания следователь сказал:

— Виктор Викторович, расскажите о своей организации, о ее задачах, о ее участниках, одним словом, расскажите все чистосердечно и постарайтесь подробнее, а то ваш товарищ по совместной деятельности затрудняется дать полную картину.

Виктор Викторович понимающе покачал головой, поглубже затянулся папиросой и начал. Говорил он все то же, что до этого читал следователь. Говорил солидно, обстоятельно, неторопливо. Порой казалось, что он и сам верит в то, что говорит. Были здесь и тайные встречи, и клятва на крови в верности идеалам свободы, и поездка в Белоруссию на польскую границу.

В рассказе все это обретало фантастические подробности, часто противоречивые или просто абсурдные. Несколько раз я пытался прервать его, уточнить, но следователь резко пресекал мои попытки.

А разыгравшаяся фантазия заносила Голущака все дальше и дальше. Чувствовалось, что роль организатора, роль руководителя нравится ему. Казалось, что он уже видел себя великим человеком.

Возникла мысль: нормальный ли он, или это псих, маньяк,

- 22 -

не понимающий, что творит, что губит себя и других ни за что. Где-то в глубине начала подниматься волна злости на этого идиота, злости за свою беспомощность, за невозможность защититься. Злость ширилась, закипала, кровь прилила к голове.

— Хватит! Довольно! — заорал я. Он замер на полуслове, встрепенулся и удивленно посмотрел на меня.

Сперва захотелось ударить по этой толстой роже, но потом сдержался и от всей души плюнул в его серые навыкате глаза.

Вбежали конвойные, схватили за руки и отвели в камеру.

От захватившей злости захотелось рвать и крошить все подряд, но крошить было нечего, и сжав кулаки, я колотил по голому бетону, срывая с пальцев кожу и брызгая кровью. Не чувствуя боли, я бился головой о гладкую холодную стену, стараясь хоть как-то разрядить все то, что накопилось за это время.

Вечером на допрос меня не вызывали и, как загнанный зверь, ходил я вдоль стен камеры, ничего не видя, ничего не чувствуя, ничего не соображая. Наконец, страшная усталость навалилась на плечи, ноги отказались идти, и, сев на холодный пол, я мгновенно забылся тяжелым сном.

Очнулся от холода, пронизывающего насквозь. Я лежал на полу, и крупная дрожь трясла мое тощее мальчишеское тело. Избитые, изодранные руки кровоточили и сильно болели. Кровью были испачканы стены, пол, одежда.

Постучал в дверь. Молчание. Постучал еще. Результат тот же. Подойдя к окну посмотрел вверх на небо — начинался рассвет. Услышал, что к двери кто-то подошел, открыл волчок и тут же закрыл.

Наконец, дверь открылась, кто-то быстро вошел, бросился ко мне, схватил за руки и закричал: «Где?». Я не понял, а он, задрав рукава моей рубахи, посмотрел на руки, потом на ноги и, ничего не найдя, спросил: «Откуда кровь?» Я показал содранные до кости пальцы, лоб.

Меня вывели из камеры, дали ведро воды умыться, а потом заставили веником голиком драить стены и пол. От холодной воды ободранные руки болели страшно.

Потом меня поместили в другую камеру, где был деревянный пол и нары. Бросившись на них, я мгновенно уснул.

Один из последних допросов следователь начал так:

— До сих пор мы с тобой разговаривали по-хорошему. Стара-

 

- 23 -

лись доказать, что ты виноват, тяжко виноват перед советской властью. А ты уперся, как баран, и твердишь одно: «Не виноват». Пойми, органы не ошибаются. Если мы взяли, значит — виноват. Иначе быть не может. Рано или поздно ты поймешь и сознаешься. Ты пойми это сейчас, пока не поздно. Ну?

Следователь сделал паузу и посмотрел на меня тяжелым давящим взглядом. У меня едва хватило духу сказать:

— Нет. Я ни в чем не виноват, и то, что приписывает мне следователь Муранов, сплошной вымысел.

— И что никакой польской группы нет? И что вы не готовились к уничтожению руководителей партии, и правительства, и лично товарища Сталина? И этого нет? Твои товарищи сознались, за что наказание им будет легче. А вот тебе дадут на полную катушку. Как врагу народа. Тут и до вышки не далеко.

— Гражданин начальник, я уже просил очную ставку с ними: с Масловским, Орловским. Пусть они подтвердят все это.

