На нашем сайте мы используем cookie для сбора информации технического характера и обрабатываем IP-адрес вашего местоположения. Продолжая использовать этот сайт, вы даете согласие на использование файлов cookies. Здесь вы можете узнать, как мы используем эти данные.
Я согласен
Глава 2 В неволе ::: Лисянский В.Ю. - Воспоминания ::: Лисянский Василий Юрьевич ::: Воспоминания о ГУЛАГе :: База данных :: Авторы и тексты

Лисянский Василий Юрьевич

Авторы воспоминаний о ГУЛАГе
на сайт Музея
[на главную] [список] [неопубликованные] [поиск]
 
Лисянский В. Ю. Воспоминания. – Калуга, 2003. – 263 с. : портр.

 << Предыдущий блок     Следующий блок >>
 
- 47 -

Глава 2

В неволе

 

Июнь 1940 года в Кадиевке выдался довольно жарким, но пышные наряды деревьев из белой акации вдоль тротуаров города и вокруг корпусов наших общежитий все же создавали некоторую прохладу, защищая прохожих от лучей палящего солнца. В этом году я впервые почувствовал притягательную силу зеленых нарядов города, городского парка, расположенного рядом с корпусами наших общежитий и скверах. А по обеим сторонам аллеи-дорожки между нашими общежитиями и учебным корпусом, по которой нам, студентам, по несколько раз в день приходилось отмерять свои шаги, красовались кусты сирени с несколькими оттенками и кусты желтой акации, что придавало этой аллее особый привлекательный вид. Я часто любовался гроздьями цветущей акации и сирени.

Июнь подходил к концу. На исходе были и экзамены. Студенты усидчиво занимались над своими конспектами и учебными пособиями. Никому не хотелось терять времени на переэкзаменовку, и поэтому все зубрили в своих комнатах до седьмого пота. Я, как и все студенты, также был занят подготовкой к экзаменам, ведь отличнику стипендия повышалась на десять рублей в месяц, и я не хотел потерять эту возможность.

28 июня я немного засиделся в нашей техникумовской библиотеке и, почувствовав голод, поторопился к себе в общежитие, чтобы с ребятами нашей комнаты пойти в столовую. Подойдя к своему корпусу, я заметил у входа в общежитие две легковушки марки «ЗИС» черного цвета. Видимо, к кому-то приехали родственники, подумал я и вошел в общежитие. Войдя в свою комнату, я заметил совсем необычную картину: два человека в форме НКВД копались в моей кровати, один из них перебирал перья в моей подушке, а второй распустил матрас и раздирал на мелкие части вату, которой матрас был набит, и с таким усердием прощупывал каждый кусочек слежавшейся ваты. Все мои тетради и книги были уложены на столе в две стопки, а сидящий за столом

 

- 48 -

мужчина в штатском что-то писал под диктовку тех двоих, что ковырялись в моей постели. Рядом со столом стоял комендант общежития и два студента старших курсов, как я потом узнал, они выполняли роль понятых.

Комендант, заметив меня, сразу же сообщил о моем приходе. Тот, что перебирал перья в подушке, оставив свое занятие, подошел ко мне и потребовал предъявить паспорт. Я, совершенно ошеломленный происходившим возле моей постели, не отреагировал на его требование. Я был в растерянности и никак не мог сообразить, что же происходит.

— Предъяви паспорт! — вновь прозвучало требование.

— Но зачем он Вам? — вполголоса спросил я.

— Предъяви свой паспорт! — закричал он вновь.

Я дерзко улыбнулся и в свою очередь спросил, чтобы мне пояснили, что же здесь происходит, зачем ковыряются в моей постели. Но мои вопросы были прерваны новым окриком:

—   Молчать! Вопросы здесь задаю я,— закричал в полный голос энкавэдист.

Комендант общежития стоял бледный, в растерянности, и что-то глазами пытался, видимо, мне подсказать, но он рот так и не раскрыл. Затем один из военных показал мне какие-то бумажки, смысл которых я, конечно, не понял. Видимо, это были ордер на обыск и арест. После чего мне задавали вопросы, на которые я отвечал с юмором, что им не очень нравилось. Обыск еще продолжался долго, даже прощупали мою одежду, в которую я был одет. Несколько раз они мне задавали один и тот же вопрос:

—   Где рукопись, которую я готовлю к изданию о коллективизации и голодовке?

Но поскольку у меня подобного не было, да и для меня это было совершенно непонятно, о какой такой рукописи идет речь, я отшучивался на такой вопрос. Затем они попытались проверить тумбочки у моих соседей по комнате, но Коля Набережный и Куриленко их не допустили к своим постелям и тумбочкам. Правда, они им угрожали, что они еще об этом пожалеют.

Наконец они собрали все мои конспекты, тетради и книги в наволочку, а понятых заставили расписаться в какой-то бумажке и мне приказали собраться. Я тогда не понял, что стояло за этим словом «собраться». После этого мне приказали идти за одним из них, а второй следовал за мной.

 

- 49 -

Выйдя из общежития, меня втолкнули в один из стоящих у подъезда «ЗИСов» на заднее сидение, а сами сели по обеим от меня сторонам. Один из них замотал мое лицо газетой, и я вспомнил предупреждение ребятам по комнате и понятым, чтобы они держали язык за зубами о моем аресте, что мне тоже тогда было непонятно, но теперь я стал догадываться, почему мое лицо закрыли газетой. Проехали какое-то время, от жары по моему лицу стекал пот, и я попросил снять с моего лица газету, которая уже стала размокать, и спросил: «Куда меня везут?».

— Куда надо, туда и везем,— ответили мне.

Руки мои были зажаты за спиной, да и мое туловище было стиснуто так, что я совершенно не мог двинуться ни в сторону, ни вперед. Наконец сжалились надо мною и сняли с моего лица газету, да и сами немного отодвинулись от меня, видимо, и их стала донимать жара. Вглядываясь в дорогу, я вскоре разобрался, что меня везут в сторону Ворошиловграда. По дороге встречались знакомые места, по которым мне приходилось ходить, мелькали небольшие населенные пункты, шахтные копры, встречались и пешеходы, которые сторонились от бегущей на большой скорости автомашины и совершенно не обращали на нее внимания. Но вот началось предместье Ворошиловграда, машина немного сбавила скорость, так как часто приходилось делать повороты. И вот остановились перед высокими железными воротами. Водитель вышел из автомашины, подошел к небольшой двери рядом с воротами и нажал на кнопочку. Дверь отворилась, появился молодой мужчина в форме НКВД и сразу же скрылся за этой дверью, а наш водитель уселся на свое место. В это время ворота раскрылись, и мы въехали во двор. Машина подкатила к дверям огромного здания. Офицеры НКВД одновременно открыли дверки машины, вышли сами и приказали мне выходить. Я попытался стронуться с места, но мои руки и ноги мне не подчинялись. Я с большим трудом высвободил из-за спины свои руки и стал постепенно двигаться к дверке машины. Я слышал окрик: «Быстрее!» Когда я все же постепенно выполз из автомашины, то мои руки и ноги постепенно отошли, и я смог свободно стать на землю. Меня тут же подвели поближе к двери и приказали стоять на месте. Я оглянулся и заметил, что нахожусь во дворе рядом с четырехэтажным или пятиэтажным огромным зданием, а с другой стороны этого здания была высокая каменная стена, поверх которой протянута в не-

 

- 50 -

сколько рядов колючая проволока, а на углу этой стены метрах в четырех от земли на специальном подмостке стоял военный с ружьем.

Но вот дверь в здании открылась, и старший по званию энкавэдист вошел, а второй остался рядом со мной. Через некоторое время из этой двери вышел военный в форме, но без знаков отличия в петлице, и приказал мне следовать за ним с вещами. У входной двери он остановился, прошел вперед, открыл дверь и, глядя на меня, скомандовал:

—   Руки за спину, пошли и слушай мою команду!

Войдя с ярко освещенного двора вовнутрь, я поначалу совершенно ничего не видел, так как было там темно, но постепенно глаза мои стали приспосабливаться к этому полумраку, и я стал различать стены и проходы, а сопровождающий все давал команды: «прямо», «поворот направо», «прямо» и тому подобное. И вот после очередного поворота в глаза ударил яркий свет, исходивший из открытой двери и окна. Меня ввели в эту ярко освещенную комнату, в которой кроме офицера, арестовавшего меня, было еще несколько человек в военной форме, но без знаков отличия. Один из сидевших за столом вскочил и приблизился ко мне.

—   Раздевайся! — довольно властно приказал он мне.

Я снял с себя пиджак и подал ему. Он небрежно бросил его на стол и проницательно сверлил меня своим взглядом.

— Что стоишь? Раздевайся полностью,— вновь скомандовал он. Но я, совершенно ничего не понимая, чего же он от меня требует, стоял неподвижно в оцепенении. Тогда он приблизился ко мне и стал расстегивать пуговицы на сорочке, а когда принялся за брюки и стал расстегивать пуговицы на ширинке брюк, я неожиданно оттолкнул его, да еще с такой силой, что он, падая, ударился головой об угол стола на котором уже лежал мой пиджак. Он в ярости наскочил на меня и, видимо, хотел мне нанести ответный удар.

— Не смей! — прозвучала команда офицера, который меня арестовал и сюда доставил. Затем он его отвел в сторонку и что-то ему там пояснил. Не знаю, что ему говорил этот офицер, но, вернувшись ко мне, он меня не тронул, но все же меня они раздели полностью и прощупали всю мою одежду, после чего разрешили вновь одеться. Когда я оделся, один из находившихся в этой комнате повел меня по таким же полуосвещенным закоулкам и

 

- 51 -

поместил в одиночную камеру, которая, как потом я узнал, находилась в подвале Управления Ворошиловградского НКВД.

Размер этой камеры не более трех метров в длину и около двух метров в ширину. В дверях, обитых с двух сторон железом, на уровне глаз вделан глазок, именовавшийся на тюремном жаргоне «волчком», через который надзиратель мог наблюдать за поведением узника за этой дверью. Окна в камере не было, но над дверью в зарешеченной нише размером примерно 15x15 и глубиной около 20—25 сантиметром была осветительная электролампочка, лучи которой, пробиваясь через решетку, тускло освещали камеру. На дощатом полу у противоположной от двери стенки лежал набитый древесными стружками матрас, поверх которого лежало скомканное и замызганное байковое одеяло.

Очутившись в этой каменной келье, я какое-то время находился в шоке. В голове все замутилось. Я никак не мог понять, что же случилось, почему я вдруг оказался в подвале за этой железной дверью. Не помню сколько времени я простоял в таком состоянии, как вдруг резкий крик отчаяния, донесшийся в камеру через дверь, а затем окрик: «Молчать!», привели меня в чувство. Я прислушался, но ни крика, ни команд больше не было слышно. В камере стояла жуткая тишина. Подойдя к двери, приложил ухо, но и за дверью было тихо. В голове вновь все замутилось. Возникали вопросы и вопросы: «За что меня арестовали?», «Что я такое натворил?», «Что они искали в моей постели в общежитии, разрывая на кусочки подушку и матрас?», «Зачем они забрали все мои конспекты, лекции, книги, тетради?» Вопросы сменяли друг друга, а ответа на них я не находил. «Нет, это явная ошибка,— пронеслось в моем сознании.— Я ничего не сделал противоправного, да у меня и не было дурных помыслов, не то что в действиях. Конечно, это ошибка. Они ошиблись, меня приняли за кого-то другого. Вот-вот разберутся и меня выпустят, да еще и извинятся за допущенную ошибку». Голова разламывалась от вопросов и догадок. Я стоял посреди камеры и, наблюдая за дверью, ожидал, что вот-вот дверь распахнется, и я услышу: «Выходи, ты свободен. Получилась ошибка». Но дверь не открывалась, а в камере все та же тишина.

Прошло какое-то время, и до моего слуха донесся шорох открывающегося волчка, и в его отверстии я заметил чей-то глаз, наблюдавший за мной. Волчок, то бишь глазок, тут же закрылся. Я

 

- 52 -

подошел к двери, чтобы постучать и вызвать старшего охранника или надзирателя, но почему-то не осмелился, передумал, не стал стучать. Вспомнил, что когда меня сдавали в этот подвал энкавэдисты, я их предупреждал, что первого июля у меня очередной экзамен и мне нельзя здесь долго задерживаться. «Конечно,— думал я,— они сейчас там разбираются и, разобравшись, выпустят меня». Звук открывающегося замка и засова меня подбодрил. «Вот и разобрались,— обрадовался я,— пришли выпускать». Дверь открылась, и в дверном проеме показался надзиратель.

— Отойди от двери! — негромко, но властно прорычал он.— Когда дверь открывается, ты должен отходить туда,— и он рукой показал на противоположную от двери стену,— и там стоять, пока не закрою дверь,— продолжил он.

Я повиновался ему и отошел в указанное им место, а когда повернулся в сторону двери, то в дверном проеме я увидел совсем другого человека с подвязанным не первой свежести передником, ставившим что-то на порог камеры, после чего он скрылся за дверью, а его место тут же занял надзиратель.

— Поешь и пустую посуду поставишь на это же место,— жестом руки он показал на порог, после чего вышел и закрыл дверь.

Я подошел к двери. На полу стояла глиняная миска с торчащей в ней деревянной ложкой. Подняв ее, посмотрел на содержимое и тут же поставил на прежнее место. В миске было что-то вроде каши, но мне совершенно не хотелось есть. Затем я поднял стоящую рядом, такую же глиняную кружку с жидкостью и, почувствовав жажду, поднес ко рту и залпом осушил ее содержимое, похожее на полусладкий чай, поставил кружку на место и отошел от двери.

Через какое-то время дверь вновь открылась, и тот же мужчина в переднике забрал посуду и скрылся за дверью, после чего дверь закрылась, загрохотал засов и замок, и вновь воцарилась тишина. Немного постояв, я почувствовал в ногах усталость и решил присесть. Подошёл к матрасу, заломил его раз, затем еще раз, чтобы было поудобнее сидеть и уселся, прижавшись спиной к стене, но вскоре почувствовав холод от стены, отодвинулся. В голове вновь замутилось. То передо мной возникали картинки из нашей комнаты общежития, где ребята усердно штудируют материал, готовясь к очередном экзамену, то вдруг возникала картинка ареста и обыс-

 

- 53 -

ка даже ощутил боль в руках, как будто мне вновь заламывают руки назад, как тогда при посадке меня в легковушку, когда вывели из общежития. То вдруг я почувствовал, как вновь обматывают газетой мое лицо... В голове все шло кувырком. Одни картинки сменялись другими. В таком состоянии я просидел какое-то время, как вдруг зашуршал волчок, и дверь камеры открылась.

—   Туалет. Выходи! — властно вполголоса произнес надзиратель и скрылся за дверью, оставив ее открытой.

