- 19 -

§ 2. О моих настроениях10

 

Мой фаталистический пессимизм присталинских лет, радость от XX съезда; Эрнст Орловский; моя историческая позиция; мое положение в мире математики; подготовка к аресту

К 1956 году я пришел человеком, давно переставшим верить и газетам, и тому, что преподавалось под названием марксизма, и советским историческим книгам и журналам, да и многому другому (см. §5 и гл.4). Любое официальное сообщение я всегда без сомнения рассматривал как ложь. У меня было убеждение, что после смерти Сталина (которого я понимал исключительно как злобного тирана) среди его приспешников начнется грызня за власть, в процессе которой они будут пожирать друг друга. Первое подтверждение этому я и усмотрел в "разоблачении" Берии как "агента англо-американского империализма" и "мусаватистского шпиона"11. Словом, я относился к реальной действительности резко скептически и одновременно - с фаталистическим пессимизмом. Моя вера в силу и незыблемость того, что окружало меня, без преувеличения, равнялась вере в действие закона всемирного притяжения.

Но вскоре после назначения премьер-министром Н.А.Булганина до меня стали доноситься отрадные вести. Во-первых (впрочем, началось это намного раньше), Югославию снова стали признавать социалистическим государством; "фашистская шайка Тито" снова стала рассматриваться как дружественное нам правительство12. Летом 1955 года была по инициативе Булганина устроена, как говорили, "выставка нашей технической отсталости", что после "приоритетоборческих" лет показалось мне признаком трезвости власти. Летом же 1955 года я услышал от ряда знакомых о многочисленных случаях реабилитации по политическим преступлениям. Эту реабилитацию я воспринимал как собственную реабилитацию и освобождение из кошмарного сталинского застенка. Летом же 1955 года я несколько часов разговаривал с ректором ЛГУ А.Д.Александровым. Вообще-то у меня с ним скверные политические отношения, о причинах речь пойдет в §§3-5, но эта беседа - единственная за всю жизнь - прошла в исключительной атмосфере дружелюбия и согласия. В частности, он поведал слушателям (присутствовал Илья Жакодьман), что "по органам ГБ и по университетам дано указание не закрывать и не преследовать рукописных студенческих и школьных журналов". Разумно отозвался он об экономических трудностях страны,

 


10 Подробнее эта тема развивается на протяжении всей гл. 4.

11 Помню фольклорную поэму 1953 года:

Лаврентий Палыч Берия

Не оправдал доверия –

Осталися от Берия

Лишь только пух и перия.

Растет в Тбилиси алыча

Не для Лаврентий Палыча;

А для Клемент Ефремыча

И Вячеслав Михалыча!

12 Фольклор пел:

Дорогой товарищ Тито!

Ты ни в чем не виноват.

Так сказал Хрущев Никита –

Ты теперь нам друг и брат.

- 20 -

тогда как еще пару лет назад кричалось только о неудержимом росте нашей экономики. Учитывая, что - по моим наблюдениям - А.Д.Александров всегда точно выражал мнения сверху, я позволил себе, как вывод из разговора, надеяться на скорые перемены к лучшему.

Общее оживление конца 1955 года, ряд слухов, известий, более светлое и вольнолюбивое настроение - это живительно подействовало на меня. Не помню всего, но, в частности, ходивший тогда в рукописи "Теркин на том свете" Твардовского (рукописная редакция существенно отличалась от опубликованной несколько лет спустя)13, прибавил мне бодрости и надежд. Литература пробуждалась, думал я. Исчезла атмосфера страха и принуждения, повеяло ветром доверия и свободы. Правительство, которое проявило готовность признать свои внешнеполитические ошибки (ликвидация конфликта с Югославией, признание ФРГ) и свои судебные ошибки (реабилитация), разрешившее студентам думать - такое правительство в моих глазах приобретало право на уважение и доверие.

