- 53 -

ГЛАВА 4

Уже приехали? Остановились у каких-то ворот у маленькой хатки-вахты. Конвоир открыл ворота. Нас подвезли к домику в конце двора, у забора. В домике полно народу, людской гул, темно. Стоят, сидят или в бессилии лежат на полу. Слышен стон. Я с трудом сижу — резкая слабость. Вошел человек, представился:

— Я врач. Сейчас вас поведут в баню, а потом в больницу. Накормим. Среди вас есть врач? Где он?

Я отозвался. Он подошел ко мне, осветил мое лицо карманным электрическим фонарем, протянул и пожал мне руку, назвал свою фамилию (Е-ов, Дм. Ис.) и добавил тихо: тоже заключенный.

Нас ведут в баню — она тут рядом. Разделись в холодном предбаннике. Все мои вещи заворачивают в шинель и забирают. Нас впускают в баню. Ничего не видно из-за пара. Становимся в очередь. На подмостках у оконца сидит женщина в белом халате — это парикмахер. Вокруг нее нагие мужчины. Чувствуешь себя неловко — женщина. Но что поделать, таков быт... Сел и я на табурет на подмостках, и женщина постригла меня наголо и побрила. Моюсь. Рядом со мною на банной скамейке незнакомый человек обращается ко мне:

— Вот, д-р К-н, мы оба в советской тюрьме, вы — еврей, свой человек у коммунистов, и я фашист, враг большевиков. Мы боролись с вами, евреями. Из-за вас закрыли «Наш путь», из-за вас распустили нашу партию. Но теперь мы уравнены, мы—товарищи, одна участь у нас. Забудем все.

Я ему ответил:

 

- 54 -

— Мы товарищами никогда не были и никогда не будем, даже в несчастье...

Он лежал в одном больничном бараке со мною, но никогда не подходил ко мне, не смел после моих слов. Через месяца полтора он умер от туберкулеза легких.

Помылись, каждому дают по смене грубого белья, кому новое, кому уже ношеное. Чего-то ждем, мерзнем. Служитель приносит два тулупа и три пары валенок. Мне и еще одному дают по тулупу и валенки, а третьему только валенки. Трескучий мороз. Бедняга Третий, в одном белье, почти голый, шествует из одного конца двора в другой. В дальнейшем и мне приходилось таким образом ходить в баню и из бани. Пришли в больничный барак. Быстро сняли с меня тулуп и валенки, понесли следующим. А меня босиком повели в больничную палату. Посреди комнаты печь. Топится. Горят дрова, трещат. Тепло. Моя койка близко от печки. Ох, как хорошо! Через полчаса принесли хлеб и сто граммов каши.

До прибытия нашего эшелона помещение больницы было занято немцами-военнопленными, солдатами и офицерами. Накануне всех их перевели в другой барак. Но четырех врачей-немцев, среди них одного профессора хирурга-гинеколога М., оставили среди нас — 65 больных, размещенных в семи палатах. Назавтра два немецких врача явились в нашу палату и стали осматривать больных. Один из немцев немного понимая по-русски. Выслушав наспех первого, второго больного, он говорит другому врачу «Theater», т. е. представляются, симулируют. Второй больной был со мною в одном вагоне, я знал его болезнь, его страдания. Меня возмутило это «Theater», и я по-немецки сказал врачам:

— Нет, это не «Theater», он, действительно, болен уже больше недели, я с ним вместе ехал в одном вагоне,— и добавил:

— Я тоже врач. Они сначала с иронической улыбкой смотрели на

 

- 55 -

меня, но услышав, что я врач, не стали осматривать других больных и смущенно вышли из палаты. На следующее утро в сопровождении д-ра Е. в палату вошла женщина, которая отправила меня с вокзала в больницу. Она спросила, как я себя чувствую и скоро ли я буду на ногах. Я ответил, что дистрофия у меня в тяжелой форме и прогрессирует.

— Боюсь, что дело длительное.

Она спросила д-ра Е., почему я не в палате, где все врачи, и распорядилась перевести меня в 1-ю палату. Эта женщина была начальником санитарный части, фельдшерица, татарка по национальности. В течение многих месяцев мне пришлось работать ее подчиненным, я тепло вспоминаю о ней.

Больничный городок, находящийся в километре от лагеря, состоял из многих одноэтажных бараков и домиков. Тут три терапевтических отделения, хирургическое, нервно-психическое. Двухэтажное здание, в котором разместился детдом на 150 детей, детская больничка на 30 коек и роддом. Барак с трехъярусными нарами для «мамок» (матерей детей детдома), барак-общежитие для медперсонала, бухгалтерия, продуктовый склад, и склад одежды, кухня. Аптека помещалась за «зоной», в поселке, и фармацевта два раза в день под конвоем выводили на работу и приводили обратно.

Медицинской помощью лагерной больницы и заключенных врачей пользовались все «больные»: начальство, их семьи, и даже жители поселков, находящихся поблизости от лагеря Азанка.

Больные все прибывают, и 90 процентов заболеваний — алиментарная дистрофия. Лишь единичные случаи воспаления легких. Питание по-прежнему плохое. Утром сто граммов каши, в обед крапивный суп, соленая сушеная рыба, хлеба 500 граммов в день. Как-то утром меня вызывают в процедурную. Закутался в одеяло и иду босиком (носков не было, а о туфлях или тапочках и речи быть не могло). За столом у окна сидит не-

 

- 56 -

кто в кожаной «комиссарской» куртке, брюки с кожаной подшивкой, галифе, большие ярко блестящие сапоги. Не обрадовала меня эта встреча. «Гость» предлагает мне сесть на табурет у столика, за которым и он сидит, и вдруг обращается ко мне на идиш:

— Как ваше здоровье, доктор? Я ошеломлен. В комнате, кроме нас двоих, никого нет. Я ответил ему, что мое здоровье плохое, очень плохое. Сильные отеки, нечем дышать, сердце стало плохо работать.

