- 29 -

ГЛАВА 2

Нас построили по четыре в ряд, 1500 человек, арестованных в Харбине и Маньчжурии, и под усиленным конвоем повели по еще не проснувшимся улицам Гродеково. Было рано. Тишину нарушили лишь редкие американские грузовики, да то и дело со зданий кричали на нас плакаты и транспаранты: «Слава Великой Красной Армии, освободившей мир от фашизма и спасшей мировую цивилизацию», «Слава великому вождю мирового пролетариата, учителю всех народов, гениальному полководцу великому Сталину».. На многих домах развевались красные флаги.

Мы подошли к большому участку, кругом огороженному колючей проволокой. У ворот стоят вооруженные солдаты. Внутри одно длинное одноэтажное полуразвалившееся здание и пять—шесть маленьких домиков, тоже старых, очень неприглядных. Повсюду на окнах железные решетки. Это — тюрьма. Но откуда в этом поселке тюрьма на 1500 человек?

При царе-самодержце в такой тюрьме не было надобности Гродеково—казачья станица, пограничный пункт, и в нем всегда стояло войско, гарнизон. Был офицерский клуб и офицерская гостиница. Давно это было — лет 25—28 тому назад. С тех пор здание разрушалось, гнило. А теперь пригодилось... Тюрьмы стали нужны в большом количестве для многих миллионов людей, для десятков миллионов, которых отправляли в разные города и селения Дальнего Востока — в Гродеково, Ворошиловск, Хабаровск, Ишим и др. Для этого и приспособили в Гродеково бывший офицерский клуб и гостиницу род

 

- 30 -

советскую тюрьму. Неважно, что здание развалилось. Огородили весь участок колючей проволокой, поставили вышки с часовыми — вот и тюрьма. В большом длинном здании имеется зал, остатки сцены и много отдельных комнат. Грязь в нем необычная, — десятки лет не мыли, не чистили, не подметали. Вот в это длинное деревянное здание нас ввели и стали расталкивать по отдельным комнатам. Куда попало. Меня—в комнату № 2 (на дверях намазана цифра 2.) Бывший номер для двоих, с одним небольшим окном. У дверей—печь высокая, до потолка, дверцы печки снаружи, в коридоре. Напротив печки — огромная бочка, ведер на 50. Это параша — популярная российская тюремная «параша». Вот и вся мебель «номера», вся обстановка. В эту комнату втолкнули 32 (тридцать два!) человека. Поистине, как сельди в бочке. Как же разместиться? Пол до того грязный, что и лечь страшно. Стали укладываться. Одни вдоль одной стены, другие — напротив, вдоль другой, ногами толкая друг друга. При всей экономии места, могли улечься только 8 человек с одной стороны до печки и 9 с другой — до параши. А остальные 15? Решили спать — лежать по очереди. У каждого будет 6 часов днем и 6 часов ночью. Уже не беда, что на голом грязном полу ни лежать не на чем, ни подостлать нечего. Беда в том, что когда 17 человек лежат, куда деваться остальным пятнадцати? Двое сели на подоконник, один на край параши, другой упирается спиной в дверь. А остальные — кто стоит, а кто садится меж ног лежащих, на полу. Света в комнате нет, ночью тьма кромешная. Когда надо к параше — ходишь по людям, ступаешь на ноги, на руки... Крики, протесты...

А сколько «зверей»! Клопы, тараканы, мошкара. Вскоре завелись и вши.

Первый день в Гродеково нас совсем не кормили. Только часов в 7—8 вечера выдали по куску хлеба. Кто-то возмущенно говорит: этак, мы скоро здесь подохнем.

 

- 31 -

В ответ кто-то в отчаянии: «Ну, и дай Бог, чтобы скорее передохли!»