Мне трудно передать чувство счастья, восторга, благодарности, которые охватили меня, когда донеслись первые слухи о докладе Хрущева на XX съезде (тогда он назывался в публике "письмом Хрущева" и "речью Хрущева"). И ему предшествовало радостно-возбуждающее выступление Микояна. Когда мне впервые (в начале марта 1956 года) Ира рассказала о "письме Хрущева" (пересказ был довольно вольный и мешался с сообщениями о реакции на это письмо казенных историков, которые срочно выпарывают-де из своих работ ссылки на Сталина), я прыгал, я плясал, я пел: "Партия - наш рулевой" на Университетской набережной. Помню мою тогдашнюю фразу: "Ну вот, теперь можно будет скоро и мне вступать в партию. Вот реабилитируют Троцкого - подам заявление кандидатом". Фраза эта характеризует и мое отношение к партии - я считал, что ОНА ДОЛЖНА ЗАВОЕВАТЬ МОЕ ДОВЕРИЕ, чтобы Я СОГЛАСИЛСЯ в нее вступить; и мое положительное тогда отношение к ней - мне казалось, что она уже много сделала, чтобы завоевать доверие, осталось совсем малое и такое логичное после осуждения Сталина: реабилитировать Троцкого (тем более, что в выслушанном мною пересказе сообщалось о письме в ЦК вдовы Троцкого с требованием реабилитировать мужа. Да и делегатам XX съезда были розданы письма Ленина, Крупской и др., выставляющие в благоприятном свете отношения Ленина с Троцким в последний период деятельности Ленина).

Во избежание недоразумения коснусь моего отношения к Троцкому. Я никогда не был сторонником его политической линии, нашедшей свое выражение в "оппозиционной платформе". Я считал, что если бы линия Троцкого победила, то коллективизация прошла бы с еще большими жертвами среди крестьян, и было бы установлено не шесть-семь миллионов кулаков14, а миллионов шестьдесят-семьдесят. Ожидание немедленной мировой революции казалось мне бредовым. Но имя Троцкого для меня означало, во-первых, имя главного противника Сталина, которого я ненавидел, а во-вторых, было исторически неразрывно связано с Октябрьской Революцией, с Гражданской войной, с Красной Армией и строительством СССР. Восстановление имени и заслуг Троцкого в истории советского государства казалось мне долгом исторической добросовестности и залогом правдивости советских историков и политиков

 


13 "Теркин" прпал ко мне через Иру Вербловскую, имевшую знакомых литераторов.

14 Столько кулаков было в СССР к 1926 году по подсчетам советского историка: И.Я.Трифонов. "Очаги истории классовой борьбы в СССР в годы НЭПа", 1960, с.108. Ранее у того же автора говорится, что к 1913 году в России было 18 миллионов кулаков. Это из 150 млн. населения!

- 21 -

впредь. А жажда исторической правды в моей душе была неистребима. Даже в январе 1955 года я писал, например, в некоторые исторические журналы, требуя к пятидесятилетию Революции Пятого года сказать правду о деятельности попа Гапона.

Вообще надо сказать о моей любви к истории. Русская революция была для меня чем-то священным. Я, правда, понимал ее куда шире, нежели в "Кратком курсе". Для меня роль большевиков в русской революции не представлялась чем-то значительным, и уж во всяком случае - не ведущей. Я поименно знал всех хоть сколько-нибудь заметных революционеров, от Нечаева и Чайковского начиная. И, хотя мои симпатии в период 1953-1956 годов, бесспорно, были на стороне социалистов-революционеров (меня просто передергивало, когда их называли пренебрежительно "эсерами"), я старался придерживаться объективной исторической правды во всем и отдавать должное большевикам15.

Кстати, забавный эпизод. С Эрнстом Орловским мы сблизились как раз "благодаря эсерам". Мы с ним слушали лекции А.А.Маркова по "Основаниям математики", когда я был на IV, а он на V курсе матмеха ЛГУ в 1952 году. Во время перерыва я с кем-то заговорил об одном политическом деятеле, имевшем касательство к математике, фамилию которого сейчас забыл. В частности, спросил его партийность, мне ответили - "эсер". Я записал на бумажку "с.-р.", как было принято в начале века; Эрнст через плечо смотрел, как я записываю, и произнес:

— Первого человека вижу, который правильно записывает это сокращение. Все пишут "эсер", хотя это на две буквы длиннее и утрачивается смысл

После этого мы с ним стали говорить об истории и скоро стали друзьями.