Вначале я не понял, что же от меня он хочет, но оставленная открытой дверь подсказала мне, что надо выходить из камеры. «А может, меня уже выпускают»,— вдруг возникло в моем сознании. Я поднялся и пошел в открытую дверь.

—   Руки за спину! Лицом к стенке! Так стоять!— вполголоса, но властно приказал мне надзиратель, со стороны наблюдавший за моими действиями при выходе из камеры.

Я повиновался ему. Повернулся лицом к стене и завел руки за спину, а надзиратель в это время закрыл дверь камеры.

—   Пошли! — вновь приказал мне надзиратель.— Прямо, на право, прямо, налево, прямо, ...стоять!

Передо мной была ярко освещённая ниша с размерами камеры, в которой виднелся унитаз и в противоположной стороне раковина и кран.

— Не мешкай, давай! — в полный голос обратился ко мне надзиратель.

Вот теперь-то я сообразил, чего же от меня он хотел. Без замедления я выполнил нужду, а в это время надзиратель неотлучно наблюдал за моими действиями. После чего он вновь меня поставил лицом к стене, а сам просмотрел стульчак и только после этого разрешил подойти к раковине. Я сполоснул лицо и руки и, приложившись к струйке, утолил водой жажду. По пути в камеру все те же команды: «руки за спину, направо, прямо, налево и т. д., стоять!».

Очутившись в камере, я решил прилечь на матрас и немного отдохнуть. Раскрутил матрас, выправил одеяло и прилег прямо в одежде, как вдруг дверь камеры открылась, и в камеру влетел разъяренный надзиратель.

—   Здесь спать разрешается только ночью после отбоя, понят но? -- прокричал он на меня,— и отойдя к двери, добавил,— поднимайся!

 

- 54 -

— В камере нет окна. Откуда мне знать, когда день, а когда ночь? — как бы в оправдание обратился я к нему.

— Когда лампочка замигает, это означает отход ко сну, после этого разрешается спать. Утром вновь миганием лампочки будет дан сигнал, что означает время подъема и спать после этого категорически запрещается,— пояснив все это мне, он сразу вышел из камеры и закрыл за собой дверь.

Я поднялся, скрутил матрас и уселся, но вскоре замигала лампочка в нише, и я понял, что теперь беспрепятственно разрешается спать. Вновь раскрутил матрас, снял свои парусиновые туфли и капитально улегся в такую непривычную постель и мигом уснул. Конечно, утром мигание лампочки я не заметил, продолжал спать. Разбудил меня уже другой надзиратель пинком ноги в бок, мягко предупредил, что днем спать не положено. Я поднялся, протирая заспанные глаза. Передо мной стоял надзиратель значительно постарше того, что был в дневное время. Он без злости объяснил правила «тюрпода» (видимо, так именовалось это подземное учреждение) и как бы по-дружески предупредил, что он скоро поведёт меня в туалет, чтобы я готовился.

В туалете, просматривая после меня стульчак, он вдруг спросил:

— Не ты ли обронил ниточку? — и он показал на небольшую ниточку белого цвета, лежащую на полу возле унитаза.

— Я удивился этому вопросу и ответил, что не терял я ничего. После этого он меня предупредил и тоже по-дружески, как в обычной беседе:

— Будь осторожен, сынок, а то заработаешь карцер. Здесь довольно строгий порядок и за любой оставленный след можешь поплатиться карцером.

Я, конечно, из этого разъяснения ничего не понял. Причем тут ниточка и о каком следе он говорил. Тут же я это и забыл, так как совершенно не понимал ничего о следе, да и совершенно не имел никакого представления о карцере.

Затем был завтрак, обед. Утром я все-таки завтрак съел, да и обед почти весь проглотил, голод свое берет. После обеда и похода в туалет повели во двор на прогулку. Двор небольшой, образованный изгибами здания управления НКВД. Тот, что выводил меня из камеры, при выходе во двор предупредил, что ходить надо строго по кругу. Во дворе меня принял другой надзиратель, так же

 

- 55 -

в военной форме и неустанно следил за мной, чтобы я не нарушил их порядок.

День был солнечный и, несмотря на высокий забор, все же лучи солнца, находящегося в зените, ярко освещали отведенный для прогулок круг. Дышалось легко, я почувствовал прилив сил, под ногами даже не ощущалась земля, так легко было идти по этому многими уже утоптанному кругу. С каким наслаждением я вдыхал свежий воздух, так резко отличающийся от того затхлого, что был в камере подвала.

— Прогулка окончена! — послышалась команда. И тот, что меня выводил на прогулку, вдруг оказался рядом со мной и жестом руки показал направление, по которому мне следовало идти в камеру.

Опять те же узкие коридорчики с ответвлениями и в каждом таком ответвлении множество дверей в подобные камеры. «Да, здесь я не один»,— заключил тогда я. В каждом таком закоулке стоял свой надзиратель, не обращающий на нас никакого внимания. Когда сопровождающий меня передавал в камеру надзирателю, я попросил, чтобы меня отвели к старшему дежурному этого подземного заведения для выяснения причины, почему меня так долго здесь задерживают: «Ведь я могу опоздать на экзамены, а они совершенно не торопятся разобраться, а возможно они и вообще о мне уже позабыли...» — тараторил я.

— Когда потребуется, сами вызовут. Всему свое время. Здесь ничего не забывают,— спокойно ответил надзиратель и жестом руки показал в открытую дверь камеры.— Быстрее заходи.

Я повиновался и зашел в камеру, а надзиратель закрыл за мной дверь.

Затем был ужин, поход в туалет и после мигания лампочки я как и в прошлый вечер улегся спать. Утром так же, как и в предыдущее утро надзиратель разбудил меня. Впрочем, второй день, т. е. 30 июня, я провел почти так же, как и в предыдущий день. Все те же процедуры. После сигнала «отбой ко сну» я улегся в так называемую постель и крепко уснул. Разбудил меня пинком ноги в бок надзиратель.

—   К следователю на допрос выходи! — сказав это, он тут же вышел из камеры, а дверь оставил открытой.

Я поднялся, потянулся, протер глаза и вышел в открытую дверь. За дверью рядом с надзирателем стоял молодой человек в военной форме, внимательно разглядывающий меня.

 

- 56 -

— Мне бы промыть глаза,— попросил я надзирателя.

— Ничего, и так хорош,— спокойно ответил он,— Теперь ты поступаешь в его распоряжение,— и он рукой показал на рядом стоящего молодого человека в военной форме.

— Пошли! — сразу же последовала команда сопровождающего. Пришлось вновь вилять по этим тускло освещённым коридорчикам, пока не подошли к ярко освещённой комнате, в которой было несколько человек так же в военной форме. Один из них подошел к сопровождающему меня и дал ему расписаться в какой-то книге. После чего последовала команда: «Веди!».

— Пошли! — спокойно сказал мне сопровождающий и показал рукой на ярко освещенную дверь, у которой стоял постовой, так же в военной форме.

Когда подошли к этой двери, дежурный посмотрел в глазок, затем открыл дверь и пропустил нас на другую сторону. За дверью была небольшая площадка, в конце которой были ступеньки по направлению вверх.

—   Пошли вверх по ступенькам и слушай мою команду,— сказал мне сопровождающий и показал рукой в сторону ступенек.

Когда поднялись на первый этаж, я заметил устланный красной ковровой дорожкой длинный коридор, но мне сразу же была дана команда подниматься лестничным маршем выше. С первого этажа ступеньки также были устланы ковровой дорожкой. Когда мы поднялись на четвертый этаж, сопровождающий меня охранник приказал повернуть направо и следовать прямо по коридору вдоль многочисленных дверей. У некоторых из них сидели такие же конвойные на стульях. У одной из дверей мне было приказано остановиться. Охранник, открыв дверь, спросил разрешение, чтобы меня ввести в кабинет.

— Заходи,— сказал он мне и пропустил в ярко освещенный кабинет, за столом которого сидел офицер НКВД с треугольника ми в петлице.

— Присаживайся вот на тот стул,— приподняв голову от своих бумаг, ласково предложил мне сидящий за столом офицер, указав рукой на стул в торце приставного столика.— А ты свободен,— обратился он к конвоиру.

Конвоир тут же скрылся за дверью, а я уселся на указанный мне стул. Следователь продолжал перебирать свои бумаги, изредка поглядывая в мою сторону. Я выжидал, когда он освободится от

 

- 57 -

перекладывания своих бумаг, чтобы задать ему вопрос, волновавший меня с момента моего ареста.

— Ну как там в камере? — вдруг, оторвавшись от своих бумаг, с улыбкой обратился он ко мне.

— Холодновато и неуютно,— ответил я.

— Потерпим немного, Вася, потом я что-нибудь придумаю,— доброжелательно ответил он мне.

— У меня завтра экзамен, а вы меня здесь держите,— ведь я могу опоздать на экзамен и остаться без стипендии,— затараторил я.

— Не волнуйся, я тебе помогу и все будет хорошо,— прервал меня следователь.— Все зависит от тебя, от твоей добросовестности. Главное, чтобы ты мне помог разобраться в одном очень важном вопросе, а я помогу тебе. Чем раньше ты поможешь мне, тем быстрее выйдешь на свободу,— сказав это, он положил перед собой лист бумаги.— Давай заполним протокол допроса, а вернее познакомимся с тобой ближе. Я буду задавать тебе вопросы, а ты чистосердечно правдиво на них отвечать. Фамилия..., Имя..., Отчество... и так дальше все вопросы, которые имелись у него в отобранном у меня паспорте.

— Зачем все это? — взбесился я,— все это у вас имеется в отобранном моем паспорте. На каком основании вы меня здесь держите? Что вам от меня нужно? — не унимался я.— Выпустите меня, у меня завтра очередной экзамен. Вы за это еще ответите.

— Нет, так мы с тобой кашу не сварим, ты явно не хочешь мне помочь,— сказав это, он нажал на кнопку у края стола.

— Дверь кабинета открылась, и в дверях появился конвоир. — Отведи арестованного в камеру, пусть немного успокоится и подумает,— обратился следователь к конвоиру.

— За что вы меня арестовали? — прокричал я.

— Пошли! Хватит истерики,— в приказном тоне сказал мне конвоир и стал выталкивать меня в открытую дверь.— Руки за спину, прямо по коридору! Пошли.

Мы прошли до лестничного марша, а затем спустились по устланным ковровой дорожкой ступенькам и оказались перед железной дверью подвала. Конвоир нажал на кнопку. Зашуршал глазок, после чего открылась дверь. Не задерживаясь возле дежурки, так надзиратели именовали эту ярко освещенную комнату подвала, конвоир меня повел прямо к камере и сдал дежурному надзирате-

 

- 58 -

лю, который тут же отправил меня в камеру. В камере я сразу же улегся под одеяло и задремал, как вдруг щелкнул замок и дверь камеры открылась. Надзиратель, подойдя ко мне, пнул ногой в бок, я приподнял голову.

— К следователю на допрос выходи! — произнеся это, он тут же вышел из камеры, а дверь оставил открытой.

— Я только что был у следователя. Вы что-то перепутали?! - пытался я объяснить надзирателю.

— Не разговаривать! Выходи! — строго приказал надзиратель. По пути следования по тому же маршруту конвоир меня все время подгонял, чтобы я шел все быстрее и быстрее, а когда поднялись на четвертый этаж, то по коридору он далее приказал: «Бегом!» и подталкивал меня к бегу.

В кабинете следователь вновь усадил меня на то же место за приставным столиком, а конвоира отпустил. После выхода конвоира следователь немного поразглядывал меня, а затем обратился ко мне:

— Ну как, подумал?

— Когда и о чем мне думать? — возмутился я.— Почему не даете мне спать? Сейчас ведь ночь. Вы еще за это ответите. Я буду жаловаться...

— Достаточно пререканий, прекрати истерику! — строго предупредил меня следователь.— Вопросы здесь задаю я. Понятно?

Он взял ручку, поправил лист бумаги на столе и пронзительно уставился на меня.

—   Завтра у тебя экзамен. Верно? — заговорил он.— Вот видишь, я все это прекрасно понимаю. Давай поговорим начистоту. Если ты ответишь на все мои вопросы, причем правильно, без утайки, то я тебя утром отпущу домой, и ты еще успеешь на экзамен. Но если ты будешь хитрить, вилять и скрывать от меня истину, то еще долго будешь преть в этой камере, пока не наберешься ума.— Сказав это, он на время замолчал, а потом добавил: ну как? Все теперь понял?

Я сидел молча, потупив взгляд, и никак не мог понять, чего он от меня добивается. О какой правде он хочет знать? И почему я должен эту правду от него скрывать?

—   Вот тебе первый вопрос для разминки,— вновь заговорил он,— Расскажи, где ты спрятал свой роман? Только не пытайся меня провести. Нам известно многое и даже его содержание. Ты

 

- 59 -

пойми, НКВД известно многое, почти все. Нам даже известно, кто о чем думает, а не то что говорит или пишет. Так что давай раскошеливайся и все выкладывай начистоту. Мы ведь все равно его найдем, но тогда тебе несдобровать. Понял? — А затем сделав небольшую паузу, добавил: я тебя слушаю...

— Нет у меня никакого романа. Я лишь писал небольшие рассказы, фельетоны и стишки, и то в основном по заданию редакций газет или редколлегии нашей студенческой стенгазеты. А то, что не печаталось, все отобрали при обыске в общежитии. А большого произведения я никогда не писал, да я еще и не дорос до этого, — спокойно ответил я ему.

— Не пускай мне пыль в глаза. А о голодовке на селе кто написал? Вот видишь, нам и это известно. Тебе как патриоту нашего отечества с группой талантливых студентов доверили собирать народный фольклор, так называемое народное творчество, даже прилично за это заплатили. А ты все перевернул во вред нашему народу, решил опорочить наш строй, честное трудовое крестьянство. Ну а теперь говори, где? — со злобой выговорил следователь.

После этих слов в моей памяти сразу же всплыло событие почти трехмесячной давности. Как-то на очередном занятии литкружка, которое проводилось в городе литобъединением, слушателем которого вместе с профессиональными журналистами был и я, было выдано задание налом: «Образ современника». Подобного рода задания нам выдавались часто, и по ним судили о наших способностях. Как правило, занятия проводили писатели и опытные журналисты. Наиболее удачные работы разбирались ведущим данное занятие, и даже помещались в одной из местных газет. Поскольку о своих собратьях-студентах мне писать не хотелось, я тогда решил написать образ очень интересной, чуткой и доброй женщины села, в подворье которой нам, собирателям фольклора, Довелось провести несколько дней и ночей. Это удивительная женщина, пережившая множество житейских невзгод, но осталась очень Доброй, трудолюбивой и чуткой к чужим бедам. О ее бедах нам поведала пожилая крестьянка, у которой мы записывали «Обряд сватовства». Во время коллективизации активисты убивают ее мужа за то, что он, услышав рев своей коровы, поздно вечером и по ночам бегал на колхозный скотный двор и ласкал свою любимую Буренку. Тогда у этой женщины остались трое крохотных детишек.

