- 163 -

Письмо тринадцатое

 

Я (как будто) пришел к старшеклассникам, нет — просто к ребятам «до шестнадцати и старше». Я им говорю, а они — не понимают, что я им говорю. Я смотрю передачу «Двенадцатый этаж» и вижу судорожные потуги моего любимого Ролана Быкова: он как будто стоит у большущего толстого стекла и карабкается по нему и кричит что-то, меняется в лице, скользит руками и ногами по невидимой непробиваемой глади, а его не слышно на той стороне. Я слышу как с утра до вечера твоих ровесников и молодых мужиков постарше привлекают, развлекают, увлекают ... Унижают, по-моему, от собственной беспомощности. А они с рассеянным интересом и снисходительностью смотрят. Если примут всерьез — отпустят замечание. А все вокруг — стараются! Не понимают, что от этого только хуже. Я читаю твои письма и им говорю: понимаете, ребята, я, к сожалению, или, там, к счастью, не думаю о вас так, как думает современная общественность. Я не думаю, что у нас с вами есть вечные проблемы старого, уступающего место новому. Ваша смелость и гражданственность тоже еще стоит много дешевле боязливых колебаний моих — не современников, нет, — предшественников: голосовать ли «против», если не согласен. Потому что вас еще за это «против» не сажали и не убивали. И на глазах у вас за это тоже никого не сажали и не убивали.

Я, конечно, очень далек от мысли, что надо бы вам это попробовать. Я просто хочу сказать, что за гражданственность

 

- 164 -

надо платить, а иначе она превратиться в самодурство. Почему? Потому что без позитивной идеи. Вот на «двенадцатом этаже» шумели-шумели, а никто так и не смог ответить на простой вопрос: «Чего конкретно хотите?» Конкретно знают только, чего не хотят. А это — по левую сторону числовой оси, с отрицательным балансом. И взрослые не знают, видимо: «главное — формировать общественное мнение».

А его уже формировали. Чем кончилось — сказать? Или теперь сами знаете?

Вот почему я (как будто) пришел к ребятам «до 16 и старше» и говорю.

Понимаете, в чем сложность, — вы физически растете быстрее, чем предшественники, потому что лучше питаетесь и одеваетесь. А морально — катастрофически отстаете, по той же причине, между прочим. Человеческая душа — смертна там она или нет, — а совершенствуется только в печали и преодолении. А печали поубавилось. И хорошо бы, если бы к этому времени уже воспиталось чуткое поколение: размеры драмы ведь пропорциональны чуткости. Если бы «цветок засохший, безуханный» был достаточен для возникновения драмы — проблема стушевалась бы, и физический рост подкреплялся бы моральным. А мне уже кричат: «комплексы это!» Почему? А потому что тот, который «с комплексами», медленнее принимает решения, колеблется, сомневается. А жизнь пошла быстрая, энергичная. И вот оказалось, что душевная чуткость — анахронизм. Представьте себе монолитную глыбу: произведение массы на ускорение достаточное — и глыба пошла ломить стеною. А если при той же массе структура сложная, чуткая? Ее ткнул ~ прогнулась, выпятилась где-то в неположенном месте. Натолкнулась — снова не смела с дороги, а начала медленно, словно сомневаясь, надо ли, не то обтекать, не то отодвигать преграду.

Долго! Скучно!..

Нет не так. Начнем сначала.

 

- 165 -

Напиши мне. Я так давно не получал твоих писем. Почему? Я редко живу так напряженно и на износ, как теперь. А ты молчишь. Ладно. Видно, это такое уж письмо — в третий раз я его начинаю, а ты — не откликаешься. Может быть, перейден тот рубеж, за которым гаснет общение? Может быть все твое уже обрушилось на меня? Или эта каменная усталость и болезнь меня испивают досуха.

Почти непрерывно звучит это трагическое:

«Твои враги теперь еще сильней,

Твои друзья забыли долг друзей, —

Ну, что ж, страна?

Вот снова ты — одна.

