ИЗ БОЛЬНИЦЫ — НА СВОБОДУ
— Последние месяцы своего заключения в начале весны 1948 года я провел в нижнемошевской больнице, где проходил курс лечения. Это была большая больница, рассчитанная примерно на четыреста коек. Из больницы я уже не вернулся на швейную фабрику, поэтому с товарищами по работе мне не суждено было попрощаться. Я часто вспоминал их, поскольку их лагерная судьба была тесно переплетена с моей, и один Бог знает, как сложилась у них жизнь после этих долгих и тяжелых лет.
Лишь когда я оказался в больнице, стало ясно, насколько серьезным было мое состояние. Помимо туберкулеза и каверны в легких оно было усугублено еще тем, что я постоянно доводил себя до крайнего напряжения, дабы производственный план выполнялся, поэтому здоровье мое подтачивалось как физически, так и душевно. Весть о том, что семья моя нашлась, вызвала во мне бурный прилив чувств — будто вулкан начал извергаться или плотина прорвалась. Вернувшееся ко мне поначалу желание жить со временем становилось слабее — это было следствием ухудшения здоровья.
Я настолько ослабел, что не мог уже ни самостоятельно вставать с постели, ни написать письмо Лиине. Меня даже кормили с ложки. В голове был хаос мыслей, и я никак не мог ни на чем сосредоточиться. Сознание то исчезало, то снова возвращалось.
Так прошло некоторое время моего пребывания на больничной койке. Меня лечил очень хороший врач, тоже заключенный. Да и остальные врачи тоже были заключенными, других здесь не было, за исключением главного врача. Меня они очень хорошо знали, поскольку мне уже довелось побывать в этой больнице.
До конца моего срока оставались какие-то дни. Я был арестован 8-го июня 1938 года, однако десять лет истекали раньше, с окончанием зимы. Мне зачли несколько месяцев за перевыполнение производственных заданий на швейной фабрике. Хотя срок уже кончался, я опасался, что мне не дотянуть до радостного дня освобождения: сознание покидало меня, и я постоянно проваливался в какое-то небытие, в какой-то потусторонний мир. Проверять, в каком я состоянии, врачи приходили даже по ночам, когда другие больные спали.
И вот наконец наступил день, когда срок моего заключения истек полностью — фактически раньше, ибо, как уже говорилось, небольшая его часть была зачтена мне за перевыполнение производственных норм. Но об этом я еще ничего не знал. В палату, где я лежал, пришли работник центрального управления и врач. Они принесли мне справку о том, что срок моего заключения — десять лет — кончился, и я свободен.
Я лежал на койке без сознания и даже не в состоянии был взять в руки справку об освобождении, которую оставили на тумбочке рядом с моей койкой. Поскольку я не в силах был расписаться, то вместо подписи поставили напротив моей фамилии в своих бумагах отпечаток моего пальца.
Сосед по палате потом рассказывал мне, что они поздравили меня с освобождением. Он добавил также, что и врач, и работник лагеря жалели, что я в таком состоянии, и кто-то из них сказал: «Да, он уже не выживет».
Я был настолько слаб, что меня даже не могли перевести из палаты для заключенных в палату для тех, кто уже освободился. В больнице имелись отделения как для тех, так и для других, и разница заключалась лишь в том, что в палате для заключенных на окнах были решетки, а в палате для вольных решеток не было.
И таких, как я, которые не в состоянии были покинуть лагерь в день долгожданной свободы, было много.
Когда, наконец, через пару дней я приоткрыл глаза и начал приходить в себя, правда, на короткое время, мне сказали, что я — свободен.
Сказавшие об этом надеялись, что известие об освобождении приведет меня в сознание, и я встану с постели. Позже мне рассказывали, что от этой вести мои глаза заблестели, однако ненадолго.
Свободен. Но как мне выйти отсюда?
Встать я не мог, глаза мои снова закрылись, и я опять провалился в бессознательное состояние.
Врач, наверное, пожалел, что преждевременно сказал мне о моем освобождении, ведь я был такой слабый, что мог не перенести такое внезапное известие, пусть даже и радостное. Я продолжал пребывать без сознания, где-то по другую сторону реальной действительности, и пролежал так в общей сложности еще пять дней. Состояние мое было критическим, и все думали, что я умру, даже врач не надеялся уже на мое выздоровление.
Уже потом мне рассказывали, что именно в то время, когда я в течение пяти дней подряд лежал без сознания, в нижнемошевскую больницу приехал с инспекционной проверкой Виктор Соловьев из Москвы, из Главного управления лагерей. Это был тот самый чело-
век, с которым мы виделись почти три года назад в Нижнем Мошеве на швейной фабрике. Еще тогда он пытался что-то сделать, чтобы меня освободили, но безрезультатно.
В этот раз вместе с Лебедевым и в сопровождении врача он совершал обход больничных палат.
— Как Йоханнес Тоги, жив? — спросил Лебедев у врача.