— А что вам надо, доктор? Какое питание?

Я ему говорю, что я ничего не ем, нет аппетита, нет сил...

— Так вот, доктор, с завтрашнего дня вы будете получать каждый день молоко по пол-литра, а то и по

литру. Пейте на здоровье, поправляйтесь. Я много знаю о вас, доктор.

И на идиш:

(Будьте здоровы!)

Он крепко пожал мне руку и ушел. Кто он такой? Откуда он знает обо мне? Почему он пришел? Молоко я стал получать каждый день. Целый месяц получал. А таинственного незнакомца в комиссарской тужурке больше не видел. Позднее один из моих харбинцев передал мне привет от него и кое-что рассказал о нем. Это был еврей из Витебска, эвакуировавшийся на Урал в 1942 году. Тут, как коммунист, занял пост какого-то начальника в лагере. От евреев, моих земляков, он услышал обо мне, моей работе. Что-то «еврейское» заговорило в нем, и он решился помочь больному сионисту.

На третий день моего пребывания в больнице ко мне подошла женщина лет 35.

— Вы доктор К-н? Да, да, я узнаю нашего д-ра. Она в 1936 г. уехала из Харбина в Советский Союз по «зову Родины». Сразу по приезде на «Родину» ее арестовали. Отсидела 10 лет в лагере, теперь «на воле», в поселке на Урале работает счетоводом. Услышала,

 

- 57 -

кто среди привезенных арестованных, и прибежала повидать «нашего доктора». Обняла, поплакала. Назавтра прислала мне «гостинцы» — кусок вкусной рыбы, печенье. Я не помнил этой еврейской женщины, возможно, и не знал ее в Харбине...

Уже когда я работал врачом в лагере Азанка пациентка, молодая женщина лет 22, сказала мне, уходя с приема: «Вы уже лечили меня, Доктор, я ведь тоже харбинка». И она в 1936 г., после продажи Китайско-восточной жел. дороги японцам, когда «Родина звала», со всей семьей приехала в Россию. Отец был сразу арестован, а дочь лишь года полтора тому назад. Ей напомнили, что она жила за границей, «сотрудничала с империалистическими державами», «содействовала мировой буржуазии»—она, девочка, выехавшая из Харбина в 12-летнем возрасте... 58-ая статья, пункт 4-й — десять лет лишения свободы.

Болезнь прогрессирует. Мне все хуже и хуже. Жидкость во всех тканях. Голова огромная, шея разбухла. Транссудат в брюшной полости. Резкая адинамия. Головокружение, как только встаю на ноги. Дыхание замедленное. Волнуюсь — неужели недостаточность мышцы сердца? Анализов не делают. Ни рентгеноскопии, ни электрокардиографии. Даже артериального давления не измеряют. Начальник санчасти часто навещала меня, интересовалась, когда смогу начать работать. Она спросила вполголоса д-ра Е. о моем состоянии. Он показал жестом, что прогноз плохой. Нач. санчасти грустно покачала головой. Был в моей палате начальник Сано (Санит. отдела), врач, в чине майора.

— Как бы вы лечили такого больного, как вы? — спросил он, подойдя ко мне:— Какие медикаменты нужны вам? Я постараюсь достать, если их здесь нет.

Я назвал два заграничных препарата. Он попросил написать их названия.

 

- 58 -

— Если достану, пришлю вам специально с сестрой. Не прислал, — видимо не достал. Как-то вечером, в конце февраля, мне было особенно плохо. Тихо в больнице, в палате все спят. Я в полудремоте. Лежать не могу ни на боку, ни на спине. Сижу и, сидя, сплю. И, видимо, я сильно стонал, — мой сосед вдруг обращается ко мне:

— Вам плохо, доктор? Я щупаю свой пульс, кладу руку на область сердца.

— Позовите, пожалуйста, сестру, — прошу я соседа. Сестра делает мне укол кофеина, остается у моей койки, держа меня за руку, следя за пульсом.

— Идите, сестра, мне лучше. Я попробую уснуть. Я уснул и проснулся, покрытый потом с головы до ног. Мне снилось, что я иду по улице какого-то города. Я в драной одежде, в лохмотьях, босой, с непокрытой головой. Вижу железные ворота и за ними какое-то сильно освещенное здание. Широкие двери, фойе. Вхожу внутрь — залитая светом синагога, полно людей, закутанных в талесы с головою. На галерее теснятся женщины. На амвоне стоит кантор. Арон-Кодеш открыт, в нем полно свитков Торы. Я иду по правой боковой дорожке, поднимаюсь на амвон, никем незамеченный. Подхожу к Арон-Кодеш, целую свиток Торы и во весь голос кричу: (Боже, Боже! За что, почему Ты оставил меня).

Поднялся необычайный шум. Я слышу крики сверху, снизу:

— Это доктор! Боже! Это д-р К-н!

Под шум и крики я той же дорожкой иду обратно к двери, к выходу. Дошел до ворот... и — проснулся... Я весь мокрый от пота, ослаб. По моему требованию сестра делает мне второй укол кофеина. Но я всецело под впечатлением она. Долго, долго думаю, не сплю. И вдруг меня поражает мысль: мне снился храм, я был в храме, внутри храма... Ведь это означает хорошее,

 

- 59 -

удача, счастье... Я выздоровею, я должен быть здоровым... Намечаю план лечения. Один, другой, третий. Я не могу дождаться утра. Единственное окно нашей палаты закрыто стеной снега. Но вот светает. Я закутываюсь в одеяло и иду к д-ру Е-ву, в его кабинку (он живет в нашем бараке, в крошечной каморке). Я говорю д-ру Е.:

— Доктор, я знаю, что мое положение плохое, но у меня есть основание надеяться на выздоровление. Я хочу начать энергично лечиться. Я наметил план лечения, хочу с вами посоветоваться, просить вас проводить это лечение. Помогите мне.