 

- 60 -

В 1933 году жестокая голодовка, постигшая тогда Украину, вынудила эту женщину ради спасения жизни детей пойти с ними по миру с протянутой рукой попрошайки. Сама от недоедания и голода была опухшей, но жизнь своим детям сохранила, а в их селе в ту зиму не досчитались более половины селян. Но несмотря на все эти житейские невзгоды, она сохранила удивительную доброту и чуткость.

Когда мы собрались на следующее занятие литкружка, то как обычно до начала занятий обменивались своими работами между собой, а когда занятие началось, то работы отдали проводившему в этот день занятие. Он бегло просматривал наши работы, а нас, слушателей литкружка, было всего семь человек, удачные моменты он зачитывал и указывал их достоинства, а на слабых также останавливался и показывал, как бы следовало отразить то или иное явление, действие. Просматривая мою работу, он попросил подняться автора. Я поднялся, он, взглянув на меня, сказал, чтобы я после занятия подошел к нему. Когда занятие закончилось и слушатели литкружка стали расходиться, я подошёл к проводившему тогда занятие, а это был украинский писатель, фамилию его я уже позабыл. Да проводившие занятие почти всегда представлялись нам лишь, называя свои имена и отчества. Он взглянул на меня и спросил, почему я оказался в этом литкружке. Я ему пояснил, что мне рекомендовал посещать этот кружок главный редактор газеты «Путь Серго», где иногда печатались мои рассказы. Когда мы остались вдвоем, он взял мою работу, разорвал ее на части и сказал, что подобной темы не следует касаться, так как это сейчас не модно, да и небезопасно. На этом мы и расстались. Но он, передавая мне порванную на мелкие кусочки мою работу, предупредил, чтобы я никому не рассказывал о случившемся и о содержании моей работы.

Хотя я не придал особого значения сказанному мне тогда, но и ни с кем не делился, да и наши занятия литкружка вскоре прервались по неизвестной мне причине.

Пока в моем сознании проплывали эти события, следователь молча наблюдал за мной. «Но откуда ему известно о моем домашнем задании,— размышлял я.— Я ведь сам тогда эти кусочки выбросил в урну по пути домой. Нет это он меня наверняка берет на пушку...»

— Ну так как, будешь говорить? — прервал мое раздумье следователь.

 

- 61 -

— Никакого романа я не писал, я же вам об этом уже говорил,— спокойно ответил я ему.

— Твое упрямство только вредит тебе,— твердил следователь.— Ты только скажи, где эта работа, и я отпущу тебя на экзамен. Ты ведь этого сам желаешь... Отвечай?

— Что не печаталось в газетах, находится у вас. Просмотрите все то, что забрали у меня в общежитии, и вы убедитесь, что подобного у меня нет.

После моего ответа он вновь стал задавать мне какие-то вопросы, совершенно не имеющие ко мне никакого отношения. Я отвечал на его вопросы отрицательно, так как совершенно не имел понятия о задаваемых вопросах или просто отделывался молчанием. Ему это, видимо, надоело, и он меня отправил в камеру.

По пути в камеру конвоир вновь подгонял меня идти быстрее и даже подталкивал к бегу. А когда стали спускаться по ступенькам, он вновь подтолкнул меня, чтобы я ускорил шаг. Не помню, что тогда сработало в моем сознании, но после очередного толчка я по-детски вскочил на перила, как в те школьные годы, и меня понесло вниз с бешеной скоростью. Конвоир что-то закричал, но я уже не мог остановиться. Соскочил лишь на площадке подвала, т. е. в конце лестничного марша, перед входной дверью в «тюрпод». Вскоре за мной прибежал, запыхавшись, и конвоир. Подойдя ко мне, он пнул меня в бок с такой силой, что я еле удержался на ногах, затем нажал кнопку у входной двери, и нас пропустили вовнутрь. А когда подошли к дежурке, он доложил старшему смены, а это был как раз тот, что обыскивал меня в момент помещения в этот «тюрпод», и я тогда его сильно пнул, и он стукнулся об угол стола. Он, глядя на меня, прокричал:

— В карцер его!

Меня тут же поместили в другую камеру, в которой в отличие от той, где я уже провел пару дней, пол был цементный, а на полу не было никакой подстилки. Несмотря на летнее время, в этой камере было достаточно прохладно, и я быстро стал ощущать холод, мое тело стало охлаждаться. Чтобы не допустить переохлаждения, я начал всевозможные движения руками, затем прыгал на месте, но холод все-таки одолевал меня, по телу пробежали мурашки, я почувствовал испуг и постучал в дверь. Через какое-то время открылся главок, загремел засов и замок, а затем открылась

 

- 62 -

дверь. Я пожаловался надзирателю на холод, что я замерз, но он никак на это не отреагировал и закрыл дверь. Я вновь постучал в дверь, тишина, даже никто в глазок не заглядывал. Немного погодя я вновь постучал и стал выкрикивать, что я замерзаю. Вдруг открывается дверь и передо мной кроме надзирателя стоит второй в военной форме и в руках держит защитного цвета какой-то комбинезон и угрожающе предупредил:

—   Ты что, хочешь заработать смирительную рубашку? — И он потряс передо мной этим комбинезоном, а затем вновь закрылась дверь камеры.

Но холод слишком меня донимал, и мне в голову пришла новая идея, попроситься в туалет. Вновь постучал в дверь и через какое-то время зашуршал глазок, а затем открылась дверь карцера. Я попросился в туалет. Надзиратель выполнил мою просьбу и повел в туалет. Уже в коридоре по пути в туалет я почувствовал тепло, и мне стало приятно. В туалете надзиратель не дал мне долго отсиживаться и вновь отвел в ту же камеру — карцер. Видимо, ему этот прием был хорошо известен. А я переохладился настолько, что у меня стали стучать зубы, и я не находил места и положения своему телу. Все мои движения мне уже не помогали, и я притих. Вдруг камера открылась, и меня перевели в мою прежнюю камеру, где я довольно быстро согрелся и заснул.

Приснился мне необычный сон, хотя я почти никогда и не видел снов, или просто не запоминал их. Вроде я скатываюсь с какой-то горы и ударяюсь боком о камни. От боли я проснулся и открыл глаза. Рядом со мной стоял надзиратель и пинком ноги в бок будил меня.

—   На допрос к следователю. Быстро поднимайся! — произнес это, и сам вышел из камеры.

На этот раз был совсем другой конвоир и вел меня спокойно, не принуждая меня к быстрой ходьбе. В кабинете следователя меня усадили на прежнее место, а конвоир покинул кабинет.

— Ну ты даешь! — с некоторой издевкой процедил следователь,— где же ты так научился?

— Он сам меня вынудил к этому, все время подгонял и подталкивал,— поняв намек, ответил я спокойно.

— Ну ладно, оставим это. А как насчет романа о голодовке, все-таки, где же он сейчас находится? Отвечай, и ты еще успеешь на свой экзамен.

 

- 63 -

В кабинете было еще теплее, чем в камере, мое тело расслабилось, и мне очень захотелось спать, глаза стали закрываться, а веки слипались, я их силой разнимал, но они плохо мне подчинялись. Я впервые почувствовал безразличие, апатию. Я сидел молча пытать хоть как-то открыть веки. — Ну что, молчишь? Напрасно ты упрямишься, я тебе хочу только добра. Вот ты допустил грубое нарушение, заработал за это карцер, а я тебя вызволил из карцера, а то бы сидел там до утра, пока не загнулся — мягко по-отечески заговорил следователь.

Я молчал, да по правде говоря, я почти ничего и не соображал, уж очень хотелось спать. Следователь задал мне еще несколько вопросов из жизни студентов, расспрашивал о моих родителях, о друзьях и даже спрашивал о моих школьных годах. Я был совершенно безучастен к его вопросам, сидел молча и не реагировал на его вопросы.

— Ну ладно. Я вижу, ты устал. Тогда давай подпиши протокол допроса и иди спать.

Я с большим трудом открывал свои веки, чтобы прочесть его писанину. Вначале были анкетные данные, на которые я особого внимания не обращал, а затем вдруг пошли какие-то выкрутасы и искажения моих ответов. Вот, например, вместо моего ответа «я не писал такого романа» он записал: «я не знаю, где он находится». Я отказался подписать такой протокол допроса, так как ответы написаны совершенно неправильно. Следователь рассердился на меня и пытался доказать, что от этого суть смысла не меняется, что это такая фразеология. Но я наотрез отказался подписывать этот протокол с искаженным смыслом моих ответов. Тогда он отправил меня в камеру, а перед выводом меня из его кабинета он как бы вдогонку меня предупредил:

— Иди в камеру и хорошо обдумай и не вреди сам же себе, а то я заживо сгною тебя в этом подземелье.

Перед утром он вновь в четвертый раз за эту ночь заставил меня с конвоиром прийти к нему в кабинет. Протокол он переписал и после примерно получасовой беседы он дал мне на подпись. Я внимательно прочитал этот протокол, он был значительно короче, в основном это были анкетные данные и что-то о моих родителях и несколько отрицательных ответов на его провокационные вопросы. Следователь показал в конце страницы, где мне надо поставить свою подпись, и я тут же подписал, но затем

 

- 64 -

посмотрел, что между концом записи протокола и моей подписью остается порядка 8-10 сантиметров чистого листа, и я взял и стал его зачеркивать, чтобы он потом ничего не дописал. Следователь тут же возмутился моими действиями, всячески нанося мне оскорбления. И после этого он отправил меня в камеру.

Возвратясь в камеру, я сразу же расстелил свой матрас поудобнее и улегся спать, как замигала лампочка, показывая на подъем. Но учитывая то, что я почти всю ночь провел в хождении к следователю и обратно и время на допросы, а так же время в карцере, решил не подниматься и поспать. Но меня тут же разбудил надзиратель. Я ему пытался объяснить, что ночью мне не давали спать, четыре раза водили на допросы. Он мне спокойно пояснил, что в таких случаях следователь может дать разрешение на сон в дневное время, а пока такого разрешения нет, он не может мне позволить находиться после «подъема» в лежачем положении. Пришлось подчиниться и подняться, хотя ох как хотелось спать.

После этого я заломил несколько раз матрас, а поверх его положил многократно сложенное одеяло и уселся. Веки мои не повиновались мне. Мне с большим трудом их удавалось приоткрывать, чтобы хоть как-то продержаться до туалета и завтрака. Но вот завтрак завершен, посуду собрали, и я уселся на подготовленное место, веки сомкнулись и... Разбудил меня надзиратель. Он плеснул мне в лицо холодной водой. В испуге я приоткрыл глаза.

— Днем спать не положено,— держа в руке кружку, изрек надзиратель,— а выходя из камеры, добавил,— а то схлопочешь карцер.

С карцером ночью я уже ознакомился, и вновь попасть в такую же камеру у меня не было желания. «Но как же мне быть? — размышлял я,— сон в любое время может меня свалить, и тогда я точно попаду в карцер». Вдруг пришла идея, попробовать шагать по камере с закрытыми глазами. Попробовал. Вообще так можно, но вот загвоздка, как уберечь себя от столкновения со стенкой камеры. Решил ходить по диагонали, все-таки на пару шагов больше... В одном углу я сложил матрас, а в другом свернул одеяло и свой пиджак. Стал тренироваться с мыслью: «Додержаться бы до отбоя». Конечно, не обошлось без синяков и шишек, но все-таки так можно, заключил тогда я. С таким экспериментом я промучился до обеда, затем прогулка, ужин, а уж потом время так долго

 

- 65 -

тянулось в ожидании отбоя ко сну. Мне порою казалось, что я или позевал мигание лампочки, или они забыли его подать. Но вот, наконец, отбой. Я мигом упал на матрас, натянул одеяло и заснул. Но мое счастье было недолгим. Вновь повторилась вчерашняя ночь. Пять раз поднимали за ночь и водили на допрос. Несколько раз засыпал во время допроса, следователь будил и вновь задавал дурацкие вопросы, а затем требовал подписать протокол.

И так продолжалось до 6 числа. В ночь на шестое июля я всю ночь проспал спокойно. Обошлось без допросов. Потом я понял, что следователь сделал себе выходной. Ведь еще задолго до ареста в стране был сделан переход с семидневки на шестидневный режим работы. С этого момента выходными днями считались числа, кратные шести: 6; 12; 18; 24; и 30.

Вообще я к этому времени уже немного усвоил дремоту на ногах, хотя это и не такое уж простое дело, но зато не жаловался следователю за бесконечные ночные многократные допросы, что, безусловно, его злило, так как я становился все неподатливее на его допросы.

Время шло, о романе о голодовке уже позабыли и он не стал даже заикаться о нем, но зато стал мучить моим происхождением, о моих родителях и прародителях, вплоть до Юрия Федоровича*, о котором я даже ничего и не знал. Я понял, что, наверное, они произвели обыск в нашей квартире и что-то там в родительских архивах нашли, а мы с братом редко заходили в ту комнату, и то лишь, чтобы взять какую-нибудь книжку самим почитать или дать нашим друзьям. Благо, книжек у наших родителей было множество, и вся вторая комната была заставлена стеллажами с книгами. А больше ничем мы с братом не интересовались, да мы были и малы для этого. У нас тогда были совершенно другие интересы.

 


* Юрий Федорович Лисянский — выдающийся русский мореплаватель. Его отец — священник из г. Нежина с большим трудом добился дворянского звания для поступления сына в Морской кадетский корпус, по окончании второго он участвовал в Шведской компании 1788—90 гг., плавал на корабле английского флота, совершенствуя свое мастерство. С 1803 по 1806 год под руководством И. В. Крузенштерна совершил кругосветное путешествие. Крузенштерн на корабле «Надежда», Лисянский на «Неве». В пути их корабли расходились и вновь сходились, исследуя морское пространство. В честь Лисянского названы: остров, открытый им в сев.-зап. части архипелага Гавайских островов, полуостров на северном побережье Охотского моря и гора на острове Сахалин.

- 66 -

О своих родителях я совершенно ничего не знал. В моей памяти лишь осталось то, что иногда мне рассказывали врачи — друзья моих родителей и учительница, наш классный руководитель, которая, по ее рассказам, знала мою маму. И больше ничего о своих родителях мне не было известно. Поэтому я никогда протоколов допроса о родителях и подписывал. Помню, как-то однажды следователю очень понабилось, чтобы я подписал какой-то протокол допроса, и он со своим дружком, видимо, старшим по званию, так как в его петлице был кубик, а у моего следователя лишь три треугольник, то они дергали меня за уши, щипали за нос и толкали в бока, угрожая прикончить меня, но я был упрямым и не подписывал этот протокол, тогда они взяли, вставили пальцы моей левой руки возле навесов в двери, а в правую руку совали ручку и держали протокол, чтобы я подписался, прижимали очень сильно, было нестерпимо больно, я даже повис на этой руке, но протокол так и не подписал.