В конце 1954 года я написал драматическую трилогию "Желябов", "Дегаев, или разгром НАРОДНОЙ ВОЛИ", "Пока народ просыпается, или Жарийская трагедия", а в начале 1955 года - дилогию Талон" (первая часть "На гребне масс", вторая - "Запутался"). Трилогию мне вернули по окончании следствия, а "Гапона" вернуть отказались. В шутку я объясняю это тем, что, как пьеса, трилогия была написана куда слабее "Гапона", и ГБ себе оставило, что поинтереснее (именно СЕБЕ, ибо Талон" мне не инкриминировался ни обвинительным заключением, ни приговором). Идейно я предвосхищал в этих произведениях видение истории глазами Юрия Давыдова и Юрия Трифонова, хотя советская литература никогда не догнала меня в проблематике "Гапона". Впрочем, в некотором смысле

 


15 Вообще же мое историческое кредо очень близко позиции Сергея Спекторского ("Происхождение современной власти", 1974). Были люди - активно жили, стремились, терпели, боролись, искали, приспосабливались, верили, любили - кто я такой, чтобы СУДИТЬ их и поучать век спустя, как им следовало поступать? Но я живу в унаследованном от них мире и хочу разобраться, как он стал таким, а их активность и неустанность мне дороги.

- 22 -

Трифонов обогнал меня в своем "Старике". Но все это он и другие, помельче, сделали в шестидесятые-семидесятые...

В 1956 году несколько месяцев я работал над поэмой "Каляев", которую в конце концов сжег как неудавшуюся. Помню оттуда пару строф, которые и приведу для образца моего понимания Каляева:

Луна всходила сотни лет, всегда...

Взойдет, когда и ты умрешь...

Убьешь ты князя, не убьешь –

Снежинка, как и ты, растает без следа.

Пусть я растаю, как снежинка на ладони,

Пока я жив, я не могут смириться.

Я не могу безмолвно примириться,

Я не могу спокойно слышать стоны.

Пускай в противоречьях бьется разум!

Я не нуждаюсь в объясненьях - "почему?"

Я твердо верю долгу своему

И знаю - я убить обязан!

В октябре 1956 года я направил в "Новый мир" свою статью "Об историческом романе, посвященном нашему революционному движению", в которой доказывал, что наша литература страдает от отсутствия в ней произведений типа "Жирондисты" Лахартина, что "в Революции были не только Красное и Белое Знамена, но и Трехцветное, и Зеленое, и Черное, были и просто грязные". Процитирую по памяти один пассаж из этой статьи:

"Вот, в книге, изданной в 1954 году, автор пишет следующее. Молодой парень, красноармеец, днем только что зарубил первого в в жизни человека - деникинца. Ему как-то не по себе, и он делится своими неопределенными чувствами со старым, закаленным рабочим (главным положительным персонажем произведения). Тот отвечает:

— Что, разве ты человека убил? Какой это человек?! Кадюка16, а не человек! И думать нечего, спи.17

Потрясают примитивность и бесчеловечность автора. Но еще страшнее становится, если подумать, что к этому наша литература ПРИШЛА, начав в двадцатые годы с книг вроде такой (издана в Москве, в 1924 году). Офицер ведет свой отряд, отряд, в котором его величают и "господин полковник", и "товарищ полковник", и "ваше благородие", и "товарищ командир", "на Москву". После стычки, в которой красные были разбиты и отряд пустился преследовать бегущих, полковник вкладывает шашку в ножны и осматривается. И видит: его ординарец настигает бегущего к кустам красноармейца, путающегося в полах длинной не по росту шинели. Вот-вот зарубит. Полковник подскакивает к ординарцу, перехватывает его руку, занесенную для удара:

— Стой, кого рубишь? Не видишь, что ли - свой, русский мужик!

Почему же за тридцать лет утратилось умение видеть даже и во враге - человека, своего, русского? Не потому ли, что за двадцать лет до того, как

 


16 Кадюка - ругательно от "кадет" (пренебрежительно от "к.-д." - конституционный демократ).

17 Это контаминация следующих страниц повести Г.Холопова "Грозный год" ("Ленинградский Альманах" 1954, с. 5-211): с. 48, 163 и 169-170.

