- 125 -

§ 14. Апрель

 

Следствие присматривается к свидетелям; допрос Орловского 30 марта; режим в следственной тюрьме КГБ; страдания моей матери; подробные показания Вайля, Вербловской, Данилова, потом Заславского; моя очная ставка с Вайлем и взаимное изменение позиций; мистерия

 

Борьба пошла на изматывание противника. На детальное привязывание подслушанного и подсмотренного к конкретным личностям. Поначалу следствие знакомилось с этими личностями. Вот кто допрашивался 30 марта: Орловский, Зубер-Яникун, Дубрович, Лазарева, Мосина, Арнович, Иванов и Тарасов (двое последних связаны с Вайлем некоторыми переговорами о радиоприемнике), а из обвиняемых - Вайль, Вербловская и Заславский. Свидетели держатся настороженно. Лишь бы не повредить своим друзьям.

При этом следователи уже могут уловить разницу между свидетелями, просто бывавшими у меня в доме, и свидетелями, бывшими в доме и знавшими про организацию. Первые - например, Виля Шрифтейлик - наивно рассказывают очевидные факты, скрывая только те высказывания, которые, по ее мнению, явно криминальны. Даже когда ей пересказали один мой разговор с ней наедине, она упорствовала. Пересказали буквально: "Видите, Пименов ничего не скрывает" (разговор был на историю-политическую тему). Она потрясена. Но ее осеняет: "Ведь Револьт на меня почти не обращал внимания. Не может при таком небрежении он помнить каждое слово. Значит..."

— Да Вы не бойтесь. Ведь Вы же с ним не соглашались. Вы же его опровергали!

"Не может быть. Не до меня ему сейчас. Не до того, чтобы помнить мои высказывания. Значит, это не он. Это - МАШИНКА!" - догадывается она. И начисто отпирается от разговора. Но внешние факты она рассказывает, не утаивая.

Свидетели второго рода - например, Зубер - начинают лгать на дальних подступах. Ей опаснее (не только за меня, но и за себя) признаваться. Она больше отрицает самого даже очевидного.

Особняком стоят показания Орловского - единственного, кто читал УПК. Вот протокол его допроса 30 марта97:

 

"ВОПРОС. Назовите своих знакомых и охарактеризуйте каждого из них.

ОТВЕТ. Знакомых у меня много. В числе своих знакомых могу назвать следующих: Пименов Револьт Иванович. Я познакомился с ним примерно в 1951 г., он работал в Технологическом институте пищевой промышленности. Мы познакомились с ним на почве изучения математики, постепенно наши отношения стали дружескими. Я считаю его молодым способным математиком. Мы беседовали с ним на бытовые, математические и другие темы. Я часто бывал у него на квартире. Бывал и он у меня, но реже. Как человек он мне нравился, но иногда бывал груб со мной, по незначительным поводам ссорился со мной, приходил в ярость, а на следующий день извинялся и сам не мог объяснить своего поведения. Заславский Игорь Дмитриевич. Я познакомился с ним примерно в 1953 г. на почве занятий математической логикой. Я у него на квартире был несколько раз, а он у меня не

 


97 Протоколы допросов Орловского Э.С. воспроизводятся без изменений со сделанных им самим записей его допросов, с его разрешения.

- 126 -

был. Я неоднократно встречался с ним на квартире Пименова. Мы трое совместно переводили статьи по кибернетике, обсуждали наши математические работы, математическую и кибернетическую литературу и т.п. Он работал в Научно-исследовательском институте городской и сельской телефонной связи. Вербловская Ирина. Меня познакомил с ней Пименов, кажется, летом 1956 г. Она у меня была несколько раз, брала книги. Какие именно - не помню. Вайль Борис Борисович. Учился на первом курсе Библиотечного института. Я познакомился с ним осенью 1956 г. в эсперанто-секции Дома Культуры Промкооперации. Он мне сразу очень понравился. Он хорошо владел языком эсперанто и наши беседы в основном касались этой области. Я был у него, кажется, два раза. Один раз я просил его заменить меня на один день в качестве библиотекаря эсперанто-секции, а второй раз (24 марта) мы знакомили друг друга со своей международной перепиской. Пейтин Георгий98 Самуилович, учится в аспирантуре университета. Я знаком с ним примерно с 1953 г. На дому друг у друга не бывали, встречались в университете, Математическом институте АН СССР, в эсперанто-секции и т.п. Наши беседы в основном касались математики и в последнее время также языка эсперанто. Лозинский Николай Николаевич, работает в воинской части № 30/895. Мы с ним знакомы с 1948 г. по совместной учебе в университете. Раньше мы встречались с ним часто, потом реже. В последнее время я стал бывать у него чаще в связи с тем, что оформляюсь на работу в эту воинскую часть.

ВОПРОС. Бывал ли Вайль у Пименова?