После родителей перешли к преподавателям нашего техникума, работникам редакции газет, писателям. Чего только они не выдумывали, но я лишь подписывал протоколы те, что мне было известно или я участвовал в тех или иных событиях. А остальные протоколы отказывался подписывать.

Но вот пошла серия очных ставок. На очные ставки всегда вызывали только в дневное время. Со многими, с которыми меня вызывали на очные ставки, я совершенно не был знаком, да и они подтверждали, что меня видят первый раз. Но однажды меня вызвали на допрос днем, усадили, как всегда, за приставной столик, и следователь стал  меня мурыжить всевозможными вопросами, а я в таких случаях всегда что-то мурлыкал про себя или читал по памяти стихи Пушкина, Тютчева, Некрасова и других поэтов, которых я знал предостаточно, и совершенно не обращал на следователя внимания. Вдруг кто-то позвонил по телефону, следователь что-то ответил, затем меня вывели в туалет и через некоторое время вновь ввели в кабинет следователя, такое уже практиковалось неоднократно. Я понял, что вновь с кем-то будет очередная очная ставка. Так и  произошло. За приставным столиком сидел мужчина в возрасте, а меня усадили рядом с входной дверью в кабинет, так уже было несколько раз при очных ставках.

— Ты этого гражданина знаешь? — спросил меня следователь, показывая пальцем в сторону сидящего за приставным столиком.

 

- 67 -

Я внимательно всмотрелся в сидящего и ответил, что вижу его впервые и раньше его никогда не видел.

Затем такой же вопрос был задан сидящему. Тот повернулся в мою сторону, приподнялся на стуле, внимательно всмотрелся в меня, а затем ответил:

—   Да. Я дважды проводил занятие в литкружке, где слушателем был и этот юноша.

И лишь тогда я вспомнил и опознал его, но было уже поздно. Меня сразу же отвели в камеру. Конечно, он очень изменился, был обросшим и измученным. Видимо, тоже был в таком же положении, как и я.

После этого следователь долго этим козырял, упрекая меня за мою лживость и неискренность, за лжесвидетельство. А на мои объяснения, что он очень изменился, и что я его-то видел всего пару раз, он не обращал никакого внимания, всегда твердил свое, что я лжец.

Запомнилась мне еще одна очная ставка с членом редколлегии нашей студенческой стенгазеты, по поручению которого я иногда писал заметки в стихотворной форме. Как-то в дневное время, что было редким явлением, меня повели на допрос. Разговор в основном шел о стенгазете, о комсомольских собраниях, о преподавателях и об отдыхе на пруду в Завадском, где студенты частенько отдыхали на свежем воздухе, в том числе там бывал и я. Вдруг дверь приоткрылась и вошел в кабинет офицер НКВД. Он что-то сказал следователю, а тот ответил:

—   Приглашай.

Офицер вышел из кабинета и тут же вернулся с Витей, членом редколлегии нашей студенческой газеты, по просьбе которого я иногда писал заметки в стихах или прозой в остро-юмористической форме. Мне это тогда совсем легко давалось.

—   Ты его узнаешь? — спросил следователь Виктора.

— Да, это он,— спокойно ответил Витя. А затем следователь обратился ко мне:

—   Ты с ним знаком? И при каких обстоятельствах вы познакомились?

—   Да, мы знакомы. Встречались на комсомольских собраниях и в редколлегии, когда меня туда приглашали,— выпалил я.

—   Вася, прости! — вдруг, полуплача, заговорил Виктор.— Они меня принудили подписать это...

 

- 68 -

Следователь вдруг поднялся со стула и заорал:

— Молчать! Прекрати эту истерику!.. Тоже мне нашелся паинька.

И тут же Виктора, фамилию его я уже позабыл, мгновенно выставили из кабинета. Мне еще задали несколько вопросов и тоже без подписания протокола допроса и опознания в очной ставке отправили в камеру. В этот день меня больше не беспокоили, да и ночью не вызывали. Так что после отбоя, т. е. «мигания лампочки», известившей о разрешении на сон, я мгновенно плюхнулся на матрас и мигом уснул.

Спал я всегда крепко и до ареста, но сновидений у меня не было или, во всяком случае, я их не запоминал. Ребята, бывало, по утрам рассказывали о своих снах, а я им только завидовал, что им приходилось во сне видеть интересные и даже неприятные события. Но вот в эту ночь и мне приснился довольно яркий сон, но досмотреть до конца мне не дал надзиратель, он толчком ноги разбудил меня и сообщил, что уже утро и надо подниматься. Я никак не мог понять, что же происходит на самом деле, но вновь прозвучавшее предупреждение, что «спать днем не разрешается», я тут же понял, что я по-прежнему в тюремной камере. А приснилось мне, что я с ружьем в руках, пробираясь через заросли тростника, повстречался о разъяренным тигром, который, рыча, пытался прыгнуть на меня. Я вскинул ружье, хотя я никогда в своей жизни ружья в руках не держал, направил ружье прямо на тифа и собирался спустить курок, как вдруг передо мной вместо тигра стоял в полный рост сам Сталин, с ухмылкой глядевший на меня, и в это же время множество солдат штыками прижали меня со всех сторон до боли. Вот в этот момент меня и разбудил надзиратель, не позволил досмотреть этот сон до конца.

День пролетел быстро, хотя мне по-прежнему все еще хотелось спать, глаза слипались, и я бродил, как обычно, по камере с закрытыми глазами, изредка открывая их перед поворотом в углу камеры. Но после отбоя я улегся на матрас и закрыл глаза, как тут же камера открылась, и надзиратель сообщил: «На допрос выходи!».

Следователь, как ни в чем не бывало, начал свои обычные расспросы: «Как спалось?» или «Есть ли жалобы?» и тому подобные вопросы, к которым я уже привык и совершенно не реагировал. После тирады этих обычных вопросов он стал задавать всякого рода провокационные вопросы, но и на них я не реагировал, я сидел молча, тем самым показывая свое безразличие к его вопро-

 

- 69 -

сам. Поначалу он вел себя спокойно, но потом мое безразличие к его вопросам стало его раздражать, он стал повышать голос, а иногда даже переходил на крик и стал мне угрожать, что сгноит меня заживо в карцере и тому подобные угрозы, которые мне уже приходилось от него слышать. А я сидел свободно, молчал, а иногда даже с улыбкой произносил: «Еще громче» или «Не совсем понял?», а на его угрозы отвечал: «Руки коротки». А однажды я даже высказался с ответной угрозой в его адрес, что скоро тов. Сталин узнает, что он здесь творит, и тогда в изоляторе окажется он вместо меня.

После перебранки и угроз следователь все-таки подал мне протокол допроса для подписания. Я в полудреме, напрягая свое сознание, внимательно прочел этот протокол, немного подумал и отказался его подписывать, так как он всегда дописывал свои предположения, так было и на этот раз. Я ему сделал замечание, что подобного я не говорил, что это он написал отсебятину. Он резко выхватил из моих рук протокол допроса, написанный им на двух страницах, и переписал. Но я и на этот раз отказался подписывать, сославшись на неточность моих ответов. От этого следователь еще больше обозлился и хотел ударить меня кулаком, но ударить все-таки не посмел. Он подошел к своему месту и во весь голос скомандовал: «Встать! И так стоять!» Затем подошел к моему столу, взял стул, отставил его в сторону и произнес: «Вот так теперь будешь у меня стоять на допросах», а затем подошел к своему столу и поднял телефонную трубку, назвал какой-то номер, а когда телефонистка его соединила, то он, глядя на меня, разговаривал какими-то намеками. Я понял, что разговор шел обо мне. Положив трубку, он тут же нажал кнопку, и в кабинет вошел конвоир. Я понял, что допрос закончен и меня отправит в камеру. Но следователь приказал конвоиру отвести меня в какую-то комнату и там ожидать его команды.

Конвоир повел меня не в камеру, а приказал повернуть в Другую противоположную сторону и, подведя к какой-то комнате, открыл дверь и приказал мне зайти в эту комнату. Комната была без окна и узкая. Конвоир отправил меня к противоположной от двери стенке, а сам уселся на стул, стоящий рядом с дверью, и приказал мне: «Руки назад и так стоять!». Через некоторое время я почувствовал усталость в ногах и стал топтаться на месте, но конвоир вновь приказал: «Стоять!». Я ему не подчинился и стал

 

- 70 -

продолжать переминаться с ноги на ногу. Конвоир вновь приказал: «Стоять!», но я вновь не подчинился ему и продолжал с закрытыми глазами топтаться на месте. Конвоир, видимо, смирился с моим неподчинением его команде и больше не приказывал: «Стоять!», а просто сидел на своем стуле, поглядывая на меня. Затем прозвенел звонок, и конвоир повел меня в кабинет следователя.

Войдя в кабинет, я заметил, что кроме следователя в кабинете был офицер с кубиком в петлице. Когда меня усадили на стул, офицер зачитал чье-то постановление, что за дерзкое поведение во время следствия я наказываюсь «тремя сутками стула». Безусловно, из всего прочитанного я лишь понял, что меня наказывают за дерзкое поведение во время допросов, за затягивание следствия и еще за что-то. А вот что такое означает «ТРОЕ СУТОК СТУЛА», мне тогда совершенно не было понятно. А спрашивать смысл этого понятия я не стал, да и от усталости я совершенно был безразличен, глаза слипались и очень хотелось спать.

Через какое-то время офицер с кубиком в петлице вышел из кабинета, а следователь, оставшись со мной наедине, продолжал что-то писать, не обращая на меня никакого внимания. Я видимо, тут же и уснул, но следователь толчком меня разбудил и потребовал, чтобы я не спал. Но когда он вновь уселся на свое место, меня вновь одолел сон. Ведь уже сколько времени, как я не мог как следует спать, а те небольшие отрезки времени, которые мне приходилось спать на матрасе, были настолько малы, что только раздражали меня. Я все время очень хотел спать, а те мои ухищрения, такие, как ходьба по камере с закрытыми глазами, сон в дневное время, сидя на матрасе в камере, не создавали полного отдыха организму. Вот почему я все больше и больше становился ко всему безразличен, не боясь, грубил следователю, часто отказывался подписывать протоколы допроса, да я не всегда и мог понять смысл того, что было записано в протоколах, а следователь почти всегда что-то лишнее накручивал. Следователь вновь сильным толчком в бок разбудил меня и вновь предупредил: «Не спать!» Надзиратели так больно не толкали.

К моему счастью, вскоре следователя заменил другой офицер, и он позволил мне поспать, а перед заменой он позвонил и попросил принести две порции сосисок. Одну из них он приказал официантке поставить за мой столик, но только без вилки, а когда она вышла, он мне сказал, чтобы я поел. Я конечно мигом

 

- 71 -

съел капустный гарнир и сосиску и поблагодарил этого офицера, но он на мою благодарность совсем не отреагировал. Вскоре его заменил третий, затем четвертый и так далее. Днем мне трижды заказывали еду из своего буфета, который, видимо, работал круглые сутки. Дежурившие в этом кабинете офицеры НКВД не докучали мне вопросами, по моему требованию водили в туалет. Но вот на вторую ночь вновь попал дежурить мой следователь. Он пытался вести допрос, но я отмалчивался, и он перестал меня беспокоить, предупредил меня, что я сам попрошусь к нему на допрос. Видимо, от того питания, что мне тогда давали из буфета НКВД, у меня в животе забурлило, и я почувствовал потребность сходить в туалет по-большому. Я об этом попросил следователя, но он, просматривая что-то в своих бумагах, мне ответил: «Потерпи». Я почувствовал сильную потребность в туалете и вновь попросил его, чтобы меня отвел в туалет по-большому. Но он с ехидцей посмотрел на меня и ответил: «Ничего, стерпишь и это». Я вновь попросил его сводить меня в туалет по-большому, но он и на этот раз ответил: «Потерпи».

Сейчас я даже не могу точно вспомнить, как я тогда решился на такое. Я мигом вскочил на стол, спустил свои брюки и развернулся задом в его сторону и даже не успел как следует присесть, все это со звуком вылетело из моего кишечника прямо на стол следователя и обрызгало все его бумаги. Он мгновенно соскочил со стула и схватил меня в охапку, но было уже поздно, я полностью справил нужду на его столе. Он опустил меня на пол и со всего маху ладонью заехал мне в лицо. От такого удара я еле устоял, а мое лицо после этого еще несколько дней горело как от ожога. Затем схватил какую-то бумагу и ткнул мне в лицо и вытер ее о мое лицо. После этого вызвал конвоира и приказал отвести меня в туалет и держать там.

В туалете конвоир держал меня долго, я даже уснул, сидя на стульчаке, но конвоир часто заглядывал и будил меня.

Спустя какое-то время меня все-таки вывели из туалета и повели в тот же кабинет и усадили на прежнее место, но следователя за столом уже не было, а на его месте сидел тот офицер, что в первую ночь кормил меня сосиской. Он, разглядывая меня, пожурил за такой отвратительный поступок, который я совершил. Я ему объяснил, как было дело, что я несколько раз у следователя просился в туалет, умоляя его, что у меня уже нет терпения, а он

 

- 72 -

все твердил одно и то же: «Потерпи», да еще и насмехался надо мной, а потом у меня уже больше не было терпения, в животе забурлило, вот я и отважился на этот поступок. Затем я ему показал свою щеку, которая все еще горела и очень болела. Он покрутил головой, но ничего мне не ответил. После некоторой паузы прозвучал телефонный звонок, и меня он отправил в камеру, хотя я боялся, что меня отправят в карцер. Но на этот раз все обошлось.

В камере я сразу же улегся и уснул. Разбудил меня надзиратель лишь на завтрак, после чего я вновь уснул, и меня не будили и после обеда. В туалет водили, а на прогулку в этот день не водили. Проспал я и всю ночь, и вновь меня надзиратель разбудил лишь к завтраку, а после завтрака меня повели к следователю.

На допросе следователь начал свою беседу о моем недостойном поведении во время следствия. Он вспомнил случай, как я съехал по перилам лестничного спуска, за что схлопотал карцер, отказывался в подписывании многих протоколов допроса, а потом этот случай, что я нагадил на его письменный стол. Я ему все объяснил, что я ни в одном из этих случаев себя не виню, что меня к этому принуждали вы. При спуске по лестнице меня подгонял конвоир и даже подталкивал, протоколы не подписывал потому, что там всегда были приписки и вранье, мои ответы искажались, а насчет позавчерашнего случая я также не виновен, так как неоднократно просился в туалет, даже умолял отвести в туалет, что у меня нет уже терпения, вот я и опорожнил свой кишечник на столе.