- 23 -

"полковник" написал свою повесть, ему пришлось пережить такой эпизод. Он руководил покушением, на великого князя Сергея Александровича, московского генерал-губернатора, дядю царя. И когда все было готово, вручив Каляеву бомбу, он ушел в садик напротив ждать результатов. Проезжает карета генерал-губернатора. Но взрыва нет. Приходит бледный Каляев и говорит:

— Я не мог. В карете были дети. Пусть Партия меня осудит - не могу детей.

И руководитель покушения - автор книги18 - молча целует Каляева.

А за 20 лет до того, как современный автор написал свои строки о том, что кадеты не люди, был закон от 20 июля 1934 о том, что в случае побега или перелета за границу военнослужащего, не знавшие и не способствовавшие готовящейся измене совершеннолетние члены его семьи подлежат ссылке в отдаленные районы Сибири на пять лет...19

Ну, что же, писатели - дети своего времени..."

На эту мою статью Марьямов ответил мне пространным письмом-рецензией, по объему чуть ли не достигавшим объема статьи, а по направленности очень близким позднее опубликованному ответу редакции "Нового мира" Пастернаку, приславшему им "Доктора Живаго". Помню, в частности, Марьямова возмутил эпиграф (из Сукарно) к статье:

"Ни один человек не должен говорить, что он один прав, а другие ошибаются. Человек, который мыслит подобным образом, это человек высокомерный, себялюбивый, индивидуальный, склонный к крайностям, неспособный к терпимости, т.е. человек, непригодный для демократии. Такой человек в глубине души фашист".

Вместе с рецензией Марьямов вернул статью. Потом я дал эту статью и рецензию моему отцу, который сжег их после моего ареста. Другой экземпляр был у знакомого Вербловской Юры Кроля, который также сжег его после моего ареста. Наконец, третий экземпляр, возвращенный журналом "Нева" и оставшийся у меня, изъяло ГБ. Хотя мне эту статью не инкриминировали, вернуть ее отказались и сожгли (вопреки моим протестам, см. §16 под датой 15 июня) "как ненужную". Больше экземпляров не было. Но копия письма Марьямова могла сохраниться в "Новом мире". Впрочем, из писем Орловского мне в 1958 году следует, что какой-то относившийся к этой переписке документ давался адвокату Райхману после моего ареста и, возможно, застрял в его бумагах.

Вроде бы я достаточно убедительно проиллюстрировал свои исторические интересы, и теперь нет никаких двоетолкований, в каком смысле я желал реабилитации Троцкого. Саму эту реабилитацию а рассматривал как шаг, за которым естественно должна следовать реабилитация Б.В.Савинкова. Я так и говорил на той же Университетской набережной: "А потом реабилитируют Савинкова, и я вступлю уже членом в партию."

Да, поистине, пятьдесят шестой год был годом конституционных чаяний!.. К законности рванулись наши руки...

Вскоре письмо Хрущева стали зачитывать там и сям на полуоткрытых собраниях кого угодно. Постановление ЦК о рассылке неопубликованного доклада Н.С.Хрущева, как известно, было принято в годовщину трехлетия смерти Сталина - 5 марта. Я, Ира, Эрнст, которые в ту пору были очень дружны, кинулись на эти собрания с бумагой и карандашами. Я был

 


18 Борис Савинков, литературный псевдоним В.Ропшин.

19 Статья 58 (1 -в) в УК РСФСР, издание 1956 года.

- 24 -

вооружен знанием стенографии; Эрнст, кажется, тоже. Прослушав несколько раз, мы были в состоянии воспроизвести его текст. Зачем нам надо было записывать его? Да требовала эта самая историческая добросовестность! Ведь мы чувствовали, что на наших глазах совершается история - как же можно было не фиксировать ее свершения документально!

Помню, Эрнст высказывался, что ему этот доклад дал очень мало новых ФАКТОВ - разве что информацию о том, что Орджоникидзе покончил с собой и что официальное сообщение о его смерти от разрыва сердца оказалось ложью. Да еще официальное признание наличия у нас пыток (телеграмма Сталина в 1939 году по областям о том, что ЦК с 1937 года разрешил пытки). Пожалуй, я был с ним согласен. Но самый факт сведения этих фактов вместе и осуждения их от имени партии - это был ФАКТ!

