- 187 -

ГЛАВА 10

В конце, января 1949 г. меня назначили в этап. Еще за недели две до отправки в Карабасс приезжали двое: женщина-врач из Санитарного отдела (Сано) и нач. спецчасти — отбирать людей для лагеря в Кенгире (Степлаг). Они «комиссовали» (т. е. определяли трудоспособность. В лагере это называется «комиссовать» заключенных) в женской зоне, и я был в этой комиссия. Когда нач. спецчасти и врач сано услышали мою фамилию, они сказали мне:

— Вот вы-то нам и нужны, вы поедете к нам. Я спросил:

— А куда это к вам?

— На рудник. Там в Джезказгане будете врачом. Кенгир — 500 км к северу от Караганды. Я на новом месте, в новом большом советском лагере, состоящем из двух мужских зон и одной женской, свыше 6000 заключенных. Это «спецлаг», тюремный лагерь, только для 58-й статьи — политических, осужденных за «контрреволюцию», за «измену Родине», за «шпионаж», за «диверсию», за «террор», за «содействие мировой буржуазии», «сотрудничество с империалистическими державами» (т. е. жил за границей), «СОЭ» («социально-опасный элемент»), за антисоветский анекдот, за знакомство с иностранцами, за «преклонение перед Западом». Лагерь со строгим тюремным режимом. Больница помещалась в 1-й мужской зоне, а вторая зона — женская, была расположена между двумя мужскими — 1-й и 3-й. Это причиняло начальству большое беспокойство. И с той и с

 

- 188 -

другой мужской стороны интенсивный контакт с женской зоной, большое тайное движение, в особенности ночью. А днем постоянные встречи у проволочного заграждения. Начальство додумалось: первую зону превратить в женскую и отгородить ее от мужских зон высокой каменной стеной. Но и это не спасло положения. Перелезали через высокую стену мужчины к женщинам, женщины к мужчинам. Разными способами, по веревочной лестнице. Иногда ловили, подчас даже стреляли.

Больница была в женской зоне. Всех мужчин удалили из нее, даже врачей. Оставили только меня и врача-бактериолога, который вообще через полгода освободился, закончив свой десятилетний срок заключения. Я стал начальником терапевтического отделения, врачом детдома и детской больницы, которые находились в жензоне. В детдоме 120 детей, все до двухлетнего возраста, большинство грудных младенце». Забота об их развитии, их лечение выпали на мою долю. Терапевтическое отделение на 150 кроватей и детдом. Работа огромная, непосильная. Вечно скандалящие «мамки» врываются в детдом, требуют показать им ребенка, понянчится с ним. А допускали мамок только в часы кормления, некормящих матерей только раз в неделю — на свидание. Единственная радость матери, придя с тяжелой работы, взглянуть на свое дитя. Даже если родилось оно в лагере от случайного мужчины, даже если мать говорит яро своего ребенка: он у меня «нагульный», т. е. не от законного мужа. Было немало женщин, дети которых «законные», от законных мужей. Матерей арестовали, когда они были беременны. Арестовали мужа, а затем жену, хотя она была на 6—7-м месяце беременности. Был у нас случай такой. Я, как врач, принимал этап, смотрел, нет ли больных в партии прибывших. Среди женщин этапа лежит одна на полу в бараке, стонет. Спрашиваю, что болит, А у нее начались родовые схватки. Я ее немедленно отправил в роддом. Она была арестована на 7-м месяце

 

- 189 -

беременности и три месяца валялась по тюрьмам, на пересылке, в этапах. И привезли ее в Кенгир... рожать. Детдом отнимал у меня почти весь день, ночью поднимали без конца, несмотря на то, что в 11—12 часов ночи я делал обязательный обход. И терапевтическое отделение поглощало много времени. В моем отделении работали две женщины-врачи, и все равно приходилось на мою долю 70—80 больных из 140—150. Я тяжело работал. К тому же ежедневно часа на два меня увозили в Соцгород (новостроящийся город, впоследствии — Новый Джезказган) и в Кенгир — к «вольным». Я лечил все начальство и их семьи. Меня водили ежедневно то в автомобиле, то на лошади к инженерам, директору банка, к главбуху и помимо них ко всем лагерным начальникам (спецчасти, КВЧ, санчасти, снабжения, оперуполномоченных и др.). Я работал не менее 16—17 часов в сутки. Приходили ко мне из поселка в лагерь, в больницу, с больными детьми. Я лечил всех, должен был лечить. В моем отделении было три комнаты. В одной жил я, а две — для тяжелобольных. Их пришлось отдавать «вольным», которые не хотели лечиться в своих больницах в поселке и добивались разрешения начальника лагеря лечиться в лагерной больнице. И я лечил их. Сам начальник лагеря положил свою мать в отдельную комнату лагерной больницы, дал отдельную сестру (заключенную, конечно), и «пожалуйста, доктор, лечите ее». Принял, лечил, целых три недели пролежала в моем отделении. У оперуполномоченного заболел ребенок — в лагерную больницу. То туберкулезного «опера» поместили, то жену начальника КВЧ. И, конечно, в отдельную комнату каждого. Пользуются лагерной больницей, как своей, и лечи их, и лекарства давай, уход, дежурную сестру отдельную. Что ж, они «хозяева», а заключенные их слуги, подневольные...

Пришел ко мне инженер-еврей, командированный (из Ленинграда) в Джезказган на два года для работы

 

- 190 -

на заводе. У него заболел ребенок, и он добился разрешения начальника лагеря на мой визит к нему. Приехал за мной на автомобиле. Мчимся к нему — шофер, он, я и неразлучный конвоир с винтовкой. Посмотрел ребенка, сделал назначение. Он и жена его не отпускают меня, приглашают отобедать с ними. Но я ведь не один, там ждет меня, караулит у двери мой непременный спутник, конвоир, который расписался в «получении» и отвечает своей головой за «арестанта».

— Ничего, — говорит инженер, — его там на кухне угостят... охотно подождет.

Жил инженер в бедной хате из двух комнат, почти без всякой обстановки, как на бивуаке, чемоданы на полу в беспорядке. Но обедом хозяйка угостила хорошим. Через три дня инженер с женой и ребенком пришли ко мне в лагерь. Я принял их в своей комнате. Ребенок был уже здоров. Инженер положил на стол томик избранных рассказов Шолом-Алейхема на русском языке. За обедом у инженера в доме мы осторожно, робко перекинулись несколькими словами о евреях, преследованиях за сионизм, национализм, и даже о государстве Израиль. Я видел, чувствовал, что эти люди понимали меня. Они были со мною...

Заболел главный оперуполномоченный лагеря (МГБ). Меня повезли к нему в Соцгород. Я подозреваю у него брюшной тиф. Рекомендую направить его в больницу, быть под моим наблюдением.

— Едем к вам, — говорит он мне, — дайте мне комнату в вашем отделении.

Объясняю ему, что есть распоряжение не помещать «вольных» в лагерную больницу. Главный оперуполномоченный закричал:

— А кто может мне запретить? Я еду вместе с вами сейчас же в зону, больницу. Я ему на это сказал:

— Ваше дело, я решать этот вопрос не могу.

 

- 191 -

— А я могу! — кричит капитан.

И мы вместе поехали (со мною, конечно, мой конвоир) в зону. Пришли в больницу, в мое терапевтическое отделение, — давай отдельную палату! Начальника санчасти нет, нет начальника больницы, нет начальника лагеря. Что делать? Есть приказ вольных в лагерную больницу не помещать, новый, свежий приказ. Поймал дежурного офицера, спрашиваю, как быть.

— А что с больным? — спрашивает. Говорю:

— Подозреваю брюшной тиф.

Дежурный офицер испугался, заволновался, стал звонить по телефону начальнику лагеря. Пытались уговорить «опера» поехать в инфекционное отделение больницы Соцгорода, но «опер» просто выгнал офицера:

— Я останусь здесь, в этой больнице. Давайте, доктор, комнату!

Шесть недель лежал у меня в отделении, в отдельной комнате этот главный «опер», капитан, еврей Ш-р. Ежедневно мы проводили с ним часок-другой за беседой с глазу на глаз на еврейские темы, о евреях, еврействе. Он учился в хедере и многое помнит из того, что учил, не забыл те годы. Он с любовью говорит об этом прошлом. Жена, тоже еврейка, навещает его каждый день, и с глазу на глаз сказала мне, что муж ее «такой еврей», «настоящий еврей». Как-то днем лежал я в своей комнате на койке, вошла медсестра:

— Доктор, капитан зовет вас.

Я вошел в палату капитана, главного «опера», там его жена. Смотрю, стол возле койки больного накрыт белой скатертью, на нем вино, закуски, печенье. Жена капитана закрыла дверь на крючок, просит меня сесть и говорит:

— Сегодня наш праздник Шовуос, давайте праздновать.

Налила вино в стаканы и провозглашает:

— Гут иом-тов!

Мы все выпили вино, закусили. Так нежданно-негадан-

 

- 192 -

но я отметил наш большой праздник ЛЮТМУ. Этот «опер» пользовался симпатиями узников, несмотря на свой неприятный пост (следователя МГБ), который ненавистен заключенным и наводит страх на всех. При прежнем главном «опере» (тоже еврей) лагерное арестное помещение было всегда переполнено заключенными. Он сажал ни за что, ни про что. А при этом (Ш-р) арестное помещение почти пустовало. Среди лагерной администрации встречалось немало евреев. Говорят, евреев-офицеров умышленно из армии откомандировывали в МГБ и МВД «а эти должности, которые сами по себе вызывают ненависть заключенных. Я почти во всех лагерях встречал евреев-офицеров на должностях начальников лагпункта, снабжения, санчасти, спецчасти и даже оперуполномоченных МГБ.

Два земляка-харбинца, евреи, прибыли этапом в наш лагерь в Кенгире. Оба в одной зоне со мной. Одного положили в хирургическое отделение больницы, другого гонят на работы. А работы тяжелые, с 6—7 часов утра до 6 часов вечера, и шагать далеко пешком на работу и с работы. Я устроил этого земляка к себе в терапевтическое отделение санитаром. Ухаживает за больными, подает им обед, ужин, моет пол, чистит. Навещаю часто второго в больнице, приношу ему сахар, печенье. Обоих я знаю по Харбину, по организации молодежи, оба сионисты. Но постращали они не за сионизм. Их в этом не обвиняют, по другим статьям осудили. Недаром говорится в СССР: «Были бы люди, а статья найдется».