Затем следователь прервал мои оправдания, а во всех моих поступках он обвинил только меня. После некоторой паузы он стал мне пояснять, в чем я обвиняюсь. Что у него уже накопилось предостаточно материала, подтверждающего мою антисоветскую деятельность, что я вел себя недостойно, всячески порочил наш советский строй и что я такой не один. После тирады подобных обвинений в мой адрес он пояснил, что Законом за такие действия предусмотрено наказание в виде длительного лишения свободы или высшей меры наказания — расстрела.

Я, слушая его сообщение, никак не мог понять, какое же я к этому имею отношение. Я никогда ничего противоправного не делал и хотел об этом сказать следователю, но следователь прервал меня и не дал ничего мне говорить в свое оправдание, а наоборот продолжал доказывать, что я являюсь особо опасным государ-

 

- 73 -

ственным преступником и что за такие дела тов. Сталин рекомендует уничтожать, т. е. расстреливать. После этого он достал из сейфа листик бумаги и подал мне для ознакомления. Я прочел: «Выписка из приговора», а дальше шел небольшой текст, но следователь мне показал, на что надо обратить внимание и ткнул своим пальием, где мне надо читать. Это были фамилии и имена, отчества, а затем следовало: «Приговорить к высшей мере наказания — расстрелу». В конце значилось «Приговор приведен в исполнение», указана дата. Забрав из моих рук этот приговор, он стал меня спрашивать, кого я из этого списка знаю и с кем мне приходилось общаться. И он стал перечитывать эти фамилии. Но я лишь одну фамилию ему сказал, что это, кажется, он в первый день в редакции газеты «Путь Серго» беседовал со мной и привлек меня помещать мои стишки и рассказы в их газете, но это лишь было всего один или два раза, да и на занятиях литкружка он лишь однажды провел с нами занятие. И больше я с ним не общался.

Наговорил мне в этот день следователь много, видимо, он этой информацией хотел сбить меня с толку, как-то запугать, а может быть, он имел свой следственный прием, чтобы хоть как-то расположить меня к подписыванию его протоколов допроса.

После этих угроз и предупреждений он начал меня расспрашивать о моих взаимоотношениях с преподавателями, особенно его интересовало мое отношение к преподавателю истории, которого объявили «врагом народа» за несколько месяцев до моего ареста, и об этом говорили почти все студенты. Но я, как обычно, всегда отвечал так, так и в этот день ответил, что мне ничего больше того, что говорили, не известно, да я и не интересовался всякого рода сплетням. Я почти всегда был занят в библиотеках или читальном зале нашей студенческой библиотеки, где было вообще запрещено переговариваться, чтобы никому не мешать заниматься. И этот порядок мы всегда соблюдали. Когда ему такая беседа надоела, он дал мне совсем краткий протокол допроса для подписания. Я его прочел и сразу же подписал, так как там кроме того, что мне ставится в вину и по какой статье меня обвиняют, ничего больше не было.

И вот через несколько дней после такой беседы, а затем после очередного допроса, мне вновь приснился сон. На этот раз я шел по коридору, по которому меня неоднократно водили на допросы, и вдруг передо мной возник Владимир Ильич Ленин. Он остано-

 

- 74 -

вил меня и стал по-отечески успокаивать: «Не расстраивайся, Вася, все в жизни бывает, успокойся и все будет хорошо». Затем он потрепал меня по плечу, и меня вроде бы повели на очередной допрос. Проснулся от похлопывания меня по плечу надзирателя, который теребил меня, чтобы известить о наступлении утра. А днем меня вновь повели к следователю на допрос, а это было не то 10, не то 11 сентября, и следователь сообщил, что следствие окончено, а материал теперь он передает в суд. Он дал мне ознакомиться с обвинительным заключением, где, кроме меня, фигурировали еще две фамилии: студент нашего техникума Волков и еще один студент небольшого роста, фамилию которого я уже позабыл, а до очной ставки я и вообще его не знал. Так просто встречались на комсомольских собраниях, в столовой или в читальном зале библиотеки. Да и с Волковым я ничего общего никогда не имел. Кое-когда, может, мы и разговаривали, да на пруду в Завадском, когда я читал басню Крылова на украинском языке, он от души хохотал. О чем он и поведал следователю на очной ставке. Хотя я этого и не отрицал. Это перевод на украинский язык сделал, кажется, Гулак Артемовский, а мне в школьном ТЮЗе поручили выучить и декламировать. И в этом я ничего особенного не видел. У Г. Артемовского басня Крылова «Волк и ягненок» начиналась так: «На свити уже давно вэдэться, що ныщий перед выщим гнэться, а той ще и бье за тым що сыла е». Вот к этому следователь особенно придирался, указывал, что призываю к бунту и так далее.

В обвинительном заключении мы втроем обвинялись в каком-то «Литературно-политическом обществе», сокращенно ЛПО.

В этом протоколе кроме того, что сообщалось об обвинительном заключении, ничего больше не было. Я его сразу же и подписал.

А в ночь на 14 сентября мне вновь приснился сон. На моих ногах появились угри, причем большого размера, я таких никогда и не видел. Я выдавил их все семь угрей размером чуть поменьше размера копейки. Сон был такой естественный, что, проснувшись, я несколько раз просматривал свои ноги, но никакого следа там не находил. А после завтрака вновь открылась дверь камеры, в дверном просвете вместе с надзирателем стоял охранник, который спросил мою фамилию, имя и отчество а затем скомандовал, чтобы я следовал за ним. Но он меня повел не в ту сторону, как

 

- 75 -

водили на допрос, а в сторону прогулок, т. е. во двор. Во дворе меня втолкнул в «воронок» в одиночную камеру, и машина покинула двор НКВД. В этой камере-одиночке в «воронке» так же не было окна, а лишь в потолке была какая-то решетка, видимо, для воздуха. Затем машина подала задом, и мне приказали выходить. Меня ввели в здание и усадили на крайний стул, а между стульями была дощатая перегородка, где уже сидел кто-то. Я попытался заглянуть за перегородку, но охранник меня одернул и запретил заглядывать. Через какое-то время привели еще одного человека и поместили в наш ряд за перегородку, и я догадался, что один из тех, что был со мной на очной ставке, да и в обвинительном заключении значились три человека.

Спустя какое-то время в зале появились люди в штатском, одни из которых уселся за стол, а два других по бокам приставного столика. Сейчас, конечно, трудно все вспомнить как это проходило, но мне лишь запомнились отдельные фрагменты этого спектакля. Один из тех, что сидел за большим столом в середине, долго выяснял наши личности, видимо, боялся, чтобы ему не подсунули замену. В наших фамилиях выяснял чуть ли не каждую букву. Из этого опроса я понял, что это те же ребята, с которыми мне приходилось встречаться на очных ставках. Этот же мужчина, я так тогда понял, что это и есть судья, зачитал длинный текст обвинения, после чего он стал задавать вопросы каждому из нас. Волкова допрашивали больше всех, а когда очередь дошла до меня, то я на задаваемые вопросы иногда отшучивался или задавал встречный вопрос, откуда он это взял, я такого не знаю, что не устраивало государственного обвинителя, т. е. прокурора, который злился на мои ответы и часто что-то выкрикивал, а третий вообще отмалчивался почти на все вопросы судьи. Впрочем, такая перепалка длилась порядка трех часов, затем долго говорил прокурор, обрисовывая нас троих как крупных государственных преступников, что мы вроде бы хотели взорвать изнутри наш советский строй, что мы являемся пособниками контрреволюционных сил, чем нанесли большой урон нашей Родине, и потребовал от суда вынести: Волкову и Лисянскому высшую меру наказания — расстрел, а третьему определить срок в десять лет строгого режима.

Затем выступал адвокат, наш защитник, но и он вместо нашей защиты что-то говорил против нас. Одно лишь я запомнил из его

 

- 76 -

речи, он обращал внимание суда на нашу молодость и просил сохранить нам жизнь.

Вообще все происходило, как на правдашнем суде. После речи адвоката председательствующий на суде предоставил каждому из нас по «последнему слову». Волков вновь что-то долго говорил, в чем-то оправдывался, даже в чем-то ссылался на свою молодость. Он так разговорился, что его несколько раз попросили закругляться. А когда мне предоставили слово, то я вместо выступления в свою защиту сделал несколько хулиганских выкриков в адрес прокурора и адвоката, что-то вроде этакого: «Пусть брешут эти двое, им за это платят деньги». После чего председательствующий лишил меня слова, а наш третий одноделец вообще отказался от «последнего слова». После чего суд удалился на совещание и вынесения приговора.

Волков выглянул из-за перегородки, разделяющей нас друг от друга, и что-то хотел у меня спросить, как охранник тут же пресек это и приказал ему сесть и не пытаться переговариваться между собой.

Мне тогда как-то было безразлично, что происходило в этом зале. Поначалу на меня даже не произвели какого-то впечатления и слова прокурора, требующего для меня высшей меры наказания — расстрела. Я даже не задумался, буду ли я жить или меня расстреляют как врага народа. Была полная апатия. Все сидели молча, только охранники приблизились к нам и стали внимательнее за нами следить, чем во время суда.

Наконец появились и судьи. Нам было приказано встать, и мы встали. А когда судьи, прокурор и адвокат заняли свои места, судья начал зачитывать приговор, то только тогда я опомнился и ощутил желание жить. Только теперь во время оглашения приговора в моем сознании что-то замутилось, я почувствовал, как по моему телу прошел холод, а что если и впрямь расстрел, прощай жизнь... Ох, как захотелось жить! Я вслушивался в слова судьи и вот: «Суд приговорил: Волкова — к 10 годам лишения свободы и 5-ти годам поражения в правах; Лисянского — к 7-ми годам лишения свободы и 5-ти годам поражения в правах; третьего нашего однодельца — к 5-ти годам лишения свободы и трем годам поражения в правах.

Услышал это, и на душе потеплело. Значит не расстрел, буду жить. Конечно, из приговора не все мне было ясно. Что такое

 

- 77 -

«Исправительно-трудовой лагерь строгого режима без права переписки», а так же и что такое «поражение в правах». Но это уже не так и важно, главное, что я буду жить. На душе потеплело, и я почувствовал прилив сил. Я как бы заново родился, меня что-то подталкивало к прыжку, но ноги отказались это сделать. Я хотел заглянуть за перегородку к Волкову, но охранник тут же окриком пресек мою попытку.

Когда судья полностью зачитал приговор суда, он немного постоял, видимо, чего-то ожидал, но затем они все удалились, а нас поодиночке стали выводить из зала суда. Первым вывели нашего третьего однодельца, фамилию которого я позабыл, да я ее-то и узнал лишь во время очной ставки, затем вывели Волкова, а затем и меня. Опять тот же «воронок» и, наконец, поехали. После остановки машины меня вывели первого и повели через двор, где было много народа. Оказалось, это был двор городской тюрьмы, а люди, что бродили во дворе тюрьмы были осуждены за прогул или опоздание на работу на 15—20 минут. Но так как в тюрьме камеры были полностью забиты, то они проводили свое время в ожидании отправки в лагеря прямо во дворе под открытым небом. Это я узнал потом в камере, куда меня поместили. Меня из «воронка» повели одного, а моих однодельцев я не знаю куда они дели.

Меня поместили в камеру, где было уже человек пять или шесть, точно сейчас не помню. В камере были кровати, на которых лежали матрасы и одеяла. После одиночки мне даже показалось это раем. А когда я их спросил: «А днем здесь разрешают спать?», то они даже удивились, не чокнутый ли я. Заключенные этой камеры были все после суда в ожидании утверждения приговоров или их пересмотра, все на что-то надеялись. Правда, кроме меня, все остальные были бытовики, т. е. осужденные за бытовые дела, такие как: растрата, хищение, за допущенную аварию и тому подобные преступления. Сразу же задавали вопросы, давно ли я в заключении, что там нового на воле и тому подобные вопросы. Конечно, все были очень удивлены, когда узнали, что я политический заключенный. Один даже мне сказал: «Да не бреши, малец, ты больше похож на юного карманника, чем на шо-то другое. Який из тэбэ политик, сосунок ты ще». Но на следующий день надзиратель спросил на букву «Л», я назвал свою фамилию, тогда он спросил, по какой статье я осужден, я ответил 58, пункт 10 и 11, после

 

- 78 -

этого он сказал, чтобы я выходил из камеры без вещей, но у меня и не было никаких вещей. Все мои вещи были на мне.

Когда я вышел из камеры, то там уже стоял мужчина в штатском, который сказал, чтобы я шел за ним. Он завел меня в небольшую комнатушку, усадил на стул, а сам уселся за стол и объявил, что он адвокат и пришел ко мне, чтобы помочь мне написать в Верховный суд ходатайство о смягчении наказания, учитывая мою молодость. Я выслушал его, а потом сказал, что мне нечего писать о смягчении наказания. Я никакого преступления не совершал, я совершенно чист, а что состряпал следователь, то это еще не вина. Умные люди найдутся и сами разберутся, что у меня совершенно нет никакой вины. Адвокат пытался убедить меня, что во всех таких случаях следует обращаться в Верховный суд и разъяснять свою невиновность или строгий приговор. Он мне разъяснял действующее правило и действующие законы и нормативы, но я наотрез отказался что-либо писать. После чего адвокат сказал, что он от моего имени сам напишет такое письмо в Верховный суд, и после этого отвел меня к надзирателю, а тот поместил меня в камеру. Теперь в камере все поверили, что я не карманный воришка, они слышали, по какой статье я осужден. Я им расказал, что отказался писать жалобу в Верховный суд о смягчении наказания. Одни считали, что я поступил правильно, другие же считали, что я поступил глупо, что оттого, что я написал подобную жалобу, ничего дурного не произойдет, а вот польза может быть.

На третий день моего пребывания в городской тюрьме после завтрака двоих из нашей камеры вызвали с вещами, видимо, на этап, а через какое-то время вместо них поместили новеньких. Оба были «политические», т. е. осужденные по политическим статьям. Один из них был старый революционер и коммунист с дореволюционным стажем, испытавший на себе царские казематы и ссылки, второй молодой, на пять-шесть лет старше меня, студент педагогического института, судом приговорен к расстрелу, но перед помещением в нашу камеру ему объявили, что смертный приговор заменен десятью годами лишения свободы. Пожилой расположился рядом со мной, а молодой — на кровати у двери. Пожилой сразу же стал искать с нами контакт, интересовался свежими новостями, так как он около двух лет как арестован и его уже дважды судили, но все же жизнь сохранили. А молодой, кажется, по фа-

 

- 79 -

милии Холодов, ни с кем не разговаривал, сидел на кровати почти неподвижно, уставившись глазами в одну точку. И мы все заметили, как он на наших глазах стал седеть, а утром следующего дня его волосы совсем были светлые, как у старика. Лишь на следующий день его лицо приобрело жизненный вид, и он позавтракал, стал отвечать на вопросы сокамерников, которые его пытались хоть как-то успокоить, хотя и не знали причины его такого состояния.