Впрочем, мы не расходились в оценке значимости этого документа. Помню, как мы потешались карикатуре в югославской газете "Политика", где был в небесах изображен Сталин, внизу - XX съезд, и Сталин кричал: "Пустите меня хоть на часок обратно!" Помню, как весело смеялись возникшему тогда анекдоту: В аду Данте осматривает самых главных грешников, которые в зависимости от вины глубже и мельче погрузились в пламя. Глядь, а Берия стоит всего по колено. - Почему так мелко, Лаврентий Палыч? - На плечах Иосифа Виссарионовича, - отвечает тот.

Тогда же через некоторых знакомых я получил возможность ознакомиться с печатным текстом доклада Хрущева. Меня развлекали надписи на титуле, различающиеся на разных экземплярах: на одних было сказано, что он подлежит уничтожению через 6 месяцев, а на других -возврату, кажется, в первый отдел ЦК через три месяца. Это также помогло мне в работе по воссозданию текста, хотя я скрыл от Иры и от Эрнста свои дополнительные источники информации, а последнее затрудняло мне настаивать на правильном тексте, когда Эрнст и Ира объединились на ошибочном.

Естественно, что в силу коллегиальности воссоздания текста, мы, написав ту или иную фразу из речи Хрущева, начинали обсуждать ее значение, припоминали, что нам было известно на сей счет, сопоставляли одно с другим. Тут родились примечания, основной вклад в который внес Эрнст с его энциклопедизмом. Ира способствовала их редактированию в принятых историками терминах. Я вкладывал в них свой темперамент. Они оба объединялись против этого вклада. Споры тянулись заполночь. Примечания получили характер фактического комментария, не содержащего оценок. Факты были не тривиальные. Для иллюстрации приведу один. Хрущев сообщал, что в 1951 году Сталин считал Ворошилова английским шпионом и перестал пускать на заседания Политбюро и т.п. Мы доводили до сведения читателя, что именно в это время Ворошилов был награжден орденом Ленина. Выводов из этого столкновения двух фактов мы не делали, и я по сию пору колеблюсь, какой именно вывод был бы верным: 1) что Хрущев лгал; или 2) что вручением ордена усыплялась бдительность Ворошилова; или 3) вручением ордена подготавливалась контрастность для общественного мнения: ему так доверяли, а он, гад, шпион; или 4) вручение ордена шло независимо от Сталина и на нем настояли силы, не желавшие гибели Ворошилова, или что еще...20

Я употребил слово "читатель" и почувствовал, что допустил неточность. Сначала мы не предполагали, что займемся распространением

 


20 Сейчас, прочитав Лёбла, я думаю, что гипотезы 1) и 4) неверны. Слишком схожи обстоятельства последних дней перед арестом Сланского.

- 25 -

текста (а Ира так всегда была против распространения). Он нужен был нам самим. Все, в том числе и примечания, предназначались для нас троих.

К середине апреля текст и примечания были закончены. Правильность воссозданного текста проверяла позже специальная экспертиза ГБ (сначала нам хотели вменить "искажения" доклада Первого секретаря), которая пришла к заключению, что текст не содержит существенных неточностей и отклонений от оригинала. Ни текст, ни его напечатание и распространение, ни примечания к нему не инкриминировались нам ни следствием, ни судом. Сам текст см. в §12 гл.4.

Радужное настроение мое продержалось до середины - конца апреля. Но тут газеты стали приносить обеспокаивающие вести - в дыхание весны ворвался зимний ветер. Я помню сейчас подвал "Правды" от 5 апреля против коллектива Теплотехнической лаборатории АН СССР, сотрудники которой21 позволили себе сделать логические выводы из "письма Хрущева". Их грубо одернули. Прозвучали сакраментальные слова: "Политика партии всегда была правильной". Складывалось впечатление, что тогдашнее правительство вовсе не думало повиниться перед народом и призвать народ себе на помощь в управлении, а хотело старыми методами вести по новому курсу. Это очень точно подметила карикатура югославской "Политики" того времени: к столбу привязан человек (подписано - "Ласло Райк"), в него шестеро метят из ружей, расстреливая; подпись -"ликвидация". Рядом урна с прахом Райка, те же шестеро так же в строю протягивают к урне те же ружья, замаскированные букетами цветов; подпись - "реабилитация". Я вдруг вспомнил все мои прежние сомнения, и доклад Хрущева предстал предо мной просто как акт фракционной грызни за власть, как кость, которую кинул претендент на трон, дабы обскакать соперников.