ОТВЕТ. Я никогда не видел Вайля у Пименова. Пименов же мне об этом ничего не говорил.

ВОПРОС. Когда Вы последний раз видели Пименова и Вербловскую?

ОТВЕТ. У Пименова я был последний раз вечером примерно недели три назад. Кажется, проносил книгу Хаусдорфа "Теория множеств". Сколько времени я у него пробыл и содержание нашего разговора не помню. Вербловская заходила ко мне, кажется, в среду 27 марта. Она сообщила мне об аресте Пименова и пробыла у меня не более 10 минут.

ВОПРОС. Что Вы хотите дополнить к своим показаниям?

ОТВЕТ. Имя Пименова пишется не через "д", а через "т". Хочу уточнить, что в 1951 г. Пименов учился в университете, а в Институте пищевой промышленности он работал в последнее время. К характеристике Пейтина следует добавить, что он сделал на III Всесоюзном математическом съезде 6 или 7 докладов, вызвавших большой интерес.

ПОДПИСЬ Орловского.

ПОДПИСЬ лейтенанта Прокопьева".

 

Проанализируем это произведение следственного искусства.

Прежде всего, совершенно ясно, что допрос происходил не так, как написано в протоколе. Не мог вообще человек, а тем более Эрнст, стремившийся сказать как можно меньше (что видно из самого протокола) в ответ на первый вопрос оттарабанить столь длинный ответ. Его подбадривали вопросами, не вошедшими в протокол. Это видно еще хотя бы из того, что в протоколе указаны часы допроса: с 12.15 по 15.00, а фактически Эрнста допрашивали с 11.15 по 16.15. Тут с ним и поговорили, и повыяснили личность его, и понамекнули ему на то, на се. Ничего этого в протоколе не отражено.

 


98 Георгий" зачеркнуто и заменено "Григорий" с "зачеркнутому верить" в тексте протокола.

- 127 -

Вот записанный Эрнстом фактически имевший место допротокольный разговор в начале допроса:

 

"— Ваш паспорт, - говорит следователь.

— Ваше удостоверение, - возражает Орловский.

— Я не обязан свидетелю показывать удостоверение (ага, смекает Эрнст, значит, я не обвиняемый, а свидетель), а паспорт мне нужен, чтобы списать анкетные данные.

— Надо же мне с Вами познакомиться.

— Так бы и сказали: "Давайте познакомимся". Лейтенант Прокопьев.

Списав данные, Прокопьев спрашивает:

— Говорили ли Вы с Пименовым о политических вопросах?

— Неужели Вы думаете, что мы, культурные люди, читающие газеты, никогда не затрагивали в своих беседах политические вопросы?

— Нет, я этого не думаю. Как раз наоборот. А вот были ли какие-нибудь антисоветские, нелояльные разговоры?

— Нет, таких разговоров не было.

— Ну, как же, была критика каких-нибудь мероприятий правительства?

— Призывов к подрыву, свержению или ослаблению советской власти не было.

— Не было?

— Не было. И прежде чем задавать мне вопросы, Вы должны предложить мне изложить все, известное мне по делу.

— Хорошо, излагайте.

— По какому делу?

— По делу Вашего знакомого Пименова.

— А в чем он обвиняется?

— По ст.58-10.

— Это что, контрреволюционная агитация?

— Не контрреволюционная, а антисоветская.

— А в чем именно?

— Не забывайте, что мы Вас допрашиваем, а не Вы нас.

— Так, а мне ничего антисоветского не известно про Пименова."

 

Далее он стремится утопить недвусмысленно "криминальных" знакомых в потоке некриминальных. Называл он гораздо большее число лиц. Поначалу он просто перечислил было все имена, значившиеся в его записной книжке. Но следствие фильтровало показания, отбирая лишь интересных для себя. Только чтобы не совсем уж искажать характер допроса, включили в протокол и никому не нужных Пейтина и Лозинского. Впрочем, может быть, и не совсем уж ненужных? Пейтин - эсперанто, кто его знает? А Лозинский? Орловский устраивается в воинскую часть (сейчас бы сказали: "в почтовый ящик")?? Не бывать тому!! Еще год с лишним бедствовал Эрнст, которого не брали ни на одну работу. Ему, кончившему аспирантуру по специальности "математическая логика", удавалось устроиться разве лишь на временную работу книгоношей в книжный магазин... (Подробнее см. §8 гл.5.)

