- 121 -

ГЛАВА 7

Март 1947 года. Я в Лефортово, в одиночной камере на 5-м этаже (пристройка над частью 4-го, говорят, специально для «особо важных» преступников). Все как полагается: койка у стены, столик у другой. Слева раковина и кран—умывальник. И рядом стульчик—уборная. Камера «со всеми удобствами»... В Лефортовской тюрьме в каждой камере — «туалет», чтобы не надо было водить заключенных в уборную. Табурета в камере нет, сидеть приходится на койке. Когда меня переводили в Лефортовскую тюрьму, почему-то забрали мои очки, просто сняли их с носа. Утром пришел в камеру старшина, я заявил ему, что мне не вернули моих очков, а я без них ничего не вижу. Старшина отметил это у себя на бумажке. Очков своих я в тот день не получил. На следующее утро вновь напоминаю об этом. Старшина говорит:

— Следователь ваш должен дать записку о выдаче очков, или хотя бы позвонить по телефону. Вы будете у него, скажите ему.

Вечером на допросе прошу майора-чекиста дать распоряжение о выдаче мне моих очков, — я не вижу без них, и у меня головные боли. Он удивленно спрашивает:

— Вам не дали очков?

— Требуется ваше распоряжение, письменное или по телефону, — отвечаю я.

— Хорошо, я скажу старшине.

— Благодарю вас, — сказал я, полный веры. Но очков я не получил. Каждый день прошу их у старшины. Каждый день прошу у следователя. Старши-

 

- 122 -

на требует распоряжения следователя, а следователь обещает распорядиться. Дней через 5—6 говорю следователю, что я очков своих до сих пор не получил, а мне очень тяжело без них. Следователь цинично заявляет:

— Вы все еще их не имеете? Что за порядки! Я понял, что надо мной издеваются и перестал говорить об очках. Прошло две недели — я все еще без очков. Следователь дает мне прочесть протокол допроса и подписать его в 5—6 местах. Говорю:

— Не вижу без очков, не могу ни слова прочесть. Следователь вытаскивает из ящика письменного стола очки и дает их мне.

— Да это ведь мои очки! — обрадовался я. Прочитал протокол. Говорю следователю:

— Ответы мои неправильно записаны, я этого не говорил.

И продолжаю сидеть в своих очках. Следователь подходит ко мне, забирает очки, прячет их в ящик стола. Сорок два дня мне не давали очков. Утонченная пытка... Раз в две недели, по субботам, заключенным выдавались книги для чтения. Подъезжает к камере тележка, в которой лежат штук 30—40 книг, — и выбирай любую. Я выбрал «Ярмарку невест» Теккерея. Взял книгу, уверенный, что не сегодня-завтра я буду иметь очки. Но очков не получил, и лежали у меня на столе книги, которые я каждые две недели менял, но не читал. Целых сорок два дня!.. Как-то на допросе говорю следователю:

— Мне не дают моих очков, вот уже столько недель. Видимо, это мера наказания в отношении меня? За что, в таком случае, разрешите спросить?

Следователь не ответил, а очки я получил на 43-й день... Как я обрадовался очкам! Я мог читать, и читал все время, целые дни беспрерывно. Попадались и интересные книги, в особенности старых русских и иностранных классиков.

В мае 1947 г. начались ночные допросы. Из ночи в ночь. В 9.30 вечера «отбой», надо ложиться спать. Раз

 

- 123 -

делся, улегся. А в 10 ч. вечера команда: собирайся! Ведут на допрос. Следователь сидит за столом в своем кабинете, горит настольная лампа. Полумрак. Я сажусь на свое место, в углу, за маленьким круглым столиком. Следователь молчит, перелистывает какую-то папку. То берет какую-то книгу, читает. Слышу в коридоре часы бьют 12. Следователь ни слова не проронил. В два часа ночи он отворил дверь в коридор, вышел и вернулся со стаканом чаю. И опять смотрит в книгу, то и дело поглядывая на меня исподлобья. Вдруг слышу стук рукой по столу и окрик: «Не спать!» Отвечаю: «Я не сплю». Так прошла ночь. Ночь без слов... Около 6 ч. утра меня увели в тюрьму. Я пришел в камеру, быстро разделся и лег на койку.

— Подъем! — надзиратель стучит мне в окошечко, кричит: — Подъем!

— Я ночь не спал, — замечаю наивно.

— Сказано — подъем. Встать! — раздается в ответ грозный окрик. Встаю, одеваюсь. Хочется спать, сел на койку, дремлю. Стук в дверь: «Не спать!» Протираю глаза, освежаюсь холодной водой. Принесли завтрак — какая-то тяжелая, неудобоваримая каша, кружка бледного чая. Позавтракал, сел на койку — больше ведь не на чем сидеть. Задремал вновь, опять стук в дверь: не спать! Через минуту пришел старшина и строго выговаривает:

— Спать не положено днем, понимаешь! И поднял койку, привинтил ее к стене. Теперь и сидеть не на чем. Сел у раковины внизу. Стучат в дверь:

«Ты где там?». Я не виден надзирателю в волчок. Там сидеть опять «не положено». Уперся о край стола, стою. Ноги плохо держат, подкашиваются, скатываюсь вниз. Сел на пол. Опять стук в дверь: «на полу сидеть не положено, встать». Так промучился я весь день на ногах. И не ем ничего. В 9.30 отбой. Спустили койку. Слава Богу! Я скорей улегся под жесткое, шершавое, серое арестантское одеяло. Заснул. В 10 ч. вечера стук в око-

 

- 124 -

шечко и окрик: «Встать! Собирайся!» Опять на допрос. Думаю, авось до 12 ночи — ведь вчера всю ночь на допросе был... Неисправимый оптимист! И эту всю ночь, до 6 ч. утра, я провел в кабинете майора-чекиста. Таких ночей было восемнадцать! Восемнадцать ночей! На день аккуратнейшим образом поднимали койку, привинчивали ее к стене. Восемнадцать дней и ночей я не спал, глаз не сомкнул. Это — одна из многих советских «культурных» пыток... Почти каждый вечер, когда меня приводили на ночной допрос, следовал циничный вопрос майора:

— Как чувствуете себя, К-н?

И мой неизменный, всегда бодрый ответ: хорошо. Вижу, как злит, раздражает следователя это «хорошо». Он совсем иного хотел добиться этой пыткой — этими бессонными ночами и мучительными днями... И однажды после такого «хорошо», на 11-ю ночь пыток, следователь подошел ко мне, к моему столику, и зло, с налитым кровью лицом спрашивает:

— Вы будете говорить или нет?

— О чем говорить?

— О чем? Обо всем говори. Не то я сгною тебя в тюрьме. Будешь сидеть в тюрьме, пока не сдохнешь. Говори!—И последовала крепкая матерная брань. Я молчу. Майор с кулаками приблизился к моему лицу. Я невольно, по инстинкту самозащиты, вскочил со стула и отступил шаг назад, к стене. Это, словно, отрезвило его, и он крикнул:

— Что ты вскочил? Неужели ты думаешь, что я стану марать свои руки о такую сволочь!..