Д-р Е. ответил:

— Вы старый врач, у вас больше опыта. Пожалуйста, окажите, как вас лечить, и будем проводить это лечение.

План был таков: вливания глюкозы, никотиновой кислоты, впрыскивания кофеина, кордиамин внутрь и соляную кислоту с пепсином.

— Все, кроме кордиамина, есть у нас или можно достать. Пойдемте!—сказал д-р Е., взял меня за руку и повел в процедурную.

Я начал лечиться по новому плану. Питание стало сносное благодаря д-ру Е. Молоко я имел ежедневно. И с начала марта (1946 г.) я заметно пошел на поправку.

В один из первых дней марта по соседству с моей ставят дополнительную койку. Санитарка говорит, что это для заболевшего доктора.

— Какого доктора? — интересуются обитатели палаты.

— Доктора из второго отделения, — отвечает санитарка.

Через час уложили и больного. Времени не знаешь. В 5—5.30 вечера — ужин. Сразу после ужина начинается ночь. Все спят. В мертвой тишине лежу я со своими думами. Вдруг слышу:

(Товарищ, ты говоришь на иврите?)

— Кто говорит? Неужели я брежу?

 

- 60 -

И опять:

— Кто вы??

В темноте подходит ко мне человек, протягивает руку: «шалом»! Бывший студент харьковского мединститута, отбывающий второй срок заключения за сионизм. Отсидел пять лет и по освобождении получил новые десять. По тому же «делу» — за сионизм. Через пять месяцев кончается и эта «десятилетка». Он работает фельдшером во 2-м терапевтическом отделении. Когда все спят, мы ведем долгие беседы. Сидя в советской тюрьме и лагерях, он ничего не знал о том, что происходит в еврейском мире, в сионистском движении, в Палестине, и поэтому буквально глотал каждое мое слово. Узнав, что я жил в Перми и учился там в гимназии, он рассказал мне о своем приятеле — пермяке, Теме Вершове, делегате на нелегальной сионистской конференции в Москве в 1921 г. Тогда все делегаты были арестованы. Я хорошо знал семью Вершовых, — это были мои близкие друзья, сионистская семья. Тема был арестован вместе со всеми делегатами съезда, затем был выслан в Палестину, где вскоре умер от туберкулеза легких.

Мой товарищ по заключению закончил свой второй, десятилетний, срок через пять месяцев. Но его не освободили. Его вызвали в «спецчасть» и объявили, что он остается в заключении «до особого распоряжения»... Позднее до меня дошли сведения, что студента-сиониста Я. еще долгое время держали в лагере, много, много месяцев по окончании им срока наказания, а затем он был отправлен в ссылку. Мы с ним стали большими приятелями. Нас сблизили общие стремления, мечты, вера. В Свердловской тюрьме, на одном из допросов, следователь сказал мне:

— Дружка нашел себе в лагере, ну, расскажи про его сионистскую контрреволюционную работу, — и зло бросил в наш адрес: — Английские наемники!

В конце марта (1946 г.), после болезни, продолжав

 

- 61 -

шейся около трех месяцев, нач. санчасти временно назначила меня заведующим 2-м терапевтическим отделением. Фельдшером в отделении был мой товарищ — сионист. Мы почти целый день вместе. Он дал мне свой бушлат — их у него было два, дал свои валенки. Вот и я одет: старые грязные брюки, бушлат, тоже не первой свежести, и валенки немного протекают... Не беда! Через неделю мне приказывают принять детдом и детбольницу. Поселился в детдоме, в отдельной комнате. В деревянном двухэтажном здании детдом занимал все помещение, за исключением трех комнат в нижнем этаже — в них роддом. По положению в лагерных детдомах должны находиться дети до двухлетнего возраста, т. к. это «дом малютки», но из-за войны не было возможности отправить их, и 150 детей оставались в лагере. Рожденные арестантками, дети считаются «вольными». На это обстоятельство постоянно обращают внимание, я потому забота о них должна быть особая: питание, уход, лечение. Няни у детей до одного года — заключенные, а для детей постарше обслуживающим персоналом могут быть только «вольные», ибо дети после года уже «понимают», «разбираются», а «преступники» могут привить им «контрреволюционные», «антисоветские» взгляды. Для этих детей, на их втором году жизни, предназначена также «сестра-воспитательница», которая несколько часов в день играет с ними, разучивает стишки и песенки в строго советском духе, а главное о «Сталине великом», про Сталина, вокруг Сталина...

Однажды ко мне на прием, в лагерь, привела свою трехлетнюю дочку сотрудница КВЧ (культурно-воспитательной части лагеря). После моего осмотра и назначения, мать обращается к дочурке:

— Ну, Светочка, расскажи доктору стишок. И ребенок, встав в артистическую позу, начал:

— Я маленькая девочка, играю и пою, я Сталина не знаю, но Сталина люблю...