Мне, привычно переносившемуся в эпоху на полвека назад, память сразу подсказала сравнение. Когда ЦК ПСР выяснил, что в его состав входил провокатор Азеф, ЦК принял решение самораспуститься, провести выборы нового ЦК и постановил, что ни один член старого состава ЦК не имеет права быть избранным в новый состав как скомпрометированный. (Вот эта-то моральная чистота и привлекала меня всегда к с.-р., а вовсе не террор, как мог бы подумать человек ничего не слыхавший об "эсерах", кроме того, что они "с бомбами ходили". Впрочем, ни Вильгельм Телль, ни Шарлотта Корде, ни полковник Штауфенберг меня не отталкивают.) А сейчас, мыслил я, признано, что в составе ЦК был такой самодур как Сталин и шпион Берия (правда, о Берии уже переставали говорить как о шпионе, возложив с тех пор на него основную ответственность за беззакония ГБ). И что же? ЦК КПСС и не думает последовать примеру В.М.Чернова и других! Позор!

В таком настроении я проспорил со многими собеседниками (ибо тогда я мог разговаривать только об этом). По-видимому, в этом настроении застал меня Юра Волков, не согласившийся со мной, хотя охотно отрепродуцировавший помянутые карикатуры из "Политики" - "Борбы". Помню разговор с Юрием Кролем (дальним родственником жены В.М.Чернова, дочь которого как раз вернулась из лагеря-ссылки и проживала у Кролей), которому я бросил: "Значит, партия обанкротилась!" - на что он возразил: "Тогда обанкротилось самое святое, что было в моей

 


21 Собственно, главная роль принадлежала Ю.Ф.Орлову, имя которого зазвучало снова в семидесятые годы.

- 26 -

жизни"22. Ведь мое восприятие речи Хрущева резко отличалось от большинства. Кроль, например, до 1953 года свято верил в Сталина. Моя жена Ира рыдала от горя в день смерти Сталина и рвалась в Москву на похороны, а Володя Фролов так на крышах вагонов добрался-таки до Москвы, пробился к тому и умилялся, какой хороший и простой старик лежит в гробу. Я же в тот день боялся выйти на улицу, дабы не заметили радости на моем лице. Для них речь Хрущева была полна новых фактов, чудовищных разоблачений. Она опрокидывала в их душах возведенный там ими же монумент Сталина. Для меня она было полуофициальным признанием того, ЧТО, работая над источниками, я сам установил ранее, и я лишь сверял: про что Хрущев сказал, о чем же умолчал. Я осознал, что не имею права сохранить свое понимание политического момента для себя одного и для своих случайных собеседников. Я должен был написать и объяснить всем, что совершается, как я думал в тот момент, грандиозный подлог - борьба за власть выдается за демократизацию. В этих чувствах мною было написано послесловие "По поводу речи Хрущева" на пяти-шести страничках. Там я выдал Хрущеву и сталинским наследникам по первое число. Слова "фашизм" и т.п. замелькали под моим пером. Но в послесловии была и конструктивная часть. Я провозглашал, что ответственными за сталинские беззакония являемся МЫ ВСЕ, КАЖДЫЙ - в той мере, в какой знал и примирялся или содействовал. Я звал к пробуждению гражданских чувств ответственности каждого за происходящее в нашей стране. Только в духовной перестройке каждого я видел гарантию невозвращения былого произвола. Это мое произведение инкриминируется мне приговором как антисоветское, посему я не стану цитировать его. Написав послесловие, я взял курс на распространение его. Но добросовестность ученого не позволяла распространять одно послесловие, не прилагая основного текста. Так родилось решение о размножении "речи Хрущева" с примечаниями и послесловием. Правда, до провала Рохлина мы успели распространить очень мало закладок (закладка на тонкой отвратной бумаге в 8-10 экземпляров), а потом, как я уже говорил, распространение приостановилось. После же Венгрии я думал об этом документе уже в прошедшем времени, а Ира по-прежнему настойчиво возражала против его распространения (у нее была 1с1е-йх, будто за одно только распространение секретного доклада Первого секретаря могут судить как за шпионаж).