Постепенно он освоился и рассказал о приговоре и о замене расстрела на срок исправительных работ. Ко мне в камере все относились хорошо, доброжелательно, заверяли, что меня скоро вызовут и освободят, что в Верховном суде разберутся и оправдают. Один только новенький пожилой успокаивал меня по-своему, не рисовал передо мною иллюзий свободы. Он мне говорил, что он теперь ни во что не верит, что в стране произошел какой-то переворот, поэтому и обвиняют безвинных, чтобы прикрыть истинных виновников. Он мне рассказал, как его допрашивали, избивали, выкручивали руки, сутками держали в карцерах и холодных сырых камерах. От него я впервые узнал азбуку перестукивания, которой пользовались политзаключенные в царских тюрьмах. От него я получил хорошую науку тюремной и лагерной грамоты. Он пытался меня предостеречь от всех тех неприятностей, которые могут свалиться на мою неопытную голову в период этапирования и при встрече с уголовниками. Особо он предупреждал, чтобы я был осторожен со всякого рода провокаторами, типа тайных «доносчиков» так называемых «стукачах», которые пали духом и могут продать за пайку хлеба или черпак лагерной похлебки родного отца или мать. И особенно он предупреждал не пойти на подвох охранке, не дать себя завербовать в тайные осведомители, что лагерное начальство именно пытается завербовать малолеток и совсем молодых. Он объяснял, как это подло, когда человек поддается вербовке, и он потом уже не может из этого выпутаться. Он так и становится «стукачом». Он также меня учил не приобщаться к уголовному миру, быть от них подальше. Впрочем, за несколько Дней нашего совместного пребывания в этой камере он мне многое раскрыл из лагерной и тюремной жизни, которое пригодилось потом. Спасибо этому благородному, умному и доброму человеку, который сам многое в жизни испытал на своей шкуре.

Через несколько дней меня вызвали и зачитали решение Верхов-

 

- 80 -

ного суда, который отменил поражение в правах, а срок лишения свободы в семь лет оставил без изменения. Когда я вернулся в камеру и сообщил своим сокамерникам об этом, то, кроме пожилого моего соседа по кровати, никто мне не поверил, все считали, что пошутил. А еще спустя несколько дней меня вызвали на этап. Все со мной попрощались, пожелали удачи. Да, несколько дней, проведенных в этой камере, особенно с опытным пожилым, прошедшим через горнило царских застенков, многое мне тогда дало и спасло впоследствии от множества неприятностей и, возможно, несчастий.

Из городской тюрьмы меня в числе других заключенных отправили в Старобельскую пересыльную тюрьму.

Меня и еще двоих, видимо, тоже политических, воткнули в воронок, а остальных везли на станцию в открытых автомашинах. Когда нас высадили из «воронка», один из конвоиров подошёл к нам и оторвал пуговицы на брюках, чтобы они не держались, а падали и мы вынуждены их придерживать руками, чтобы они не свалились. Как мне потом объяснили, это было сделано для того, чтобы мы не попытались бежать, так как брюки при беге нужно будет придерживать руками, а от этого скорость бега будет значительно меньше, и охранники догонят. Но как мы могли убежать, если нас троих охраняли два конвоира с винтовками и один конвоир с собакой, а остальных человек сто или даже больше охраняло всего пять или шесть охранников с ружьями и один с собакой. Нас троих держали в сторонке от остальных, а всех других усадили в круг. Оказывается, нас нельзя было смешивать с уголовниками. Так мы ожидали часа два, пока не подали состав. Уголовников посадили в крытые грузовые вагоны, так называемые «телячьи», а нас троих поместили в вагон, внешне похожий на пассажирский, но на самом деле очень отличался от пассажирского. На всех окнах были решётки, вагон разделен на купе. В каждом купе вместо дверей была решетка, запирающаяся на замок. Вот нас троих и поместили в одно из таких купе. Рядом уже были заполненные купе, я слышал голоса из этих купе. Та же процедура была и в Старобельской тюрьме. Нас также из этого вагона, который именовался «столыпинский», отвезли в «воронке» в тюрьму. Поместили нас в небольшую камеру, полностью набитую заключенными. На всем полу, устланных вплотную матрасами, мы с большим трудом нашли себе место. На следующий день меня вновь вызвали на этап.

 

- 81 -

Надзиратель, приоткрыв дверь камеры, спросил на букву «л». В камере оказалось два человека на букву «л», мы назвали свои фамилии и услышали: «Лисянский, на выход с вещами». Я вышел из камеры, и меня вывели из тюрьмы и усадили в «воронок». «Воронок» подкатил к железнодорожной станции, и два дюжих охранника подвели к «столыпинскому» вагону, долго пререкались с начальником конвоя вагона, а я стоял рядом и слушал, что конвой вагона не желает меня принимать. Наконец бумаги подписаны и меня ввели в вагон, загремел замок, решетчатая дверь отворилась, и меня втолкнули в купе, после чего дверь затворили и загремел замок. В вагоне стоял какой-то шум, где-то громко разговаривали, кто-то требовал отвести его в туалет. Я немного освоился и заметил, что на лавке что-то шевелится, а затем на меня посмотрело женское лицо. Я как-то удивился, думал, что охранник перепутал и меня втолкнул в женское купе, хотел было стучать в дверь, но женщина опередила меня вопросом: «папу уже судили?» Я ей ответил, что у меня нет родителей. Она внимательно рассматривала меня, а потом вновь спросила: «За что судили?» Я ей ответил, что по 58 — 10 и 11. Она удивленно переспросила: «Тебя по 58-ой?» А я в свою очередь тоже поинтересовался, по какой статье ее судили, но она мне ответила, что не ее судили, а она пострадала за отца и мужа и, немного помедлив, сказала: «Ну ладно, потом я тебе все поясню, а пока отдохни с дороги» и бросила мне на лавку одеяльце, добавила: «Подстели, помягче будет сидеть и лежать. У тебя ведь больше ничего нет?». Долго мы сидели молча, она внимательно меня рассматривала, а наш вагон все стоял на месте. Наконец нам дали что-то поесть, после чего наш вагон подцепили и поставили в тупик. Из ее рассказов я понял, что этот вагон уже вторые сутки здесь стоит, уже несколько раз выводили из тупика, а затем вновь ставили в тупик, видимо, не было такого состава, которому этот вагон был бы по пути. Вечером она меня расспрашивала, как так случилось, что я такой молодой, почти мальчишка и осужден по политической статье. Я не стал скрывать и все ей рассказал о себе и затем отвечал на ее вопросы, а потом после нашей беседы она меня предупредила, что нельзя вот так почти незнакомому человеку все как на блюдечке выкладывать о себе, надо быть несколько осторожнее, чтобы не навредить себе еще больше.

После этого она мне тоже открылась и рассказала все о себе. Ее

 

- 82 -

мужа судили по ст. 58 и уже расстреляли, о судьбе своего отца она ничего не знает и жив ли он? У нее двое несовершеннолетних детей, и о их судьбе она так же ничего не знает. Суд ее приговорил к 5-ти годам ссылки, и вот теперь везут не то на Север или в Сибирь, но ей об этом ничего не говорят. Рассказывая это, она меня все сильнее прижимала к себе, а слезы у нее текли ручьем, она, не стыдясь, смахивала их, а потом попросила прощения за слабость.

Немного успокоившись, она стала рассматривать мою одежду, проверила, хорошо ли пришиты пуговицы на пиджаке и рубашке, а потом спросила, почему у меня более ничего с собой нет. Я ей объяснил, как меня арестовывали, и она, покопавшись в своих сумках, дала мне парочку трикотажных сорочек, чтобы я их носил вместо маек и парочку своих панталон, чтобы я их надевал себе на смену вместо трусиков, а затем еще дала три пары носков. Я попытался от этого отказаться, но она и слушать не хотела, потом еще дала одно полотенце и маленький кусочек мыла. Пояснила мне, что ей позволили взять с собой все, что она сочла необходимым, и не препятствовали этому. В их квартире осталась ее тетя, а детей после ареста папы и ее мужа она сразу же отправила к родственникам, которые проживают далеко в другом городе, и поэтому она о них ничего не знает.

В других отделениях (купе), видимо, везли неоднократно судимый сброд. Мы слышали, как перекрикивались между собой мужчины и женщины, и по их разговору даже мне было понятно, что это уголовники. Они переспрашивали о своих однодельцах или совместно когда-то отбывали срок, причем, называют друг друга по кличкам: кривой, косой, рыжая, Манька-выдра и тому подобные. Да в их переговорах и сквернословии было предостаточно. Моя спутница меня несколько раз предупреждала, чтобы я подобными выражениями не пользовался.

Но вот и наш вагон прибыл в Харьков. Отцепили его от состава и поставили в тупик, а уж потом стали потихоньку освобождать из других отделений вагона. А сколько их там было? Все шли и шли мимо нас и ругались, что их натолкали как сельдей, а в нашем купе было всего лишь двое. Но вот забрали и мою соседку. А меня еще долго держали в одиночестве. Но потом, видимо, очередь дошла и до меня. Так я оказался в Харьковской пересыльной тюрьме, которая называлась Холодная горка.

После обычной проверки по формулярам меня отвели и поме-

 

- 83 -

стили в такую же камеру, как и в Старобельске, переполненную и так же устланную матрасами. Я еле поместился у самой двери, оядом с парашей, но к вечеру человек десять вызвали на этап, и я смог переместиться к окну, где уже лежал мужчина в возрасте в военной форме. Он даже посоветовал, как мне лучше расположиться. К утру вновь камеру забили новенькими до отказа. После завтрака сосед мой заговорил со мной. Спросил, откуда я прибыл и за что получил срок, и сколько лет. Поначалу он так же не поверил, что я осужден по ст. 58. Он задавал различные вопросы по физике, затем по литературе, видимо, прощупывал мои познания. Я, ничего не подозревая в этом, широко отвечал на его вопросы, и меня это немного развлекало. А со второго бока у меня был какой-то уголовник, и его лексика значительно отличалась от моей, так как он иногда вмешивался в наш разговор. К вечеру я уже с бывшим военным сблизился, и он ко мне стал относиться потеплее, и предложил на ночь мой и его узелки с запасной одежонкой связать вместе и чтобы мы на него положили свои головы. Если кто-то и дернет, то хоть один из нас проснется и не допустит хищения. Для меня это была новинка. Я вообще и не мог подумать, что кто-то может взять мою небольшую котомочку. Мы так и сделали, связали и подложили под головы. Вот так я сблизился с этим бывшим военным. Оказывается, он до революции служил в, царской армии, а потом перешел на сторону большевиков и помогал Ворошилову постигать войсковую грамоту, но два года назад Ворошилов его вызвал в Кремль и сам сорвал с него петлицы и обвинил в измене Родине, затем суд и большой срок. Вообще он был очень добрый и эрудированный человек, выходец из дворян и имел высокое воинское звание. Он владел несколькими иностранными языками и предлагал мне с его помощью изучить один из них. Он говорил, что знания не нужно носить в ранце за спиной, они сами передвигаются, но иногда могут сослужить хорошую службу. Но я тогда не придал этому большого значения и отказался изучать один из языков, а просто любил слушать его рассказы о гражданской войне, в которой он участвовал на стороне красных.

Около двадцати дней я находился в этой камере, но однажды пеня в числе других, в том числе и Ровненько, кажется, так была его фамилия, вызвали на этап. Во дворе нас группировали, несколько раз перепроверяли по формулярам, отводили в сторону. В

 

- 84 -

этот день много заключенных увезли на этап, а до меня очередь так и не дошла. Поздно вечером всех оставшихся во дворе вновь стали размещать по камерам. Меня поместили совсем в другую камеру. Когда меня поместили в эту камеру, то я даже удивился, что там было очень много людей, почти столько, как во дворе при формировании этапа, да и сама камера была огромного размера. Во всяком случае, численность заключенных в ней была не меньше 120—150 человек. В камере люди сидели кучками, на полу никаких матрасов не было, а спали, кто на чем мог, а те, у кого, как и у меня, кроме небольшого узелка ничего не было, спали просто на дощатом полу. В первую же ночь у меня вытащили из-под головы мой узелок, стащили с ног парусиновые туфли и даже сняли носки. Я остался совершенно босиком. Я тут же стал разыскивать свою пропажу, но мне сразу дали совет, что будет хуже. Здесь не любят этого, могут и хорошо отдубасить, а то и совсем придушить. Здесь совсем другой порядок. «Молчи, малец»,— сказал один пожилой и отдал мне свои сильно изношенные туфельки, которые мне совсем были большие. А на вторую ночь у меня утащили и мой пиджак костюмный, хорошо, что еще и брюки не утащили. В эту ночь я пиджак подстелил под себя, а чтобы его у меня не утащили, я тогда просунул веревочку в петли пиджака и привязал эту веревочку себе за шею. Я рассчитал тогда так, что если будут вытаскивать из-под меня мой пиджак, то я сразу же проснусь, так как будет мне больно. Но там работали профессионалы в таком деле, они просто перерезали мою веревочку в нескольких местах, а потом и вытащили из-под меня мой пиджак. Правда, взамен они мне подбросили совсем изношенный и в нескольких местах порва-ный пиджачок. Сосед с украинским акцентом мне довольно ясно пояснил: «Що ты так дуже спыш, то с тебе скоро и штаны здеруть». Я хотел постучать в дверь и пожаловаться надзирателю, но меня тут же несколько человек предупредили, чтобы я этого не делал, а то будет хуже. Здесь уже подобное было, и потом его выносили из камеры ногами вперед. Хотя я тогда и не знал, почему того, кто пожаловался, выносили ногами вперед, но после убедительных разъяснений рядом сидящих, что у меня все равно они просто бы могли и отобрать, и я ничего бы не доказал, так как на это надзиратели не реагируют. Вот так я остался совсем без ничего всего через две ночи.

В этой камере была разношерстная публика. Были политзаклю-

 

- 85 -

ченные, бытовики, бывшие военнослужащие (Иван Волосков, с которым я потом вновь встретился на Крутой), но основная масса была из отпетых уголовников, многократно судимых, знающих друг друга по тюрьмам и лагерям. А с уголовниками шутки плохи. В такой камере могут ночью неугодного им человека задушить или просто зарезать, для этого у них были и специальные мининожечки, изготовленные из металлических пряжек или даже пуговиц. Ведь уголовники на это большие мастера, и у них в камере все это имелось. А специальным расследованием тогда никто и не занимался. Пока я был в этой камере, подобный случай был, и никого за это не наказали. Просто труп вынесли из камеры. А потом несколько человек, рядом с ним находившихся, вызывали на допрос, на этом дело и закончилось. А что могли поведать те, кого они вызывали, даже если бы они что-либо и знали, то из-за боязни все равно ничего не сказали бы.