Детдом помещается в одном дворе с лагерем, по сю сторону заградительной колючей проволоки. Рядом,

 

- 62 -

бок о бок, нервно-психическое отделение (неплохое соседство). В само здание детдома, кроме матерей, «посторонних» не пускают. Но вокруг, там где дети гуляют и играют, со всех сторон — заключенные. Лагерное поколение подрастало, воспринимая чуткой детской душой многое скверное и дурное из окружающей жизни. Были среди детей трое от одной матери, но все трое от разных отцов. Старшей девочке 6 лет. Мать отбывает очередной срок за воровство. Заядлая воровка. Ее девочка как-то спрашивает вольную сестру-воспитательницу:

— Ты почему в лагере? Ты тоже воровка?.. Мать девочки живет в бараке для «мамок». Пришла она как-то ко мне что-то спросить о своем грудном ребенке, ползунке. Я ей говорю:

— Ты, кажется, скоро освобождаешься, кончаешь срок?

— Да, тринадцать лет сижу, через два месяца — на волю, — отвечает она.

— Что будешь делать одна с тремя детьми?

— А что, мало, рази, квартир? — говорит она и хитро улыбается.

— Как? — спрашиваю, не поняв ее ответа.

— А так, воровать буду, — был ее ясный и твердый ответ.

Среди «мамок» довольно большой процент отбывает наказание за воровство. Была одна, сидевшая за убийство, остальные — «политические», по пресловутой 58-й статье или «СОЭ» («социально-опасный элемент»). Обычный случай: в очереди среди сотен таких, как она, людей, не получив хлеба (когда очередь дошла до нее в 9 ч. утра, хлеба не хватило и лавочку закрыли), возмущенная женщина сказала:

— Вот с 4 ч. утра стояла и без хлеба осталась. Как же детей кормить! Порядки! И как из-под земли вырос перед ней «некто в сером»:

— Вам не нравятся советские порядки?


 

- 63 -

— Как же так, — негодует женщина, — ночь в очереди простояла и кусочка хлеба не получила. А детишки-то голодные.

Ее осудили на десять лет ИТЛ (исправительно-трудового лагеря) за контрреволюционную деятельность (КРД) — пункт 10-й 58-й статьи.

Вот еще одна политическая: жила себе молодая женщина мирно, тихо, с двумя детьми и матерью. Мужа забрали на войну. Бедно живут, трудятся. Пошла мать-старушка зачем-то в город. Надела бушлат. На улице валяются разноцветные бумажки. Подобрала старушка штук 5—6 — бумаги-то ни за какие деньги не достанешь. Положила бумажки в карман бушлата. Не читала их — неграмотная. Вернулась домой, повесила на гвоздь бушлат, а про бумажки и забыла. Дочери куда-то надо было дойти, надела бушлат, тот самый, единственный на всю семью, другого не было. На улице обыск, всех прохожих задерживают — ищут летучки. Летучки эти сбрасывали немцы, призывавшие русское население к содействию, ибо они, немцы, несут «мир и счастье» «измученному», «исстрадавшемуся» населению СССР, изнемогающему «под игом большевиков». Советская власть запретила поднимать эти летучки. Поднявшему грозило наказание. Остановили женщину, обыскивают и находят в кармане бушлата летучки, немецкие, антисоветские. Что это? Женщина понятия не имеет. С ней долго не разговаривают — 85-ая статья, пункт 10-й, семь лет ИТЛ. Дома никто не знал о ее аресте. Бегала старушка, искала дочь, бегали, искали соседи. И в милицию, и в МГБ обращались — никто не знает, где эта женщина. Пропал след ее. А она тем временем уже в Востураллаге[1], в заключении... Написала письма семье, знакомым, поведала о своей судьбе, за что заточена в тюрьму. И вспомнила старушка-мать про «бумажки», желтенькие, беленькие, ко-

 

 


[1] Восточно-уральском лагере.

- 64 -

торые она подобрала. Бумажки-то, вишь, германские были. Вот горе-то.

И вновь стали бегать мать и знакомые по разным учреждениям, доказывать, что яе виновата баба. Уже пятый год «сидит» женщина. Через спецчасть в лагере подает одно, другое, третье заявление о своей невиновности, обращается к Председателю Верховного Совета, к Генеральному прокурору, просит пересмотреть дело. После пяти лет лагеря эта женщина получила извещение через Спецчасть, что она подлежит освобождению из «мест заключения», как «неправильно» осужденная... Сколько пришлось слышать таких историй! Ведь в тюрьмах и лагерях оказались многие миллионы ни в чем неповинных людей.

***

Я заведую детдомом, питаюсь в нем. Лагерники живут впроголодь, а у детей почти каждый деяь мясо, молока и каша на молоке. Нач. санчасти вызвала экономку детдома и приказала хорошо, усиленно кормить меня. Она даже распорядилась выдавать мне дополнительно 500 гр. сахара в месяц. Взвесился я — всего 54 кг.

Как-то нач. санчасти встретила меня во дворе лагеря. Было это в апреле.

— Почему вы в валенках?

— Ботинок нет у меня, хожу в валенках, и то чужих,

Послала за бухгалтером, приказала выписать для меня ботинки, добавив: первого срока (т. е. новые).

Назавтра мне дали старые ботинки. Я отказался принять.

— Но других нет, — говорит бухгалтер.

— Так я подожду, пока буду в валенках ходить. И я ушел. Бухгалтер, тоже заключенный, коммунист, был на свободе главбухам. Проворовался, попался, получил десять лет. Через час завскладом принес мне новые ботинки. Комбинация не удалась. Такое часто делалось лагерной администрацией — записывают, что выдали

 

- 65 -

обувь или одежду первого срока, а дают — второго, третьего. Новые берут себе или своим близким.