Как-то в одну из таких ночей заявился начальник следственного отделения, подполковник, знакомый мне по Лубянке.

— Ну, Абр. Иос., — присоединился он к моему майору, — вы продолжаете молчать, не хотите ничего говорить?

— Меня допрашивают днем и ночью тоже, как видите. Уже целых две папки протоколов написаны.

 

- 125 -

Значит, я отвечаю на вопросы. Говорю, что знаю, говорю правду, — возражаю я.

— Вы ничего, кроме своей фамилии и имени не сказали) нам.

— Я говорил и буду говорить, то что было, а не то, что следователь требует, — признания шпионской работы сионистской организации, диверсионной работы сионистов в СССР и тому подобное. Этого не было, и под этим я никогда не подпишусь, — твердо сказал я.

— Слушайте, К-н. Вы не хотите признаться в том, в чем ваши товарищи-сионисты давно признались. Признайтесь, и вы будете на свободе. Освободить вас нам ничего не стоит. Если же вы и впредь будете вести вашу линию, придется прибегнуть к физическому воздействию.

Дрожь пробежала по моему телу, но я ответил:

— Что ж, если к этому средству прибегают, испытаю и я его.

Подполковник вскочил и заорал:

— У нас не бьют. Это у вас там — в Китае, в Японии — насилия и пытки, истязают заключенных. А в Советском Союзе этого нет. Чего выдумываете?

— Я понял так из ваших слов о «физическом воздействии», — сказал я.

— Вы там, в вашем Китае, разучились понимать русскую речь, — будто возмущается начальник.

Он встал, что-то шепнул следователю и вышел из кабинета.

Навестил меня и сам главный начальник следственного отдела МГБ, полковник З-ков. С ним беседа была иная. Появился он в кабинете часа в 3—4 дня. Следователь-майор вскочил с места.

— Кто у вас? — спрашивает «гость».

— К-н.

— Доктор? Абр. Иос.?

— Так точно, товарищ полковник, — подтверждает майор.

 

- 126 -

И товарищ полковник, самый главный начальник следственных дел, допросов, пыток, сел на диван возле моего столика, почти рядышком, — нас отделяет только маленький круглый столик.

— Так, так, Абр. Иосиф. Ваше дело мне известно. Очень жаль, что вы не хотите быть нам полезны. Неужели вы такой враг советского народа? — вопрошает он.

— Я никогда не был врагом русского народа и никой борьбы с советским народом не вел. Я работал для своего народа, для дела еврейского национального возрождения, — ответил я.

— Для сионизма?—подчеркивает полковник.

— Да, для сионизма, — подтвердил я. Полковник ухватился:

— Так ведь Абр. Иос., об этом и речь идет. Я вижу, что с вами мы договоримся. Вы человек умный, культурный и поймете меня с двух слов. Надо, К-н, говорить обо всем. Ваша деятельность была очень разветвленной. Вы — лидер сионизма. Быть может, вам неприятно говорить. Есть такие, говорить стесняются, а писать—пишут все. Быть может, вы не хотите говорить, а напишите. Пожалуйста! Мы вам дадим бумагу, перо, чернила—и пишите. Сколько вам надо бумаги? Сто листов, двести, триста — я дам вам, и вы можете писать в камере. Я разрешу вам, — торжественно закончил полковник.

— Я не знаю, что писать на этих сотнях листов бумаги, — сказал я.

— Пишите о сионизме, заданиях, которые вы получали из Лондона, от вашего центрального комитета. Ведь он был на службе у англичан. Все, все напишите. Мы знаем о диверсионной работе ваших сионистских молодежных организаций. Обо всем пишите! — убеждает меня полковник.

— Я этого писать не буду, не могу, ибо всего этого

 

- 127 -

не было, не имело места. Это ложь, — категорически заявил я.

— Подумайте хорошенько, К-н, и напишите все. Бумаги получите, сколько вам надо. И обращаясь к майору, добавил:

— Вы дайте ему бумагу, и он будет писать.

— Есть, товарищ полковник, — отчеканил майор. Полковник ушел.

— Слышали, К-н? Поняли, что это означает? Одумайтесь! Вы знаете, кто с вами разговаривал?!

И меня увели в камеру.

В тот вечер была наша банная очередь. Меня повели в «душевую». Я должен был нести на себе по крутой лестнице с 5-го этажа в подвал, в дезкамеру для дезинфекции, и обратно вверх тяжелый матрац, одеяло, постельное белье. Я буквально изнемогал, у меня не было сил нести эту тяжесть. Не раз останавливался, падал. Но надзиратель подгонял меня, подталкивал, а то и ногой подпихивал. Хорошо, что баня и дезинфекция делались раз в 12 дней. Брили и стригли с тем же интервалом. В Лефортовской тюрьме по ночам не только клопы беспокоили. Среди мертвой тишины подчас раздавались душераздирающие крики, громкие стоны... Что это за крики? Что за плач? Крики душевнобольных? Бьют людей? Истязают?!..

Как-то меня вызвали на допрос. Вижу, ведут в другую комнату, в самый конец длинного коридора, возле уборной. Ввели в узкий и длинный кабинет. За письменным столом сидит мой следователь. Он самый. Сел я на свое «положенное» место. Он молчит, и я молчу. С полчаса сидим молча, потом слышу за стеной, возле которой я сижу, крики и удары не то ремнем, не то резиновой дубинкой. Человек кричит: «За что меня бьете? Что вы от меня хотите, разбойники?» Акцент не то татарский, не то грузинский. И снова удары и крики. Стена не капитальная, перегородка. Я в ужасе, но не теряю самообладания, стараюсь не подать вида, что слышу, вол-

 

- 128 -

нуюсь, что это на меня действует... А следователь исподлобья поглядывает на меня, затем произносит:

— Слышате, К-н? Вот так будет и с вами. — И зло добавил:

— Сволочь поганая, б...., — присоединяя к этим невинным изречениям высокий, четырехэтажный, советский формации мат.

Через некоторое время уже другой следователь проделал со мною тот же эксперимент: вызвал в кабинет на допрос, а рядом о кабинете били заключенного— крики, плач, вой...

— Так будет с вами, К-н — услышал я знакомые слова.

Нет, этого со мной не случилось. На меня «воздействовали» более утонченными, более «культурными» средствами. Но и я все же получил солидный удар прикладом. Я был на допросе. Конвоир повел меня в туалет. Зашел со мною. И вдруг закричал: собирайся! И ударил меня раз и второй прикладом. Крепко ударил.

— Ты что дерешься — сказал я возмущенно.