Не следует представлять себе, будто я с марта по октябрь 1956 года только и думал о политике, только и занимался тереблением депутатов да редакций безответными письмами. В мае же, вскоре после звонка Фимки, я получил бумагу от Оргкомитета III Всесоюзного математического съезда о том, что они включили мое 20-минутное сообщение в программу работы съезда. Я, с присущей мне увлекаемостью, моментально переключился на математику, готовясь к докладу. Речь шла о моих результатах в области геометрии и космологии, которые к тому времени весьма высоко оценили А.Д.Александров, Н.А.Шанин, а через пару месяцев - К.Ф.Огородников. Словом, когда я с женой ехал в июне на съезд, я почти начисто забыл о политике; напоминала разве что она, которая только что перевела с польского перевода интервью Тольятти, раскритикованное в советской прессе за то, что он предсказывал некоторую эволюцию социализма в сторону демократизации и предрекал создание взамен единого - московского - центра мирового коммунистического движения многих

 


22 Когда я с ним беседовал после освобождения, он мне сказал, что не помнит этого разговора и что он НЕ МОГ произнести такой глупости. Я не раз и не два замечал, как люди вытесняют из памяти такие неприятные воспоминания.

- 27 -

независимых центров (полицентризм). Так вот, я жил и дышал только математикой (геометрией, а точнее - космологией). С Эрнстом, который также ехал выступать на тот же съезд с докладом по математической логике, я стал разговаривать исключительно на математические темы. Да и с Вербловской, которую я повел на пленарные открытие и закрытие съезда, а из секционных занятий отвел ее на секцию истории математики (она по специальности историк, с профилем - история рабочего движения в Польше. Тогда работала учителем в школе), я был в состоянии говорить только про вопросы, связанные с математикой. В таком ключе я провел все лето. В августе я безвылазно переводил одну книгу, которую мне хотелось видеть изданной в СССР - "Linomatic Rela by". В сентябре и первой половине октября я был полностью поглощен математикой, увлекался приоткрывавшейся нам тогда кибернетикой и написал эскиз о математизации лингвистики. Если к этому добавить, что я вел еще практические занятия по высшей математике в своем институте с максимальной нагрузкой, то станет понятно, как мало у меня оставалось времени на что-либо иное. Газет я не читал, радио не слушал, со знакомыми вел разговоры только на математические темы. Было вполне возможно, что я просто пропустил бы, не заметив, и польские и венгерские события. Случай, круто сменивший мою направленность, явился в лице моего студента, фамилию которого я начисто забыл. Раз, когда я вел монотонный опрос по теме интегрирования дифференциальных уравнений, он вдруг прервал меня:

— Револьт Иванович, что Вы нам это рассказываете? Не о том сейчас надо говорить. В Польше-то революция!

— Не говорите глупости, а решайте свои примеры.

— Да нет, правда! Рассказывают... - Последовал оживленный сбивчивый многоголосый рассказ. Разговор происходил 20 октября. Вернувшись домой, я кинулся читать газеты, позвонил Эрнсту и часа два слушал его телефонное изложение фактов. Назавтра от математики не осталось даже дыма. Последующие месяца четыре я жил исключительно политикой.

После начала венгерских событий я, который с самого начала их воспринимал как революцию и все время придерживался оценки, что это революция, а отнюдь не какой-то там фашистский мятеж, - я в некотором смысле почувствовал себя мобилизованным. Все, уже хватит, нужно отодвинуть всякие там личные занятия, всякую там математику, все это побоку. Пришло время, когда за свободу нужно драться теми средствами, какие у тебя есть. Умеешь говорить - дерись словом. Есть пулемет - дерись пулеметом. Есть пишущая машинка - дерись пишущей машинкой. Но нужно драться, ФАКТИЧЕСКИ драться. Все дальнейшее в моем поведении можно понять только под углом зрения - я мобилизован революцией.