Вставай на бой,

Горда своей судьбой,

Врагу ответь:

— «Отчизна или смерть!»

Вставай

на бой,

страна!»

Ладно, сегодня вспоминаю я сам. Я сам напишу тебе, как ты впервые спустился в шахту. Помнишь?

«Большая, на 10 человек, клеть...»

Нет. Рано об этом. Меня кое-что мучает.

Я очень боюсь показаться героем. Впервые в жизни. Сейчас я тебе это объясню. Ты ведь этого не боялся, но это от того, что ты — имел право. У тебя многое было за горизонтом, к которому ты шел. Очень многое, хотя мы с тобой до сих пор не любим пустых и пошлых слов «у тебя все еще впереди». Ты имел еще право и возможность поправить ошибки, те, что и до сих пор меня мучают в минуты воспоминаний.

Итак. Я хочу, чтобы ты знал. Я много раз стриг купоны с той честной жизни, которая у меня была три твоих года. Честные люди смотрели на меня как на мужественного пострадавшего человека, который заслуживает, заслуживает, заслу-

 

- 166 -

живает... А если учесть, что у меня был всегда стойкий иммунитет к презрению мещан и ненависти чинуш и дураков, как явных так и скрытых, то мои дивиденды с твоей судьбы значительно превосходили мой ущерб.

Я сейчас, может быть, несколько преувеличиваю, но меня всегда мучили некоторые вопросы. Мне рассказывали об одном поэте, шестнадцати или восемнадцатилетнем мальчике, работавшем на Воркуте. Он писал стихи, как и я тогда. После воркутинской забастовки шахтеров-заключенных ему, как одному из активистов, грозила высшая мера. Ему предложили отказаться от своих стихов или хотя бы начать писать другие. Он не согласился. Его расстреляли.

Меня всегда мучил вопрос: а я мог бы? Почему у меня никогда не было ситуации прямого, бескомпромиссного противостояния? Так складывалось? А почему так складывалось? Может быть я недостоин тех «заслуживает, заслуживает...»?

Я слышал много лестных слов от моих товарищей. Но почему у меня нет уверенности в праве на них?

И почему это чувство сейчас так остро? Может быть сейчас нужен очередной выбор? Жизнь требует активной позиции? Пора на что-то решиться? Мало выполнения той обязанности, которую ты на себя принял?

— Что меня мучит? Нелепая запись в протоколе 53 года об умершей бабушке — уступка подлецу-следователю? Почему-то я вижу при этом горца (не знаю, почему именно горца, может быть потому, что слышал об их почтении к предкам), который говорит: «Настоящий мужчина так не поступает»... Сейчас мне уже кажется, что я понимаю, почему: интуиция пишущего человека подсказывает, что не так уж безобидно это отступление от горского и просто человеческого благородства. А если бы не было 1956 года, если бы не было расстрела Берии? Если бы в стране сохранился сталинизм? Я знаю лучше, чем кто-нибудь, знаю, что не мог сохраниться. Но надо честно отвечать на это «если бы»: не оказалась ли бы тогда поддержанной этим моим ответом на

 

- 167 -

вопрос следователя пошлая ложь о «врагах народа», связанных с мечтами о реставрации старого строя? Да, оказалась бы. И я несу за это ответственность. И тебе не представилось случая в те три года отвести это и опровергнуть. А мне потом тем более. Я наизусть знаю, что меня оправдывает. Но я думаю, что не имею права на оправдание, потому что те, кто узнаёт о моей биографии, как правило, мне сочувствуют. Честность личная, видимо, всегда соответствует честности социальной. И всякий компромисс со своей совестью есть социальная нечестность, независимо оттого, какие последствия от него предвидит человек. И еще: преступать общепринятое много легче, чем потом прямо и резко держать за это ответ: по совести, ни от чего не уклоняясь, до конца отстаивая свои убеждения даже перед врагами, а, может быть, — прежде всего, перед врагами.