— Иди, не разговаривай! На месте уложу, сволочь! — ответил солдат службы МГБ. Возвратясь в кабинет, я спросил следователя, имеет ли право конвоир бить заключенного.

— А что случилось?

Я ему рассказал. Он не реагировал ни словом.

Бить заключенного, подумал я, видимо, может безнаказанно каждый и всякий, от мала до велика... «Власть на местах»...

У меня новый следователь, подполковник П-ко. Майор куда-то уехал. Этот новый начинает все сначала: «Давайте по-хорошему», «выкладывайте все, вот тут на стол, и в пару дней мы закончим дело, и вы, может быть, будете на воле», «разве Советская власть хочет непременно наказать», «мы ценим таких людей, как вы. Сидели вы там в Китае, Японии и чего добились? Вот гниете в тюрьме, а у нас были бы академиком», «в край

 

- 129 -

нем случае, получите пять лет лагеря. А у нас в лагерях хорошо, благоустроенно, и работать будете врачом в больнице, признавайтесь, К-н, все, все рассказывайте. По рукам, что ли, как говорится?» — пропагандирует мой новый следователь.

— Мне кажется, — отвечаю, — что больше того, что я сказал, мне нечего добавить. Выдумывать, лгать я не буду. Спрашивайте, гражданин подполковник.

Этот следователь, украинец, стал вызывать меня каждый день, но целых 10—12 дней не задавал мне ни одного вопроса «по делу», а все рассказывал мне о колхозах, как «богато» живут там крестьяне, как они «счастливы». «Есть у нас много колхозов-миллионеров». Говорил следователь о полной, абсолютной «свободе» в Советском Союзе. Пел хвалебные гимны Сталину, называя его большей частью «наш хозяин», «наш вождь», восхищаясь, как он, Сталин, велик, «такого мир не знал и не знает», как «мудр», как «любим и обожаем» народами СССР...

Однажды меня вызвали на допрос в 12 ч. дня. И первый вопрос следователя:

— Вы обедали?

— Нет, не обедал.

Следователь позвонил по телефону и заказал для меня обед. Я испугался этого обеда. Ведь столько наслышался о том, что проделывают с заключенными в советских тюрьмах, как их «убирают», «ликвидируют»... Себе подполковник взял лишь стакан чаю, а мне полный обед. Суп, мясное блюдо с гарниром, хлеб, масло, компот. «Почему вдруг обед? — подумал я, — или подкупают?!» Следователь положил на мой столик коробку папирос «Беломор-канал» и спички.

— Спасибо, я не курю, — сказал я.

— Ну, авось надумаете закурить в камере. Это создает настроение, — заявил следователь.

Все это мне очень подозрительно. Пообедал. По

 

- 130 -

звонку следователя пришел солдат и забрал посуду. И начался допрос.

— Откуда вы знали, что в Советском Союзе преследуется религия? Вот тут ваше заявление об этом.

— Когда это было? — спрашиваю я.

— Неважно.

— Нет, гражданин следователь, очень важно, когда это было и что я сказал.

— Вы не хотите ответить на этот вопрос, — делает вывод следователь.

— Перед вами, гражданин следователь, имеется мое заявление по этому поводу, сделанное лет 25 тому назад. Я прошу зачитать его, — настаиваю я.

Действительно, в 1921 г., когда в Советском Союзе религия подвергалась сильному гонению, лица духовного культа были деклассированы, одна из харбинских русских газет произвела летучую анкету по этому вопросу. Спросили мнение 10 наиболее видных представителей общественности. Я был в числе этого десятка. Я прошу следователя прочитать сказанное мною, зная, что тут очередная провокация. Следователь, видя, что я отказываюсь дать какие-либо объяснения по этому поводу, протянул мне газету и сердито сказал: «Читайте». Да, это было мое интервью всего несколько строк. Сказано приблизительно следующее: трудно понять, как может государство, объявившее все свободы — слова, печати, совести, преследовать людей за их убеждения, за веру... Следователь спрашивает:

— Откуда вы знали, что в Советском Союзе преследуется религия?

— Это все знали, — отвечаю я, — об этом рассказывали люди, приезжавшие из Советского Союза, и все газеты писали об этом, много писали.

— Какие газеты?

— Все газеты — и польские, и югославские, фран

 

- 131 -

цузские, английские, американские, литовские, рижские, — ответил я.

— Все это ложь! — заявляет следователь. — Никогда в Советском Союзе не преследовалась религия, никакая религия. Ни одного попа не деклассировали. Церкви закрывались самим населением за ненадобностью. А хочешь верить в своего какого-то Бога — верь, хочешь молиться ему — молись, раз ты темный человек. Все, что писали у вас там, все это ложь. Вот у меня живет моя старушка-мать. Висит у нее икона над кроватью. Ну, что я с ней поделаю? Забрать у нее эту мазню—это значит убить ее. Так она воспитана, всю жизнь с глупой, дурацкой верой в какого-то Бога, с молитвой, — пускай висит икона Бога, черта, дьявола... — убедительно закончил свою речь подполковник.

К концу допроса — было уже 6 ч. вечера — следователь читает протокол, написанный им и который я должен подписать. Сколько вопросов и ответов — столько раз подписывает свою фамилию заключенный. Иногда 15—20 раз подписываешься. И вот следователь читает вслух (для меня) протокол, читает свой вопрос: «Откуда вы знаете, что в Советском Союзе преследуется религия?» И излагает мой ответ следующим образом: «У меня была связь с Америкой».

— Я этого не говорил вам, — протестую я.

— Но вы говорили, что читали об этом в американских газетах, — хитро улыбаясь, заявляет следователь.

— Я сказал, что об этом говорили приехавшие из России, и все газеты были полны этими известиями — польские, французские, американские и другие, — заявляю я.

— А разве почтовая связь это не связь? — нахально, цинично заявляет следователь.

— Значит, если вы, гражданин подполковник, читаете английскую газету — вы в связи с Англией? — спрашиваю я.

 

- 132 -

— Я этого не сказал, — говорит следователь.

— Вы этого не сказали, но вы так написали. Я протокола в таком виде не подпишу, — заявил я.

Протокол остался не подписанным, как и многие другие протоколы, которые я отказался подписать, т. к. следователи вкладывали в мои уста не то, что я говорил, а то, что им «по долгу службы» надо было... «Злые языки» рассказывали, что в общем оказывалось так, что протоколы были подписаны, — ваша подпись появлялась... без вашего участия... На это имелись большие «специалисты»... Следователи МГБ получали особое денежное вознаграждение за «признание» заключенным своей вины, и поэтому следователи изо всех сил старались заставить «сознаться», «признаться», не стесняясь средствами... После скандального процесса врачей-евреев в 1953 г. Советское правительство само признало, что следствие пользовалось «недозволенными законом средствами», т. е. пыткой. И это было повсюду. Это была система советского следствия. Среди имен, опубликованных в газете «Правда» после процесса врачей, среди имен виновных в этих допросах с пытками было имя полковника З-ва, который допрашивал меня в Лефортовской тюрьме (расстрелян вместе с Меркуловым, Аввакумовым и другими министрами и главарями МГБ). Жилось этим следователям МГБ хорошо, очень хорошо. Они получали большие оклады, им платили за чин, за «звездочки» на мундире, за ночные «допросы», за «признание преступника». Мой следователь рассказывал мне, что у них имеется специальная, своя, клиника, лучшая в Москве, у каждого из них была своя дача под Москвой. Следователи мои не раз говорили мне, что МГБ — это высшая власть в Советском Союзе, «опора» государства, орган «стоящий над всем»...