Веры в победу у меня еще не было. Правда, появилась вера в ВОЗМОЖНОСТЬ ВЕДЕНИЯ БОРЬБЫ, но все равно я свое дело рассматривал как обреченное. В то время мне рассказывали или я читал в польских газетах, что венгерские женщины с детьми бросались под советские танки, шедшие через Карпаты. Свою деятельность я воспринимал как такой бросок под танк: конечно, он не остановится, но и я не имею права остаться в живых, пропустив его23. Это настроение точно передается настроением стихов Цветаевой о чехах в 1939 году:

 


23 В 1968 году некоторые советские газеты ВОСХВАЛЯЛИ экипаж того советского танка, который когда чешские женщины с детьми "с провокационными целями" выбежали на дорогу перед ним, резко свернул и рухнул в пропасть.

- 28 -

О слезы на глазах!

Плач гнева и любви!

О Чехия в слезах!

Испания в крови!

О черная гора,

Затмившая - весь свет!

Пора - пора - пора

Творцу вернуть билет.

Отказываюсь - быть.

В Бедламе нелюдей

Отказываюсь - жить.

С волками площадей

Отказываюсь - выть.

С акулами равнин

Отказываюсь плыть –

Вниз - по теченью спин.

Не надо мне ни дыр

Ушных, ни вещих глаз.

На твой безумный мир

Ответ один - отказ.

Конечно, если бы Коржавин не струсил, а пустил бы в обращение свое стихотворение "Будапешт", которое, впрочем, называется ближе к описанному настроению "Баллада о собственной гибели" и которое датировано 1956 годом:

Я - обманутый в светлой надежде,

Я - лишенный Судьбы и души –

Только раз я восстал в Будапеште

Против наглости, гнета и лжи.

Только раз я простое значенье

Громких фраз - ощутил наяву.

Но потом потерпел пораженье

И померк. И с тех пор - не живу.

Грубой силой - под стоны и ропот –

Я убит на глазах у людей.

И усталая совесть Европы

Примирилась со смертью моей.

Только глупость, тоска и железо...

Память стерта. Нет больше надежд.

Я и сам никуда уж не лезу...

Но не предал я свой Будапешт.

Там однажды под страшною силой

Я поднялся - ей был несродни,

Там и пал я... Хоть жил я в России –

Где поныне влачу свои дни. -

 

- 29 -

оно сделалось бы нашим и многих других гимном. Но, увы, ни этого, ни цветаевского стихотворений не знали мы в те месяцы, и сами стихов сложить не успели...

Любопытно, что события в Берлине 17 июня 1953 года, которые имели сходство с событиями в Будапеште 23 октября 1956 года, совершенно прошли мимо моего внимания. Я и узнал-то про них примерно год спустя24. Сейчас я нередко задаюсь вопросом - как бы я реагировал на них, обладай я в то время информацией о них, сравнимой с информацией по Венгрии? Скорее всего, победило бы жившее во мне в то время восприятие противостоящих сил как незыблемой стены. В 1956 году казалось, что стена рухнула. И еще - в 1956 году всеобщее восприятие немногим отличалось от моего, не то, что в 1953 году, когда я был белой вороной. Точнее, осенью 1956 года уже не было и того расхождения между мною и окружавшими меня людьми, которое я замечал, говоря об апреле 1956 года. И эта всеобщая поддержка также явилась существенным фактором в определении моего поведения.

Приподнятое, натянутое как струна, трагически жертвенное мироощущение практически вылилось в ожидание немедленного ареста. Бывало - день минует, и я удивляюсь и благодарю судьбу, что еще на свободе. Сейчас, когда я побывал там, тюрьма и лагерь представляются мне в их конкретности просто определенными учреждениями со своим бытом и особенностями. Тогда же они вставали неведомым грозящим призраком и были куда страшнее, нежели на самом деле. Я принял меры к спасению важных для меня бумаг. Перебрал чемодан у Грузова, снес туда отцовские письма. Ире я поручил передать заготовленный яд, если получу 25 лет - столько я сидеть не хотел.

Оставалось одно: успеть до ареста сделать как можно больше.

 

 


24 Николай Нагорный, живший в Ухте, сказал как-то: "А в лагерях уже появились семнадцатииюньские немцы". - "А кто это такие?" - спросил я. Нагорный с Орловским растолковали мне. Было это году в 1954-м.