Так потянулись дни в этих кошмарных условиях. На прогулку мы не ходим, только два раза в день вывода в «туалет». Где-то в конце двора стоят две будки — уборные, видимо, годами не чищенные. Туда нас водят рано утрам и часов в 6 вечера. Через некоторое время вырыли во дворе большую яму — ров, перекинули с одного конца на другой длинные доски — это была общая уборная. Когда мы в первый раз отправились в эту новую, под открытым небом, уборную, один из конвоиров, молодой солдат, с восхищением сказал: «Вот так культурно!... Очень культурно»...

Лишь в конце октября нашу камеру повели в баню. Шли почти через весь поселок под усиленной охраной, по грязным улицам, по бездорожью. Мальчишки на улицах кричали нам вслед: «фашисты», «фашистов ведут», дразнили, показывая кусок хлеба: «На! На!» Протягивают его по направлению к нам и, радостно, громко смеясь, кладут хлеб в свой рот. Бабы выскакивали из хат смотреть на «фашистов», глядели в окна... Все же помылись в бане, в плохой скверной баньке, тесной, с крошечным холодным предбанником, да и горячей воды не хватило, — но все же окатились водичкой. Мыла дали микроскопическую дозу, так что еле-еле могли намылить голову. Многие без мыла стирали свое белье. Прошло полчаса — приказ одеваться, выходить из бани. Вышли и целый час стояли на улице, мерзли, в ожидании старшего конвоира — без него нельзя с места тронуться, он ответственен за наши тридцать две головы...

Как-то вечером меня вызывает начальник тюрьмы, старший лейтенант:

— Вы доктор?

—Да.

 

- 32 -

— Больных у нас тут много по камерам, а наш врач уехал в Ворошиловск за медикаментами. Да и какой он врач! Фельдшер военный (по-старому «ротный»). Посмотрите больных, доктор.

Я согласился. Со мною пошел этот начальник и еще один солдат. Камера № 1. На полу валяются 25 женщин. Когда я вошел, раздались голоса: «Ой, д-р Кауфман!» Больны две женщины, немки. Их мужья были представителями крупных германских фирм в Харбине. Я осмотрел больных в нескольких камерах, раздал порошки, таблетки. У одного из больных, крестьянина-пчеловода с Китайско-восточной железной дороги, был острый аппендицит. Я сказал начальнику, что его надо отправить в больницу, требуется немедленная операция. Начальник удивленно посмотрел на меня:

— Дайте ему каких-нибудь порошков, а завтра видно будет.

— Тут порошки не помогут, надо срочно оперировать, нельзя терять ни минуты.

Но мои слова не произвели на него впечатления.

— Где я буду искать для него больницу? На это я возразил:

— Раз в поселке есть большое население и гарнизон, должна быть больница, и не одна, пожалуй.

Начальник пожал плечами, и мы пошли дальше. Все лекарства были розданы, и меня водворили на мое место, в камеру № 2. Больного с острым аппендицитом лишь через день—два отправили в какую-то больницу, где он, как я узнал, скончался на операционном столе от гнойного перитонита.

В следующий раз начальник тюрьмы предложил мне вести прием больных в амбулатории вместе с их «врачом», военным фельдшером, старшиной. Я согласился (хоть часа 3—4 в день буду в более или менее сносной обстановке) и стал принимать больных-заключенных. А заключенные в Гродековской тюрьме были исключительно харбинцы, земляки, свыше 1500 человек.

 

- 33 -

Когда они узнали, что я веду прием больных, почти все стали записываться к доктору и, придя в амбулаторию, приветствовали меня и подходили ко мне, не обращаясь к ротному фельдшеру, старшине, «начальнику здравпункта». Это заметно злило его. Как я ни старался смягчить положение, ничего не получилось, — все больные подходили ко мне со своими жалобами на болезни. Дня через четыре, когда утром конвоир привел меня в амбулаторию, старшина-фельдшер велел мне развешивать порошки, фасовать, класть их в кулечки-конвертики. Сначала он сам сел со мною, а как только привели больных, он стал принимать их, а меня «просил» продолжать то, что обычно делают санитары. Назавтра я пойти в амбулаторию отказался. Фельдшер послал за мной вторично, но я не пошел. Начальнику тюрьмы я сказал, что я готов работать как врач, но старшина-фельдшер не допускает меня к больным, а дает мне работу, которую может делать любой санитар и просто любой солдат. На это мне начальник сказал:

— Он у нас никудышный, через неделю прибудет сюда врач вместо него, настоящий врач.