Допросы становятся все более и более мучительными. Обвинения против меня растут, как грибы после дождя. Мне читают «показания» двух членов харбинской

 

- 133 -

организации «Брит-Трумпельдор» о «диверсионной работе» «Брит-Трумпельдор», будто организация эта засылала людей в Советский Союз с целью диверсии, «со шпионскими заданиями». Во главе этого дела стоял д-р К-н, «вождь всех сионистов». Один трумпельдорец рассказал об участии в антисоветской работе также раввинов Киселева и Левина...

— А вы знаете Е-на? — спрашивает меня следователь

— Не помню такого.

— А он вас хорошо знает. Он сионист, вместе с вами работал, называет вас «вождем».

— Не знаю такого, — заявляю я.

— А вы вспомните, ведь вы заслали его в Советский Союз. Он во всем признался и теперь отбывает свой срок. Хотите встретиться с ним? — хитро улыбается следователь.

— Хочу, но вы не дадите ведь. Мне была обещана очная ставка с М-ром, который наплел разных небылиц, быть может в болезненном состоянии. Трижды обещали, но не дали, — сказал я.

— Вы что, не верите этим показаниям?

— Не могу я верить — ведь это бред сумасшедших, — сказал я протестующе.

У меня то один следователь, то другой. Вызывают на допрос, вхожу в кабинет: за письменным столом мой старый знакомый—майор-чекист. Он, словно, обрадовался:

— Здравствуйте, К-н! Как здоровье? Еще живы? И все молчите? Ведь мы все знаем о вас, вашей сионистской шпионской антисоветской работе. Все знаем. Без ваших признаний знаем. И знаем, кто вы, что за человек. Хотите я прочту вам вашу характеристику?

Я молчу.

— Хотите, К-н? Вот прочту.

— Меня это мало интересует, — ответил я.

 

- 134 -

— Нет, это интересно, вот слушайте! — повелевает следователь.

И он стал читать вслух «характеристику» еще от 1938 года, перечисляя лестные качества д-ра К-на: врач, «образованный человек», хороший оратор и лектор, популярный у населения и властей. Эмигрантские русские организации, их главы «боятся» влияния д-ра К. и вынуждены «считаться с ним и с еврейской общиной», которую д-р К. возглавляет много лет.

И далее: д-р К-н очень осторожный человек в своей политической деятельности. Он никогда «не участвует» и «не присутствует» на общеэмигрантских собраниях и политических демонстрациях, устраиваемых российскими эмигрантами и японскими властями. И далее читает следователь: «До 1937 г. д-р К-н проводил в общине антияпонскую политику, был против контакта с японскими властями, сторонником чего был другой сионистский лидер Р-ич. С 1937 г. д-р К-н изменил свою линию, но в своем контакте с японцами проявляет «осторожность». Все это прочитал мне следователь, словно продекламировал. И читал, как видно, не все, а лишь выдержки из какого-то доклада советской разведки в Харбине. Кончил читать и взглянул на меня:

— Как? Правильно о вас написано? — хвастливо спросил он.

Я усмехнулся:

— Ваш осведомитель, писавший это, очень плохо разбирается в конъюнктуре. Все эти заявления о прояпонской или антияпонской политике еврейской общины и сионистов — чушь сплошная. Ни сионисты, ни еврейская община в Харбине или в других городах не занимались никакой государственной политикой, а только служили интересам еврейского населения — культурным, экономическим, национальным, защищали права евреев и их жизнь. Никогда не обсуждались вопросы прояпонской, прокитайской антисоветской политики. В еврейской

 

- 135 -

общине состояли членами все евреи,—советские, польские, литовские, германские, лица без гражданства и др. Ваша информация плохая, очень плохая, гражданин майор! —сказал я.

Тогда следователь преподносит мне печатную страничку из какой-то брошюры, причем загибает верхнюю половину листка. «Читайте!» — приказывает он. Читаю. Там написано, что еврейская община в Харбине, возглавляемая известным сионистским деятелем д-ром А. И. К-ном, занималась шпионской работой в пользу Америки и Японии. И подпись под этим напечатана: зам. мин. внутр. дел Меркулов (в 1953 г. расстрелян вместе с Берия, Аввакумовым и др. «предателями»).

— Прочитали? Вы видите, кто это пишет? — спрашивает следователь.

— Вижу, — говорю я. — И это такая же ложь и гнусная клевета.

— Расскажите, как вы, ваша сионистская община, работали на Японию, — требует следователь.

Я молчу. Что мне ответить на вопрос, задаваемый в сотый раз?

— Ну, К-н, говорите, только всю правду, — настаивает майор.

— Мы на японцев не работали — ни я, ни еврейская община — вот вам вся правда!

— А деньги давали японцам? — домогается своего майор.

— Какие деньги? Кому? — спрашиваю я.

— А налоги платили? — кричит следователь.

— Налоги платили. Налоги все платят, — объясняю я.

— Какие налоги платили?—спрашивает майор.

— Платили подоходный налог, квартирный налог.

— А куда шли эти деньги? Вы знаете? — вопит майор. — Это все шло против Советского Союза, на борьбу с нами, для подготовки войны против нас, — буквально кричит майор.

 

- 136 -

На это я спокойно замечаю:

— Но ведь у вас был союз с Японией, был пакт о нейтралитете, о ненападении...

Чекист-майор вскочил и угрожающе закричал:

— Это вас не касается. Это политика — если надо, мы можем с самим дьяволом заключить пакт. Не ваше дело рассуждать.

— Но налоги платили все, — сказал я, — и советские граждане платили подоходный, поземельный, квартирный налоги.

Майор вновь закричал:

— У вас там нет советских граждан! Кто это из советских людей имеет дома, заводы, магазины, торгует? Мы таких советскими гражданами не признаем. Это изменники родины!..

