На нашем сайте мы используем cookie для сбора информации технического характера и обрабатываем IP-адрес вашего местоположения. Продолжая использовать этот сайт, вы даете согласие на использование файлов cookies. Здесь вы можете узнать, как мы используем эти данные.
Я согласен
Я - СОЭ ::: Жуковская Е.Г. - Я - СОЭ ::: Жуковская Елена Георгиевна ::: Воспоминания о ГУЛАГе :: База данных :: Авторы и тексты

Жуковская Елена Георгиевна

Авторы воспоминаний о ГУЛАГе
на сайт Музея
[на главную] [список] [неопубликованные] [поиск]
 
Жуковская Е. Г. Я - СОЭ //  … Иметь силу помнить : Рассказы тех, кто прошел ад репрессий / сост. Л. М. Гурвич. - М. : Моск. рабочий, 1991. - С. 263-289.

 
- 263 -

Е. Г. ЖУКОВСКАЯ

Я — СОЭ

 

В 1922 году я поступила учиться на химический факультет Московского высшего технического училища. Окончив его, осталась в училище аспиранткой на кафедре профессора Н. А. Шилова. Одним из студентов старших курсов был Семен Борисович Жуковский, член партии с февраля 1917 года, в прошлом политработник Красной Армии (окончание гражданской войны застало его комиссаром Балтийского флота). Для молодежи он был фигурой героической и быстро стал ее лидером. Жуковского избрали представителем студентов химфака в ректорат, он часто выступал на общих сходках. В 1925 году его, студента 4-го курса, вызвал А. И. Микоян и сказал, что необходимо прервать учебу и поехать работать в торгпредстве СССР в Германии. Оттуда он вернулся в 1930 году и был назначен членом коллегии Наркомвнешторга. Мы стали встречаться, и я вскоре вышла за Семена Борисовича замуж. Аспирантуру я закончила в Физико-химическом институте имени Карпова под руководством академика А. Н. Фрумкина.

Я ожидала ребенка, когда мужа назначили заместителем торгпреда в Германии. Полпредом там был тогда  Л. М. Хинчук, торгпредом — И. Я. Вейцер (оба они погибли в годы репрессий). Я работала сначала в аппарате торгпредства, затем, по совету А. Н. Фрумкина,— на научной работе в Институте физической и электрохимии у профессора Поляни в Берлине. В 1933 году мужа отозвали в Москву и снова назначили членом коллегии Наркомвнешторга. На XVII съезде партии его избрали членом ЦКК. Я вернулась к научной работе на кафедру М. М. Дубинина в Военной академии химической защиты.

 

- 264 -

В 1936 году мы с мужем отдыхали в Сочи. И вдруг по радио услышали сообщение о том, что в аппарате НКВД, возглавляемом Ягодой, обнаружены серьезные злоупотребления, ЦК партии принял решение о его коренной чистке и оздоровлении. В помощь новому руководству НКВД ЦК направлял ряд товарищей, среди которых мы услышали фамилию мужа. Семен Борисович побледнел и шепнул мне: «Это мой конец». Видимо, он хорошо понимал происходящее в стране. С тяжелым сердцем мы вернулись в Москву.

Если и прежде мы мало видели его в семье, то теперь он вовсе пропадал допоздна. Стал мрачным, и только дети порой заставляли его улыбаться. Назначили мужа начальником административно-хозяйственного управления в ранге замнаркома, и к оперативной деятельности НКВД он не имел отношения. Но он слишком много знал и понимал, что никому не уцелеть в кровавой расправе.

К лету 1938 года моя диссертационная работа шла к концу. Отпуск мы решили опять провести в Сочи. Я уехала раньше. Муж должен был приехать через несколько дней. Но время шло, он не приезжал, я забеспокоилась и вернулась в Москву. Оказалось, что уже несколько дней, как Жуковский снят с работы. После сдачи дел его вызвал Каганович и сообщил, что его назначат в Восточный Казахстан начальником Риддерстроя — крупнейшего центра добычи полиметаллических руд. Строительству придается весьма серьезное значение. О сроке выезда сообщат.

Время тянулось медленно. О чем он думал в тяжелом, угнетенном состоянии? Я старалась отвлечь его от раздумий, внушала мысль, что нужно радоваться, что он избавился от проклятого наркомата. Мы все бросим и уедем на Риддер (с 1941 года Лениногорск) далеко от Москвы, от всего ужаса, который здесь творится. Он молчал, было что-то свое у него на уме.

21 октября Семен Борисович сказал моему отцу: «Прошел месяц, меня никто не вызывает, ясно, что никакого назначения не будет. Не ясно другое: прошел месяц, а я еще на воле». В ту же ночь раздался телефонный звонок из Наркомата внутренних дел. Сказали, что срочно нужно выяснить один вопрос, связанный с передачей дел. Пришла машина, муж быстро оделся и вышел. Больше мы его никогда не видели.

 

 

- 265 -

На ночном столике остались яблоко и томик Гашека.