Через неделю, действительно, приехал молодой врач, только что «со школьной скамьи», старший лейтенант, еврей. Он с первых же дней часто вызывал меня на консультацию, а потом я каждый день с утра вел вместе с ним прием больных. Он всегда спрашивал мое мнение, советовался, снабжал меня медицинскими книгами, прося лишь прятать их, когда иду по двору из амбулатории в свою камеру.

Меня перевели в другую камеру, маленькую, крошечную. Нас тут 14 человек: еле усаживаемся на полу. Но я отдыхаю днем. Предложили заключенным разгружать вагоны. Все пошли в надежде что-либо получить, хоть кусок хлеба. И действительно, приносили с собой немного пшеницы, а кое-кто хлеб. Я оставался один в камере. Отдыхал от всего: от духоты, шума, перебранки, грызни. И почитать днем мог. Они уходили на

 

- 34 -

работу часа на четыре. Как-то смотрю в оконце, выходящее во двор, пустой, грязный с двумя будками-уборными в конце его, у колючей проволоки. Вижу женщин ведут, совсем близко мимо окна моей камеры, и среди них вижу знакомую, председательницу ВИЦО, и она среди узников... Она меня не заметила, но через некоторое время мы с ней встретились. Какой-то женщине стало дурно, меня вызвали как врача, оказать ей помощь. Неподалеку от дверей, на нижних нарах (единственная камера, где были нары), лежала больная, охала, стонала, корчилась от боли. Я сел возле нее и взглянул случайно наверх: на верхних нарах напротив — знакомая из ВИЦО. Мы встретились с ней взглядами. Вижу, она сильно испугалась, повернулась на другой бок, спиной ко мне. Как потом оказалось, она знала уже, что ее освобождают и, вероятно, испугалась обнаружить «знакомство» со мною. Вскоре ее, действительно, освободили, вернувшись в Харбин, она рассказала по секрету о «встрече» со мною. Но недолго была эта женщина на свободе. Ее вновь арестовали. Потом она исчезла. Ее «ликвидировали»...

***

Однажды, — к тому времени уже начался допрос арестованных, — повели меня через весь двор к двухэтажному каменному дому, где помещались следователи, а некоторые из них и жили там. Ввели в кабинет. Следователь обращается ко мне:

— Я, доктор, вызвал вас, чтобы вы полечили мою жену. Вот уже две недели она болеет. Смотрел ее наш фельдшер, был и военный врач, полковой, но ей все хуже и хуже. Знаю я, что вы врач с большим опытом, известный. Я прошу вас посмотреть мою жену и дать ей нужное лечение, настоящее, хорошее.

— Пожалуйста, я не откажусь, — сказал я.

— Тогда пойдемте.

— А где вы живете?

— Недалеко, в поселке.

 

- 35 -

— Но, гражданин старший лейтенант, не могу же я пойти в таком виде, оборванцем, на мне лохмотья.

— Ничего, это пустяки! — заявляет он.

Но я не соглашался. Я был, действительно, оборванцем. Лишь обувь была на мне довольно приличная. Почти новые полуботинки, темно-коричневые, из бельгийского хрома. Зато на брюках сзади большая зияющая дыра. Офицер оставил меня на пару минут одного в кабинете и вернулся с солдатской шинелью.

— Вот оденьте!

Я залез в шинель, и мы пошли к его больной жене. Солдат-конвоир, который меня привел, двинулся было за нами, но старший лейтенант сказал ему:

— Ты жди здесь.

Мы прошли по поселку, мимо невзрачных одноэтажных домиков, мимо палаток и вошли в какую-то хижину. Две убогие комнаты, серовато-грязные стены, мрачно. Лежит на кровати молодая женщина, а возле нее на полу и на стуле трое детей — это семья ст. лейтенанта.