О чем он беседовал с Пименовым? - Упаси Бог, исключительно о математике. Даже книжки и те были математические: "Теория множеств". (Кстати, насчет Хаусдорфа правда. Он в самом деле принес ее мне. Но не только ее.) И он не сообщает даже, что познакомил Вайля с Пименовым именно он; хотя Вайль уже рассказал про это. А следователи не напирают,

 

- 128 -

не уличают. Им нужно присмотреться к свидетелю. Установить его почерк лжи. Найти зацепки к нему. Пробрасывают ошибочки в протоколе: внимательно ли читает данный товарищ и читает ли вообще подписываемое им? Читает, и придирчиво. Заметил "д". Но вот пропустил ошибку в имени Иры: она ведь не Ирина, а Ирэна. Так-так, и к нему подберемся, дай только срок.

А Эрнст тем временем уходит, уверенный, что им ничего не известно о том, что 17 марта у меня дома собирались гости, которым я рассказывал про внутрипартийную борьбу в 1925-1927 годах. Ведь он же показал, будто был у меня ТРИ НЕДЕЛИ назад, причем, как можно сделать вывод по контексту, один, и вел несущественный разговор, который легко забылся. А они - проглотили. Значит, если бы в этот момент он думал о подслушивающих аппаратах, то мог бы "с уверенностью" заключить, что их у меня в доме не было.

Эрнст закидывает им удочку, подсказанную ему моей биографией: не сумасшедший ли Пименов? Беспричинные взрывы ярости... Он подготавливает свое алиби на предмет совместимости работы со мной и Ирой над "Речью Хрущева": как же, он и познакомился-то с Вербловской только летом 1956 года! (Фактическая-то работа над текстом шла в марте-апреле, как рассказано в §1.)

Я так подробно проанализировал протокол допроса Эрнста, ибо он в некотором смысле типичный для позиции тех свидетелей, которые хотели как-то спасти меня. Другие из числа меня выгораживавших в этот период -Зубер, Дубрович - держались примерно так же. Только сказывалась разница в характерах и юридической подготовке.

Но были и такие, которые охотно поливали меня грязью. Арнович (допрашивался 28 и 30 марта) и Враская (30 марта и 17 апреля) в один голос твердили, что я тиранил и бил Иру, что я - антисоветчик, а вот Иру взяли ни за что; при этом все-таки Арнович не показал ничего конкретного, тогда как Враская сумела заметить, различить и опознать в числе ходивших к нам в дом Лазареву (почему-то появившуюся 26 марта) и Игоря Заславского99. Они исходили в неконкретных обвинениях против меня: самый дух разговоров отдавал-де контрою100. Такие свидетели были бы полезны следствию, если бы оно ШИЛО дело. Примерно такого рода свидетелей набирал капитан Егоров против моего отца (см.гл.5). Ленинградское же ГБ тогда не нуждалось в услугах враских. Тем более, что Враские и знали-то ничтожно мало.

 


99 Насчет ныне покойного Савелия Григорьевича вспоминаю мой разговор с ним в мае 1956 года. Я разорялся о гражданском долге, активности, злоупотреблениях. Он отвергал все, мной говоримое. В заключение отрезал:

- Молодой человек, это - бандиты, и с ними единственный разговор - нож в спину. А своими поступками Вы только себе самому навредите.

О Враской. В 1965 году, освободившись, Борис зашел к Ире. Входит пожилая дама. Ира знакомит: "Ольга Борисовна". Борис с безотказной памятью чеканит: "... Враская, происхождением из дворян." Та с испугом воззрилась: Ира разъясняет: "Это он цитирует анкетную часть ваших допросов". Тут Враская в полном расстройстве сникает на диван. Ведь она была уверена, что о ее показаниях мы не узнаем. И даже узнали бы - оттуда не возвращаются.

100 Мне всегда непонятна логика таких свидетелей. Если ты слышал антисоветское и не донес сразу, значит, ты тоже преступник. Как же ты ИЗ ТРУСОСТИ можешь сам на себя давать материал, что слышал антисоветское?

- 129 -

Стояла задача: найти что-то, чтобы расколоть меня. Для этой цели из Вербловской, Вайля, Заславского, Гнучевой выуживались детали, которыми можно было бы пронять меня. Так как ДРУЖБА препятствовала им вредить мне, то им "открывалось мое подлинное лицо". Вербловской описывали, как я ей изменял. Вайлю - как его эксплуатировал. Заславскому - как непохвально о нем отзывался. Гнучевой - в какую бездну увлекал ее несовершеннолетнего сына. На Лубянке капитан Егоров старался выжать что-нибудь из моего отца, кроме нецензурной брани, которою тот его поносил. И крохи пересылал в порядке взаимопомощи в Ленинград (протоколы допросов Щербакова от 12, 22, 25 и 27 апреля).

Пытались использовать Вилю, чтобы пробить меня. Привели 4 апреля на очную ставку.

— Знакомы с ним?

— Конечно. Пименов Револьт.

— А Вы с ней?

— Отвечать отказываюсь.

— Револьт, почему ты не хочешь меня узнавать?

— А разве я тебя не узнаю? Я с тобой и поздоровался, и с удовольствием поговорю. Я просто для протокола отказываюсь что бы то ни было говорить.