Среди женщин — 9-10 евреек. Одна сидит за то, что она сестра еврейского поэта и деятеля еврейского антифашистского комитета. После его ареста арестовали и ее. Получила семь лет заключения. Брата (И.Ф.)[1] постигла в 1952 г. участь многих еврейских писателей (Дав. Бергельсона, Переца Маркиша, Льва Квитко и др.).

Лежит в больнице у маня девушка лет 22—23-х,

 

 


[1] Ицик Фефер.

 

- 193 -

Всегда грустная, меланхоличная, ни с кем не разговаривает, всегда в одиночестве и в палате, и во дворике на прогулке. Как-то вечером, во время моего обхода больных, она заговорила со мной.

— Я еще долго буду лежать в больнице?

— А почему вы спрашиваете?

— Я бы хотела поговорить с вами, доктор.

— Пожалуйста, после обеда поговорим.

Девушка, еврейка с Украины, поведала мне о своей судьбе. Она арестована за изучение еврейского языка, еврейской истории. На Украине в ряде городов были такте кружки молодежи. Тайно собирались на занятия. Кто-то, видимо, выдал их. Арестовали много еврейской молодежи за это «преступление», за эту КРД (контрреволюционную деятельность), — 58-я статья, пункт 10. Дали каждому по десять лет исправительно-трудового лагеря. И вот она эта девушка, после полугодового сидения в тюрьме, следствия, отбывает свой «маленький», так называемый «детский» срок, в Кенгире. Девушка культурная, чуткая, очень нервная. Она почти ежедневно подходит ко мне, когда я, в перерыве между часами утомительной работы, гуляю по двору «больничного городка». Очень интересуется еврейской жизнью, еврейскими проблемами, сионизмом. Это ей близко, дорого. Ее очень тяготил лагерь, томила неволя. Она рассказывала мне о настроении некоторой части еврейской молодежи на Украине, какой переворот в мыслях произошел после создания Еврейского государства, какое сильное желание было у чести еврейской молодежи, и у нее в том числе, быть в рядах строителей нашего государства. Но судьба решила иначе... — сказала она со слезами на глазах. Она часто плакала. Она очень страдала, тяжело переживала свои оковы. Я долгое время держал ее на стационарном лечении, в больнице. Потом, по выписке дал ей третью категорию труда, и она оставалась в зоне, убирала территорию, чистила дорожки, поливала траву

 

- 194 -

— была на легком физтруде. Я не разрешил посылать ее на тяжелые работы — это окончательно сломило бы ее психически. Судьба этой еврейской девушки мне неизвестна. В 1950 г. меня перевели в другой лагерь, больше я с ней не встречался. Были еще две-три еврейки в лагере, занимавшие большие посты в Советском Союзе, члены РКП: одна, юрист, стояла во главе крупного треста. Другая сидела за то, что была сестрой видного коммуниста, генерала (Г. Я.), -которого расстреляли в 1936-37 г., в «славную» пору «ежовщины». Тогда же ликвидировали я мужа этой женщины, инженера. Некоторые еврейские женщины отбывали уже второй срок. Кончили первый, десятилетний, — и тут же, через месяц «свободы» в ссылке, их вновь арестовывают и дают новые десять лет ИТЛ по тому же самому «делу», по той же самой статье. Частое, почти обычное явление...

Есть в лагере библиотека-читальня. Очень скудная. Но берешь, что есть. В одном экземпляре — «Правда» и «Известия». Газеты попадают к нам на 7-8-й день. Читаю, главным образом последнюю страницу, где помещены телеграммы из-за границы. Хотя и они — в освещении, выгодном для СССР и в ущерб правде. Но другой прессы нет ведь... Номера газет с портретом великодержавного Сталина в читальню не поступают. Чтоб, упаси Боже, не было надругания над «Его Величеством». В лагере, между прочим, сидел один заключенный по самому страшному обвинению — 58-я статья кодекса, пункт 8-й, террор... Человек разорвал, исполосовал портрет Сталина, висевший на стене. Это и был «террор», покушение на Сталина, — 15 лет заключения...

Звучит, как анекдот. А, между тем, это самая настоящая правда. Правда советской жизни.

В лагере неспокойно. Лагерная тюрьма, в 4-й тюремной зоне, полна заключенными. Нередко то одного, то другого судят за «преступления», совершенные уже в ла

 

- 195 -

гере. Некий поэт С., отбывающий свое наказание в Кенгире, в каком-то «литературном кружке» вечерком, лежа на нарах, читал свои стихи. И вот судебный процесс. Стихи якобы антисоветские. «Литературный кружок» — нелегальная, контрреволюционная организация. Судили 6 человек заключенных, которые будто бы собирались в амбулатории. И врач амбулатории, и медсестра якобы члены кружка. Посадили всех в тюрьму. Держали месяц до суда, судили, вынесли приговор — поэту 25 лет, другим по 15. Новые сроки вдобавок к «старым грехам». Лишь одной девушке удалось выйти из суда «чистой», без срока. Как говорили, она и предала всех.

Дали мне читать стихи поэта С. Прочитал их. Ничего «контрреволюционного» я не увидел в этих лирических стихотворениях. Поет о воле, о свободе. Но разве можно воспевать «свободу», «волю», когда ты в оковах!? Разве можно петь о «просторах» родины, когда твое место на крошечном клочке тюремной земли, за колючей проволокой!.. Раб, невольник — и думы о воле?!.. Писать в лагере, в заточении, о свободе?! Да это ведь бунт! Двадцать пять лет ИТЛ за это тебе!.. Процессы такого рода в сталинских спецлагерях были нередки... Мой коллега, врач, бывший министр здравоохранения в одной из советских республик, старый член партии (РКП), осужденный на 15 лет ИТЛ, получил новые 10 лет (после шести лет пребывания в лагере) за неосторожное слово, якобы контрреволюцию...

Маня вызывает следователь. Я в его кабинете, в специальном домике МГБ, который заключенные называют почему-то «хитрый домик». Когда выходит из него уборщица-посыльная, тоже заключенная, проходит мимо кого-либо или заходит в барак, на каждого нападает страх — «не меня ли тянут в «хитрый домик»... Эту женщину не любили, боялись ее, быть может, ни в чем неповинную и отбывающую свой десятилетний срок. И

 

- 196 -

вот я в «хитром домике». Знакомый следователь, «оперуполномоченный», я лечил его ребенка.

— Садитесь доктор. Как живете? Как здоровье? — А потом за «дело».

Показывает мне наклеенные, на большой лист бумаги фотокарточки трех китайцев. Знаю ли я их? Всматриваюсь — нет, не знаю.

— Как не знаете! Всмотритесь хорошенько, — рекомендует следователь.

— Нет, не знаю, — говорю я.

— Ни одного из них?

— Ни одного не знаю.

— А который посредине?

— И его не знаю.

— Это министр, — заявляет следователь, — он вас хорошо знает.

— Возможно, — говорю, — я лечил его или его семью, или он лежал в больнице, где я работал?

— Его фамилия Ван, — подсказывает следователь.

— Не знаю, не помню такого. И вообще Ванов сотни тысяч.

Следователь написал протокол, записал, что я таковых не опознал.

Не однажды вызывали меня для распознавания разных лиц, которые якобы меня хорошо знают и я якобы знаю их. Я никого из них не узнавал, просто не был знаком с ними. Однажды следователь предъявляет мне фотокарточки трех женщин. Я не знаком ни с одной из них. Следователь настаивает, что мне известна одна из них, указывает на фото. Но я не узнаю в ней моей знакомой. «Опер» настаивает:

— Она много рассказала о вас и вашей деятельности. Я категорически заявляю, что я ее не знаю. Тогда следователь спрашивает, знал ли я Эпштейна. Отвечаю, что в Харбине было с десяток Эпштейнов, кое-кого из них я знал или слышал о них. Он называет имя Г. 3.

 

- 197 -

— Да, его я знал. Он около 20 лет тому назад уехал в Палестину, и с тех пор я ничего о нем не слыхал.

— А дочь его знали?

— Не помню ее.

— Так вот, — говорит следователь, — это его дочь и есть. Она вас хорошо знает.

— Не помню ее, — говорю я. — Отца я хорошо знал.

Она была с отцом в Палестине, и как эта фотокарточка попала в руки МГБ «опер» мне не сказал. Загадка... Больше меня следователь о ней не спрашивал, и тайны о ней не поведал.

Наша тюремно-лагерная жизнь все тяжелее. Ограничения, запреты, издевательства, лишения. Нельзя носить своей одежды — только лагерную (арестантскую): брюки, куртку, бушлат, картуз, ботинки — все только лагерное, по положенной форме. За появление в своей одежде запирают в арестное помещение на 3—5 суток, на 300 грамм хлеба в день и воду. Женщинам выдается блузка, юбка специально лагерного типа и бушлат. Девушки не очень-то охотно расстаются со своими платьями и кофточками, и на этой почве постоянные скандалы. Надзиратели тащат женщин в комендатуру, в «хитрый домик», в карцер, «а хлеб и воду. Обыски в бараках. Ищут личную одежду, забирают ее силой. В 1949 г. ввели в спецлагерях «номера». Каждый заключенный номеруется, и его номер ставится на всей одежде — на теплой шапке, на картузе, на спине куртки, на бушлате, на рубашке, и на брюках (на коленях). Я весь в номерах... А цифры крупные, пятизначные, четырехзначные. За появление без номера на какой-либо части одежды — карцер. Я не дал ставить номера на куртке и на полубушлате, который мне выдали помимо теплого ватного бушлата. Я заявил начальнику спецчасти, что, заклейменный, я не буду ездить за зону, в город к «вольным»

 

- 198 -

больным, куда меня ежедневно вызывают. Начальник спецчасти молча кивнул головой, и номера остались у меня только на бушлате и на одной паре брюк.

В 6 часов вечера, после поверки, заключенные на ночь запираются в бараках и задыхаются там, в особенности в летние вечера и ночи. На окнах густые решетки. В каждом бараке по 700—800 человек, вагонки трехъярусные Закрываются и больничные бараки. И дежурный врач (каждый день другой, по очереди) сидит взаперти в своем больничном бараке. В 12 часов ночи дежурный надзиратель делает с дежурным врачом обход остальных больничных бараков, т. е. выпускает врача и открывает ему двери других больничных бараков, а потом провожает врача обратно и запирает за ним его барак. Мы, врачи, не раз говорили своему начальству, что ночью нет медицинской помощи больным — дежурный врач не может попасть ночью к больному — все под замком. Но все разговоры впустую — «не положено». «Не положено» — это в Советском Союзе как бы государственный лозунг, к которому прибегают все начальники. «Не положено» — удобный лозунг и на воле, например, для... взяточничества.