— Но у них советские паспорта, они зарегистрированы в советском консульстве, — заметил я. Майор перебил меня:

— Эти сволочи — торгаши, а не советские люди. Я в новой камере на 4-м этаже. Вид камеры — могильный склеп. Стены черные от грязи, пол не чище. Клопы зверски кусают. Нас трое в камере. Людей то и дело меняют, то один, то другой. Вот молодой немец, доктор права, адвокат из Дрездена. По-русски ни слова не говорит. Беседуем с ним по-немецки. Арестовали его в Германии и на самолете привезли в Москву. Проклинает все русское. Русских называет не иначе, как «чингисханами». Отрицает за русскими все — у них ничего нет, ни литературы, ни искусства. Как? А Пушкин? Толстой? Достоевский? А величайшие композиторы, художники, скульпторы? А русский театр? Вижу, что ненависть к России мешает ему о чем-либо говорить беззлобно. Показания свои у следователя он дает в присутствии переводчицы, которая, по его словам, и понимает немецкую речь и говорит по-немецки очень плохо, а пишет, излагает на бумаге еще хуже. Немец отказался подписы

 

- 137 -

вать протоколы на русском языке. Протоколы, написанные переводчицей на немецком языке, он также не признает: они «безграмотны» и неверно передают его ответы. Он сам писал свои показания, и только под показаниями, им самим написанными, подписался. На этой почве у него со следователем постоянные скандалы. Следователь заявил, что переводчица при МГБ «официальная», она окончила Государственный институт иностранных языков, немецкое отделение, и он не имеет права не верить ей. А немец утверждает, что переводчица совершенно не знает немецкого языка, пишет плохо и перевирает его мысли.

— А кто ваши сокамерники?—как-то спрашивает меня мой следователь.

— Какие-то двое, один немец, а другой русский.

—Кто они? Как фамилии?

— Не знаю, — говорю я, — не интересовался. И следователь стал расспрашивать меня про немца, о чем мы беседуем, что тот рассказывает. Я ответил, что не веду с ним никаких разговоров. В тюрьмах Москвы и других городов, говорят, есть специальные аппараты — «подслушиватели», и все, что произносится в камере, становится известным...

Следователь читает мне показания о моей «преступной сионистской» деятельности, данные разными лицами, евреями и неевреями. Я с удивлением слушал эти показания, а впоследствии, при подписании 206-й статьи, читал их сам, видел их воочию... Я не чувствовал к этим людям, в том числе к моим ближайшим сотрудникам, никакой вражды. Они себя «спасали», по крайней мере, думали, что спасают себя. «Мы тут ни при чем, — все было в руках д-ра К-на. Он вел политическую работу». Так заявляли они после того, как до небес возносили д-ра К-на. «Он создал общину и ее учреждения, столовую, больницу», «он глава евреев», «всеми уважаем и любим». Д-р К. лично бывал в японских административ-

 

- 138 -

ных учреждениях, хлопотал за евреев, «мы даже не знали об этом...» И т. п. Они, эти люди, члены Президиума общины, испугались, были одержимы страхом перед пытками, страшной карой... А, быть может, их принудили подписать протокол... Прослушал, прочитал показания сотрудников, товарищей по работе. Было обидно... на момент. Но, — подумал я, — да простит им Бог!..

На одном из допросов в Лефортовской тюрьме, лишь только я вошел и сел на свое «положенное» место, в углу за столиком, следователь обратился ко мне:

— Вы Михоэльса знаете? Слышали о нем?

— О еврейском актере Михоэльсе?—опрашиваю я.

— Да, о нем. Вот о нем пишут. Погиб в автомобильной катастрофе. Это был большой актер, лучший «Король Лир» в Советском Союзе,—и следователь протягивает мне газету «Правда», в которой помещен фотоснимок «Михоэльс в гробу» и статья о нем, как талантливом артисте и выдающемся театральном деятеле.

— Вот видите, в Москве еврейский театр, специально еврейский. Это только в Советском Союзе. Нигде не сумели так разрешить национальный вопрос, как у нас. И все благодаря Иосифу Виссарионовичу. Читали его книгу о национальном вопросе? Гениальное решение такой сложной проблемы, — заканчивает свой панегирик мой «собеседник».

Я, конечно, молчал и ничем не реагировал на заученную тираду этого невежды-следователя. Я тогда не знал еще, как умер великий еврейский актер. Истинную причину смерти Михоэльса и как его «убрали» я потом узнал, позже, в одном из лагерей Казахстана (Карлаг).

Следователи в подавляющем большинстве не только малокультурные люди, но просто малограмотные. Один из них, подполковник, давая мне на прочтение и под

 

- 139 -

пись протоколы, говорил, бывало: «Если есть грамматические ошибки, вы уж там тоненько исправьте». И я исправлял, много исправлял...

Несколько месяцев сидел со мною в одной камере москвич, сапожник. Нервный, издерганный человек, с несомненно нарушенной психикой. Узнав, что я врач, он посвятил меня во все свои болезни и историю своей жизни. Он инвалид войны, перенес тяжелое ранение в голову. Получал 36 рублей (новыми деньгами)[1]. Жена работает закройщицей, но работа у нее не постоянная. Есть у него дочь 15-ти лет, учится в школе. Вернулся с фронта, надо заняться чем-то — на 36 рублей не проживешь. Полагал, как инвалиду Отечественной войны, ему сразу дадут работу. Ходил по разным учреждениям, канцеляриям, «оргам» и «торгам». Наконец, добился. Дают ему на одном из базаров лоток — товару разного на 200 рублей, небольшую зарплату и какой-то процент с вырученной суммы. Все как будто согласовано, утверждено во всех торгинстанциях и госинстанциях. Хлопотал месяцами, наконец все в порядке — назначили день, когда он должен был получить на руки свидетельство — разрешение на право торговли, на лоток. И вот он пришел за разрешением, но ему заявляют, что разрешение на этот лоток отдано какой-то девушке. Инвалид войны стал протестовать — как же так? Везде прошло, утверждено, почему отдают другому? И ему откровенно какой-то чиновник сказал, что это сделано по решению партии, что есть распоряжение передать право на лоток этой девушке, т. к. она член партии ВКП (б)[2].

Бедняга резко, протестующе, сказал: «Только члены партии имеют право на труд? Только им надо кушать?

 

 


[1] После денежной реформы 1961 года.

 

[2] Всесоюзная Коммунистическая партия (большевиков)—так называлась до 1952 г. Коммунистическая партия Советского Союза.