— Почему?

— Да потому, что следователь, вот этот капитан Правдин, чтобы заставить меня признаваться, грозился арестовать мою жену. (Это было 2 апреля, когда меня допрашивали о "литературе, хранившейся у Арновича".)

— Прекратите разговоры со свидетелем! И можете написать в какой угодно жалобе, что я, капитан Правдин, второго апреля во столько-то часов грозил арестовать Вашу жену. Я не боюсь!

— Так ты не знаешь...

— Прекратите разговор! Уведите свидетеля!

Я так и не успел узнать, что в оборванной фразе Виля хотела сказать мне, что Иры уже нет на воле с 28 марта. А постановление о ее аресте было подписано ровно за час до того, как Правдин попытался было шантажировать меня этим арестом в случае моего запирательства.

Мне объяснили, как непохвальна трусость. Раз уж я нагрешил, то надо иметь смелость признаться в содеянном. Особенно напирали на мой "моральный облик". Они, защитники этики, вытащили мое письмо отцу осенью 1954 года, когда я с артелью пьянчуг, проституток и беспаспортных бродяг подрядился на стройку в один абхазский колхоз, "чтобы изучать жизнь". И вот одно или два из писем той поры, в которых я непохвально отзывался о сожителях, стало знаменем следствия и позже прокуратуры. Ибо "в этих письмах Пименов оскорбляет простой трудовой русский народ" (допрос 5 апреля). 6 апреля меня пытались спрашивать о Вайле. 8-го предъявили обвинение. 9-го от меня отскочил Егоров. 10 апреля опять о Вайле и об "информации". В этот день и произошел описанный в §12 инцидент с Роговым. Назавтра я заболел ангиной. Меня лечили весьма тщательно. Все ягодицы искололи - не помню точно, кажется, пенициллином. Кормили куриным бульоном, хотя, впрочем, в питании я не нуждался.

Пару слов о режиме. В то блаженное время не запрещали спать днем. Кормили хорошо. А если не хватало, то всегда можно было попросить добавки у надзирателя, и добавка была обеспечена. Кроме того, были передачи. Едва встав, мать дважды в неделю стала носить мне апельсины, которых до того я, кажется, и не едывал. Нередко я подзывал к кормушке надзирателя и совал ему в руки кольцо добротной краковской

 

- 130 -

колбасы, прося отдать кому-нибудь. Потом я узнал, что эта колбаса перепадала, в частности, Косте Данилову, который до того, как на суде о его существовании узнала Кудрова, никаких передач не имел; когда же она узнала, то ему были аккуратно налажены передачи. Тюрьма была полупустая. Старая добротная тюрьма с высокими потолками. В ней сидели и Николай Морозов, и Владимир Ульянов, и Борис Савинков... И книги в библиотеке были добротные, с тех времен. И был ларек. Денег у меня, правда, не было - я не взял с собой при аресте ни гроша. Но когда посадили Иру и стали отбирать имевшиеся при ней деньги (она ведь собиралась в магазин), то она поинтересовалась, что станется с деньгами. Ей объяснили: перечислят на лицевой счет, и она сможет закупать раз в 10 дней продукты в лагере. Тогда она упросила, чтобы половина этих денег была перечислена на мой счет. Кажется, 1 апреля мне принесли квитанцию, что на мое имя поступило что-то вроде 37 рублей 25 копеек. Удивленный некруглостью суммы, я вызвал начальника тюрьмы капитана Коноплянникова и сумел от него узнать, что деньги - от АРЕСТОВАННОЙ жены (то, что она мне жена, я записал в своей тюремной анкете сразу по прибытии в тюрьму. То, что мы не регистрировались, я не указал). Он, Коноплянников, вообще был человеком, доступным логике здравого смысла. Помню, в тюрьме был странный порядок с выдачей чистого белья после бани. Заключенный со своим грязным бельем шел мыться. После того как помывшись он вытрется ГРЯЗНЫМ полотенцем, приносили чистое белье БЕЗ ПОЛОТЕНЦА. Когда он возвращался в камеру, там его ждало чистое ПОСТЕЛЬНОЕ белье вместе с ПОЛОТЕНЦЕМ. Я написал заявление, что таким порядком "уничтожается самый смысл бани". Коноплянникову чрезвычайно понравилось это выражение и, смачно его повторяя, он велел изменить порядок. Примерно на полгода новый порядок установился, а потом (уже при майоре Луканкине) победило ведомственное различение белья личного и белья постельного, причем полотенце относилось к последнему.