Работа у меня нелегкая. Много детей, не мало из них больны. Детская больница всегда переполнена: 25-30 больных детей — почти как норма. За грудными детьми постоянное наблюдение. Ежедневно проверка веса до и после кормления. Все нужно записывать, а не на чем — бумаги нет. В больнице вообще не ведется историй болезни, а для детдома... заготовлены доски (местность лесная), и на них пишут. Доска с перечнем всех детей, года и месяца их рождения. Доска записи веса, числа и часов кормлений. Температурная доска. Доска больных детей и диагнозов и т. д. — 15—16 досок. Доски толстые. Я прошу дать мне хотя бы фанерные, раз уж мы вернулись к тому времени, когда писали на камнях, дереве... Но фанерных досок не дают. При каждом утреннем обходе сестра и няни несут эту «литературу», эти тяжести за мной...

Приносит как-то повариха продукты со склада и говорит мне:

— Мясо дали несвежее, а есть свежее. Бухгалтер что-то шепнул завскладом, и свежее мясо отложили в сторону, а нам дали нехорошее, посмотрите, доктор!

Посмотрел я, конечно, забраковал:

— Несите сейчас же обратно на склад. Если не заменят свежим, оставьте это там. Совсем не надо мяса. Скажите, доктор не велел брать несвежее.

Завскладом был смущен. То свежее мясо оставлено для кого-то из начальства (лагерная администрация жила тут же в поселке и фактически за счет лагеря). Как же быть? Мясо-то ведь не для заключенных — с ними проще, — а для детей. Он стал уверять повариху, что мясо хорошее, не пахнет. Повариха упирается: врач забраковал. Завскладом, видимо, испугался, что будет «дело», а рыльце-то у него «в пуху», и дал свежее мясо. Бухгалтер, узнав, метал гром и молнии на меня, не забыв и мое еврейское происхождение.

 

- 66 -

В лживом, извращенном виде доложил об этом нач. санчасти. Я был вызван к ней.

— Почему вчера забраковали мясо?

Я посвятил ее во вес проделки. Просил вызвать повариху, завскладом: пусть они дадут объяснения в моем присутствии. Завскладом признался, что мясо было несвежее, но не тухлое. Бухгалтер упорствовал: не имел права без нач.санчасти браковать мясо, должен был ей доложить.

— Но ведь ее не было, что же кормить детей несвежим мясом? Я врач детдома и несу ответственность за здоровье детей

Бухгалтер не выдержал, крикнул:

— Это еврейские штучки.

Позднее, в разных лагерях, мне приходилось встречать многих главбухов, которые сидели за махинации по бухгалтерской части, наворовав десятки и сотни тысяч рублей. Вообще уголовный элемент пользуется в лагерях у начальства большим доверием. Это «свои», «советские люди». Комендантами, например, назначают только уголовников (воров, грабителей, убийц). И в нашем больничном городке комендантом был уголовник, разбойник, который зверски расправлялся с заключенными, бил их вовсю. Сам же, со своей компанией (помощником и др.), воровал вещи заключенных. Я тоже пострадал — из кладовой 2-го терапевтического отделения украли мою шинель, ботинки, белье. Все знали, что это комендант орудует, — но он «свой», советский человек, который расправлялся с «контрреволюционерами»...

В один из майских дней объявили всем японцам (их было человек 70), чтобы они «собирались с вещами»,— их отправляют. Радость среди японцев необычайная. Домой едут... Два японца пришли ко мне, говорят, что знают меня по Харбину, просят адрес моей семьи. Они зайдут, передадут привет от меня.

— А вам известно, куда вы едете? — спрашиваю я.

— Да, домой, в Японию.

 

- 67 -

По некоторым соображениям я отказался дать письмо. С утра, в день отправления, японцам стали выдавать их одежду, бывшую «на хранении» яа складе лагеря. Японцы жалуются, громко протестуют—нет многих вещей. Одному не вернули свитер, другому куртку, третьему сапоги и т. д.

— Дайте мне мой свитер! Ведь это же мой собственный, а не казенный, — требует настойчиво один японец. Нач. спецчасти ему отвечает:

— Тут собственного ничего нет, тут все казенное, и сам ты тоже казенный...

Кроме конвоя в большом количестве, японцев сопровождали две медсестры. По возвращении из командировки одна из них (вольная, конечно) рассказывала мне об этой поездке. Японцы доехали до Петропавловска, полные надежд. Они пели песни в вагоне, плясали — домой едем! Выехали из П-ска и замечают, что они словно в обратную сторону едут. Стали озабоченно смотреть друг на друга, стали спрашивать конвоиров. На ближайшей станции стали стучать в двери, в окна:

— Куда едем?

Стали шуметь, буянить. Их заверяют, что везут «домой», в Японию. Но они уже не верили. Несколько японцев бежали. Их поймали. Японцев привезли в Казахстан, в Карлаг (Карагандинские лагеря). Через пару лет я встретился там с ними. Так японцев «освобождали» и возили «домой»...

Пришел ко мне д-р Р., германский еврей, врач-невропатолог, фрейдист. В 1925 г. он и жена (тоже врач) переселились из Берлина в Москву. Так много наслышались заманчивого о большевизме, что их стала манить к себе страна Советов с ее «свободой». Оба начали работать врачами, но работали недолго, — оба были арестованы. И вот по 58-й статье д-р Р. и его жена находятся в заключении в разных «исправительно-трудовых лагерях».