Я был дежурным по больнице Ночью, часа в три, слышим невероятный стук, крики: «Дежурный!» Стучат в соседнем бараке, стучат в дверь, кричат через форточку, через оконные решетки.

— Человек умирает, скорей помощи!

Но и мы заперты. Стали и мы стучать в дверь, сестра и санитарка кричат в форточки, помогают и больные — невероятный гвалт поднялся. С полчаса стучали — дежурный надзиратель, очевидно, преспокойно спал в комендатуре, довольно далеко отстоящей от больничных бараков. Но наконец-то он появился. Отпер дверь, и я прошел с ним в соседний барак. У больного острый аппендицит. Послал сестру за хирургом, срочно была сделана операция. Назавтра же я по этому поводу до

 

- 199 -

ложил на «пятиминутке» (каждое утро собиралось начальство — нач. санчасти, нач. больницы, врачи вольны и заключенные — на так называемую «пятиминутку» где дежурный врач делал доклад о происшедшем за последние сутки: сколько больных прибыло, какие больные сколько выписано больных, о случаях смерти, и обо всем, что произошло в больнице). Эти «пятиминутки» обычно продолжались 30—40 минут. Я доложил о случае срочной операции и указал на недопустимость того, что больница закрыта на ночь на замок и дежурный врач лишен возможности оказать нужную помощь. Начальник санчасти сначала отмахнулся:

— Что поделать? Не положено. Но мне лично после «пятиминутки» добавил.

— А если побег? Кто будет отвечать?

И по-прежнему запирали больных и больницу на семь замков...

Через 7—8 дней меня вызывает к себе начальник лагеря в свой кабинет. У него заболела девочка, и он повез меня к себе домой на дрожках. По дороге я ему рассказываю про случай срочной операции, возмущаясь закрытием больницы и дежурного врача на ночь и содержанием больных всю ночь без всякой помощи. Он не знал об этом случае и удивился, что ему не доложили Я говорю:

— Дежурный офицер мог и не знать об этом. Ведь я до него не мог добраться, будучи закрытым в терапевтическом бараке.

Нач. лагеря, полк Л, задумался. Видимо, и его пугало это «не положено»... Через пару дней нач. лагеря разрешил не закрывать на ночь больницу, но врачи должны следить, чтобы порядок не нарушался и чтобы все было «как положено»... И больничные бараки перестали закрывать на ночь. Но в других лагерях, куда меня переводили, порядок остался прежний. Продолжали закрывать больницу на ночь и не раз случались несча

 

- 200 -

стья. Лишь после смерти Сталина избавили больничные бараки от замков на дверях и решеток на окнах.

Мне предлагают (приказывают) принять две женские палаты с терапевтическими и гинекологическими больными. В этих двух палатах 47 больных. Врач-гинеколог, ведавший ими, снят за что-то с работы (много ли надо!..). Я принимаю палаты. Со мною при приеме нач. санчасти, нач. больницы, две палатные сестры. Делаем обход больных в большой палате на 32 койки. Вдруг с одной из коек раздается душераздирающий крик:

— Абрам Иосифович! Абрам Иосифович! Громкий плач, рыдание истерическое. Все удивленно смотрят, больные вскочили, с коек. Я бросился к той койке, откуда раздался крик. Женщина стоит на коленях на койке, бросилась обнимать меня, целует, кричит одно:

— Абрам Иос.! Абрам Иос.!

Кто это? Не узнаю. Успокаиваю ее, сам волнуюсь.

— Кто вы?

— Не узнаете меня, Абрам Иос.? Я Валя Р. Успокаиваю ее и обещаю через четверть часа навестить ее. Начальству я сказал, что это дочь моих близких друзей, знаю ее с детства. Как будто поняли и сочувственно мотнули головой. Валя Р. была в 1947 г. арестована в Дайрене. Приписали ей шпионаж (пункт 6-й, 58 ст.) и дали 25 лет ИТЛ. С Валей Р. на своем тернистом лагерном пути мне пришлось встретиться еще в 2—3 лагерях и потом на воле, в Караганде. Валя Р., прекрасная пианистка, с успехом выступавшая с самостоятельными большими концертами, в лагере не могла, конечно, использовать свой талант. Она была на легких физических работах, а позднее в библиотеке жензоны выдавала книги и стала драматической «артисткой»: выступала в пьесах, которые ставились «кружком самодеятельности» заключенных и даже режиссировала постановки. В лагере Кенгире, в помещении КВЧ (куль

 

- 201 -

турно-воспитательная часть) стояло пианино, которым никто не пользовался. Врач-хирург и я обратились к начальнику КВЧ разрешить нам пользоваться помещением и инструментом. Он милостиво разрешил, но только для нас, а не для «публики». И Валя Р. в самом тесном кругу (3—4 человек) играла на пианино, доставляя нам своим прекрасным исполнением классики большое наслаждение и утешение в нашей кошмарной жизни в неволе.

Иногда устраивали концерты. В лагере, среди заключенных, было немало артистов, музыкантов. Была певица, премьерша киевской оперы, обладавшая прекрасным меццо-сопрано, была опереточная примадонна из Москвы, Лиля К., были две отличные московские балерины. Хорошая пианистка С. В., руководительница всех постановок и концертов в Кенгире, получила от советских 20 лет КТР (каторжных работ) сразу по освобождении из немецкого концлагеря. Были две драматические артистки. Была и кинозвезда, выступавшая в известных советских фильмах в коронных ролях. Она жена известного советского писателя Г-ва, была в делегации советских киноартистов в Чехословакии и пребывание там поставили ей в вину. «Статья» нашлась, и дали десять лет заключения. Муж, советский писатель, так испугался ее ареста, что, боясь за себя, порвал всякую связь с женой. Не писал ей, не посылал посылок, что ее очень волновало. Она не могла успокоиться, не раз говорила мне об этом, возмущаясь мужем. Но что тут поделать? Кто хочет очутиться в советской тюрьме, лагере?..

Артистки иногда устраивали «концерт» днем, по своей инициативе. Однажды я был единственным их зрителем-слушателем. Оперная и опереточная артистки и пианистка Соня В. пели и играли специально для меня, за то, что я им всем помогал, то помещая их в больницу, то устанавливая легкую рабочую категорию, и их

 

- 202 -

не гнали на тяжелые физработы. Полтора часа я слушал их пение и игру на пианино.

Когда стали создавать в лагере «кружок самодеятельности», собрали превосходные артистические силы — певицы, музыканты, балерины, драматические актеры. Затруднение состояло в том, что большинство из них работали за зоной — на каменном карьере, на кирпичном заводе. Была работа и в самом лагере — тех, кто не имел 1-ю и 2-ю категорию труда, заставляли работать в зоне на плитках. Меня вызывает к себе начальник женского лагпункта, майор Б-ко, большой любитель театра и музыки, своего рода лагерный «меценат».

— Вы, доктор, должны помочь мне. Примите нянями детдома вот таких-то девушек, — и называет фамилии оперной певицы, опереточной примадонны и балерины М. Говорю начальнику, что это трудно сделать, по положению одна няня на 16 детей. На просьбы пополнить штат отвечают «не положено»...

— Ну, я помогу вам в этом деле, а вы примите трех девушек нянями, их голоса, руки, ноги надо охранять — они ведь люди сцены, искусства.

Я уговорил начальницу детдома (очень милая женщина, фельдшерица, татарка по национальности, всецело доверившая мне детдом. Она только подписывала бумаги), и через несколько дней в числе нянь, ухаживающих за грудными детьми, были у меня оперная примадонна, опереточная певица и балерина. У каждой одна палата на 16 детей. Работают посуточно — сутки работают, сутки отдыхают. Любуюсь; танцует балерина от одного сосунка к другому, меняет пеленки оперная примадонна, укачивает младенца опереточная львица. А в свободные от работы дни — репетиции, спевки. Оперная примадонна она же и дирижер хора, кое-как сколоченного. Балерина разучивает балет и учит четырех девушек изящным движениям. Репетиции каждый день, отпусти то одну няню на репетицию, то другую. А я не

 

- 203 -

могу оставить детей без няни. Вдобавок мне еще двух нянь артисток навязали. У меня уже целая «труппа нянь...» И сестры жалуются, что это за работа! Я стал искать для нянь-артисток работу в зоне. Уговорил начальника лагеря назначить артисток оперы, оперетты и балета ночными дежурными в женских бараках. А кое-кого из них устроили на работы во дворе зоны. И вопрос разрешен. Сосунки остались без оперы и балета.

Прислали в наш лагерь пять молодых женщин-врачей, только что окончивших мединститут. Трех из них — назначили начальницами больницы, амбулатории и детдома, а двух на практику в мое терапевтическое отделение. Нач. сано просит помогать молодым врачам, учить их — «они еще совсем «зеленые», «они будут вас слушаться, они хотят учиться, приобрести знания, опыт». А в лагере многому можно научиться. Одну из них начальница сано хочет сделать педиатром — у нас нет врачей по детским болезням. Моя обязанность — помочь ей в этом деле, учить врача, наставлять. У меня с нач. сано были добрые отношения, она ценила и всегда отмечала мою работу. Даже внесла мое имя на доску почета трудящихся, как врача-отличника. Но с молодыми врачами получилось иное. Молодая женщина и совсем молодой врач сразу объявила себя начальницей. Она всячески старалась напомнить мне, что она «вольная», а я заключенный и, стало быть, не только ее подчиненный, а вообще невольник...

Так и установилось, начальница приходила к 10-ти часам и вызывала меня из терапевтического отделения для доклада ей о детдоме и детбольнице. Я ей иногда показывал больных детей, объяснял заболевание, диагноз, лечение, что ее мало занимало. Я не обращал на это внимания, продолжал свою работу по-прежнему. Но на-

 

- 204 -

чальницу другое интересовало. Она окружила детдом, сестер, меня агентами-осведомителями. Старшая медсестра, заключенная, культурная пожилая женщина, с большим опытом и стажем, отбывала уже второй срок, вторую «десятилетку». Начальница решила убрать ее и хитро это осуществила. Обратилась ко мне, прося положить старшую сестру в терапевтическое отделение, хотя бы на недельку, она-де себя плохо чувствует, устала, ей надо отдохнуть. Я, конечно, сделал это — дал возможность старшей сестре отдохнуть с недельку А начальница детдома тем временем уволила ст. сестру и назначила на ее место другую, молодую, которая была «стукачкой» (а таких в лагере среди заключенных немало). Затем начальница убрала из детдома завхоза, заменив ее своей ставленницей.