- 140 -

А я, инвалид Отечественной войны, должен с голоду подыхать?! Ему на это ничего не ответили, но, вероятно, слова его запомнили и куда следует передали... Через неделю инвалида уплотнили. Он жил с женой и дочерью в одной довольно большой комнате, которая была и кухней, т. е. в ней находилась плита. Вселили в эту одну комнату еще семью — мужа и жену. Пришлось перегородить комнату, разделить ее пополам. Живут в тесноте, духоте. Но как просуществовать? И инвалид стал сапожничать: когда-то учился этому ремеслу. Он начал шить ботинки и шил, по его словам, неплохо. Материал (кожу) доставал нелегально. Пару ботинок продавал на рынке за 70 рублей. В месяц успевал сшить 1, 5 пары и зарабатывал чистыми рублей 25. Тяжело ему было с местом работы. В своей полукомнате работать невозможно, просто невыносимо. По соседству жил офицер, тоже инвалид, один в квартире из трех комнат. При квартире большая передняя и чулан. Офицер этот занимал, видимо, большой пост. К нему то и дело приходили полковники, майоры, он постоянно сносился по телефону с разными людьми. Этот офицер, при случайной встрече разговорившись об участи и печальном положении моего сокамерника, предложил ему работать у него в чуланчике. Сапожник обрадовался, был очень признателен доброму человеку. В один прекрасный день сапожника арестовывают и запирают в тюрьму. Его терзают допросами об офицере, в чулане квартиры которого он тачал сапоги. Офицер этот, якобы бывший белогвардеец, начальник бронепоезда в армии Колчака, — шпион. Бедный сапожник понятия ни о чем не имеет, никогда и двух слов не проронил с офицером. Клянется—«я честный советский гражданин», инвалид войны, «проливал свою кровь за советскую Родину». Сапожника пытают, требуют, чтобы он рассказал, кто бывал у этого шпиона, с кем он сносился по телефону, о чем говорил. И сапожника тоже обвиняют в шпионаже — он работал заодно

 

- 141 -

с этим офицером, работал по его «заданиям»... Ни слезы, ни заверения в преданности и верности «советской власти и Советской Родине» не помогают. Инвалида бьют. Он приходит с допроса полуживой, еле держится на ногах. Допрашивают то целый день, то всю ночь напролет. Он без сил, — только сядет на койку — валится. Стук в дверь, окрик: встать! Но через пару минут он опять свалился. Пришли в камеру надзиратели и вынесли его койку. Теперь сидеть негде. Он садится на мою койку, дремлет. Опять стук в дверь, окрик: «Встать! Не сметь спать!» Но ноги не держат его. Опять садится на мою койку. Пришел старшина, набросился на меня, почему я позволяю сидеть на свой койке.

— А что мне делать? — протестую я. — Он изнемогает, падает. Я не могу гнать его.

— Так и твою койку вынесут, — категорически заявляет тюремщик.

На что я ответил:

— Я драться с мим не буду и гнать с койки не стану. Пришла женщина-врач и дала несчастному какую-то таблетку, чтобы «отбить сон», как нам сказал надзиратель, когда едва живого сапожника вскоре увели на допрос.

— Теперь уж спать не будет, — ухмыльнулся тюремщик.

Вернулся измученный с допроса, стоит, прислонясь к стенке и вдруг скатился, упал на пол, почти не дышит, пульс слабого наполнения. Я постучал в дверное окошечко и говорю надзирателю:

— Надо позвать врача, оказать помощь.

Через минут десять пришел врач, на сей раз не женщина, обслуживающая заключенных, а главный тюремный врач, в военной форме, по чину полковник медицинской службы, и с ним старшина. Вошел в камеру. Р-в лежит на полу. Врач-полковник не поинтересовался,

 

- 142 -

что с больным, даже пульса не пощупал, а строго крикнул: «Вставай»... Я сказал доктору:

— Он очень слабый, больной, инвалид войны, на учете в нервно-психическом диспансере, он почти без пульса.

Врач-полковник строго заметил мне:

— Он в тюрьме, а не в санатории...

И вышел из камеры. Вскоре внесли его койку, и мы с соседом по камере подняли с пола сапожника и положили на койку. Через полгода я встретился с ним уже на Лубянке. Он был со мною в одной камере всего несколько дней. И был в ужасном состоянии. Его увезли якобы на экспертизу в больницу имени Сеченова, и больше он не вернулся в нашу камеру. Быть может, он закончил свои дни в тюремной больнице для нервно-психических больных, или...

Меня вызывают на допрос и первый вопрос следователя

— Когда был у вас еврейский съезд?

Отвечаю: — У нас было три съезда еврейских общин, первый — в 1937 году, а четвертый не состоялся, т. к. не был разрешен японскими властями.

Следователь хитро глядит на меня:

— Сколько вы заплатили японцам за съезд?

—Я не понимаю вопроса, — заявляю я.

— Ведь вы же дали взятку японцам за разрешение съезда. Сколько вы им заплатили? — настаивает следователь.

— Мы взяток японцам не давали. Мы получили разрешение на съезды без всякой платы за это — заявляю я.

— Врешь, подлец! — кричит следователь, — Японцы ничего даром не делают. За ваши «красивые глаза» они съезд не разрешат. Мы знаем, что ты дал Военной японской миссии триста тысяч иен, и съезд ваш был разрешен.

 

- 143 -

— Это неправда, — говорю я, — у вас ложная информация.

— Не хочешь признаться? А если я тебе покажу черным по белому?—говорит следователь.

— Покажите, — соглашаюсь я.

— Вот документы из Японской военной миссии, — трясет он папкой.

— А вы покажите мне! —требую я.

— Сволочь ты, К-н, повесить тебя мало, — заканчивает разговор о съезде следователь. И, конечно, никаких документов мне не показал.

Через пару дней меня вызывают на допрос в 7 часов утра. Что за странный час для допроса! Конвоир приводит меня в какой-то новый кабинет в нижнем этаже. Но за столом сидит знакомый подполковник, украинец П-о.

— Вы завтракали, К-н?—спрашивает он.

— Нет, еще не успел.

— Сейчас мы с вами будем завтракать.

Он позвонил по телефону, сказав только одно слово:

«Несите». И солдат принес на подносе два завтрака, один поставил перед подполковником на его письменный стол, а другой — на мой маленький круглый арестантский столик в углу кабинета, возле двери.

— Ешьте, К-н. А потом будете писать, — скомандовал он.

Завтрак состоял из рисовой каши, глазуньи, хлеба, масла и стакана молока. Это, конечно, не арестантский завтрак, а офицерский, из ресторана МГБ. „Timeo Danaos et dona ferentes" вспомнил я известное латинское изречение, — «боюсь я данайцев, даже дары приносящих»... А «данайцы» советские еще страшнее...

Позавтракали. Солдат забрал посуду. К моему столику подошел следователь, ставит на стол чернильницу, кладет ручку и много листов писчей бумаги.

 

- 144 -

— Вот, К-н, пишите. Хоть весь день пишите, пока не устанете, — говорит следователь.

— А что писать? О чем? — спрашиваю я.

— О всей вашей жизни, о сионистской работе, о сионистской организации, ее строе.

— О моей жизни со дня рождения на свет Божий? — спрашиваю я иронически.

— Нас не интересует ни ваше детство, ни ваша семейная жизнь. Пишите о вашей сионистской антисоветской работе, — требует он.

— А если ее не было? — спрашиваю я.

— Пишите обо всем, но пишите правду, ведь нам все известно о вашей преступной работе, — диктует следователь.

— Хорошо, — говорю я. — Правду буду писать, как она есть.