Но жил я в то время не камерными интересами, а следственной борьбой. Причем боролся я не за изменение срока - фатальное чувство обреченности не исчезло, - а ради самого процесса борьбы. Играть в шахматы приятно ради самой игры, даже с неизмеримо более сильным противником. Я был настолько увлечен борьбой, что могу исказить характер режима. Мне вспоминается, что один из участников группы Трофимова - Тельникова101, кажется, Малыхин, осенью 1957 года писал возмущенное заявление Луканкину на предмет омерзительной, по его мнению, кормежки, от которой испортился его желудок; в четырех строках он пять раз повторил слова "тухлая рыба". Так что, может быть, мое субъективное восприятие улучшало объективную реальность. Но, как бы там ни было, режим был довольно мягкий и не идет ни в какое сравнение с тем, что было введено в 1961 году... (См.§6 гл.5.) Это - не ретроспективная оценка, обусловленная контрастом с последующим.

Прежде чем вернуться к следственной игре, скажу несколько слов о своей матери. Привезя ей пресловутые веревки, Ира больше не появлялась. Мама позвонила ей на квартиру. Подошла Враская и ответила, что Иры нет дома. Мама попросила передать Ире просьбу позвонить ей (на работу, ибо домашнего телефона не было). Враская, верная своему принципу не сообщать об арестах, дипломатично произнесла: "Я не думаю,

 


101 В мае-июне 1957 года в Ленинграде были арестованы Трофимов, Голиков, Пустынцев, Малыхин, Потапов, Петров, а в Москве - Тельников и Хайбуллин ("Союз коммунистов" и "Союз революционного ленинизма"). Следствие по делу вел капитан Степанов, судили в конце сентября (см.§8 гл.5 и "Память" № 5).

- 131 -

что Ира в ближайшее время сможет позвонить Вам". То ли в интонации на слове "Вам" прорвалась ненависть ко мне, то ли мама оказалась мнительной, но только она "поняла", что Ира решила меня бросить, не желает поддерживать с матерью арестованного никаких контактов, и не будет подходить к телефону.

Назавтра она переехала силами своих родственников на новую, лучшую уже тем, что не в здании школы, площадь. Но страшно далеко: в тогдашнем конце Московского проспекта, дом 195. После переезда пролежала больная несколько дней. Никто из моих приятелей не знал ее нового адреса. Она тоже не знала ничьего адреса, кроме Ириного, которая, по ее мнению, знаться с ней не хотела. Мои приятели - например, Эрнст - пытались навестить мою мать. Но они знали только ее старый адрес на Серпуховской. Пришли. Соседи говорят - нет ее. Где? А кто знает, "у нее были". Кинулись искать. Как? Никто не знал, что ее фамилия Щербакова. Ищут "учительницу биологии Пименову". И надо же такому случиться, что как раз в той самой школе, в здании которой находилась наша комната102, в школе, в которой моя мать не работала, в эти самые месяцы случилась учительница биологии Пименова, которую только что свезли в психбольницу! Друзья узнают это и обоснованно заключают, что она не выдержала горя и попала в сумасшедший дом. Поиски обрываются... А она, в своем одиночестве, клянет тех, кто бросил ее в беде... Кто даже не старается узнать от нее о судьбе своего друга...

На самом же деле и Эрнст, и другие все время прямо от следователя выведывали, что могли, обо мне и Ире. Узнавали, как с передачами, когда можно будет писать. Эрнст на свои скудные средства носил передачи Вайлю. После суда - Ирма, более обильные.

И позже, когда все друг друга нашли, друзья мои проявили прямо-таки трогательную заботу о моей матери. Кудрова узнала ее день рождения и два раза в году - на ее и на мой день рождения - до самого моего освобождения к ней стали ходить в гости Ирма, Эрнст и другие.

5 апреля Игорю Заславскому предъявили его дневник и попросили объяснить, как согласуется его утверждение, будто взгляды его советские, с написанным им на таких-то и таких-то страницах. Вместо того чтобы наотрез отказаться обсуждать дневник как исключительно личный документ, не подходящий под действие статьи, гласящей об агитации и пропаганде, он выкручивался, приискивал толкования, говорил о временных умопомрачениях и проговорился, что "те, кому он давал читать дневник, не усматривали в нем ничего несоветского". Потом он стал твердить, что НИКОМУ не давал его читать, но следователи уже стали примерять, кто бы из его знакомых мог подтвердить факт чтения дневника, переводя тем самым неинкриминируемый документ в разряд криминальных. Так прошли допросы 6 и 8 апреля, а 9-го ему было предъявлено обвинение. 12, 16, 19 и 22 апреля его допрашивали о различных его знакомых, преимущественно из таких, которые стояли в стороне от политики, но были общими и у него и у меня, и которым было бы нелегко доказать, что они ни при чем: Любицкая, Нагорный, Машьянова. 24 апреля Заславский признал себя виновным и начал подробно излагать все обстоятельства своей и моей преступной деятельности (26 и 28 апреля). Следователи настолько обрадовались, что посвятили допросам даже праздничные дни: 1 и 2 мая его выспрашивали об обсуждении "Венгерских тезисов" 8 ноября (когда еще, по-видимому, подслушивателей

 


102 Это не та школа, в которой мы жили в 1949 году. Та была на улице Правды, д.20, школа № 320. В ней мать и работала и в 1949 году, и в 1956 году, и вообще до самой пенсии почти, хотя с 1953 года мы жили уже в здании другой школы, хотя нумерация школы менялась.