— Ну вот, Танюша, я привел к тебе известного врача ив Харбина. Он поставит тебя на ноги.

Женщина уже две недели болеет. У нее дизентерия, больное сердце. Я обследовал ее, сделал назначение, и мы со ст. лейтенантом отправились в обратный путь. Вернулись в его кабинет.

Он усадил меня на стул возле своего письменного стола и спрашивает:

— Как живется?

— Плохо, очень плохо, — ответил я. — Ужасные условия; тесно, грязно, душно, кормят скверно, вши беспокоят, ни белья, ни одежды, ходим, как видите, в лохмотьях...

— Скоро будет лучше, — говорит ст. лейтенант, — будете в лагере, там лучше. Скоро, скоро поедете в лагерь.

— Радости мало, — усмехнулся я.

— Что же? Ничего не поделаешь,—сказал он со вздохом.

 

- 36 -

И у него сорвалась с уст жестокая, но правдивая прибаутка про лагерь:

Кто не был — тот будет!

А кто был — тот не забудет!

Поистине, кого только «там», в тюрьме и лагере, не было! И едва ли кто-либо может забыть это!...

В конце сентября, после двухмесячного пребывания в тюрьмах, меня впервые вызвали на допрос. 10 ч. вечера. Темно. Меня ведут два вооруженных солдата: один с винтовкой за плечом — впереди меня, другой с ручным пулеметом — сзади. Тюремный двор кругом в сторожевых будках, возвышающихся над зданиями,— «вышки»... На вышке вооруженный солдат. То один, то другой с вышки окликает: «Стой! Кто идет?» Жутко. Конвоиры привели меня в нижний этаж двухэтажного дома, подвели к одной из комнат, и боец, осторожно открыв дверь, сказал:

— Товарищ старший лейтенант, привел заключенного.

— Дурак! Сколько раз я тебе говорил, что это не заключенный, а следственный!

— Виноват, товарищ старший лейтенант, привел следственного.

Молодой следователь начинает допрос: фамилия, имя, отчество, год рождения, национальность.

— Принадлежали ли к политической партии?

— Нет.

— Но вы сионист?

— Да! Сионист.

— Это тоже политика, национальная политика, — авторитетно заявил он и стал что-то записывать.

— Вы врач?

— Да.

— В армии у нас много венерических болезней. Никогда раньше этого не было. Заразили немецкие б...

 

- 37 -

А с лечением плохо обстоит. Все перебрасывают с одного места на другое, где тут лечиться регулярно, а то и лекарства нет...

И он стал интервьюировать меня по вопросу о современном лечении венерических болезней и их последствий. Видимо, его этот вопрос очень беспокоил. Мне стало жаль его...

Раза три вызывал меня на допрос этот следователь. И допрашивал и записывал мало. То ли он не знал, не успев проникнуться подлостью МВД, как ведутся эти сфабрикованные дела, то ли не знал, как подойти к сионизму. Молодого следователя сменил некий майор. Он допрашивал меня о харбинской сионистской организации, о том, кто был ее основателем, называл фамилии давно умерших членов комитета и все добивался списка настоящего состава комитета С. О. Я ответил ему, что С. О. в Харбине с момента начала войны, с 1942 года, не существовало, т. к. была прервана всякая связь с Палестиной и другими странами. Тогда он стал называть имена всех членов городского комитета С О., причем в его списке был И. В. Г-н, который более 20 лет тому назад уехал во Францию, и еще некоторые, давно выбывшие из Харбина и умершие. Но были имена и живых, поныне активных деятелей. Затем меня три раза вызывал к себе начальник следственного отдела капитан П-ый. Он начинал допрос с оскорблений, все время сопровождая свою речь матерной бранью. Ругал меня, сионизм, Вейцмана, называя его английским шпионом. Чего только этот малограмотный хам я хулиган ни наговорил, какой только матерщиной ни украшал свои речи. Держал меня по четыре часа, требовал признания в сионистском шпионаже, стучал кулаком по столу: —Говори, подлец! Что молчишь, сволочь! Я и «прохвост», и «негодяй», и «проститутка»... Один допрос продолжался всего с полчаса, — мне повезло. Во время допроса (это было в 5 часов дня) раздается телефонный звонок, — капитана зовут на «префе-

 

- 38 -

ранс» (карточная игра). Он тотчас же вызвал конвоира и приказал отвести меня в камеру.