И я начал писать. Писал о работе еврейской общины, ее институтах: культурных, религиозных, социальных, благотворительных и охраны здоровья. О сионистской организации, ее задачах и национально-культурной работе. Исписал тридцать листов — бумаги больше нет. Уже 12 часов дня. Говорю следователю: «Бумаги больше нет». Он дает мне бумагу. Пишу дальше. Написал в общей сложности до 5 ч. вечера шестьдесят шесть листов. Опять кончилась бумага. Он, по-видимому, не ожидал такого количества написанного и, довольный, сказал:

«Ну, хватит, до завтра». Забрал написанное, положил в свой портфель, а меня отправил с конвоиром в тюрьму, после десятичасового рабочего дня.

Назавтра в 12 ч. дня вновь вызывают меня на допрос. Мой следователь возмущается:

— Что вы там написали? Кому это надо? Только бумагу извели.

— Писал то, что есть, писал правду, — ответил я. Следователь разрывает на мелкие кусочки все на

 

- 145 -

писанное, все 66 листов, и бросает в корзинку, стоящую возле его письменного стола.

— Бросьте, К-н, дурака валять. Нашелся святой, правду пишет! Подожди, будешь ты у меня писать правду. Я тебе покажу, где она твоя правда! — кричит следователь.

И он снова дает мне листы бумаги.

— Пиши! Пиши конструкцию сионистской партии, где Центр, комитет партии, программу партии, отношения с Англией и Америкой, — приказывает следователь.

И я вновь пишу. Пишу о 1-м Сионистском конгрессе, Базельской программе, об аполитичности с. о., ее лояльности к странам, в которых она функционирует, о колонизации Палестины, культурных проблемах сионизма. Мое писание было своего рода демонстрацией протеста против насилия надо мной господ из МГБ, против их требования признать, зафиксировать на бумаге «шпионскую», «контрреволюционную» работу сионистской организации.

Взял следователь у меня 40 листов исписанной бумаги, прочитал кое-что бегло, перелистал, и говорит:

— Смеешься ты над нами. А политическая, антисоветская работа сионистской организации? А какие задания тебе давал Вейцман?

Заявляю резко и категорически:

— Никаких политических заданий я от Вейцмана и ни от кого-либо другого не получал. Следователь разъяренно кричит:

— А диверсанты, которых Брит-Трумпельдор забрасывал в Советский Союз, — это не политическая работа? Ты — английский шпион, и ты, и Вейцман! — неистовствует подполковник.

И опять разорвал на клочки исписанные мною листы бумаги, бросил в корзину. И стал что-то писать. Писал целый час, совершенно не обращая на меня внимания. Затем приказал увести меня в камеру. 106 больших ли-

 

- 146 -

стов бумаги я извел, но чувствовал себя удовлетворенным... Снова следователь велит мне писать на этот раз о Брит-Трумпельдор, о цели, задачах, работе организации. Я написал еще десять страниц. Следователь пробежал написанное и сердито спрашивает:

— а о Брит-Трумпельдор в Риге почему не написал?

— Я в Риге не был и ничего о тамошней организации Брит-Трумпельдор не знаю, — ответил я.

— Врешь! — закричал следователь, — у тебя была связь с Трумпельдор в Риге.

Следователь разорвал и эти десять листов. В тюрьме открылся ларек. Старшина объявил, у кого есть деньги, может выписать из ларька хлеб, колбасу, папиросы, спички. Раз в неделю, по вторникам. Мне, собственно, нечего выписывать—хлеба для меня достаточно, три четверти пайка остается, я не курю, а к колбасе отношусь подозрительно. Но мои два сокамерника оба курят, хлеба им не хватает, а денег нет у них. Выписываю для них килограмм хлеба, три пачки папирос, спички. Подал старшине выписку. Через час приходит старшина:

— А где у вас деньги?

Я предъявляю ему квитанции Свердловской тюрьмы: одну на 320 рублей, другую на вещи — чемодан.

— У вас денег нет, — заявляет мне старшина.

— Как же так, — возмущаюсь я. — В Свердловске мне сказали, что деньги и вещи следуют за мной.

— Обратитесь к следователю, — говорит мне старшина.

В тот же день я рассказываю следователю об этом, показываю ему квитанции «за подписью и приложением печати». Следователь тут же звонит по телефону начальнику тюрьмы, говорит ему о квитанциях и затем заявляет мне:

— У вас в камере сегодня будет фининспектор и вы ему передайте квитанции.

Действительно, в тот же день явился в камеру лей

 

- 147 -

тенант, забрал у меня квитанции и сказал, что они затребуют из Свердловска деньги и вещи, которые до сих пор (год!) не получены в Москве. Прошло две недели, и вновь пришел в камеру фининспектор и заявляет:

— Из Свердловской тюрьмы сообщили, что никаких вещей и денег ваших там нет.

— Что ж в таком случае означают эти квитанции за подписью и приложением печати на бланках Свердловской тюрьмы? — спрашиваю я.

Офицер пожимает плечами и говорит:

— Сегодня же снесемся по телефону с Свердловском. Мы все выясним и будьте спокойны, у нас ничего не может пропасть.

Прошел месяц-другой, и фининспектор подает мне квитанцию на 316 рублей:

— Деньги ваши получены, четыре рубля удержаны за почтовый перевод. А вещей ваших нигде найти не могут. Но мы еще напишем в Свердловск — найдутся.

Я в ближайшие дни выписал для своих сокамерников папиросы, спички, хлеб (колбасы уже не было в ларьке). Так было раза четыре. На пятый вторник выписал опять на 27 рублей хлеба, папирос и коробку консервов. Пришел старшина и возвращает мне выписку:

— Ваш заказ не выполнен — у вас нет денег.

— Как нет денег? — протестую я. — Я меня имеется еще 240 рублей. Вот квитанции на 316 рублей, а выписал я до сих пор на 76, есть еще 240.

А старшина категорически заявляет:

— У вас в кассе больше нет денег.

На допросе жалуюсь следователю, что вещи мои из Свердловска до сих пор не получены, что и при аресте у меня все забрали — деньги, часы и кое-какие вещи, их и следа нет. Следователь говорит;

— Вот вам бумага, пишите заявление об этом министру Государственной безопасности. У нас ничего пропасть не может.

 

- 148 -

И положил мне на столик лист бумага и ручку.

— А что с моими деньгами? — спрашиваю. — У меня квитанция тюрьмы на 316 рублей, израсходовал 76, а теперь говорят, что денег нет больше у меня. Где же мои 240 рублей?

Следователь, словно отмахиваясь, заявляет:

— Это меня не касается, я не фининспектор. Прошу старшину вызвать фининспектора, — не приходит. День за днем спрашиваю то одного «начальника», то другого. Как-то старшина вел меня вечером в баню в подвальный этаж и сам спросил относительно моих денег, он проредил:

— Эх ты, старик уж, седой, а не понимаешь. Забыл, что было в 1922 году!