Так вот, я хочу, чтобы все знали: я не герой. И еще: Великое Время давало мне исключительную возможность быть героем. А я — не герой. Значит, меня не хватило.

Но тогда, имею ли я право писать о Времени?

Так вопрос не стоит. Я — обязан это сделать, и ты знаешь, почему.

Нет. Опять надо начать сначала.

Письмо тринадцатое

— Здравствуй, Виктор. Ты давно не писал мне, хотя я не думаю, чтобы не заслуживал твоих писем. А нам, людям, дожившим до этого противоречивого времени, нужны сейчас ваши слова, ваша твердость и убежденность. Ты знаешь, по-моему, нужен даже разброд тех опьяненных дней, когда свобода вырывала из наших рядов одного за другим ошеломленных ожиданием людей и лишь немногие из них могли оставаться все теми же, что были в безнадежности долгих и непоправимых сроков.

« — Подожди, друг мой, не надо. Вспомни, вот так же, как сейчас, стоя, вызывают Зураба Соткилава, вы — ты и Она, — стоя вызывали Александровича. Те же неаполитанские пес-

 

- 168 -

ни. Та же весна. Только тридцать пять лет прошло. Вы были другими? Они другие?

Нет. Все те же.

Люди забывают, ты хочешь сказать? Так для того и мы с тобой, чтобы напомнить, разбудить память. Теперь, в твое время, много и громко говорят о памяти Войны. Но ты знаешь: есть другая память. О ней молчат. Молчат все те, кто в большие микрофоны произносят здравицы демократии.

Что, твой собеседник хочет диктатуры? Он не понимает, как это страшно? Что же ты не рассказал ему, во что обошелся стране урок учителя Сталина? Учитель Сталин научил русский народ и все народы Союза социально-политической арифметике. Это простой урок. В задачке спрашивается: если убить полсотни миллионов и держать за проволокой еще двадцать пять, — сколько будет семей в двухсотпятидесятимиллионной стране, которых бы не коснулась эта растянувшаяся на десятилетия варфоломеевская ночь? И вопрос на засыпку: сколько из этих семей — по ту и другую сторону проволоки — будут «славить Сталина-отца»? И — уж совсем простой вопрос: какой из этих фактов страшнее: трагедия страны или ее верноподданничество?»

— Да, не случайно это тринадцатое письмо от тебя так долго идет ко мне. Случилось, что я, быть может, потерял право говорить с тобою, не сам но себе, а — вслух, вот так, чтобы мог прочесть кто-то гипотетический. Случилось, что я прочел Анатолия Жигулина. И понял, что опоздал выполнить главную свою миссию. Поздно началась наша переписка.

И знаешь, что я думаю? Я тяжко ответственен за то, что моя страна пришла к сегодняшнему дню с очень малым запасом умения свободно и широко мыслить, а главное — поступать. Мои риторические вопросы «А сумеют ли эти, те кто идет нам на смену? ...» повисли в воздухе между мной и теми, кто должен теперь на них отвечать. И это означает, что основное дело моей жизни сделано плохо.

 

- 169 -

Я понял это, прочтя Жигулина. Я чувствую себя почти предателем. Я знаю, что можно много найти оправданий этому, но я знаю также, что этому нет оправданий, потому что Бог и люди, попарившие в меня, доверили мне, как они думали, талант. И я не сделался колоколом на башне вечевой. Не состоялся.

В первый момент, со стыдом вспоминая собственное: «Мы их научим не просить пощады...», я просто хотел не писать. Но потом я решил, что это будет трусостью. Да и нет гарантий, что все будет к лучшему в нашем безумнейшем из миров. Авось хоть тогда, хоть на правах слабосильных отголосков истории ... В общем, сойти с дистанции я не имею права. Поэтому жду тринадцатого письма, да вот все никак не войду с тобою в контакт.

Кроме того, меня тревожит новая беда, которую не я один нижу, но я, быть может, острее чувствую. Ты не помнишь тех двух разговоров на лежневке, которые у тебя вышли с одним белоиммигрантом и одним американцем?