В камере один из уголовников по кличке «Прыщ» был за старшего, и его все боялись и слушались, незамедлительно исполняли любое его желание. Вечером после ужина была дана команда: «Тихо!» В камере установилась тишина. Один из заключенных уселся на так называемый «трон», бугорок из вещей заключенных, и начал рассказывать, а точнее, пересказывать роман А. Дюма «Королева Марго». Но, видимо, он сам это произведение никогда не читал, а рассказывал понаслышке от других. Поэтому много было искажений и вранья. А я заметил это и поделился с рядом сидящими. Вдруг через какое-то время раздался голос: «Колька, давай этого огольца!» Пересказчик замолчал, а ко мне подошел паренек, с множеством наколок на руке, схватил меня за рукав и потащил к группе мужчин, сидящих недалеко от пересказчика. Мужчина средних лет в жилете строго посмотрел на меня, а потом сказал: «Ну давай, теперь тисни ты!» Я было немного замялся, но тут же послышались голоса: «Давай-давай, малец, иди на трон и тискай». Чьи-то руки схватили меня и усадили на это возвышенное место. Мне как-то было не по себе, но потом я начал вначале как-то несмело и, видимо, тихо. Вдруг чей-то голос приказал: «Давай, малец, погромче!»

В камере установилась абсолютная тишина. Я начал в полный голос пересказывать то же произведение А. Дюма «Королеву Марго».

Я так вошел в раж, что и не заметил, как во рту пересохло, замолчал и посмотрел на бачок с водой, который стоял у входной

 

- 86 -

двери. Но мужчина в жилете мою остановку понял по-своему, подойдя ко мне, он сказал: «Ну ты и молоток, оголец», а потом спросил, знаю ли я что-нибудь такого же типа. Я ему ответил, что я много читал и знаю. Тогда он в повелительном тоне оказал, что теперь он поручает мне вечерами рассказывать все, что я знаю. А потом посмотрел в сторону и кому-то приказал: «Огольцу отвести лучшее место!» Тут же ко мне подошел мужчина с наколками и отвел меня к окну, раздвинув там вещи, показал на это место и сказал: «Вот теперь здесь твое место, принеси свои вещи», а я ему сказал, что мои все вещи ночью утащили. Он переспросил, что именно у меня забрали, а потом сказал юноше, стоящему рядом со мной: «Сейчас же верни!» и ушел в свою компанию. Буквально тут же мне все вернули, а еще спустя какое-то время мне принесли и подстилку. Видимо, у кого-то отобрали. Но я чужое не взял, а за свое поблагодарил.

Устроившись на новом месте, я быстро познакомился с соседями. Около меня оказался полтавский хирург Лысиков Николай Васильевич и фельдшер из Молдавии или Румынии Аромаш. Аромаш тут же подстелил свою шерстяную подстилку и предложил на ней мне спать. Вот так я оказался рядом с этими замечательными людьми. Мы быстро сдружились. Они оказались хорошими друзьями. И мы так не расставались до отправки на этап. На следующий день мне предложили продолжить пересказ «Королевы Марго», и я его завершил. Правда, когда я пришел на свое место, то Лысиков и Аромаш похвалили меня за умение пересказывать, сказали, что у меня получается хорошо и приятно слушать, но предупредили, чтобы я не торопился с пересказом, а растягивал на несколько вечеров, при этом, они мне посоветовали прерывать пересказ на самом интересном месте, что больше будет интриговать слушателей, а среди заядлых слушателей в основном уголовники, от которых зависит спокойствие в камере. Хотя они мне сказали, что и они от моего пересказа получили удовлетворение. Но я их успокоил, что у меня большой запас подобного рода произведений, что я в детстве и в годы учебы в техникуме достаточно много читал, как зарубежных, так и русских классиков, так что моего запаса достаточно на многие месяцы, а нас здесь так долго держать не будут.

Со следующего дня мне при раздаче пайка и сахара, кроме моей законной пайки дополнительно выдали половину пайки и

 

- 87 -

спичечный коробок сахарного песка. Я отказывался от дополнительного пайка, но меня убедили, что это такой здесь порядок, что эта пайка не ворована, а она собирается по крошкам, которые затем обмениваются на целый кусок. И вообще следует отметить, что уголовники изымали у бытовиков и политзаключенных интересующую их одежду, обувь, отбирали большую часть передач, но тюремную или лагерную пайку никогда не отбирали, но если случалось, что какой-то бытовик из жадности пользовался (воровал) У кого-нибудь пайку или ее часть, то за это виновника строго наказывали, причем так, что в дальнейшем у него отпадала охота воровать чужую пайку. Пайка в уголовном мире считалась неприкосновенной и посягательство на нее было строго наказуемо. Я однажды наблюдал, как за воровство пайки дубасили воришку.

Более трех месяцев держали меня на пересылке в этой камере, не вызывали на этап Лысикова и Аромаша. Хотя обмен в камере шел интенсивный. Одних вызывали на этап и вместо их в камере появлялись другие. Причем, в камере всегда была разношерстная публика, состоящая в основном из уголовников, которые в тюрьме чувствовали себя как дома, из бытовиков и в меньшей степени из политзаключенных. Видимо, политзаключенные ожидали этап в других камерах, а я в эту камеру попал случайно, возможно по молодости, хотя и кроме меня политзаключенные проходили и через эту камеру, но в основном через эту камеру проходили мелкие и крупные воришки, опытные рецидивисты, которые в камере занимали главенствующую роль, да и надзиратели их, по правде сказать, немного побаивались.

Я постепенно освоился с устоявшимся в камере порядком. Уголовники и их «шестерки» меня и моих друзей не трогали, даже никогда не заставляли нас выносить парашу. В основном парашу выносили новенькие из бытовиков. Я регулярно вечерами занимался пересказами из произведений зарубежных и русских классиков. За время пребывания в этой камере мне пришлось пересказать такие произведения: А. Дюма «Королева Марго», «Три мушкетера», «Двадцать лет спустя» и «Десять лет спустя», «Граф Монте-Кристо»; Р. Стивенсона: «Остров сокровищ», «Черная стрела», «Катриона»; ф. Купера: «Кожаный чулок», «Пионеры», «Последний из могикан», «Следопыт», «Охотник за оленями»; В Скотта: «Айвенго», «Квентин Дорвард». Пересказывал я им отдельные эпизоды

 

- 88 -

из произведений Жуль Верна, но они особого успеха не имели, а вот произведения Мопассана, такие как: «Пышка», «Заведение Телье», «Мадемуазель Фифи» и некоторые другие пользовались особым успехом. Хорошим успехом пользовались и произведения С. Цвейга. Пересказывал я и некоторые произведения русских и украинских классиков, но преступный мир в основном интересовали остросюжетные драмы. Отдельные произведения я растягивал на несколько дней, а иногда по советам Лысикова я искусственно отступал от авторов и обострял содержание в угоду слушателям.

Занимаясь пересказами, а на это ежедневно уходило около часа, да часа полтора на подготовку, на обдумывание, на совет с Лысиковым, который мне часто давал ценные советы как обострить рассказ, что заменить на новую форму вымысла, которая хорошо воспринималась слушателями в основном из уголовного мира, которые сами почти никогда ничего не читали, только пользовались чьими-то пересказами. От этого занятия я только выигрывал, так как время у меня шло почти незаметно, да и был я в полной безопасности от всяких урок, что тоже было тогда немаловажно. Лысиков и Аромаш поощряли мое занятие в пересказывании, но когда я стал интересоваться образом жизни уголовников, стал чаще прислушиваться к их разговорам, к изготовлению игральных карт и самой игрой под интерес в картежную игру, то они меня всячески отговаривали не делать этого, сбавить свой интерес, а то я так заинтересуюсь, что могу примкнуть к их кругу.

Конечно, в те времена в преступном мире был отработан какой-то, только для них ведомый строгий порядок, внутри своей группы соблюдалась иерархия в подчинении. Главаря все слушались без оговора. При разговоре между новенькими, которые только что поступили в камеру, они находили общих знакомых, с которыми им приходилось когда-то встречаться в тюрьме, лагере или на воле. Крупные воры или дельцы преступного мира обычно носили своеобразные клички, по которым прославлялся тот или иной мастер воровского мира. Клички присваивались довольно метко, точно отражали повадки, характер или физические недостатки вора в начальной стадии его воровской деятельности и так оставались за ним до конца его дней.

В тюремных камерах уголовники проводили время за игрой в карты под интерес, а интерес, конечно, был разный, в зависимости от материальной возможности играющих. Например, проигры-

 

- 89 -

вали веши, которыми они располагали в данный момент, а если в игры входили в азарт, а ставить на кон было нечего, то, бивало, проигрывали чужие вещи, которыми располагали заключенные этой камеры, но не играющие в карты. Следовательно, проигравший чужие вещи должен их отдать тому, которому он проиграл, а для этого он должен ими завладеть, т. е. украсть или просто отнять под угрозой физической силы. Бывали и такие ставки как чужая жизнь, т. е. проигравшему предлагают поставить на кон чью-то жизнь. И если он проиграет эту жизнь, то тогда он должен проигранного им человека убить, вернее, лишить его жизни. Подобные случаи мне несколько раз встречались.

Они были мастера и по изготовлению игральных карт в тюремных условиях. Я видел, как изготавливали эти карты. Из хлеба готовили клейстер и им склеивали бумагу до нужной толщины, затем обрезали до необходимого стандартного размера, а обрезали тонко заточенной пряжкой, металлической пуговицей, которые при обысках не заметили охранники или надзиратели, после чего наносили рисунки ими же приготовленной краской, натертой из резиновых подошв. Существовали и другие способы изготовления игральных карт в тюремных камерах.

Играющие в карты обычно располагались посредине камеры, а игра в карты была строго запрещена тюремной администрацией, но они, т. е. преступники, не очень боялись того, что заметит в глазок надзиратель. Сколько раз надзиратели, заметив игру в карты, быстро врывались в камеру, сгоняли всех в один угол камеры, заставляли всех в камере раздеться догола и производили «шмон», т. е. тщательный досмотр личных вещей и каждого с его вещами после прощупывания и просмотра голого тела разрешали перейти на пустую половину камеры. Но и эти неожиданные «шмоны» успеха надзирателям не приносили. Карт они не находили. После ухода из камеры надзирателей, уголовники вновь садились за картежную игру. Бывало по два, а однажды — даже трижды нас всех обыскивали до ниточки, а карты не находили. И вот однажды я заметил эту механику припрятывания игральных карт. А происходило это так: один из карманников, надо полагать высокой квалификации, раздевшись, смело подходил к одному из надзирателей, в одной руке держа свои вещи, а в другой руке у него были зажаты игральные карты, высказывая свое неудовольствие по поводу обыска и теребя перед ним своими вещами, надзира-

- 90 -

тель, нервничая, выхватывал у него вещи, а он в это время быстро вкладывал в карман надзирателя свои игральные карты. Надзиратель, ничего не подозревая, проверив его вещи и обсмотрев самого воришку, отпустил одеваться на проверенную часть камеры. Второй же такой воришка подходил к этому надзирателю и бросал на пол к его ногам свои одежды, надзиратель нагибался за его одеждой, чтобы ее просмотреть, в этот момент воришка и вытаскивал из кармана надзирателя игральные карты, спрятанные первым воришкой. Вот это один из способов, который я видел, как при обыске уголовники утаивали свои игральные карты, возможно, были и другие способы, но карты всегда оставались у уголовников. В камере тюрьмы их делать сложно, поэтому они ими и дорожили.

После обыска, как только надзиратели выходили из камеры, игра в карты тут же возобновлялась.

Как-то, возвращаясь с прогулки, надзиратель спросил, кто из нашей камеры может помочь одному старику из соседней камеры написать прошение в Верховный суд. Кто-то из уголовников выкрикнул, что у нас есть здесь один «оголец» и показал надзирателю на меня. Тот после прогулок открыл камеру и предложил выйти тому юнцу, который поможет написать прошение. Я, конечно, отказывался от этого, так как никогда подобного рода бумаг не писал и не знал, как их писать, но один из уголовников подошел ко мне и сказал, что надзиратели все это знают и подскажут, да и Лысиков предложил пойти попытаться, может, чем-нибудь и поможешь этому мужику. Я тогда вышел из камеры, надзиратель меня отвел к столику, установленному недалеко от дежурки, где, видимо, проводят свободное время сами надзиратели, усадил на стул перед небольшим столиком и сказал, чтобы я немного обождал. Через какое-то время привели и человека, которому понадобилась чужая помощь для написания прошения. Оказалось, что это был довольно грамотный мужчина, но у него было плохое зрение, а очки утащили, поэтому он самостоятельно не мог написать это прошение. Я писал под его диктовку, часто перечитывая уже написанные предложения, чтобы он мог правильно сформулировать свои мысли. Его осудили за гибель нескольких телок к шести годам лишения свободы. Он в своем письме просил суд повнимательнее разобраться, вникнуть в суть его обвинения, и тогда станет ясно, что у него совершенно отсутствует состав преступления,

 

- 91 -

как телки поступили на ферму уже больные, о чем было отмечено в приемочных документах. Чувствовалось, что этот мужчина пострадал совершенно несправедливо, и он верил, что его дело будет пересмотрено и его оправдают. Он мне рассказал, как правильно надо оформлять подобного рода деловые бумаги, как писать заголовки, как следует излагать суть обращения, чтобы не было лишних слов, которые загромождают основную мысль жалобы, прошения. Видимо, ему не очень хотелось возвращаться в свою камеру, поэтому он все поучал меня, как следует писать, тем самым он затягивал время пребывания вне камеры. Надзиратель несколько раз просил покороче писать и быстрее освобождать столик, так как есть желающие тоже написать какие-то обращения в высшие судебные инстанции. После всего этого он меня угостил головкой чеснока и несколькими сухариками из белого хлеба.