Я подумал, может быть девальвация? Спрашиваю своего соседа, советского гражданина:

— Когда была девальвация в Советском Союзе? Он отвечает:

— Не то в 1922, не то в 1923 году. На допросе говорю следователю:

— Я понимаю, что стало с моими деньгами — они обесценены, была девальвация. Он сердито огрызнулся:

— Никакой девальвации не было, была «денежная реформа».

Я подумал: называй как хочешь, но мой рубль превратился в десять копеек. Пропали мои трудовые денежки. В ближайший вторник я выписал товару на все 24 рубля и закрыл свой «текущей счет» в тюремном банке... А чемодан с вещами, как вещи и деньги, взятые при аресте «на хранение», так и пропали... Не помог и сам министр МГБ, к которому я обратился по совету следователя, торжественно объявившего: «У нас ничего пропасть не может»...

Когда меня ввели на один из допросов, следователь

 

- 149 -

сидел за столом в своем кресле и читал газету. Не поднимая глаз, он спрашивает:

— Блюма знаете?

— Какого Блюма?

— Ну, француза, министра Леона Блюма, тоже ваш брат, еврей, сионист. Молчу.

— Не знаете этой сволочи? Вон что выделывает (следует матерная брань в адрес Л. Блюма). В Америку едет, против Советского Союза. Ведь мы его спасли из фашистского лагеря, а он против нас идет. Ну, ничего. Попадется и он в наши руки. Еще может с вами в одной камере сидеть будет, — мечтает следователь.

Однажды вечером вызвали меня на допрос. Следователь, потрясая в воздухе газетой, говорит:

— Вот Громыко наш как говорил о еврейском государстве. Только Советский Союз может дать вам государство в Палестине, а не Англия и Америка.

— Разрешите мне прочесть эту речь, — прошу я следователя.

— Вы не поймете ее, — отвечает он и спрашивает:

— А что это такое бинациональное (еле прочел это слово) государство?

Объясняю ему понятие «бионациональное». И еще раз прошу дать мне прочесть речь Громыко.

— Еще рано вам читать газеты, — и не дал мне газету.

Проходит час-другой, следователь читает какую-то книжку. А я сижу за своим столиком с мыслями о еврейском государстве, догадываясь, что вопрос о нем обсуждался в Организации Объединенных Наций. Жажду прочесть газету, но следователь и этим пытает меня. И вдруг слышу:

— А вы знаете, кто такой Лойола?

— Игнаций Лойола? — спрашиваю я.

— Да, да, — словно обрадовался следователь.

 

- 150 -

— Игнаций Лойола, — говорю я, — основатель иезуитского ордена, жил в 16-м веке.

— Здорово вы все знаете, К-н. Прямо академик. А вы гниете в тюрьме! — восклицает следователь.

— Не по моей вине гнию в тюрьме, — сказал я.

— По моей, что ли? Признайтесь — и вам простят все, будете работать на пользу Родине, нам такие люди нужны в Советском Союзе, здесь таких ценят.

И меня увели в камеру.

Целых три недели на допрос не вызывают. Перевели меня в другую камеру, на том же 4-м этаже. Могильный склеп, и та же грязь, духота, клопы. После трехнедельного перерыва я вновь в кабинете следователя.

— Вас можно поздравить, К-н!

Смотрю на него удивленно: что за «поздравление» лежащему в гноище Иову?! Он продолжает:

— Отменена в Советском Союзе смертная казнь. Вот опубликован закон об отмене. Ваше счастье. Вы бы определенно получили эту высшую меру наказания за ваши преступления, —декларирует следователь.

Я удивленно посмотрел на него и, словно про себя, сказал:

— Как легко ни в чем неповинный человек может быть казнен... В ответ окрик:

— Молчи, сволочь, подлец!

И через пять-десять минут следователь начал допрос — опять о сионизме, еврейской общине, Брит-Трумпельдор...

***

В январе 1948 г. меня выводят из камеры, ведут во двор, сажают в «черный ворон» и привозят на Лубянку. Там запирают меня в крошечную кабинку, в которой я сижу около часа. Затем поднимают лифтом на 6-й

 

- 151 -

этаж. Я У прокурора. За письменным столом сидит подполковник, по другую сторону мой следователь майор-чекист, а напротив за столиком — машинистка. Меня усаживают на стул, несколько поодаль. Сначала общие вопросы — фамилия, имя, отчество, год рождения, национальность, подданство. На эти вопросы отвечает почему-то мой следователь. Машинистка печатает. Слышу ответ на вопрос о подданстве: советское. Я обращаюсь к прокурору: неправильно записано, я не советский гражданин, я лицо без подданства. Прокурор велит машинистке исправить. Прокурор мне особенно допроса не учиняет — с полчаса он спрашивает о сионизме, какой «пост» я занимал в «сионистской партии», путая, все смешивая в одно, — еврейская община, национальный совет, сионистская организация. Мой следователь пытается перебить меня и давать вместо меня ответы, но прокурор останавливает его, не позволяет ему вмешиваться. Весь допрос продолжался менее часа, и меня в «черном вороне» увезли «домой» в Лефортовскую тюрьму. Обычно прокурор допрашивает перед окончанием дела, и я надеялся, что пришел конец моему тюремному заключению, надеялся и верил. Хотя, кто смеет верить в лучшее, находясь в советском заточении? Было еще далеко до конца...

После допроса у прокурора следователь ругал меня за то, что я «прибедняюсь», кричал:

— Почему в американской прессе писали о вашем аресте? Подумаешь, Америка! А что нам Америка! Пусть пишут, что угодно. Хлеба нам Америка не даст ведь.

И через некоторое время опять:

— Кто такой Бен-Гурион? Почему он за вас хлопочет?

— Не знаю, — говорю я, — ничего мне неизвестно.

— Не прибедняйтесь! — кричит следователь. — Вот тут про вас все написано и все фотоснимки ваши, — указывая на какую-то толстую папку.

Допросы продолжаются, но менее часто. Я счастлив,

 

- 152 -

— я измучен допросами, я без сил от этой пытки. Я второй год уже в этой ужасной Лефортовской тюрьме. Заключенных в камере часто меняют, подбрасывают ко мне людей «своих». Но я узнаю «наседок», скорее, пожалуй, по нюху, и избегаю разговоров с ними, всяких разговоров.

Меня вдруг ведут к врачу. Зачем? Женщина, тюремный врач, свидетельствует меня, осматривает, измеряет давление крови, и все записывает, отмечает. Задала какой-то вопрос, я ответил.

— Вы имеете отношение к медицине?—спрашивает она.

— Да, я врач.

Она закрыла свою тетрадь и сказала стоявшему у дверей конвоиру, чтобы он проводил меня в камеру. Говорят, перед судом свидетельствуют всех заключенных. Так полагается. Но на сей раз и это не оправдалось. До суда было еще далеко...