Д-р Р. рассказывает, что у него в нервно-психиче-

 

- 68 -

ском отделении находится иешива-бахур из Польши. Намучился д-р с этим иешива-бахуром. Тот ничего не ест. Только в пятницу вечером в честь что-то берет в рот. Голодает, худеет, физически и психически деградирует. Д-р Р. просит меня при встрече повлиять на ешиботника, чтобы тот ел хоть что-нибудь. Юноша слышал обо мне и хочет меня повидать. В тот же день, вечером, наша встреча состоялась в комнате врача Р. Иешива-бахур бросился ко мне, схватил мою руку и стал ее целовать. Д-р Р. оставил нас обоих. Мы беседовали около двух часов. Я после этого почти ежедневно навещал его, и мы подолгу сидели на скамеечке возле детдома или гуляли по двору. Бледный, ни кровинки в лице, тревожный взгляд, беспокойный, всегда грустный, он забыл как улыбаются. Как болела моя душа за него! Юноша бежал из Польши, от Гитлера, от ужаса, от смерти. На советской границе его схватили. Да одного разве? Сотни и тысячи беженцев сидят в советских тюрьмах по обвинению в шпионаже. Вот я этот иешива-бахур отбывает наказание за «шпионаж». Почему он не ест? А что он может есть из этой кухни? Мы подолгу беседуем. Я уговорил его в будний день пить у меня в комнате стакан чая с хлебом. Назавтра принес ему из детдома кисель. Как-то он поел компот из яблок. Бабы — жительницы поселка стояли десятками у проволочного заграждения лагеря и предлагали ягоды (землянику, малину, смородину, чернику), но не за деньги, а за хлеб. Я получал тогда 700 граммов хлеба в день, а съедал не больше 100. Я менял хлеб на ягоды, и бабы молились на меня. Мой иешива-бахур ел ягоды с коржиками из белого хлеба, которые пекла повариха детдома. Бедный иешива-бахур очень тосковал по еврейской книге, евр. учении. Две «книги», которые он захватил с собой, конечно, отобрали у него — ведь это самая опасная контрреволюция...

Я с грустью расстался с этим юношей. Меня увезли в Свердловскую тюрьму. Через год харбинец, находившийся в Азанке, в нервно-психическом отделении, рас

 

- 69 -

сказал мне, что в состоянии тяжелой депрессии ушел в другой мир этот молодой ешиботник, жертва страшного советского варварства и вандализма.

Курильщики очень страдают. С трудом достают махорку, с большим трудом. А вот бумаги нет. Не только папиросной (ее вообще нет), но никакой. Самая лучшая бумага для курения, утверждают курящие, — это газетная. А ее нелегко достать. За номер «Правды» в четыре страницы, который стоит 20 коп., берут восемь рублей. А где взять эти восемь рублей? Крестьяне раздобывают старые газеты, обрывки газет и меняют на хлеб. Им деньги не нужны — на деньги ничего не купишь. Некоторые делают большой «гешефт»: покупают газету за восемь рублей, делают из нее чуть ли не сто «закруток» и продают нарезанные для закруток бумажки, — пять бумажек за один рубль.

В июле приехала к нам инспектор сано (санотдела). Посетила детдом, детбольницу, познакомилась с другими отделениями. На совещании всех врачей и административных лиц лагеря, в помещении санчасти, инспектор говорила о постановке дела в больнице, указала на дефекты, отметила хорошую работу медперсонала в детдоме. Это вызвало недовольство врача-хирурга К-ко. Он стал жаловаться, что хирургическому отделению отпускается аптекой мало спирта, чуть ли не столько же, сколько детдому, что в аптеке вообще непорядки, и крикнул

— Черт знает, что там делается. Это не аптека а «еврейская лавочка» (заведующий аптекой был еврей Г-ч, заключенный).

И доктор К-ко демонстративно вышел из комнаты.

Инспектор сано пробыла у нас 3—4 дня. Как-то вечером она пришла в детдом, позвала меня в большую комнату — зал «грудняков». Ее интересовало развитие

 

- 70 -

детей на первом году жизни, естественное и искусственное кормление. Я ответил на все интересующие ее вопросы, подтвердив их цифровыми данными, зафиксированными на толстых деревянных досках. Она, посмотрев на доски, только качнула головой и сказала:

— Канцелярия у вас тяжелая. Бумаги нет, зато в некоторых учреждениях она в изобилии.

(В МГБ у следователей бумага тоннами — в этом я вскоре убедился...). Мы вышли на большую веранду, сели на табуреты. Она стала спрашивать меня о моей жизни до ареста, за что арестован, по какой статье обвиняюсь, какой срок у меня. Я рассказал ей, что уже около года как арестован, у меня нет срока, нет статьи, не было суда, и я, можно сказать, еще без допроса. Сидел в одной тюрьме, сидел в другой, третьей, теперь вот здесь свыше полугода, ни разу не вызывали, не допрашивали.

— А вы получаете зарплату за вашу работу врача? Сколько?

— Около пяти месяцев работаю, пока ни копейки не получил.

— Как так? А немцы-врачи получают?

— Не знаю. Кажется нет.

Через неделю, когда выплачивали зарплату, мне и профессору-немцу выдали по 50 рублей за месяц, начиная с апреля. Деньги добыли из какого-то спецфонда Красного Креста. Что из себя представляли эти пятьдесят рублей тогда, можно понять, если за номер старой газеты платили восемь рублей, за стакан молока два рубля, за алюминиевую ложку — двадцать рублей... С 1948 года Сталин отменил всякую зарплату заключенным. Труд подневольный — какая же тут плата!

Однажды я застал в процедурной толстого, грузного человека в гражданском. Обращается ко мне:

— Вот, доктор, пришел лечиться, колет в спине, дышать больно. Посмотрите, пожалуйста. Может банки поставить надо.

 

- 71 -

Я его выслушал, сделал назначение. Вместе со мною выйдя из процедурной, он спросил меня:

— Почему вы так плохо одеты?

— А где же я возьму одежду? Не дают.

— А почему вы не обратились прямо ко мне? Я начальник снабжения.