Когда я вернулся в камеру, то думал, что уголовники будут меня обыскивать и отберут чеснок и сухарики, но они поступили совершенно благородно, никто ко мне даже и не дотронулся. Только один, когда я проходил к своему месту, спросил: «Он хоть тебе дал за труды чего-нибудь?» Я ответил, что дал сухарики и головку чеснока, но он не стал требовать поделиться с ними, а сказал просто: «А ты еще не хотел идти». Впрочем, чеснок и сухарики мы съели с Лысиковым и Аромашем. После этого меня несколько раз еще вызывали в коридор для написания подобного рода писем в высшие судебные инстанции. Но об одном я хочу рассказать особо. После прогулок этот же надзиратель, что и в первый раз, вызвал меня в коридор для оказания помощи малограмотному в написании жалобы. Я вышел, меня отвели к столу и через какое-то время подвели полного мужчину с кульком, который тут же стал меня угощать пряниками, а я с удовольствием принял это угощение и стал потихоньку уминать их. Мужчина в это время мне стал рассказывать свое дело на ломаном украинском и русском языках, а затем попросил написать о помиловании, чтобы его простили и снизили срок. Пока он рассказывал, я почти половину пряников умял, уж очень они были вкусными или во всяком случае тогда °ни мне такими показались, а затем стал писать. И вот в одном Месте прошения, где я написал: «Вину свою я полностью осознал и поэтому прошу меня помиловать», этот мужчина настаивал написать примерно так: «Хоть я и не виноват, но прошу меня поми-

 

- 92 -

ловать». А перед этим предложением он полностью свою вину признал и что он теперь об этом сожалеет и так далее. Я его пытался убедить, что если он не виновен, то тогда в чем его надо миловать, а он твердил свое, что все написано правильно, а вот в этом месте надо написать так, как он просит. Я доказывал, что это противоречит смыслу этой жалобы, что в таком смысле надо было бы писать по-другому, раз не виноват, то тогда зачем и в чем раскаиваться, а он свое твердит и твердит и наконец не выдержал, со злобой ко мне обратился: «Кажу пиши так, как я тебе говорю, а то пряники поел, а писать не хочешь...» Пришлось написать так, как он пожелал, хотя и бессмыслица была в этом. Когда я в камере об этом рассказал своим друзьям, то они от души посмеялись и тоже ели принесенные мною пряники.

Конечно, тюремная обстановка на меня не так угнетающе воздействовала, как на Лысикова или Аромаша. У них там на воле остались дорогие им родные: жены, дети, братья и сестры. У меня, кроме единственного брата, никого из родных не было и поэтому мне неволю было легче переносить, чем тем, у кого была родня или хорошая жизнь. За несколько месяцев соседства в тюремной камере с Лысиковым и Аромашем мы так хорошо сдружились, что они считали меня за своего близкого родственника и очень тепло относились ко мне, всячески по-отечески оберегая меня от всякого дурного влияния многочисленного преступного мира, окружавшего нас и всячески пытались вовлечь меня за мои пересказы в свою компанию. Но я так привык к своим друзьям и покровителям, что почти во всем их слушался и советовался с ними. Мы расположились под окном, и для осени это было хорошо, а потом наступила зима и иногда в окно проникал неприятный холод. А менять место подальше от окна мои друзья не хотели, так как там воздух был довольно тяжелый. Вот поэтому они меня все время по ночам укрывали своими одеялами и одеждой, да и разрешали пользоваться их полотенцами и тому подобное. Правда, и они из-за моих пересказов были защищены от погромов уголовщины. За все время пребывания в этой камере, после того как мне вернули украденные туфли, носки, котомку и пиджак, у нашей компании ничего не воровали, хотя в камере ежедневно кое-кого обчищали, брали все то, что можно проиграть в карты или кому-то что-то понравилось. Таковы нормы или правила тюремной жизни того периода. А надзиратели на жалобы о пропаже почти не реагирова-

 

- 93 -

ли, зато тому, кто им жаловался, доставалось, бывало, ночью набросят что-то на голову и солидно отлупят и предупредят, что если еще пожалуется, то могут и удушить. Они всех, кроме своих, именовали тогда «фраерами». Между собой разговаривали примерно так: «Он у того фраера хорошая лепеха (костюм)» или «он у того фраера хорошие колеса (сапоги или ботинки)» и тому подобное. Если понравилось что-то, то ночью и «уведут» (заберут), потом проиграют в карты. Такова была жизнь большой тюремной камеры, перед которой у бытовиков и политзаключенных защиты не было.

Где-то в первых числах февраля 1941 года из нашей камеры все чаше стали вызывать на этап. А однажды из нашей камеры вызвали многих, в том числе попали и мы: я, Аромаш и Лысиков. Во дворе тюрьмы собралось множество разношерстного люда со многих тюремных камер. Здесь были политзаключенные, бытовики и букет уголовного мира, причем, всех смешали в одну кучу, а уголовники рыскали по толпе, выискивали своих дружков и одновременно использовали случай, чтобы поживиться хорошими вещами, которые им приглянулись. Они могли не только украсть, но и нахально отнять, применив силу. Двор гудел от такого скопища людей так, что вопли обиженных, а точнее обворованных, почти никем не воспринимались как большое бедствие, каждый стремился сохранить свое и не вмешивался в чужую беду. Уголовники этим и пользовались, да они были и более организованные, они хорошо друг друга понимали и в случае чего смело шли на помощь своим дружкам.

И вот подошло время отправки. Перед воротами тюрьмы поставили стол, на котором грудой лежали формуляры вызванных на этап. Один из охранников выкрикивал фамилии, после чего к столу подходил тот, чью фамилию выкрикнули, называл свое имя, отчество, статью по которой осужден и на какой срок. После чего его отделяли от толпы и вызывали следующего. Вскоре вызвали Аромаша, затем через несколько человек и меня. Набрав определенное число на одну автомашину, нас вывели за ворота тюрьмы и усадили в кузов грузовой автомашины. Возле кабины кузов был отгорожен щитом, за которым стояли три охранника с ружьями. А нас в кузове усаживали так: первый ряд садился спиной к Щиту, протянув вперед свои ноги, затем на ноги первого ряда усаживали второй ряд, на их ноги усаживали третий и так далее, а

 

- 94 -

усадив последний ряд, им связали руки и закрыли кузов. Четвертый конвоир ехал в кабине автомашины. Автомашина подъехала прямо к вагону, проверили всех привезенных по формулярам, загрузили нас в вагон. Вагон был простой, которым обычно перевозили скот, внутри разделен на два этажа. Настил второго этажа был сделан из сырых неоструганных досок. Лишь только перед дверью в вагоне не было настила, пол в этом месте был покрыт большим листом железа, в середине которого была установлена буржуйка, и лежал рядом ворох березовых дров. Дальше от железного покрытия также был сделан настил из сырых необструганных досок. Войдя в вагон, мой спутник и друг Аромаш выбрал местечко на второй полке у самого окна, которое было остеклено и зарешечено с наружной стороны. Рядом с собой он примостил и меня, сразу же застелил своим одеялом, которое он именовал «коцем», а все свои вещи, а их у него было предостаточно, уложил в изголовье вместо подушек. Вошедшие в вагон расположились свободно, и каждый из вошедших в вагон выбирал себе место поудобнее. В вагоне было свободно. Через некоторое время подошла к нашему вагону еще одна автомашина, и из нее после проверки с формулярами сажали заключенных в наш вагон. Какова же была у нас радость, когда в наш вагон поднялся наш друг по камере Лысиков Николай Васильевич, который попал во вторую автомашину. Мы тут же пригласили его к себе, немного потеснив соседей. Вот так волей судьбы мы вновь оказались вместе в вагоне. После пополнения в вагоне стало тесновато. Охранники постоянно кричали: «Устраивайтесь потеснее, чтобы потом в пути было теплее». Конечно, набили нас в вагон, как сельдей. Но как только двери охранники закрыли, так сразу же поднялись уголовники и стали подыскивать себе местечко поудобнее. Они выбрали себе местечко на настиле в противоположной от нас стороне, согнав на низ нескольких заключенных не их круга. В вагоне было холодно, но через какое-то время отворилась дверь, и охранник подал уголек для растопки буржуйки. Сразу же нашлись желающие заняться растопкой буржуйки, видимо, чтобы быстрее согреться. Позже нам объяснили, для чего пол вагона под буржуйкой был обит железом, и почему на полу сделан второй настил из досок. Железом обили под буржуйкой, чтобы от угля не сгорел пол и, кроме того, чтобы уголовники не вздумали прорезать пол в этом месте для побега. А такое случалось почти во всех составах, в которых пере-

 

- 95 -

возили рецидивистов. Они прорезали пол, а потом в это отверстие в ночное время падали на железнодорожное полотно и, если их не замечали, то они уходили и числились «в бегах». Ну а если охранники, которые ехали в последнем вагоне и фонарем просвечивали уходящее железнодорожное полотно, замечали беглецов, то они открывали по ним стрельбу, в результате чего были и раненые или убитые. Тогда на длительных стоянках, когда состав ставили в тупик, открывали двери вагонов и перед остальными демонстрировали эти трупы для запугивания, чтобы не повторяли другие подобного побега. Но уголовники все же бежали таким способом, не всех охранники могли вовремя заметить, а чуть зазеваются, поезд уже отъезжал на некоторое расстояние, где и освещенность хуже, и расстояние стремительно увеличивалось. Тогда они устраивали проверку пола в вагонах. Так было и в нашем составе, когда наш вагон проверяли несколько раз и каждый раз запугивали, что если кто и попытается подобным образом бежать, то его ждет неотразимая пуля вдогонку.

Как-то в пути после очередного получения пайка, в вагоне пронесся слух, что наш состав везут на Север, где сейчас множество всевозможных лагерей. В лагерях поюжнее вроде бы занимаются лесоповалом, т. е. заготовкой древесины, севернее — заключенные работают на рудниках и в шахтах, где добывают какую-то руду и каменный уголь и есть вроде бы лагеря, которые строят полотно железной дороги еще дальше на Север. Один из уголовников нашего вагона рассказывал, что он один срок отбывал в таком лагере на Севере, что в этом лагере он был занят в шахте на разработке в угольной лаве. Работа и сами условия очень тяжелые, люди изматываются от непосильного труда, болеют и не все доживают до окончания срока. Он рассказал о страшных холодах и длинной полярной ночи, а летом измываются над заключенными бессчетное число комаров и мошки, которые высасывают последнюю кровь. А бежать из этих лагерей вообще невозможно. Он так много рассказывал страшного о лагерной жизни, о невыносимых условиях в бараках и тяжелой работе, о плохом питании, о жестоком отношении надзирателей, охранников и лагерного начальства вообще, что на душе становилось муторно и страшно. Но Лысиков успокаивал, что он, возможно, был в штрафном лагере, как рецидивист, а нас в такой лагерь не пошлют, что не надо преждевременно переживать. Поживем и все сами увидим.

 

- 96 -

Дни в пути шли медленно, поезд часто загоняли в тупик, и наш состав простаивал в тупиках сутками. От большой скученности людей, грязи и отсутствия элементарных санитарных условий в вагоне стало чесаться тело, а потом и вообще появились вши. В тюрьме все же водили в баню, а одежду прожаривали в специальных камерах и от этого почти не было вшей, а здесь в этом вагоне собрали сколько людей, отсутствие воды для умывания, да и условий для этого совсем не было, вот и появились вши.

Нужду по большому справляли так же, как и в тюрьме — в парашу, а по малой нужде искали щели в дверях, за что от охраны часто попадало, так как двери обмерзали, и затрудняло их открывать. Когда поезд ставили в тупик, то тогда и освобождали параши.

Иногда на питание выдавали соленую селедку, но я ее с детства не любил, поэтому у меня брали на обмен за другие продукты. А как я уже упоминал, с водой было очень туго. А после того, как люди поедят селедку, у них появляется большая жажда пить, вот и мучаются в ожидании, когда где-то на остановке нам дадут заполненный водой бачок. Мне хоть в этом немного повезло, что я совсем не ел селедку, а, следовательно, и не мучился в ожидании воды, хотя я тоже досыта водой не напивался, но и не мучился в ожидании, когда же наконец в вагон принесут питьевой воды.

Кроме всего, в вагоне был еще и страшный холод, который усиливался по мере продвижения нашего состава на Север. Особенно мучительно было тем, кто разместился на нижних полках, хотя не очень тепло было и у нас у окна, но нас спасали одеяла, которыми располагали Лысиков и Аромаш и которые уголовники еще в тюрьме не отобрали, а в вагоне их было маловато, и они не смели даже требовать это. В дневное время люди спускались с верхних полок, чтобы хоть немного размяться, и тогда их места временно занимали люди из нижних полок и хоть немного согревались. А уж когда приносили дрова, то тогда все с нижних полок обступали буржуйку и досыта грелись вокруг нее. Но дров вволю не всегда давали. Были дни, что буржуйка и вообще из-за отсутствия дров тухла и тогда, когда приносили дрова, приходилось вновь разжигать огоньком.

Появились в вагоне простуженные, которые сильно кашляли днем и по ночам, а были и такие, что заболели чем-то в пути. В составе вообще был какой-то лекарь, он в наш вагон несколько раз приходил и прослушивал больных, давал им какие-то пилю-

 

- 97 -

ли, а двоих в пути и вообще сняли с нашего вагона, видимо, оговорились с какой-то тюрьмой, которая встретилась по пути следования нашего состава, а может быть, при составе был небольшой лазарет. Но этих двоих так нам и не возвратили, поэтому многие предполагали, что их просто передали в какую-нибудь тюрьму, а после излечения куда-нибудь отправят.

Вот так мы ехали не меньше месяца. И вот 18 марта 1941 года наш состав прибыл на станцию Чибью, а теперь это место именуют городом Ухта. Состав поставили в тупик и стали разгружать нас прямо на снег. Вокруг все было бело. Аромаш мне на плечи бросил свой «коц». Всем приказано держаться возле своих вагонов. Ходили какие-то люди и расспрашивали, у кого есть такая-то специальность, и их записывали, чтобы куда-то отправить на работу по специальности. Однако в моих летних туфельках было холодновато, и мне дали какие-то тряпки, чтобы я обмотал туфли. Стало немного теплее, но все же согреться как следует я так и не мог. Ведь у меня не было и пальто, а наброшенное одеяло не смогло как следует сохранять мое тепло. Но в таком положении был не я один. Таких было немало. Вот откуда-то появилась автомашина и стали раздавать какие-то чуни и телогрейки. Правда, все это было не новенькое, но у меня выбора не было и я подобрал себе чуни, а туфли припрятал и надел стеганую телогрейку. Такие же чуни надели Лысиков и Аромаш, так как их обувки тоже были не теплее моих.

Когда выбрали из прибывших тех, которые имели необходимые им специальности, остальных построили в строй по четыре человека и повели вдоль железнодорожного полотна.

Так у меня началась новая жизнь в исправительно-трудовом лагере. В одной со мной шеренге шагали Лысиков и Аромаш.

 

 
 
 << Предыдущий блок     Следующий блок >>
 
Компьютерная база данных "Воспоминания о ГУЛАГе и их авторы" составлена Музеем и общественным центром "Мир, прогресс, права человека" имени Андрея Сахарова при поддержке Агентства США по международному развитию (USAID), Фонда Джексона (США), Фонда Сахарова (США). Адрес Музея и центра: 105120, г. Москва, Земляной вал, 57/6.Тел.: (495) 623 4115;факс: (495) 917 2653; e-mail: secretary@sakharov-center.ru  https://www.sakharov-center.ru