Таким было следствие в Гродеково. Оно кажется пустяковым по сравнению с тем, что мне пришлось испытать на допросах в тюрьмах Свердловска и Москвы.

Нас без конца перебрасывают из одной камеры в другую, из одного домика-барака в другой. Система перемешивания людей и распространения обнадеживающих слухов обычна в советских тюрьмах. Начальство вообще все время распускало слух, что все будут освобождены, поедут обратно в Харбин, что есть такой приказ из Москвы, от Молотова и т. п. И не было у нас сил не верить этому.

В тюремной камере я — единственный еврей. Не раз мне приходилось выслушивать антисемитские речи, вроде «все из-за евреев», «еврейская власть», «все евреи— большевики». Слово «жид», видимо, тогда еще боялись употреблять в советской тюрьме. «Жид» считалось оскорблением. Зато повсюду стали евреев обзывать словом «Абрам», причем умышленно картавили: «Абхам». С антисемитизмом в разных формах и проявлениях мне часто приходилось встречаться во всех кругах и слоях в СССР, и в особенности среди тюремной и лагерной администрации.

Я уже свыше двух месяцев в Гродековской тюрьме, в кошмарных условиях. Людей днем гнали на работу, да они и сами рады побыть хоть несколько часов вне ужасной камеры, а иногда и заработать кусок хлеба. Кормили нас очень плохо. Как-то появилась американская тушенка. Но это было всего 3—4 дня, и давали коробку на десять человек. Так что кусок хлеба в нашей жизни означал немало. Однажды вернулись мои сокамерники с работы и говорят: «Для вас, доктор, есть посылка из Харбина, вещевая, большая». Они разгружа

 

- 39 -

ли вагон и видели якобы посылку для меня. Стал ждать посылку, столь жизненно мне необходимую. День, два, три — нет ее. Я обращаюсь к начальнику тюрьмы, прошу выдать мне посылку, ведь я совершенно раздет, а уже холодное время года.

— Какая посылка? Кто вам сказал? Говорю, видели посылку, адресованную мне.

— Не знаю, посмотрю.

Посылку я так и не получил. Заключенных систематически и всюду обирали, грабили господа советские начальники... Я в дальнейшем не однажды испытал это на себе.

Население в тюрьме самое разнообразное. Интеллигенция и люди физического труда, рабочие, люди свободных профессий и крестьяне, сельские хозяева. Молодой инженер, художник, артист-певец, секретарь польского консульства. Чиновники, приказчики, служащие полиции. И два православных священника среди арестованных. Вон тот, в углу, был сторожем на мулинских угольных копях, а тот, возле него — секретарь североманьчжурского университета. Все валяемся на полу, в пыли, грязи. Иногда беседуем меж собой, но общего мало, кроме горя, страданий, лишений.

Рано утром, после подъема, многие наперебой рассказывают свои сны, и начинаются толкования, подчас самые разнообразные. Однако есть и прочно установленное значение снов, не подлежащее сомнению и не вызывающее спора. Так, если снится вагон поезда или трамвая,—это означает дорогу. Сапоги тоже предстоящая дорога. Если вам снится еда, пища — это к добру, но если вы сами кушаете — это плохо, к худу. Церковь, вообще храм Божий, во сне — это к счастью, к добру, к удаче. Буквально все имело свое толкование, даже вши во сне. Ну, а наяву их толковать не приходилось. Они сами за себя говорили... и кусали… Каждое утро часами сидели на полу несчастные заключенные и толковали сны, придавая им огромное значе-

 