Разговорились. Он оказался евреем, коммунистом, эвакуированным. Здесь дали ему должность начальника снабжения лагеря.

— Что вам нужно? Пойдемте!

Зашли мы с ним в бухгалтерию, и он говорит бухгалтеру:

— Выпиши врачу брюки, рубашку, куртку, бушлат, и все первого срока. Понял? Пиши! Я подпишу.

Я видел, как бедный бухгалтер-антисемит страдает, исполненный ненависти к еврею—начальнику снабжения и к еврею-доктору. Но утром я получил брюки, рубашку, бушлат первого срока.

В разговоре со мною, прощаясь, нач. снабжения сказал:

— Если что надо — обращайтесь прямо ко мне. Меня, конечно, очень радовала полученная мною одежда, но еще более радовало еврейское чувство, еврейское сердце, которое еще билось в груди этого начальника...

Довольно часто, с разрешения администрации, вызывают меня к жителям поселка, к больным. В сопровождении конвоира с вахты, который расписывается в «получении», а по возвращении отмечается в книге, что он вернул меня, «сдал» дежурному по вахте, бываю в домах и хатах жителей Азанки. Грязно, темно, бедно, очень убого. Каждый день приводят ко мне в зону детей из поселка. Принимаю их в процедурной 2-го терапевтического отделения. Это большая нагрузка для меня при моей постоянной занятости, но отказаться нельзя. Я много работаю, устаю. Вечером часок-другой гуляю по двору с моим товарищем-сионистом. Беседуем, вспоми-

 

- 72 -

наем, мечтаем, на короткое время забывая о тяжелой лагерной жизни.

Лагерь в Азанке находился рядом с больничной зоной. В лагере до двух тысяч заключенных. Их гнали в лес на тяжелый труд — лесоповал. Была определенная дневная норма, которую каждый арестант должен был выполнить. Люди, да еще не привычные, изнывали от этой работы. Кругом стоит конвой, солдаты с винтовками и надзиратели следят за работающими. И часто люди калечат себя сознательно, чтобы выйти из строя, не работать. Отрубают себе палец руки, сильно ранят топором ногу.

Люди умышленно ранившие себя, называются «саморубами». Если установили (да это и не обязательно), что это «саморубство», саморуба судят, дают ему новый срок. При мне немало «саморубов» лежало в больнице. Я видел этих несчастных, отчаявшихся, беседовал с ними. Это были молодые люди в возрасте 20—30 лет. Что скажешь, когда человек, стоя перед этой ужасной действительностью, перед безнадежностью, впадает в отчаяние... Когда нервы не выдерживают...

Лагерь наш усиленно охраняется. На каждые 20—25 шагов вышки с часовыми, а между одной и другой вышкой — сторожевая собака на длинной цепи. И все же люди пытаются бежать. Но их ловят. С отчаяния, — невмоготу больше, — бежали из лагеря Азанка два харбинца. Не зная местности, без копейки денег, одетые по-лагерному, они решились на побег!... Вечером, после работы, им удалось где-то в лесной чаще задержаться, укрыться и бежать. Стража спохватилась, когда всю партию привезли к воротам лагеря, и вахтер стал считать. Двух «голов» не хватает. Считают еще и еще — нет, двух не хватает! Дежурный по вахте звонит дежурному по гарнизону. Тревога. Все начальство прибежало.

 

- 73 -

— Где двое?

— Знамо, бежали.

Установили, кого именно не хватает, и пустились в погоню за ними. Солдаты с винтовками, пулеметами и собаки-ищейки. Бежавшие оба молодые — одному 19 лет, другому 21 год. В лесу они потеряли друг друга и пошли разными дорогами. Бежали они в седьмом часу вечера, ночевали в лесу. Наутро один из беглецов добрел до какой-то хаты. Хозяева видят — усталый, без сил. Не предложили ни воды, ни хлеба (боялись?), побежали в милицию. Парня схватили и отправили в лагерь, заперли в лагерную тюрьму. Побег карается строго: специальный пункт 58-й статьи (кажется, 14-й пункт) с большим сроком наказания. Другой беглец, 19-летний юноша, сын священника из сунгарийского городка (Харбин), вышел на заре из леса, бежит по незнакомому простору, дышит вольно, а сил мало, голоден. Видит большой стог сена, залез в середину, зарылся, сидит притаившись. Но собака-ищейка по его следу добежала до стога сена, добралась до паренька. Стала рвать на нем одежду. Его схватили, привели в лагерь, положили в больницу, в мое отделение. Юноша был в тяжелом депрессивном состоянии. Раны на ногах, руках, теле.

Нервно-психическое отделение больницы полно больных из лагпункта. Как-то повели там весь барак в баню. В раздевальне, при обмене нательного белья, заметили крестики у некоторых. Остервеневшие тюремщики сорвали крестики с груди заключенных и стали топтать их ногами, ругаясь, матерясь (есть в Советском Союзе специальный «мат» — «Бога мать»). Верующие начали протестовать, кричать. Конечно, не помогло. Крестики вышвырнули. На некоторых из жертв безобразия и хулиганства это так подействовало, их реакция была столь сильной, что они были привезены в психиатрическую больницу и помещены в буйное отделение. И долгие месяцы находились там на излечении. Среди

 

- 74 -

них был и один земляк, бывший секретарь северо-маньчжурского университета.

Такой была наша лагерная действительность: саморубы, беглецы, душевнобольные...