- 132 -

у меня в доме не было) и о событиях, связанных с обсуждением Пикассо. От Заславского они получили отчетливое представление о личных взаимоотношениях среди гостей моего дома: как мы кого называли, кто когда приходил. Ведь для следствия было нетривиально узнать и то, что Эврику Эфроимовну Зубер-Яникун в быту звали Ирой! А Корбута обычно заглазно называли "лошадь" из-за формы его лица. Правда, на всем протяжении апреля Заславский признавал только те обстоятельства, которые были связаны с наличием свидетелей; наши с ним наедине разговоры он еще не выдавал. А вот то, что делалось в компании - уже не скрывал.

Только после этих признаний Заславского следователи находят себя достаточно осведомленными, чтобы потянуть на допрос Корбута (29 и 30 апреля). Протоколы его показаний на первых порах довольно безлики и, если сравнить их с показаниями Заславского, просто пересказывают те. Такой же характер носят и его показания 3 мая. Корбут был первым свидетелем, имевшим отношение к моему делу, которого следствие вызвало после почти месячного перерыва с 30 марта.

От Вербловской в лоб немногого сумели добиться, но зато почти все узнали косвенно. В это время ее спрашивали пореже, не Бог весть о чем серьезном. Она темнила, в отношении речи Хрущева придерживалась той - в этих условиях совершенно устаревшей - версии, которую мы с ней разработали в мае 1956 года.

Вайля на протяжении апреля допрашивали много и во всех подробностях. Он, кажется, целиком поддался действию доктрины: стыдно трусить признаваться. Его допрашивали 30 марта, 1-2, 5 апреля, и он рассказал о листовках и об информации. 8 апреля ему предъявили обвинение и несколько переориентировали допросы: несколько дней не было речи о Пименове, а о других членах группы: Вишнякове, Кудрявцеве, Грекове, Кокореве (9, 11 и 12 апреля), о курских делах (15 и 17 апреля). 18 апреля из него попробовали выжать - авось что знает - что-нибудь о "сборищах на квартире Пименова", а когда это не удалось, удовлетворились рассказом об Орловском.

Но все-таки следствие было не удовлетворено. Ведь центральная фигура обвинения, к которой сходятся все нити, отказывается давать показания. Правда, уже нет никакого сомнения, что улик набрано довольно. Любой суд признает обвинение в совершении инкриминируемых деяний доказанным, если говорить о Пименове. Да и сам он держится так, что ясно: отрицать по-серьезному он ничего не собирается. Но как заставить его признаваться?

Для того, чтобы я принял участие в превращении известного неофициального знания в юридический факт, мне устроили очную ставку с Борисом. Накануне, 18 апреля, меня проинформировали, что сгорел последний найденный следствием тайник - у Грузова, - но убедились, что язык мой по-прежнему не развязывается.

19, 20 и 22 апреля продолжалась очная ставка с Вайлем. Так как я увидел, что Борис рассказал почти (в тот момент еще "почти") все, и так как речь зашла о том, чтобы просто подтвердить то, что уже юридически сказано и что это уже не может повредить никому, кроме меня, - то я решил дать это подтверждение. Встала проблема: как быть в тех случаях, когда Борис умышленно лжет или случайно ошибается? Исправлять его или подтверждать его неверные показания? В первом случае я добавлял бы следствию новое знание, что противоречит моим убеждениям. Во втором - я был бы вынужден вспомнить его версию, отклоняющуюся от истины. Потом я мог бы позабыть ее и, помня, что об этом уже говорилось на

 

- 133 -

следствии, брякнуть правду. Имея в виду вторую опасность, я все-таки решил по мере сил подтверждать именно тот вариант, который предполагал Борис. Этого же принципа придерживался я и после, с другими. Но так как память подводила меня, то я проговаривался порой в деталях. Иногда следователи это отмечали и, ссылаясь на меня, приводили других к изменению их показаний, а иногда мои обмолвки оставались незамеченными.

Очная ставка с Борисом проходила в дружеском тоне. Поначалу он словно бы извинялся всем видом передо мной за то, что рассказал. Я же не видел резону корить его за уже совершившийся факт. Через пару часов он оправился и мы стали болтать запросто. Да, забыл - едва войдя, я тут же в нарушение всех правил подошел к нему и поздоровался за руку. Правдин и Рогов, проводившие ставку в первый день, вякнули было, что не по правилам. Тогда я буркнул: "Так прекращайте ставку. Я ее не просил". И они предпочли не замечать нарушений.