Однажды начальница-«врач» обращается ко мне: нам нужны няни и санитарки. Я спросил:

— Дополнительно? Сколько?

— Нет, надо заменить трех нянь, которые никуда не годятся.

Я удивился, зная, что наши няни прекрасно исполняют обязанности, аккуратные, чистые. Но начальница, не обращая внимания на мое удивление, продолжает:

— Подберите из выписывающихся из больницы женщин, только русских, а не литовок, эстонок, полек, — только русских.

Евреек начальница не упомянула, видимо, боясь задеть мое самолюбие, но я чувствовал, что она не договорила этого слова. Мне уже дважды пришлось убедиться в ее антисемитизме. Я ей ответил:

— При вашей оговорке: только не литовок, не полек, я не могу заняться этим. Это противно моим взглядам. Я сам принадлежу к национальному меньшинству, которое всегда терпело ограничения, преследования, гонения, и я не могу встать на путь ограничений какой-либо национальности.

 

- 205 -

Я понял, что начальница выбрасывает из детдома «инородцев». Мой ответ несколько смутил начальницу, но она ничего не сказала, вышла из кабинета. Эта давушка-врач, начальница детдома, была комсомолкой, с полгода тому назад принята в члены ВКП (б). И этим кичилась всегда.

Жизнь лагеря полна трагизма и трагикомизма Через высокую стену, отделяющую жензону от мужской, движение интенсифицируется, в особенности, под покровом темноты Иду я в 12-м часу ночи в детбольницу. Зашел во двор, вижу, кто-то шмыгнул и спрятался в беседке. Спрашиваю, кто тут? Нет ответа. Иду к беседке, из нее выходит девушка:

— Это я.

— Кто вы?

— Я здешняя, из лагеря.

— Что вы тут делаете?

И девушка, не смущаясь, рассказывает: после вечерней поверки она незаметно выскочила из барака, и вот прячется. Она пробирается в мужскую зону и просит меня.

— Помогите мне перелезть (через стену). Там ждет меня мой друг Мне бы только через стену перелезть.

— Оставьте, девушка. Тут возле больницы конвоир ходит, надзиратель стоит, попадете вы в беду.

Девушка стала умолять меня подсадить ее, помочь ей взобраться на стену. Мои уговоры не помогли.

— Меня ждут там (в мужской зоне), — твердит она умоляюще.

Я ушел в детдом. Не знаю, удалось ли ей попасть к другу на свидание...

Как-то в 9—10 часов вечера меня вызывают в «хитрый домик». Сидит «опер», зверь, а не человек, и в углу на стуле девушка, заключенная.

— Вот нашлась, — говорит мне «опер»

Девушка эта исчезла два дня тому назад. Обыскали,

 

- 206 -

перерыли все зоны — нигде найти ее не могли. Пропала и только. Через два дня вечером она спрыгнула со стены в женскую зону. Неподалеку стоявший надзиратель видел, как со стены в женскую зону спрыгнул мужчина. Надзиратель пустился вдогонку за ним. Мужчина этот забежал в хирургическое отделение больницы, вытащил из печки в коридоре больницы пакет и убежал. Где-то позади одного из бараков, в темноте, переоделся в женское платье. Тут надзиратель и накрыл девушку. Привел ее в комендатуру, а оттуда к оперуполномоченному. Девушка отрицает, что была в мужской зоне. И опер вызывает меня как врача, определить, была ли она эти дни с мужчиной, жила ли половой жизнью. Я, стало быть, обязан дать заключение. Я крайне удивился этому «умному» предложению и заявил, что я этого определить не могу, не умею.

— Ну, а по внешнему виду,— спрашивает опер.

— По внешнему виду — вы сами видите — она в полном порядке. Она волнуется, — говорю я, — но в вашем кабинете все волнуются, гражданин начальник.

— А вина она не пила? — спрашивает «опер». Я подошел к девушке:

— Дыхни, — говорю я ей. Она дыхнула.

— Нет запаха алкоголя, — заявляю я.

Этим закончилась моя консультация. Девушку опер посадил на 20 дней в карцер.

Мужчину, «друга» своего, у которого она гостила в мужской зоне двое суток, она не выдала, несмотря на обещанный новый срок — пять лет... Меня часто вызывали в комендатуру, определить, пьян ли тот или другой заключенный или надзиратель. Надзиратели за деньги, а главным образом за участие в выпивке приносили заключенным «с воли» водку и вместе с ними где-либо в тайном уголке распивали пару бутылок. Однажды в домике пожарной команды заключенные с дежурным пожар

 

- 207 -

ником устроили попойку. Конечно, за счет заключенных. Чтобы замять следы «зелена вина», они накурились до одурения, наглотались всякой дряни, имеющей крепкий запах, приняли 10—15 капель нашатырного спирта. И все как будто в порядке... Кто-то из них попался на глаза дежурному офицеру и вызвал подозрение своим видом, походкой. А тут и другой подозрительно плетется. Привели их обоих в комендатуру. Вызвали меня, дежурного врача, определить пили они вино или мет. Положение врача в этих случаях скверное. «Да» сказать — не хочешь, а «нет» — сказать трудно. Я заявил начальнику:

— Признаков опьянения нет. Запаха алкоголя при выдохе не слышно. Вид трезвый. А определить, пили спирт или нет, можно только «пробой Рапопорта». У нас нет для этой пробы нужного реактива, и я этого сделать не могу. По виду и состоянию они не пьяные.

Начальник отпустил меня. Двух заключенных все же посадили в карцер на трое суток, а вольные надзиратели не пострадали (ведь все пьют, и сам начальник напивается «до чертиков»... Вот только то, что с заключенными вместе пить нельзя).

«Мамки» взбунтовались вдруг — требуют разрешения видеть своих детей, когда захотят, быть с ними, нянчить их, играть, гулять со своими детками. По положению, свидания с детьми разрешаются один раз в неделю, по воскресеньям. Кормящие матери (до 9-ти месяцев кормят грудью) покормят своих «сосунков» — и не отдают их няням, не уходят из «кормилки». Что с ними поделаешь? Не драться же няням с ними. Шум, крики, скандалы. Мамки врываются в детские спальни, хватают из кроваток своих детей и держат их, не отдают. Не легкое дело вырвать ребенка из рук матери, оторвать его от материнской груди... В один из таких дней заявилось начальство лагеря. Мамки не уходят, кричат, скандалят. Начальник пытается успокоить их,

 

- 208 -

обещает дать еще один день, в неделю для свиданий. Какая-то ретивая мамка кричит ему в лицо:

— А что ты за хозяин над (моим ребенком! Я его родила, я его кормила. Это мой ребенок, а не твой. Начальник спокойно и нагло ей в ответ:

— Это не твой ребенок, он принадлежит государству. Государство о нем заботится. А ты преступница, ты совершила преступление против государства, ты враг народа, и ты больше не мать ребенку...

Однажды при обходе в хирургическом отделении нач. Степлага видит, что одна больная лежит с головой — под одеялом, не подает признаков жизни.

— Кто это? — спрашивает он. Врач хирург отвечает:

— Больная, медсестра наша.

— Чем она больна?

— Два дня тому назад положили в больницу с сильными болями в животе, она беременна. Находится под наблюдением.

Начальник подошел к больной, грубо сдернул с нее одеяло, обнажив ее. Больная закрыла лицо руками, заплакала.

— Сколько месяцев беременности?

— Шесть, — отвечает хирург.

— а сколько времени она здесь в лагере? Никто не отвечает. Начальник требует ответа у нач. санчасти:

— Сколько времени она работает у тебя сестрой?

— Второй год, — отвечает нач. санчасти. Тогда начальник Степлага, разъярившись, кричит в лицо нач. нашего лагеря:

— Что у тебя тут такое? Фабрика детей? Куда вы тут все смотрите?

И обращаясь к больной медсестре, требует ответа: кто отец ребенка? Она молчит. Тогда он приказывает нач. санчасти:

 

- 209 -

— Выписать ее, снять с работы. Ничего не случится с ней и ее щенком. Узнай, кто отец ребенка. Слышишь? Все займитесь этим! И ты, врач, (обращаясь ко мне), а ты (обращаясь к женщине-хирургу).

Все, конечно молчали. Мы знали отца ребенка, его недавно перевели в другой лагерь.

Стали поступать в больницу «ложкоглоты», «стеклоеды» — заключенные, занимающиеся глотанием разных предметов, чтобы выбыть из строя работающих, хотя бы на некоторое время. Глотали черенки больших столовых ложек, рукоятки ножей, глотали толченое стекло. Привозят больного с отчаянными болями в животе. Кричит от боли, корчится. Ложку проглотил, нож проглотил, стекла «наелся»... Немедленно на операционный стол. Находят, большею частью в желудке, все эти «инородные тела». Такой «больной» после полостной операции лежит две недели в больнице, с месяц после операции не работает. Расчет простой... В 1950 г. эти «номера» стали очень частым явлением. Буквально эпидемия. И когда однажды принесли на носилках из мужской зоны такого «ложкоглота», оперуполномоченный вызвал хирурга и меня (мы оба всегда обследовали больного, и я обычно либо ассистировал при операции, либо давал наркоз), и заявляет:

— Запрещаю оперировать, не сметь делать операцию. Пусть подыхает. Я говорю:

— Быть может, этого прооперируем, а впредь будут знать, что такие случаи не оперируются. Опер в ответ закричал:

— Хватит этого либерализма! Не оперировать и выписать его в барак!

Аналогичный случай был у меня через год в другом лагере. Будит меня под утро фельдшер: больной Ц-н проглотил столовую ложку, давится, рвет его, кричит. Иду

 

- 210 -

в палату. Что случилось? Что с вами? Немец Ц-н признается, что проглотил столовую ложку.

— Зачем вы это сделали? — удивляюсь я.

— В знак протеста, — объясняет он. — Я обратился к главному оперуполномоченному, прошу, чтоб меня вызвали к прокурору; имею дать важные показания. Четыре раза писал. Не вызывают. Вот я и проглотил ложку. Теперь уж вызовут.

— А вы в самом деле проглотили ложку? — спрашиваю я.

Ц-н показывает мне кусок ложки. Отломал чашечку, а черенок столовой ложки проглотил. Говорю ему:

— Сейчас пойдемте в рентгенкабинет, а там в хирургическое.

— Делайте, что хотите — только отправьте это письмо прокурору, — просит Ц-н, протягивая мне перевязанный нитками пакет.