- 40 -

ние, то надеясь на лучшее, то впадая в отчаяние. Суеверие развилось у всех до невероятного. Я в этих беседах не принимал участия и своими сновидениями не делился. Но все это, видимо, влияло на меня подсознательно. И снится мне, что сижу я у себя в комнате дома, пишу. На столе перекидной календарь, 19-ое число. Проснулся и думаю о сне. Почему 19-ое число? Сегодня 6 ноября. И я начинаю внушать себе: что-то случится 19-го. Уж не освободят ли меня? Ведь вины-то никакой нет. Нет, этот сон неспроста, — 19-го что-то хорошее случится. Пару дней назад меня перевели в тот домик-барак около вышки, куда, все говорят, помещают тех, кого освобождают. Эх, скорей бы уж это 19-ое число! Я ни с кем не делюсь своим сном, ожиданием, воображаемым «счастьем». Моя фантазия со дня на день становится все более разгоряченной. Я верю в 19-ое ноября, жду его.

Через 8—9 дней меня и еще человек пять вводят в большое здание тюрьмы, в зал, выстраивают на полуразрушенной сцене, где уже десяток заключенных. Начальник тюрьмы делает перекличку и приказывает развести нас по камерам. Вновь переброска. Меня — в пятую камеру. Когда открыли дверь в 5-ую камеру, я увидел маленькую комнатку, битком набитую людьми, дымно, душно. Был вечер. В камере полумрак. Меня втолкнули в камеру, и кто-то крикнул:

— Боже мой! Еще! Да куда же! Стоять негде! Ведь это уже девятнадцатый!

Слово «19-ый» мне ударило в голову. Мелькнула перед глазами цифра 19 на настольном календаре в моей комнате. Вот тебе и разгадка. Пришло 19-ое, прошло 19-ое — а я все в тюрьме... Устроиться в этой камере, где-либо усесться — было труднейшей задачей. Ни живого местечка. В углу у дверей большая параша, всю ее со всех сторон обнимают люди. Кто-то пристально смотрит на меня и, наконец, восклицает: «Доктор!» Всматриваюсь — и узнаю П. И. Ч-ва. И он тут... Старик занимал ответ

 

- 41 -

ственные посты на Кит.-вост. жел. дороге, был начальником коммерческой части КВЖД. В старые годы мы с ним частенько встречались. Он очень интересный, культурный человек, большой любитель Библии. Я часто вспоминал наши прежние интересные беседы. Здесь, за тюремной решеткой, мы вновь говорили о Библии и на библейские темы. Когда население камеры услышало мое имя, каким-то чудом выкроили для меня местечко возле П. И. Ч-ва.

В ноябре нас «приодели». В каком-то сарае, где валялись груды разного барахла, мне дали грязные летние брюки, старую сильно поношенную кепку и такую же летнюю шинель, офицерскую, японскую. Каждого наделили добром с убитых японских солдат и офицеров. Конечно, мы все приняли, ибо большинство, как я, были совершенно раздеты. А уже ноябрь на дворе. К счастью, не было еще сильных холодов, стояли хорошие дни, не морозные, — «сиротская зима»... В общем я кое-как одет. Правда, все грязное, старое, шинель длинная до пят, но все же одет...

Стали выводить на прогулку, на двадцать минут. По две камеры одновременно, — одна камера в одной половине двора, другая — рядом, в другой. Среди заключенных двое в военной солдатской форме, без погон. Они рассказывают, возмущенно, гневно: по семь лет заключения дали каждому из них за то, что они в Харбине грабили квартиры, отбирали часы, кольца, вытаскивали абсолютно все: радиоаппараты, стулья, посуду. — Это делали и офицеры, с нами были вместе. Где же правда? На фронте фашистов били, а теперь вот по семь лет дали, вместе с фашистами в тюрьме сидим... Грабили население в Харбине и других городах, Грабили, насиловали русских, евреев, японцев, китайцев. Опустошали квартиры, выносили все, до последнего табурета. И делалось это открыто, «официально», высшие чины — офицеры — руководили этими грабежами. Некоторые пытались протестовать, жаловались комен-