Как я уже сказал, мы запросто болтали, слегка направляемые вопросами, которые ставил Правдин, руководствуясь прежними показаниями Вайля. Подошла пора кончать. Правдин протянул Вайлю протокол очной ставки. Борис подписал. Протянул мне - я стал внимательно читать. И чуть ли не в первом вопросе усмотрел искажение. Мы с Борисом вспоминали мои высказывания при первом появлении в Библиотечном институте. Вайль сказал: "Пименов говорил, что в Советском Союзе нет свободы слова". Следователь записал так: "ОБВИНЯЕМЫЙ ВАЙЛЬ. Пименов говорил, что якобы в Советском Союзе нет свободы слова". Я обращаюсь к Борису и спрашиваю:

— Что я говорил?

— Что в Советском Союзе нет свободы слова.

— А, может быть, я говорил: ЯКОБЫ нет свободы слова?

— Нет, ты утверждал это без "якобы".

— А ты на очной ставке произносил слово "якобы"?

— Нет.

— Так почему же ты подписал то, чего ты не произносил?! Или, может быть, ты сам считаешь, что "якобы"?

— Нет. Но ведь написал не я, а следователь. И я всегда так подписывал... Я думал, так надо...

Я поворачиваюсь к следователям:

— Вы слышали, что сказал Вайль? Значит, вы все время фальсифицировали его протоколы? Перепишите!

— Не будем! Мы правильно записываем! Так полагается!

— Тогда я отказываюсь подписывать и не буду давать показаний даже на очных ставках.

Они перепугались. Довольное лицо подполковника Рогова потемнело. Но кричать на меня он не осмелился, памятуя мою реакцию 10 апреля. Часа полтора они убеждали меня, что, поскольку в Советском Союзе на самом деле ЕСТЬ свобода слова, постольку они не обязаны писать в протоколе всякую клевету. Я, со своей стороны, напирал на то, что показания пишутся не от имени следователя, а в первом лице от имени допрашиваемого103. Посему, если допрашиваемый пожелает утверждать, что в Неве водятся крокодилы, следователь обязан фиксировать утверждение допрашиваемого безо всяких там "якобы" и тому подобного редактирования. Логика моя их не убедила, конечно. Но шантаж убедил.

 


103 "Показания обвиняемого заносятся в протокол в первом лице и, по возможности, дословно" - ст. 151 нынешнего УПК.

- 134 -

Правдин с досадой порвал начатый протокол очной ставки и сел писать другой104. На этот раз он, прежде чем написать, зачитывал вслух предполагаемый вариант и наносил его в бланк только после моего согласия.

Эта и подобные сцены научили Бориса трем вещам, по крайней мере. Во-первых, он понял, что хозяином на следствии является допрашиваемый, а не следователь. Во-вторых, он усвоил, что надо читать протоколы и что в протоколы должно заноситься буквально то, что говорит допрашиваемый, а не то, что по этому поводу подумает следователь.

В-третьих, он осознал, что перед нами сохранилась еще задача драться за наши убеждения и не позволять смешивать себя с грязью. Стиль показаний Вайля после этой очной ставки резко меняется. Правда, 24, 26 и 30 апреля прошли-таки по инерции очные ставки Вайля с Бубулисом, Адамацким и Даниловым соответственно (Бубулис и Адамацкий остались во свидетелях). От уже данных им признаний уйти ему было некуда. Зато стиль менялся. Об этом, клеймя меня, заявил прокурор Демидов:

 

"Сравните характер протоколов допроса Вайля до и после очной ставки с Пименовым. До этого Вайль был готов раскаяться в своем преступлении, а после очной ставки, под давлением105 Пименова, он стал вести себя вызывающе и выставлять себя идейным борцом".

 

Признаюсь, что если бы я сначала прочитал протоколы допросов Вайля, а лишь потом пошел бы на очную ставку с ним, то я не подал бы ему руки и держался бы не по-дружески, а как с Вишняковым. И я был бы неправ. Вайль оказался гораздо лучше, нежели его представляют отредактированные другими протоколы. И, кроме того, я не смог бы тогда повлиять на Бориса так, как сказано Демидовым. Меня эта история научила не спешить выносить моральное осуждение людям, пока не обладаешь полной информацией.