— Я этого сделать не могу. Передайте пакет, если хотите, нач. больницы.

Больной отказался пойти на рентгенографию и в хирургическое отделение. Вскоре заявились целых три начальника, учинили Ц-ну допрос и куда-то убрали его из больницы. Говорили, что в тюрьму.

После приказа не оперировать подобные случаи, глотание ложек, ножей, толченого стекла прекратилось. Но разного рода притворства и «мастырок» было немало.

Лежит у меня в терапевтическом отделении молодой паренек, грузин. Не говорит ни слова, молчит. Как немой. Нормальный человек, все понимает, слышит, пишет, ест и пьет, хорошо ходит, а вот молчит. И все, кто знает его, говорят, что всегда говорил, разговаривал, как следует. Все анализы в норме. Молчит, и только. Есть такое явление в психиатрии, называется мутизм, притвор

 

- 211 -

ная немота у душевнобольного. Не «мутизм» ли это? Но он совершенно нормальный человек. Он лежит у меня уже пару недель. Мы с нач. больницы созвали консилиум врачей с участием невропатолога. Консилиум решил, что это притворная немота. Парня выписали из больницы. И в тот же день, по приходе в барак, он заговорил. Свыше трех недель молчал, был немым... Что ж? Зато отдыхал, не был на тяжелых работах. Сколько таких притворств в условиях страшной лагерной жизни!..

Но есть и такие, которые не идут на работу принципиально. Предпочитают сидеть в тюрьме. Принципиальных несколько категорий. Меня вызывает начальница больницы С. Г. и говорит, что мы сейчас пойдем в тюрьму «комиссовать» арестантов, определять их состояние здоровья и категорию труда. Отправились мы с ней, она — «вольная» («отсидела» уже 10 лет) — и я, заключенный в сопровождении конвоира с винтовкой. Мы в кабинете начальника тюрьмы. Начальник дает команду привести всех заключенных на врачебное освидетельствование. Я свидетельствую их, даю заключение, а начальница больницы устанавливает категорию труда (всего четыре категории труда: 1-я — физический труд без ограничений; 2-я — легкий физтруд; 3-я — легкий труд, не физический; 4-я категория — инвалидность). Один за другим по одному заходят в кабинет арестанты. Подошел по очереди один заключенный, молодой, лет 30-ти, высокий ростом. Внутрь комнаты зайти не хочет. Начальник тюрьмы зовет его:

— Входи, С-в. А он в ответ:

— Я здоров, совершенно здоров, на все сто процентов. Пишите — 1-я категория.

Никакие доводы, что без врачебного осмотра не может быть дана категория, на С-ва не действуют. Он отказывается от освидетельствования и заявляет:

— Нечего меня свидетельствовать, я все равно ра-

 

- 212 -

ботать не собираюсь. Я враг советской власти и работать на нее не буду.

И он был не одинок. Посидят такие в тюрьме, выпускают их в лагерь, опять сажают, а они не сдаются. Лишения, муки, полуголод их не пугают...

«Комиссуем» всех женщин жензоны. Приводят их партиями из бараков, они ждут на улице и в маленьком коридорчике. Одну за другой мы свидетельствуем, устанавливаем категорию труда. Вдруг задержка. «В чем дело? Давайте людей!» Санитарка больницы, которая вводит женщин на комиссовку, говорит, что там женщины не хотят войти на комиссовку, отказываются.

— Как так не хотят! — удивляется нач. санчасти. Пошел узнать в чем дело. В коридоре стоит группа женщин, молодых, одетых монашенками, с капюшоном на голове.

— Почему не идете на комиссовку?

— Не пойдем, — заявляет одна из них. — Незачем нам обследоваться.

Кто-то из членов комиссии объясняет им, что тут лишь устанавливается состояние здоровья каждой, может ли она работать физически, на какую работу способна, быть может, ей по состоянию здоровья нельзя работать.

— Нет, не пойдем, — твердят монашки и не двигаются с места.

Начальник санчасти приказывает им войти и начинает толкать их. И тогда одна монашка громко крикнула:

— Мы не пойдем, не будем работать на советскую власть — это власть антихриста!

Нач. санчасти рассвирепел, стал ругать их, оскорблять и, конечно, матом. Безобразно ругался, толкал их силой. Монашки не пошли на «комиссовку», отказались. Их часто держали в тюрьме, месяцами на 300 гр. хлеба и воде. Но они были стойки, своих позиций не сдавали...

Сидим мы в комиссии по определению трудоспособности, ждем. Стихло в коридоре, монашек увели в арестное помещение. Нас трое осталось за столом —

 

- 213 -

начальница больницы, зубврач-протоколистка и я. Все мы подавленные, под впечатлением происходящего, грустные. В ушах еще звучит крик монашки в ответ на угрозы старшего лейтенанта: «Мы не боимся ваших насилий, не впервой, всю жизнь терпим насилия»... Сидим молча, не смотрим друг на друга. Думы тяжелые одолевают. И среди этой безмолвной, давящей тишины я слышу:

«Приюти меня под крылышком. Будь мне мамой и сестрой. На груди твоей разбитой сны — мечты мои укрой»

Боже мой! Это же Бялик! Откуда? Я поднял голову. А зубврач, глядя в окошко, вдаль, тихо, вполголоса:

«Наклонись тихонько в сумерки

Буду жаловаться я.

Говорил, есть в мире молодость

Где же молодость моя?»...

У молодой женщины стоят в главах слезы. Я смотрю на нее. Кто она? Мы уже больше года в одном лагере, в одной зоне, и я не знал, что она еврейка. Несомненно, еврейка. Молодая женщина смотрит в одну точку и словно никого и ничего вокруг не видит. И, с грустью — мечтой вспоминая Бялика, читает:

«У меня больше нет ни молитвы в груди,

Ни в руках моих сил, ни надежд впереди»...

Мы все трое (начальница больницы, зубврач и я) — евреи, и каждый из нас прочувствовал эти строки, пережил... Молодая женщина, словно в трансе, продолжает:

«И куда мне пойти? Разве броситься ниц,

Рвать подушку зубами —

Может, выжму еще каплю влаги с ресниц

Над собой и над вами».

У нас всех троих просочилась слеза... Мы скоро ушли из санчасти — комиссовки больше не было, отложили на завтра. Я крепко пожал руку. Она знала Бялика в русском переводе, много его стихов помнила наизусть. И однажды в воскресный день она це-

 

- 214 -

лый час читала мне Бялика, гуляя по больничному дворику. Бялик... в советском лагере... Гнет, неволи, мрак заточения и — Бялик...

Зубврач, по моей просьбе, записала мне много стихов Бялика, которые она знала на память. Я читал их, перечитывал. И не раз в ночные часы гнетущих раздумий о своей судьбе в своей кабинке я повторял строки нашего Бялика и думал: неужели «ни надежд впереди?»

«Звезды лгали, сон пригрезился

И не стало и его.

Ничего мне не осталося

Ничего...»

Ничто не меняется в лагерной жизни: мрачно, тяжко. Среди заключенных в мужской зоне поножовщина. Раненые, резаные, колотые... Человек восемь привезли в хирургическое отделение. Моем, чистим, шьем, перевязываем. Дрались ножами, кинжалами, и никто не мешал им. Надзиратели, офицеры, начальники — все попрятались, убежали. В спецлагерях для «политических» немало уголовных, якобы за убийство «политического характера», — 136-я статья уголовного кодекса. И эти уголовные устроили кровавую бойню. Почему? Кто его знает! Дня через три, средь бела дня, через стену из мужской зоны, перелезли пять «молодцов» уголовников, участников поножовщины. С кинжалами в руках идут по направлению к хирургическому отделению. В жензоне много народу: женщины, работающие в зоне, мамки, больные — все стоят и смотрят на смелых парней, которые ласково приветствуют девушек. Надзиратели, начальство разбежались, попрятались — ни живой души... «Молодцы» свободно вошли в хирургическое отделение, учинили двум раненым допрос, — им надо было выяснить, кто пырнул ножом, уже по окончании драки, их «вождя», которого нашли лежащим в луже крови. Эти «молодцы» также спокойно прошли обратно к стене, влезли, выстроились на ней в ряд и стали приветствовать девушек и посылать им «воздушные поцелуи». Лишь

 

- 215 -

когда они спрыгнули со стены в свою зону, осторожно стали выглядывать офицеры, лагерные начальники и надзиратели. Доблестные МГБисты и МВДисты, едва пришедшие в себя от страха, начали в хирургическом отделении допрос больных, санитарок, сестер, допрос о «визитерах»...

В одном из соседних лагерей (а лагерей тут бездна...) исчез заключенный. Выяснилось, что он лег в гроб вместо мертвеца, был в качестве трупа вынесен ночью за зону на место «вечного покоя» и ночью же из гроба бежал... Бежал на суетную волю...

До 1950—51 г. заключенных хоронили в общей яме, и вместо гроба были грубо сколоченные доски, на которые клали два-три трупа вместе и бросали их в общую яму. Слово «гроб» не существует в советской лагерной терминологии, вместо «гроб» пишут «спецящик», а отправляемый на телеге за зону ящик с трупом именуется «спецгруз»... И вот в каком-то лагере через «спецгруз» покойник сбежал... И после этого скандального события в тюремном советском спецлагере был установлен новый порядок. «Спецгруз» отправляется ив лагеря только ночью, в 11—12 часов. Подъезжает к мертвецкой телега, на которую кладут «спецящик», а большей частью несколько. При этом должен присутствовать дежурный врач (заключенный, конечно). Он отвечает за труп и сопровождает телегу с «гробом» до вахты, где вахтер (солдат из гарнизона МВД) поднимает крышку гроба и тычет штыком в труп. Врач заверяет, что это тело заключенного, умершего такого-то числа в больнице. Тогда открываются ворота и телегу со «спецгрузом» выпускают за зону, на волю. И начальство спокойно — теперь уж не обменяют труп на живого человека. Спецгруз отправлен по назначению...

Всеобъемлющая система лжи действует в советском лагере точно так же, как и на воле. Из года в год в лагере эпидемия дизентерии. Июль-август ежегодно уносит немало жизней. Все терапевтическое отделение в

 

- 216 -

1949 г. было отведено под дизентерийных больных, 150 коек. Заболевание клинически и лабораторно установлено. И, конечно, зафиксировано в истории болезни: диагноз, течение болезни, клиника, лечение, лабораторные анализы. Приехало начальство из Степлага. Обход больницы. Все лагерное начальство налицо.

— Что за больные в этой палате? — спрашивает главный начальник.