— Да ты ведешь себя, как заклятый враг. Виляешь, петляешь, требуешь то одно, то другое. Никому не веришь. Протоколы допроса не подписываешь.

— Я подпишу, дайте только прочитать, а записанное с моих слов и вслух мне прочитанное подписать не могу.

— Подпишешь, все подпишешь. Ну, так что, начнем с начала?

Начинать с начала не пришлось. Вошел еще один следователь.

— А ну встать! — заорал он с порога. Я встал.

— Не сюда, к стене, — и он грубо толкнул меня в сторону глухой стены.

— Долго будешь издеваться над нами, щенок? Мы ему объясняем, уговариваем, а он упирается, красную девицу строит. Ты враг, у тебя на морде написано: враг. Подними голову, смотри в глаза.

И он схватил за подбородок, рванул мою голову вверх так, что затылок ударился в стену.

Второго следователя в комнате уже не было.

— Смотри, я с тобою разговариваю по-человечески, не выводи меня из терпения. Ты забыл, где находишься? В НКВД! Люди здесь серьезные, и обращение серьезное. За нос водить не позволим. Не советую.

 

- 24 -

— Понял? — заорал он вновь. Я молчал.

— Понял? Так твою растак!

— Понял, — выдавил я из себя.

— Будешь подписывать протоколы?

— Я не отказываюсь. Дайте прочитать.

— Вот змееныш, опять за свое! Запомни: порядок устанавливаем здесь мы. Твое дело подчиняться! Под-чи-нять-ся! — растянул он.

— А у нас есть методы воздействия на строптивых. Ты уже сидел в холодильнике. Будешь сидеть там, пока не посинеешь. День, неделю, месяц, пока не поумнеешь или...

И меня вновь посадили в этот каменный холодный мешок.

Двое суток отсидел, дрожа от холода. Спал сидя, положив голову на руки. Спал урывками, пока холод не пробирал до костей. Тогда вскакивал, прыгал, махал руками, но это уже плохо согревало. Дальше почти ничего не помню. Голова пустая, мыслей никаких. Наступило безразличие. Время перепуталось. День узнавал, когда приносили еду.

Потом начались кошмары. Чудилась всякая несуразица. В полусне почудилось, что я попал в мясорубку, огромную, железную. В этой железной мясорубке крутился винт. Крутился медленно, ровно толкая к огромному ножу с остро отточенными лезвиями. Вот уже до него осталось пол-оборота. Бесполезно кричать, просить о помощи. Никто не услышит, никто не поможет. Железным стенам все равно — прав ты или виноват. Все равно попадешь под нож, будешь перемолот. А винт медленно толкает. Вот и нож блестящий, зловещий. Дикий страх овладел мной. Я закричал истошным животным криком. Нож остановился.

Чувствую, что кто-то толкает меня в спину. Я лежал на полу, сжавшись в комок, подтянув ноги к животу, и стражник пинал меня сапогом. «Значит, не было мясорубки», — подумал я. От этого стало легче. Озноб больше не мучил. Тело как-то оцепенело, остыло. Есть не хотел. Обед вернул не тронутым. Так и лежал на холодном полу.

Кто-то вошел, посмотрел, и меня перевели в теплую камеру с нарами. Я и там лежал в полузабытьи, пока снова не принесли обед. Горячая еда согрела. Стало легче, и я заснул. Вызвали на допрос. Ответил, что не могу, нет сил. Оставили в покое.

 

- 25 -

Когда вызвали еще раз, пошел. Допрашивал меня новый следователь рангом повыше, со звездочками на петличке. Костюм отглажен, сам чисто выбрит, говорит тихо, вежливо. Осмотрев меня, покачал головой: «Ну и вид, надо сказать, у вас». А вид, действительно, был неважный. Ободранный лоб и руки, грязная замызганная рубаха, грязные, мятые брюки.

—      Кто это вас так разукрасил? Вас что били?

— Нет, не били. Это я сам.

— Что же так неосторожно? Я ознакомился с протоколами допросов. В основном все правильно, но есть кое-какие неточности, я бы сказал и противоречия, породившие вопросы. Вы, например, утверждаете, что ваш коллега Голущак оговорил вас, а значит и себя. Скажите, а зачем ему это нужно?

Я молчал, не зная, что сказать.