— Он жив, но лежит без сознания уже несколько дней, — ответил врач.
— Тоги ведь должен быть уже на свободе, — заметил Соловьев, вспомнив при этом нашу прошлую встречу на фабрике.
— Он уже освобожден, но... — неуверенно ответил врач. Соловьев тут же решительно перебил его:
— Отведите меня к Тоги, — сказал он.
И вот все трое вскоре стояли перед моей койкой. Врач попытался привести меня в чувство, однако я не приходил в сознание.
— Будет очень жаль, если он умрет, — вздохнул Соловьев сокрушенно. — Он всегда так хорошо относился к порученному делу. А теперь, когда пора освобождаться, лежит при смерти. Значит, так, — продолжал он, — если больной очнется и начнет выздоравливать, то кормить его обязательно самой лучшей пищей, какая есть, не ожидая на то особых указаний. Надо дать ему хоть немного окрепнуть, чтобы у него появилось желание выздороветь, — распорядился Соловьев.
После этого они ушли.
Вот еще один ангел небесный вовремя прилетел, чтобы спасти меня от смерти. С этого дня как врачи, так и остальной персонал прилагали все усилия, чтобы спасти мне жизнь. Состояние мое постепенно стало улучшаться, я начал поправляться. Нет, мне еще рано было думать о смерти!
Врач, лечивший меня, был очень хороший человек, он все прекрасно понимал. К тому же он был и дальновиден, поскольку не дал мне сразу прочитать пришедшее от Лиины письмо, так как опасался, что я разволнуюсь и все кончится очень печально. Даже если в письме и не содержалось никаких тяжелых известий, тем не менее душевное мое состояние должно было оставаться спокойным и уравновешенным, — это в данной ситуации являлось залогом успешного выздоровления.
Крайности жизни бывают просто парадоксальны: переживания, вернувшие мне желание жить, могли лишить меня сил и вызвать смерть.
Когда я начал понемногу поправляться, врач подошел к моей койке, но письма мне все равно не дал в руки, а сам стал читать его вслух, сказав при этом, что прочитает его как мужчина мужчине. И вот я лежу на койке, а врач читает мне вслух. Дочитав до конца, он
протянул мне послание от «дорогой моей жены». Я, конечно же, расчувствовался, но все же не так сильно, чтобы волнение представляло для меня какую-то опасность.
Итак, я начал выздоравливать, у меня появился аппетит, в организм стали поступать витамины и другие необходимые вещества, — в общем, в больнице мне пришлось провести еще два месяца. Конечно же, без этого периода выздоровления и отдыха я бы не доехал до дому, не выдержал бы долгой дороги и связанных с ней физических нагрузок.
Лежа в больнице, я часто перебирал в памяти все прошедшее за эти годы. Перед моими глазами длинной чередой вставали события долгих лет моего заключения: месяц пути в товарном вагоне на сильном морозе, голод, тела умерших товарищей, леденящий холод на рассвете, закоченелые трупы, которые грузят в сани, чтобы отвезти в последний путь в уральскую лесную глушь, мой друг Матти, ушедший в лучший мир, как и сотни, тысячи других. Это были тысячи судеб, тысячи надежд, разбитых вдребезги.
Вот работа на швейной фабрике, которая сохранила мне жизнь. Не будь ее, я бы погиб от холода и голода, разделив судьбу других ушедших в мир иной товарищей по несчастью. Сколько их было — один лишь Бог ведает. Мертвых вывозили каждое утро, а вместо них привозили живых, и лагерь никогда не пустовал.
Вот моя семья, которая все-таки нашлась, мои родные были живы — и это после всего, что случилось. Все это всплывало у меня в памяти как-то само по себе, ненавязчиво.
На окнах нижнемошевской больницы были решетки. Весеннее солнце, пробиваясь через окна, высвечивало на полу кресты, соединенные друг с другом — это как бы символизировало общность наших, зэковских, судеб. Однако свет, идущий из небесной вышины, был над нами, я это знал; часто он был невидимым, но в то же время — сильным и всепроникающим.
Да, много в этом мире контрастов.
После того как я получил все полагающиеся документы, меня перевели в отделение, где лежали освободившиеся. Там уже не было решеток на окнах. Эти решетки, так долго составлявшие часть моей жизни, остались позади.
Вот и закончилась моя лагерная жизнь. Теперь моя семья была мне ближе как никогда за эти десять лет, несмотря на то что между нами пока что еще лежало огромное расстояние в тысячи километров. Однако внутри у меня уже теплилась искорка жизни наперекор всем этим обстоятельствам.
Да, я остался жив, и семья моя нашлась.
А ведь я видел, как гибли многие мои товарищи по несчастью, как угасали их жизни, и так много их было.
Но почему-то, — даже не знаю почему, я все-таки выжил и снова вернулся от той, крайней черты, чтобы жить.
Я начал готовиться к отъезду домой.