— Все это отделение, все палаты, заняты дизентерийными больными, — отвечаю я.

Нач. сано при этих моих словах косо посмотрела на начальницу больницы. А нач. санчасти смертельно побледнел.

— У вас дизентерия, ди-зен-те-рия?! — обращается взволнованно и зло начальник.

— С каких пор? — спрашивает нач. санотдела. И робкий ответ нач. больницы:

— Заболевания начались в середине июля. И обращаясь ко мне, нач. сано категорически и решительно заявляет:

— У нас дизентерии нет!

Все направились в «процедурную» (комната, где проводятся лечебные процедуры и где хранятся и пишутся истории болезни).

— Дизентерии у нас нет, — решительно заявляет еще раз нач. сано. Я на это ответил:

— Все случаи до одного установлены клинически и подтверждены лабораторно. Большинство — микробы Шига-Крузе и Флекснер.

Начальница взяла истории болезни, посмотрела две-три из них и категорически заявила:

— Диагноз — гемоколит! Понимаете?! Да, я понял, все понял... На воле я еще не такие «художества» видел.

Через некоторое время лагерь посетила комиссия из Москвы. Среди пяти членов комиссии, чинов МВД, был один врач, майор медицинской службы. Он осматривал

 

- 217 -

больничные бараки. Все начальство сопровождает его и мы, два заключенных врача — хирург и я. Комиссия в моем терапевтическом отделении. Майор-врач интересуется, что за больные тут. Я ему ответил, что тут больные энтероколитом и гемоколитом. Он удивленно посмотрел на меня и поправил: дизентерия? Я пожал плечами в ответ. Майор не стал больше ходить по палатам и пошел в процедурную, и вся свита за ним. Он попросил у меня «истории болезни», стал их листать и, обращаясь к нач. больницы, удивленно опросил:

— Почему гемоколит? Бактериальная дизентерия! Самая настоящая, — удивляется майор.

Сидевший с ним рядом нач. санчасти стал что-то шептать ему на ухо. Все вышли из больничного барака озадаченные и смущенные... Когда я позже спросил нач. больницы:

— Что же у нас, «гемоколит» или «бактериальная дизентерия»? Как писать в истории болезни?

Начальница была очень недовольна моим вопросом и сухо, сердито, не глядя на меня, бросила одно слово: «гемоколит». Майор МВД, видимо, забыл, что у нас нет дизентерии, нет этой скверной болезни «капиталистических стран». Она исключена в стране Советов...

Переписка с родными, даже с теми, кто живет в Советском Союзе, не говоря уже о семьях, живущих за границей, была одним из способов издевательства над нами. В Спецлаге (лагере с тюремным режимом) разрешается писать письма только раз в полгода. Письма поступают к офицеру, восседающему в комендатуре, в отдельном кабинете, на дверях коего надпись: цензор. Он вскрывает все отправляемые и все получаемые для заключенных письма, читает их или пробегает своим натасканным глазом, зачеркивает, что ему не по вкусу или не по духу, просто отрывает полстраницы, а то и вовсе уничтожает письмо, сжигает. Получать письма заключенный может сколько угодно, без ограничений. Родные пишут, и довольно часто, но письма к заключенным в «спецлаги»

 

- 218 -

не доходят... Цензор просто уничтожает их... не просматривая, не читая, к чему эта возня?.. И заключенные долгими, долгими месяцами не получают писем от семьи, от родных. Отправляемым из лагеря письмам цензор ведет учет, чтоб, упаси Боже, не было больше одного письма в шесть месяцев. В лагере Спасск цензора сняли с работы (не совсем сняли, а перевели на другую и, пожалуй, лучшую) за то, что он вынимал из писем для заключенных деньги от родных (десять рублей, иногда и больше). Случайно несколько заключенных узнали об этом и пожаловались начальнику лагеря. Деньги цензор-офицер МВД брал себе, конечно, — это был его доход...

Иногда «вольные» надзиратели помогали заключенным посылать письма, без указания адреса отправителя на конверте. Делали это «вольные», конечно, тайно и... за вознаграждение (полбутылки водки, т. е. стоимость ее...). Письмо без обратного адреса — значит без номера почтового ящика... Лагерь не имеет точного адреса, каждый лагерь это почтовый ящик определенного номера — пятизначная цифра — ни республики, ни области, ли города, села — только почтовый ящик №... И так во всесоюзном масштабе. Почтовый ящик №...

В К-ом лагере нашлась добрая душа. «Вольная», работавшая в конторе лагеря, сочувствовавшая горю узников, невинных жертв произвола и деспотии, брала тайно письма заключенных к своим родным и, по окончании работы в конторе, возвращаясь домой, опускала письма в почтовый ящик в городе. А чтобы еще больше замести следы, она часто опускала письма прямо в почтовый вагон, не ленясь шагать в железнодорожный поселок, на вокзал. И делала это «вольная» девушка без всякого вознаграждения, из сочувствия и по доброте душевной. И это было каким-то образом обнаружено — то ли донес кто, то ли проследили, то ли почтовому чиновнику бросилось а глаза, что «письменность» в нашем поселке сильно увеличилась, и все письма без адреса отправителя... Девушка пострадала. Арестовали ее, судили. То ли по 58-й

 

- 219 -

статье, по пункту КРД — контрреволюционная деятельность, то ли по статье СОЭ — социально-опасный элемент — за связь с заключенными... «Был бы человек, а статья найдется»...

И кончилась «нелегальная» переписка в лагере. Конечно, она вскоре опять наладилась — надзирателей-то не убрали, этот институт существует, без него обойтись в лагере нельзя... И водку любят надзиратели... Крепко любят...

Я писем не писал — семья моя за границей, а братьям и сестре я боялся писать, чтобы они не пострадали за связь со мной, тяжким «преступником»... Но вот в 1949 году в мою комнату при больнице зашел один из больных. Он еврей из Литвы, узнал, что и я еврей, услышал обо мне.

— Я знаю, что вы много лет оторваны от семьи, которая живет в Харбине, ни вы не имеете никаких вестей, ни они от вас. Напишите, доктор, письмо, я его отправлю, и будьте уварены, оно дойдет до вашей семьи.

Я отнесся к этому предложению, если не подозрительно, то во всяком случае, с большой осторожностью.

Я сказал ему:

— Не смею спросить, каким путем вы это сделаете, это ваш секрет, но я не хотел бы, чтобы кто-либо пострадал.

— Не беспокойтесь, доктор, и будьте уверены, что письмо дойдет, оно будет послано вашей семье из Литвы и через Польшу.

— Спасибо, я подумаю, — ответил я.

И я решил написать несколько строк безобидных — о своем здоровье, чтобы знали, что я жив и верю в лучшее будущее. Написал и передал этому литовскому еврею свое маленькое, коротенькое письмецо жене и детям. Прошло дней десять и этот еврей-литовец предлагает написать еще письмо — у него есть случай отправить его со своим письмом жене в Литву (Литовскую ССР). Написал я и второе письмо. Прошло месяца полтора,

 

- 220 -

была уже зимняя пора. Я сидел в процедурной, заполнял истории болезни. Вошла медсестра и говорит мне:

— А. И., вас ждут в коридоре.

Я вышел в коридор, стоит в овечьем полушубке врач Галина Ал., заключенная, и, оглядываясь по сторонам, нет ли свидетелей, сует мне в руку какую-то бумажку, говоря прерывистым полушепотом:

— Письмо от вашей семьи. На глазах у нее слезы. Видя недоумение на моем лице, добавляет:

— Д-р См. просил передать, — и выбежала из барака.

Недоумеваю, волнуюсь, сердце стучит. Бегу в свою комнату, запираю дверь на ключ. Руки дрожат. Да, почерк жены, не письмо — записка от нее, от семьи. Плачу, плачу... Письмо это получил тот самый литовский еврей, который отправил два моих письма. Он уже был выписан из больницы и находился в мужской зоне. Как же ему передать мне в срочном порядке это письмо? Конечно, только через врачей, которые нет-нет, да бывают в женской зоне, в больнице. Врач дерматолог-венеролог, врач-окулист живут в мужской зоне, но два раза а неделю их под конвоем приводят в женскую для амбулаторного приема женщин, для операций по глазным болезням. А Галина Ал. ведет каждый день прием больных у мужчин и после приема возвращается в сопровождении конвоира «домой», в женскую зону. И вот через нее передал мне дорогую весть д-р См. Боже! Что творилось со мною по прочтении письма от семьи. Я не переставал плакать, сотню раз перечитывал эти несколько строк. Больше мне писать семье не удалось — литовского еврея перевели в другой лагерь и связь с ним прервалась. До 1955 г. я снова ничего не знал о моих близких, и они были в полном неведении обо мне.

Заместителем нач. сано был капитан Г., еврей. Начальница сано упала, сломала кость правой ноги, лежа

 

- 221 -

ла в гипсе. Капитан Г. замещал ее, усердствуя не в меру. Часто приезжал в наш лагерь, отстающий от лагерного центра на 25 км, во все вмешивался, пользуясь своею, хоть и временною, «властью». Отправляли этап. Капитан Г. тут как тут. Вообще в советских лагерях подолгу в одном месте заключенных не держат, то и дело перебрасывают из одного лагеря в другой. Этапы без конца приходят, уходят. Говорят, для того, чтобы не дать заключенным сплотиться, что могло бы привести к объединению на почве недовольства и протеста против гнета, произвола, насилия. А разве мало было бунтов с кровопролитием?! Приехал в связи с этапом зам. нач. сано, капитан Г. Он включает в список отправляемых в этап трех матерей, разлучая их с младенцами 1-1, 5 лет. Матери прибежали, конечно, ко мне, врачу детдома, в котором дети их находятся. Просят защиты, умоляют.

— Но я такой же заключенный, как вы, и никаких прав и голоса не имею.

— Но вы, доктор, знаете мое дитя, — говорит одна, — вы его вырастили, он слабенький. Я не выдержу, я умру с тоски по нему, — и заливается горькими слезами.