— Вот видите, молчите, и я тоже не знаю. Логики нет. Но логика есть. Значит, что-то было? Может не в такой мере, но было. Давайте отбросим лишнее и остановимся на главном. Была группа или компания, где велись политические разговоры, конечно не о свержении или терроре. Так ведь? Слушали радио из Варшавы на русском языке и, конечно, делились мнениями, не обязательно отрицательными? Ваш отец репрессирован, и у вас в душе осталась какая-то обида. Я говорю, как могло быть. К чему привели меня логические рассуждения. И, наконец, настораживает, что вы все огульно отрицаете. Как вы считаете, могу я так думать?

— Ваши рассуждения логичны. Но беда в том, что в этом деле нет логики. Все они — плод больной фантазии не совсем нормального человека.

— Вы знаете, я тоже об этом думал и решил отправить Голущака в Москву в институт имени Сербского, там проверят его психическое состояние. Ну, а если окажется, что он нормален?

Я молчал.

— Обследования займут несколько месяцев, а вы это время подумайте, крепко подумайте. У вас будет время.

Но думать мне не дали. Снова начались допросы, долгие, выматывающие. Нервы напряглись до предела.

Допрашивали с вечера до утра, всю ночь, два-три следователя. На рассвете голова уже ничего не соображала, и я говорил, не помню что. Но на одном твердо стоял: ничего не подписывал.

 

- 26 -

Однако вскоре случилось такое, что подписать пришлось. А дело было так.

Идя на допрос, привычно свернул на второй этаж.

— Не сюда, выше, — сказал конвойный. Поднялись на третий. Кабинет выходил окнами на улицу, и на подоконнике одного из них сидел следователь.

— Садись к столу, — сказал он, вставая, — сегодня я разговариваю с тобой в последний раз. Или ты сознаешься, или мы будем принимать другие меры. Прежде всего, немедленно арестуем твою мать. Она не могла не знать о твоих вражеских действиях. Этого достаточно, чтобы дать ей десять лет. Сестру, как несовершеннолетнюю, отправим под другой фамилией в детский дом, чтобы ей не стыдно было носить имя врага народа. Это пока...

Следователь сделал паузу и смотрел, какое впечатление произведут его слова. Говорил он сухо, жестко, чеканя каждое слово, и они стучали по голове, впиваясь в мозг, жгли своей жестокостью и чудовищностью. «Такого не может быть», — думал я. «Нет, может, у них все может», — говорило подсознание. Мысли вихрем кружились в поисках выхода. Что делать? Как быть? Я растерялся и не в силах что-либо сказать, молчал.

— Ну, как? — спросил следователь.

— Вы этого не сделаете, — с робкой надеждой ответил я.

— Не то что сделаем, а уже сделали, — и он выглянул в окно.

— Иди сюда.

Я подошел. Он крепко взял меня за руку и сказал:

— Смотри вниз.

Внизу из черной машины выходила мама. На тротуаре стоял военный, он пропустил ее вперед, и тяжелая дверь закрылась.

«Мама арестована, — обожгла мысль, — все. Это все». Стало страшно. Меня начало трясти. Я не мог представить себе маму, мягкую, добрую, одну в холодном каменном подвале. Не мог представить многочасовые допросы под горячей яркой лампой. Нет, только не это. Милая, родная мама, я не должен допустить этого. Любой ценой ты должна выйти отсюда, я готов для этого сделать все, что они прикажут.

Как бы читая мои мысли, следователь заговорил. Голос его доносился глухо, словно издалека.

— Или ты сейчас признаешься во всем, и мы отпустим твою мать, или сделаем то, о чем я тебе говорил.

 

- 27 -

Выхода я не видел. Всем своим существом чувствовал, что капкан захлопнулся. Либо я один, либо все: мама, сестра и я. Выбора не было. Сопротивляться, бороться — бесполезно, «ежовые» рукавицы мертвой хваткой сдавили горло, сломали, опрокинули и прижали к земле. Чужим деревянным голосом я выдавил из себя:

— Давайте, подпишу. Все подпишу. Чистую бумагу подпишу. Все равно.

Я обессилено уронил голову на руки. Начиналась дрожь. Я ничего не мог сделать с собой.

Следователь налил воды. Зубы стучали о стакан. Вода выплескивалась на одежду.

Я подписал все, не читая, даже не глядя. Следователь торопливо перелистывал все страницы, а я расписывался на каждой.

Наконец, процедура эта окончилась. Следователь убрал папку в стол, куда-то позвонил. Подошел к окну, подозвал меня и показал, как от дверей НКВД тихо удалялась мама.

Вечером меня отправили в тюрьму.