С другой стороны, я многое потерял в своем собственном мнении, соглашавшись хотя бы подтверждать в очной ставке чужие показания. В конце концов, с некоторой точки зрения, разница невелика: подтверждает ли человек то, что и так известно из неведомых источников следствию, или подтверждает то, что говорит у него на глазах расколовшийся подельник. И там и там есть элемент соучастия со следствием, думалось мне. И в этом состоянии депрессии капитан Правдин 25 апреля кладет мне на стол показания Вишнякова и спрашивает: "Так как, будете подтверждать письменные показания Вишнякова или Вам вызвать его еще раз на очную ставку?" Видеть рожу Вишнякова у меня не было ни малейшего желания. Я избрал за благо написать протокол допроса в следующей редакции: "Ознакомившись с показаниями Вишнякова, подтверждаю их, а именно..." И в дальнейшем в качестве нормы у нас с Правдиным прижилась такая практика: я читаю показания того или иного лица, а затем диктую Правдину протокол, обязательно начинающийся словами:

 


104 Кстати, протоколы допросов уничтожались неоднократно на глазах моих и других обвиняемых и свидетелей. Не знаю, законно ли это?

105 Вдуматься только, прокурор называл это ДАВЛЕНИЕМ! Не они, посадившие нас в тюрьму и принудительно дергая на допросы, давят, а я, который в присутствии Вайля спорю со следователем и который настолько прав с точки зрения закона, что следователь вынужден уступить мне. А как распространена на это бессовестность терминологии: один-единственный экземпляр книжки, где сказано не то, что назойливо повторяет телевидение, радио, миллионно тиражные газеты и журналы, они в испуге называют "диверсией"!

- 135 -

"Ознакомившись с показаниями такого-то лица, эти показания подтверждаю и желаю сообщить следующее..."

 

А далее переписываю, меняя третье лицо на первое, его показания (конечно, в той мере, в какой они касаются только его и меня). Конечно, я лично читал письменные показания... Не то что другие, которые видели в руках следователя письменные показания и подтверждали то, что следователь им из них зачитывал. И совсем не то что другие, которые и не видели показаний, а только верили следователю, что они есть, и подтверждали сказанное следователем. Конечно... Но все-таки у меня осталось гнусное впечатление, что я сломался. И если бы адвокат Вайля пожелал, он мог бы доказывать благотворную роль Вайля, с полным основанием декламируя:

 

"Посмотрите, какое благостное влияние оказала очная ставка Вайля с Пименовым! До того Пименов упорно запирался и не давал никаких показаний. После же очной ставки Пименов стал признавать данные, добытые следствием!"

 

Но напрасно подполковник Рогов с довольством потирал руки: - Сильная штука очная ставка. Не выдержали, Пименов? Вообще, на следствии бывают странные вещи, которые до сих пор я не могу понять до конца. Почему вдруг меняется казалось бы окончательно принятая линия поведения и допрашиваемый поворачивается на 180°? И, мне кажется, тут не существенно, начинает ли допрашиваемый признавать на самом деле имевшие место факты (как это, в основном, было у нас), или же начинает признаваться, что он двоюродный брат Гитлера, присланный с заданием взорвать все железнодорожные мосты на острове Врангеля... Не важно, ЧТО признает. ПОЧЕМУ признает - вот вопрос! И даже если отвлечься от моего опыта, а обратиться к советским милицейским романам и очеркам, то мы обнаружим, что советская следственная школа сильна не своим умением вести сыщицкие хитросплетения в стиле Агаты Кристи, Сименона или Конан Дойля, а своим мастерством проводить допросы, добиваясь признания преступника. Стены тюрьмы помогают, что ли. Но ведь и со свидетелями творилось примерно то же. Не буду голословным, процитирую Орловского:

 

"Они прямо шпарили. Они обставляли это так: у нас есть показания. О чем Вы тогда говорили? Я - не хочу говорить - говорю, что я этого не помню. Оно и действительно, было как-то давно, да и я старался по возможности забыть... Так что я и в самом деле много не помню, хотя лучше было бы, чтобы помнил, потому что тогда складнее что-нибудь сказал бы. Они: "Мы Вам напомним" - "Откуда?" - "У нас есть показания" - "Чьи?" - "Ну, допустим, Таировой" - "Ну, покажите" - "Сейчас покажем". Дальше начинался целый спектакль. Они как будто звонили, говорили: "Вот у вас сейчас заняты показания Таировой. Вы не сможете их принести нам через пять минут?" И в конце концов то ли мне надоедало дожидаться... Конечно, это было глупо с моей стороны три часа подряд говорить одно, а потом... хотя бы частично подтверждать. Я четко видел, что это они знают. Но не было столь же четкого сознания, что они не могут использовать это знание, и им нужно мое подтверждение. Хотя иначе - зачем бы они от меня так добивались подтверждения? Непонятно, почему я не менял свои показания".

 

- 136 -

И какие бы мотивы изменения своего поведения на следствии ни излагали мне причастные к следствию лица, я всегда обнаруживал на дне их бочки оснований какой-то неразгаданный осадок. Вот я сам прошел через следствие, а тайны не раскрыл. А переучиваться на психолога - вроде староват стал.