Особенно убивается эстонка. Две русские женщины более владеют собой. История этой эстонки такова. В 1948 г. арестовали ее мужа, тоже эстонца. Забрали мужа, и он исчез — ни слуху, ни духу. Прошло 4—5 месяцев — и ее арестовывают. Как «жену мужа»... Были и такие «номера» в СССР: арестовывали, как жену «преступника», «контрреволюционера», «изменника родины». «А вы по какой статье?» — спрашивают женщину. «Жена мужа», — следовал ответ. Вот по такой статье и по такому поводу была арестована эта эстонка на седьмом месяце беременности. Она родила в тюрьме. Ее отправили в этап с грудным ребенком. И с этапом в наш лагерь прибыла с крошкой на руках (месяцев 4-х, кажется). Всех прибывающих заключают в карантин. А ее куда денешь с грудным ребенком? Я принимал этап, смотрел, нет ли больных. Принять ребенка в детдом прямо

 

- 222 -

из арестантского вагона — нельзя. Решил поместить пока ребенка с матерью в отдельную комнату в терапевтическом отделении, тем более, что у ребенка диспепсия. Так и сделал. Мать изрядно намучилась с грудным ребенком в тюрьме, пересылке, арестантском вагоне. Сама вся высохла. И плачет, вспоминая мужа. Где он? Жив ли? За что арестовали его, ее — она не знает.

В лагере начались кишечно-желудочные заболевания.

Больницы в мужской зоне нет, и все больные мужчины находились на излечении в женской зоне, в моем терапевтическом отделении. И вот однажды эстонка-мать, выйдя в туалет, столкнулась в передней со своим мужем, который лежал в мужской палате с дизентерией. Душераздирающий крик, эстонка в обмороке. Мы выбежали из процедурной в коридор. Что случилось? Видим, женщина лежит да полу без сознания, возле нее на коленях стоит мужчина, целует ее, плачет. Я спрашиваю, что случилось.

— Это моя жена, здесь встретились. Он, конечно, и не предполагал, что жену его могут арестовать. Женщину внесли в ее палату. Муж просил разрешения взглянуть на ребенка. Я разрешил. Женщина пришла в себя, они просят не говорить, что они муж и жена, а то их тотчас же разлучат и его отправят в другой лагерь. Ведь такое «счастье» — встретить вдруг... Я сказал сестрам и санитаркам, чтобы они никому не говорили о встрече мужа и жены. Больным сказали, что это близкие знакомые из одного города. Вскоре, по распоряжению нач. санчасти, пришлось выписать мать с ребенком. Ребенка — в детдом, а мать — в барак мамок. Муж еще болел дизентерией и остался в моем отделении. Я давал возможность мужу и жене встречаться в определенные часы дня, и они ежедневно виделись, беседовали, то в коридоре, а то иногда в моей комнате. О том, что они муж и жена, конечно, уже все знали, и больные и начальство, но об их тайных встречах началь-

 

- 223 -

ство не ведало. Муж, по выздоровлении, был отправлен в мужскую зону и переписывался с женой. Дело переписки между мужской и женской зонами было налажено. В определенный час определенные лица из заключенных той или другой зоны в определенном месте перебрасывают письма от женщин к мужчинам, от мужчин к женщинам. Так называемые «почтальоны». К пачке писем в 4—5 штук привязывается нитками камешек и бросают ее через стену. Таких пачек бывает зачастую до десяти. Переписка оживленная. А там, с другой стороны, ждет почты тамошний «почтальон». Эти же «почтальоны» и разносят получаемую почту по баракам. Любопытно, что письмо на лагерном языке называется «ксива»... Когда я в первый раз услышал, как «почтальон», принеся письмо из другой зоны, объявила: «Валя, тебе ксива».., я удивленно переспросил: «Ксива?». Как «ксива!». Письмо — объясняет мне женщина-почтальон. «Ксива» — ведь это еврейское «» — писание, письмо. Откуда это название в советских лагерях?! «Блатные» вообще имеют свой «язык», условный, чтобы начальство не понимало их речи. Слово «ксива» получило право гражданства в советских лагерях, и им пользуются заключенные всех пятидесяти двух национальностей СССР, томящихся в десятках тысяч лагерей... И эстонка стала часто получать «ксива» от своего мужа и посылать ему «ксива» в мужскую зону по лагерной почте.

И вот эту эстонку и еще двух женщин включили в список отправляемого этапа. Мне жаль их. Я иду к зам. нач. сано, капитану Г., с которым накануне у меня был очень неприятный разговор. Он ночевал в лагере, в больничной зоне.

Вечером капитан Г. вызвал меня в санчасть и предложил погулять. Мы ходим вокруг больничных бараков, по больничной зоне. Капитан Г., хваля меня, как опытного врача, пользующегося доверием и популярностью среди заключенных и вольных, стал порицать мою «линию поведения». Мол я забываю, что я заключенный... и приказ мо-

 

- 224 -

его начальства для меня «приказ». Я понял, что он говорит о «приказах» начальницы детдома.

— Да, — сказал я, — я заключенный, подневольный. И я молчу, видя многое возмутительное, что проделывает начальница в детдоме, за который я всецело несу ответственность. И мы все заключенные возмущаемся, но молчим, ибо мы бесправные, а она, начальница, вольная, с большими правами над нами. Но когда мне эта самая начальница предложила подобрать на работу нянь только русских — не литовок, не эстонок, не полек, «только русских», я сказал нет, в таком деле я не могу, не хочу участвовать, ищите сами нянь по национальному признаку.

Капитан Г. перебил меня и начальнически заметил:

— Не ваше дело рассуждать об этом. Значит у нее были основания для такого решения. Я на это спокойно возразил:

— Очевидно, и у царского правительства были «основания» для ограничений евреев, для «процентной нормы», такие же основания...

Капитан Г. закричал:

— Как смеете вы! Вы в советской социалистической стране.

— Гражданин начальник, — сказал я, — это ведь не от социализма, это от «союза русского народа» и «Михаила Архангела»...

Капитан Г. вскипел:

— Не забывайте, что вы заключенный. Делайте так, как вам велят.

Несколько минут мы шли молча. Зашли в санчасть, капитан Г. сказал мне:

— Вы, К-н, еврей, и этого не следует забывать!

— В Союзе Советских Социалистических Республик я, гражданин начальник, этого не забываю, да мне и не дают забыть, не один раз напоминали...

Капитан Г. тихо ответил:

— Еще не изжиты в народе пережитки старого. Мы

 

- 225 -

боремся с этим, но с пережитками, как с привычками, не легко бороться.

Я тихо, как бы в сторону оказал:

— Но за это не арестовывают, не дают «срока», как за еврейский, литовский, украинский национализм. За откровенный антисемитизм, за русский шовинизм, за лозунг: «только русские», «без евреев, поляков» — не сажают в тюрьму, это, видимо, не «контрреволюция»...

Капитан вскочил с места и громко декларировал:

— Да, она русская националистка, и все мы русские националисты, в самом лучшем смысле этого слова. И это отметил наш вождь, гениальный Иосиф Виссарионович. Поняли? — опросил он вызывающе.

— Да, я давно все понял, — ответил я. И капитан грозно и поучительно объявил:

— У нас с вами, контрреволюционерами, ничего общего нет, и не может быть. Мы все ненавидим заключенных. Мы и вы — это два мира. Вы — контрреволюция, а мы — коммунизм, несущий свободу миру, всему человечеству. Вы этого не понимаете, не поймете!

На этом беседа наша закончилась. Я ушел к себе в больничный барак, надеясь никогда больше не откровенничать с этим неприятным и лживым человеком. И вот надо вновь идти к нему. Отправился я к нач. сано, прошу его за трех матерей, прошу отложить отправку их в этап, пока детишек их не отправят в «дом малютки» (в возрасте двух лет детей отправляют из лагерного детдома в какой-либо «дом малютки»). Капитан Г. и слушать не хочет, называя матерей «проститутками». Я говорю ему, что для матерей разлука с такими младенцами чрезвычайно тяжела. Но капитан Г. крикнул: «Нет, они пойдут в этап, эти б...» Я прямо из санчасти пошел к нач. лагеря, подполковнику Г., симпатичному человеку (по национальности татарину). Подполковник Г. хорошо знал меня, не раз ездил к нему на квартиру в поселок к больным детям. Я рассказал ему про трех матерей. Эти дети — вся их жизнь в горькой доле. Зачем наносить

 

- 226 -

им такую тяжелую травму? Прошу его пожалеть матерей, оставить их здесь с детками. Подп. Г. позвал дежурного офицера, попросил дать ему описок отправляемых в этап женщин. И, получив список, вычеркнул из него фамилии трех матерей, сказав:

— Ну, хорошо, доктор, пусть они останутся со своими детками.

Боже! Что творилось с матерями, узнавшими, что их оставили, они плакали от счастья, обнимали меня, целовали. Нач. сано кап. Г. не знал, что я обратился с просьбой за матерей к нач. лагеря, иначе он бы как-нибудь отомстил мне...

Этот самый капитан Г. был в скором времени назна-чен начальникам сано, и мне пришлось с ним через полгода встретиться в другом лагере, где он продолжал показывать свою «власть, — снял с работы несколько врачей, выселил всех врачей из больничных отделений и загнал их в общие казармы, считая, что «слишком жирно» для «врагов народа» жить в отдельных комнатах при больнице... Правда, после его отъезда всех врачей переселили обратно в свои больничные бараки, где они работали и жили в отдельных комнатах. А сам капитан Г. вскоре попал под общую немилость как еврей и был круто спущен вниз; его сняли с высокого поста начальника Сано и отправили в маленький отдаленный лагерь вести амбулаторный прием больных.

Из нашей больницы, находящейся в женской зоне, выселяют мужчин врачей — гинеколога, хирурга, терапевта, фельдшера амбулатории. Все они заменены женщинами. В зоне остались мужчины только врач-лаборант и я. В моем терапевтическом отделении стали работать две врачихи-заключенные. Одна из них, переведенная из другого лагеря, Степлага, известна как скверная, злая и жестокая в отношении своих же заключенных, и она

 

- 227 -

на подозрении... От нее впоследствии было немало бед. Другая — с большими странностями, психически не совсем в порядке. До сих пор не была знакома с лагерной врачебной практикой. Она якобы специалист по болезням уха, носа и горла. Малокультурный человек и очень нервная. Не могла примириться с тем, что она в заключении. Стали выдавать женщинам форму — блузку, юбку, бушлат. Она не берет одежду:

— Дайте мне мои платья, оставшиеся в Ленинграде в моей квартире, которые вы забрала Я ваших тряпок носить не буду.

Начала было вести амбулаторный прием и вела стационарных отоларингологических больных. Вызывают ее нач. санчасти и нач. больницы и говорят ей:

— Как вы ведете истории болезни? Вы ничего не пишете, диагнозы ваши безграмотны. Она на это отвечает:

— Я что обязалась писать истории болезни! Пишите их сами. У меня нет охоты с этим возиться. Я и лечить не обязана, меня незаконно, силой привели сюда. Пошлите меня обратно в Ленинград. Я к вам не нанималась...