В сентябре начали вызывать на допросы и отправлять в Свердловск. Вызвали и меня. Следователь, старший лейтенант, спросил фамилию, имя, отчество, год рождения, национальность. И зачитал мне бумажку:

я обвиняюсь по ст. 58-й, пункт 11, и ко мне применяется арест, как мера пресечения. Вот, когда, выходит, я арестован! Ровно через тринадцать месяцев пребывания в тюрьмах. Я спрашиваю офицера МГБ:

— А то, что было со мной до сих пор, не было арестом?

— Это вам, возможно, зачтется, — отвечает офицер.

— А, впрочем, не знаю, не уверен. Да меня это и не касается.

— А что означает статья, по которой я обвиняюсь? И ответ офицера:

— Не к чему! Потом узнаете. Можете идти к себе. Вы работаете?

— Да, я врач, — отвечаю я.

— Продолжайте, работать, — сказал офицер. Мой товарищ-сионист, уже в течение 15 лет отбывающий срок, объяснил мне: «11-я статья означает, что ты не один в своем «преступлении», что ты «в сообществе», что дело это «коллективное», что тут целая организация. Чтобы усилить твою вину, добавляют — целая шайка мол вас, контрреволюционеров».

Я стал собираться в новый путь страданий. Технически это было несложно — ничего у меня нет. «Omnia mea mecumporto»—все на мне. Белья одна пара, брюки, куртка, бушлат и ботинки на мне. Из «имущества» только алюминиевая столовая ложка — собственная, на свои заработанные деньги купил, двадцать рублей за нее уплатил. Когда стало известно, что на следующий день утром меня и еще несколько человек отправляют, началось палом

 

- 75 -

ничество «мамок» ко мне. И все с подношениями — яйца, огурцы, помидоры, крупа, мука (кормящие матери в течение первых четырех месяцев кормления грудью получают дополнительный большой паек, значительно уменьшаемый к концу кормления). Я умоляю забрать все это — куда мне столько? Ехать всего день—два, а там — в тюрьму. Но мамки все носят и носят. Стоя, койка моя занята продуктами. Как я это увезу? Вечером мамки принесли мне чемодан из фанеры и замочек, изящный, блестит из белой стали. Закрыли чемодан и ключик вручают мне радостно:

— С Богом, доктор!

Утром мне приказано было явиться с вещами в санчасть. Прихожу и застаю там все того же следователя МГБ. Он производит обыск, перебирает все в моем чемодане — помидоры, огурцы, коржики.

— Куда столько продуктов?—спрашивает он с завистью. — Далеко собрались? Я отвечаю ему:

— Куда меня везут — не знаю. Но сюда я ехал ровно тридцать дней.

Офицер обыскивает, ищет. Вытаскивает из чемодана мою алюминиевую ложку, кладет ее на стол. Я протягиваю руку к столу за ложкой. Но офицер хватает ложку, кладет ее в свой карман.

— Это, гражданин ст. лейтенант, моя собственная ложка, заплатил за нее 20 рублей, — говорю я.

— Вам она не нужна, вам дадут ложку, — возразил офицер и захлопнул чемодан.

Доблестный представитель МГБ вырывает у меня из рук и замочек с ключиком, цинично заявив:

— Замочек мне пригодится... А вы веревкой завяжите чемодан.

Все «мамки» собрались у вахты проводить меня. Прощаются со мной, некоторые целуют, плачут. Вахтенные гонят их, но они не уходят.

 

- 76 -

— Полно тебе командовать! Мы в зоне, что ты нас гонишь Начальство тоже!

Заметили мамки, что чемодан без замочка, побежали, принесли веревку.

— Начальник, поди, стащил, они на чужое падки, — зло сказала одна. Под громкие возгласы: «Прощай, доктор! Будь здоров, доктор! Счастливо! Скорей на волю!» — я вышел за ворота лагеря — тюрьмы в Азанке. В глазах у меня стояли слезы. Мне было жаль их всех и себя...

Мой чемодан забрали. Нач. вагона спросил, есть ли у меня деньги.

— Да, есть!

— Сдайте!

Я сдаю. Прошу квитанцию.

— Нет надобности в этом, — заявляет он. Я настаиваю. Он дал мне расписку. На сей раз мне по приезде в Свердловск вернули чемодан и деньги. Но в дальнейшем мне пришлось на себе убедиться, что никакие расписки, квитанции, за подписью и с приложением печати, — не помогают...

Арестантский вагон. В Советском Союзе нет слова «арестант», поэтому вагон называется «вагонзак» — вагон для заключенных. Этот вагон называется также «столыпинский», хотя Советская власть и в этом отношении превзошла времена и порядки царского сатрапа. Во всех купе уже сидели заключенные из разных лагерей («имя им легион»...), всех везли в Свердловск. Окна вагона, в крепких и частых решетках, выходят только в одну сторону — в коридор. Купе без света, без воздуха. Советско-столпынский вагон... Нас втолкнули в одно купе с тремя ярусами нар. В купе на 7 человек — нас 26! Мы задыхаемся, сидим буквально друг на друге. Неожиданно двое проталкиваются ко мне с радостными криками: «Доктор! Абр.Иос.!» Это редактор Е. С. К-н и метрдотель «Модерна» Лев Ор-н. Обнимают меня, целуют. Вот, где встретились! Вместе с нами

 

- 77 -

и уголовные — убийцы, грабители. Это «привилегированные» — они, не стесняясь, раздевают вас в вагоне, снимают с вас сапоги, одежду и дают взамен свою, рваную. Вы можете возмущаться, кричать — никто не реагирует. Дежурный конвоир подойдет к волчку у двери, посмотрит — и дальше идет. А уголовники велят вам молчать, иначе — «плохо будет»...

Лишь в 1949 г. стали возить в отдельных купе «политических», не смешивая их, «контрреволюционеров», «антисоветчиков», с уголовными, «советскими людьми».