 

- 42 -

данту, высшему командованию. Те говорили, что этого не может быть, или обещали принять меры, а кое-кто чистосердечно предупреждал — это еще что? Вот придут ребята генерала Рокоссовского, тогда увидите, что будет, не так завоете... Из окон камер в Гродековской тюрьме и будучи на прогулке мы видели, как по несколько раз в день проходили сотни открытых платформ с вывезенным из Харбина и других городов добром — мебель, машины, несгораемые кассы, кровати, ковры, телефонные аппараты, радиоприемники, автомобили...

Как-то меня вызывает мой следователь и спрашивает, что у меня забрали при задержании. Я ему перечислил.

— Квитанцию имеете?

— Нет.

Ст. лейтенант все записал, дал мне подписать протокол о том, что я сдал «на хранение», а он подписался, что получил.

— А копию протокола дал вам?

— Нет, не дал.

— А как фамилия ст. лейтенанта?

— Не знаю.

— А кто был при этом? Старшина?—следователь называет фамилию старшины.

Говорю, кажется так. Следователь как бы недоволен, сердит. Через дня 4—5 в коридоре какой-то молодой офицер сует мне ручку:

— Подпишите эту бумагу.

Читаю, в ней сказано, что у меня ничего не взяли. Я говорю:

— Как же так, у меня забрали много денег, золотое кольцо, авторучку—семнадцать предметов.

— Но в Гродеково ведь у вас ничего не взяли.

— А что было у меня в Гродеково? Я приехал сюда, голый, обобранный, у меня при аресте все забрали.

— Но здесь у вас ничего не забрали.

 

- 43 -

— Так ведь тут не сказано, что речь идет о Гродеково, а при задержании.

— Подпишите!

Я подписал, прибавив крупными жирными буквами «В Гродеково». Офицер посмотрел на меня зло и покрыл сочным, многоэтажным матом...

13 декабря бродит упорный слух, что нас завтра отправляют. Кто-то говорит — в Хабаровск (Приамурский край). И хотя каждый понимает, что ничего хорошего его не ждет, но все рады, что покидают эту кошмарную тюрьму, эти ужасные условия, в которых мы живем вот уже свыше двух с половиной месяцев.

14 декабря утром нас вводят в большое здание, где сидят два офицера и выдают белье и обувь. Один из офицеров бросает к моим ногам несколько пар ботинок:

— Подбери себе.

Я заявляю, что останусь в своих полуботинках. Вижу, моя обувь понравилась ему.

— Тебе в них холодно будет. Снимай!

Я повторяю, что всегда, всю зиму хожу в таких полуботинках. Приказ: «Снимай!» Ко мне подскакивает солдат и начинает снимать с меня мои хорошие коричневые полуботинки. Что поделаешь? Они сильнее меня... Мои полуботинки офицер быстро куда-то спрятал, опасаясь, очевидно, чтобы они не приглянулись другому товарищу... Из 3—4 пар ботинок, предоставленных мне на выбор, я ни на одной остановиться не мог, — все драные, смотреть противно. Офицер подбросил мне еше две пары. Я выбрал наименьшее зло — ботинки с двумя заплатами на каждом...

Окончилось снабжение бельем и обувью, и нас выводят на какой-то путь, где стоял поезд и несколько десятков товарных вагонов. Было морозно, дул снежный ветер. Часа два нам пришлось ждать на путях, пока нас

 

- 44 -

погрузили—Команда: Сажай! — и нас по одному стали гнать под усиленной охраной в товарные вагоны. Не так-то просто залезть в товарный вагон. Двери вагона раздвижные, высоко над землей, ступенек нет, лестницы не дают, — взбирайся как знаешь. Шинель длинная, мешает. Поставил одну ногу на какой-то крюк, держусь рукой за какую-то скобку, а подняться не могу. Два солдата подхватывают меня, помогают взобраться, причем один из них крепко стукнул меня прикладом. Спасибо! — помог...