Ее вскоре сняли с работы и назначили в этап. Она отказалась ехать. Лежит на своей койке в бараке лагерного обслуживания и никого не признает. Два надзирателя силой стащили ее с койки, уложили на носилки, втолкнули на грузовик, увозящий женщин в этап.

В каждом лагере имеется нервно-психическое отделение, всегда переполненное заключенными. А сколько таких больных в общих бараках — казармах! Многие не могут приспособиться к этой жизни с ее насилием, издевательством.

Я пользовался в лагере и вне его, за «зоной», большой популярностью как врач. У меня была обширная «частная» практика среди «вольных». Ко мне приводили больных «с воли» и ежедневно возили «за зону», в город, к больным. Мне это было тяжело, но что поделаешь. У меня большое терапевтическое отделение в ла-

 

- 228 -

герной больнице, на мне детдом и детбольница, я консультирую в хирургическом отделении, в амбулатории, я часто ассистирую при хирургических операциях, или даю наркоз. Я работал много, очень много. Но, быть может, это еще отдельная комната (при больнице) облегчала тяжелую жизнь в заключении, тот кошмар, который царит в советских лагерях...

Не знаю, как персонал больницы узнал, что 29 ноября исполняется 40 лет моей врачебной деятельности. Начал я в этот день свой обход больных, как обычно, в 8 часов утра, в сопровождении старшей и двух палатных сестер, совершенно забыв, что я сегодня «именинник» — юбиляр. Зашли мы в большую женскую палату, где были заняты все 32 койки. Лишь только я остановился у крайней койки, как, ко мне подходит одна из больных и преподносит по случаю 40 лет моей врачебной деятельности адрес. Все больные приветствуют меня, аплодируют. Так было в каждой палате. Я был очень смущен и меньше всего мог ожидать этого в лагере. Я не любил праздновать своих юбилеев, хотя их было не мало в моей врачебной и общественной жизни. Только когда мой юбилей совпадал с юбилеем какого-либо учреждения, института, органа прессы, я невольно бывал «юбиляром» и должен был страдать как «юбиляр». Так было с юбилеями журнала «Еврейская жизнь», с юбилеем больницы об-ва «Машмерес Хейлим». Но тут... в советском спецлагере... Когда по окончании обхода я зашел в свою комнату, я был потрясен. Вся комната — стол, стулья, кровать — были устланы подарками. — торты, конфеты, свитер, перчатки, платочки с вышитыми буквами «К»., «А. К.», книги, записные книжки и даже полевые цветы из лагерного садика. Было очень трогательно, до слез трогательно в этой безысходной тюремно-лагерной жизни, в заточении...

В сентябре 1950 г. объявили, что детей переводят в другой детдом, тоже лагерный. Отправлять их будут группами. Предписывают мне отобрать для первого

 

- 229 -

этапа наиболее здоровых детей. С грудными, детьми, «сосунками» и «ползунками», поедут матери. Я отобрал 40 детей, среди них пятнадцать грудных. Передаю список детей нач. санчасти, и мне объявляют, что я буду сопровождать этап с одной из медсестер детдома. Через пять дней меня и медсестру привезут обратно. Я опасался, что буду сопровождать все три—четыре этапа, и пытался избавиться от этих путешествий. Ведь тут остаются еще 80—90 детей, детская больница, — все это лежит на мне, и я один врач в детдоме. Мне ответили: об этом не беспокойтесь. Когда все было готово к этапу, я из осторожности спрашиваю нач. сано, раз я еду на пять дней, стоит ли взять все мои вещи, или лишь самое необходимое из моего более чем скудного туалета. Нач. мне ответил: «Лучше возьмите с собой все ваши вещи». Я понял... и сестре сказал, чтобы забрала с собой все свои «наряды»...

И тут пытались нас обмануть... Нач. сано сказал мне, что будет дан отдельный хороший «классный» вагон, питание для детей заготовлено «отличное». Сопровождают детей врач (я), медсестра и две няни. Сорок детей и пятнадцать «мамок». Настал день отправки детского этапа. Посадили нас всех на дно грузовика. Тут все налицо — дети, «мамки», мы, вещи и человек восемь конвоиров. Привезли нас на вокзал и погрузили в... «сталинско-столыпинский» арестантский вагон с двумя крошечными окошечками по бокам, с решетками. Маленькие «вольные» советские граждане, детишки, оказались за решеткой, в «вагоне-зак»... Вместо обещанного «хорошего классного вагона» — классический арестантский вагон... Еще раз, и еще раз обман, ложь — «как положено». С питанием обстояло не лучше. Мамок с детками, нянь, сестру разместили в купе без окон. На дверях — решетки, но двери не закрыты. В двух концах узкого вагонного коридора стояло по конвоиру в полном вооружении — «охраняли» грудных младенцев. Меня поместили в отдель-

 

- 230 -

ное «купе» и заперли в нем крепко-накрепко на замок. Прошло часа четыре—пять, слышу шум — мамки кричат.

— Почему врача заперли?

Дети болеют — кого рвет, у кого кишечное расстройство, кто-то «горит» (высокая температура). Одна мамка кричит:

— Врача давайте! Ироды!

Ругань, матерная брань. Открыли двери моего «купе»: — Иди, врач, к больным, — зовет солдат. Посмотрел больных, сделал медсестре назначение, обошел и другие купе и возвращаюсь в свою конуру. А мамки в один голос стали кричать:

— Не смейте запирать врача! Варвары, — и вовсю площадная матерная брань из всех купе... Некоторые мамки подступают к конвоиру, наступают на него. Он пожимает плечами, только и может сказать: «Так приказано». Мамки начали форменным образом скандалить, стучать ногами, руками, ругают вовсю:

— Ироды! Сволочи! Пришел начальник этапа, лейтенант.

— В чем дело?

А мамки кричат, ругаются, проклинают. И офицер стал кричать, угрожать. Ему няня объясняет — есть много больных детей, а врач заперт, не может лечить детей, «не пущают его». Лейтенант зашел ко мне в кабинку. Я ему объясняю: в купе, где по 12— 15 детей и по 5—6 мамок духота, дышать нечем. Нужного питания дети не получают, молока нет, и детишки болеют. И дозваться меня матери не могут — я заперт в купе под семью замками, не могу оказать помощи. Матери, естественно, волнуются, опасаясь за своих деток. Начальник дал распоряжение не закрывать меня на замок, и мамки ненадолго успокоились. Поездка продолжалась два дня, была очень тяжелой для детей и для всех

 

- 231 -

нас. Где-то нас высадили и привели в зону, за колючую проволоку. Это был мужской лагерь, неподалеку от поселка, куда нас везли. Часов пять нам пришлось сидеть в каком-то грязном сарае, пока прибыли грузовики, и нас повезли в лагерь Спасск. Затем стража пропустила нас в женскую зону Спасского лагеря, и мы вошли в «клуб», где и расположились на грязном полу. Я пошел искать начальство, чтобы устроить где-то детишек, среди которых было шесть—семь больных. Искал и никого не нашел, кроме надзирателей, которым никаких указаний не дано относительно этапа. Я вернулся в клуб, а за время моего отсутствия кое-что из моего багажа исчезло — воровок было много в лагере. Лишь к вечеру мне удалось поместить детишек в детдом, а мамок — в барак-общежитие. Мне дали временно место в одном из больничных бараков в мужской зоне, в комнате врачей. Обратно в К-ский лагерь меня не отпустили. Нач. санчасти заявил:

— Будете работать здесь врачом детдома. Он возмущался, что прислали детей, не согласовав с ними, — у них негде поместить детей, и врачей нет. А когда я сказал, что еще прибудут 80—90 детей из карабассовского детдома, он пришел в бешенство и категорически заявил мне:

— Никуда вы не поедете. Здесь в детдоме работайте! В детдоме в Спасском лагере действительно не было места. Детишки валялись в коридоре, в передней, не хватало кроваток — детки лежали на полу. Через день— два было получено письмо — приказ от нач. Степлага «поместить, устроить детей, принять и следующие этапы — и... не сметь разговаривать!»

Домик, в котором помещался детдом, огорожен колючей проволокой, как и все зоны, одна от другой. Женщины-мамки целыми днями торчат у проволоки, прорывают ее, пробираются в детдом, их гонят оттуда. Постоянно шум, скандалы. Пробираются и мужчины

 

- 232 -

через и сквозь проволоку, чтобы быть вместе с женщинами во дворе детдома. Прибегают надзиратели — до драки дело доходит. Через 5—6 дней прибыл второй этап детей, а еще через 4—5 и третий, последний. Хоть на улице держи детей. И мамки торчат целый день в детдоме. Ужасный беспорядок. Заведующая детдомом, врач — вольная, и приходить в детдом не хочет. Прибыл какой-то важный чин, полковник, с двумя офицерами. Вызывает меня, спрашивает, сколько детей, как кормят, почему так тесно, скученно, почему посторонние женщины тут. Я отвечаю, что не я заведую детдомом, что я лечащий врач, заключенный, и не в моих возможностях предоставить для детей лучшее и большее помещение, и я не в силах не пускать мамок сюда. Это дело лагерного начальства, нач. лагпункта, нач. санчасти. Он остался недоволен моим ответом и сказал:

— Все друг на друга валят. Тогда я сказал ему:

— Я врач детдома, лечу детей, но я, гражданин полковник, заключенный...

Полковник ни слова не сказал, удалился. У калитки детдома он напал на женщин, стал их крепко ругать, угрожая, что они больше не увидят своих детей. Через недели две детдом перевели за зону, огородив участок колючей проволокой, и ни одного человека, кроме 30— 35 кормящих матерей в зону детдома вахта не пропускала.

Было в детдоме около 200 детей до двухлетнего возраста. Один небольшой барак был приспособлен под больницу, и там была комнатушка, где я жил. Было в детдоме семь медсестер, из них пять «вольных», няни — все заключенные. Заболеваемость среди детей огромная. Я изнемогал от работы и ни одной ночи не спал нормально: 3—4 раза за ночь будят к больным детям. А днем одолевает начальство, то один придет, то другой, ходят, смотрят — все для видимости, конечно. Они

 

- 233 -

боялись ответственности — дети ведь «вольные»... Почему заболеваемость? Отчего ребенок умер? И когда я говорил им о недостаточности ухода: мало санитарок, нянь, сестер, отвратительное питание — начальник махал рукой и спешил удалиться...

Месяца четыре мне пришлось быть там врачом, а затем меня назначили заведующим первым терапевтическим отделением, и я поселился в комнате при больнице, избавившись от детдома.