Брат моего отца с женой уговаривали меня уехать с детьми хотя бы на Украину. Там еще помнят моих родителей и найдутся добрые люди, которые помогут мне. Резон был в том, что жен арестовывают, а детей забирают в детские дома. Впоследствии я узнала, что действительно были случаи, когда покинувшие столицы жены избежали ареста. Об этом много лет спустя рассказала мне, в частности, вдова Н. В. Крыленко. Она именно так и поступила.

Однако тогда убедить меня никто не смог. Зачем мне бежать из моего дома как преступнице? Сеня ни в чем не виноват, я ни в чем не виновата. Здесь у меня есть работа. Я могу передать что-нибудь для мужа, узнать, где он находится. Я осталась с детьми и няней. Наш цэковский дом опустел, много квартир было опечатано.

Придя на следующий день на работу, я увидела в вестибюле на Доске почета «Лучшие люди академии» вместо моей фотографии пустое место. Я зашла к Михаилу Михайловичу Дубинину в кабинет.

«На доске мою фотографию уже вырезали бритвой, а вы меня еще не уволили?» — «Как это вырезали? Кто мог себе это позволить? Прошу завтра же принести свою фотографию, и мы тотчас же ее вклеим на место».

Однако были и такие сотрудники, которые перестали здороваться со мной. Проходя мимо, они делали вид, что не заметили меня. К этому времени в академии было уже достаточно арестованных «врагов народа» и «изменников родины». В их числе сам начальник академии генерал Авинавицкий и талантливый профессор Лей-бензон. Оба они и многие другие были расстреляны. Во дворе академии устраивались митинги, на которых заранее назначенные сотрудники клеймили «врагов» и «изменников» и требовали для них высшей меры наказания. Однажды настала очередь выступить профессору Петру Гавриловичу Сергееву. Клеймил, клеймил этот пожилой и тихий человек отступников, а в заключение сказал: «Это в капиталистическом мире «человек человеку — волк», а у нас «человек человеку — товарищ». После этого вскоре арестовали и его.

11 ноября ночью раздался звонок в дверь нашей квартиры. Вошли двое мужчин, с ними женщина и понятые. Ордер на обыск и арест подписан Берия.

 

 

- 266 -

Женщина велит разбудить и собрать детей. Она их сейчас заберет с собой. Откуда только в такой момент у меня появилась твердость, и я решительно заявила, что пусть меня выносят на руках, если не разрешат отправить детей к моему отцу. Один из сотрудников после длительной паузы спросил: «А кто их отвезет?» Мне позволили позвонить по телефону и вызвать жену старшего брата Семена Раю, за которой послали машину. Пока шел обыск, я собирала детей, Наташе было почти семь, Сереже только что исполнилось четыре. Они, сонные, не понимали, почему вдруг едут к дедушке.

Меня привезли на Лубянку. Сдали в пропускник. Персональный обыск вплоть до унизительного. Затем «игра на рояле» — так называли в тюрьмах снятие оттисков пальцев. Фотографирование с номером анфас и в профиль. Изъятие резинок, заколок, шпилек, часов, шнурков. Потом привели в помещение, похожее скорей на служебный кабинет, чем на тюремную камеру. Видно, камеры были переполнены, и мест не хватало. Здесь нет ни коек, ни стульев, ни табуреток. Человек 10—12 «свежеарестованных» лежат или сидят на полу с узелками, кто-то плачет, тихо всхлипывая. Одна женщина заметно беременна. Шепчутся по углам. Одно лицо мне знакомо — это Згилина, сотрудница торгпредства в Берлине. Я подбираюсь к ней поближе.

Тюремных порядков никто из нас не знает, и, когда, с наступлением утра, надзирательница отпирает дверь и говорит «соберитесь на оправку», мы решили, что это значит на отправку, а раз нас отправляют, мы становимся у двери в верхней одежде и с узелками. Приходит надзирательница. «Бабы, — говорит она, — вы что? Я вас в уборную веду, на оправку. Вот народ!»

Через двое суток меня и еще нескольких женщин ночью посадили в «черный ворон» и увезли в Бутырскую тюрьму. Втиснули в камеру, где под потолком еле-еле светила лампочка. При моем появлении три человека вскочили с коек. В первый момент испугалась, мне показалось, что я попала в камеру душевнобольных — так странен и страшен был вид женщин, одетых в не по размеру большое мужское белье — серые, застиранные кальсоны и рубахи. Казалось, что они в смирительных рубашках. Поняв, какое произвели на меня впечатление, женщины стали успокаивать: «Не

               

 

- 267 -

бойтесь, в тюрьмах нет женского белья, поэтому нам выдают мужское. Вы после бани получите такое же».

После утренней побудки и оправки я узнала, кто мои сокамерницы. Это были Юлия Николаевна Туполева, жена авиаконструктора Андрея Николаевича Туполева, тоже арестованного, Софа Лаврентьева — жена одного из секретарей Ленинградского обкома партии, и, наконец, Софья Андреевна Зайончковская-Попова, дочь генерала царской армии Зайончковского. Поповой она была по мужу. Ей было лет 60, выглядела она, седая, растрепанная, в какой-то немыслимой одежде, глубокой старухой. Арестовали Софью Андреевну за происхождение.

Я была для них «свежим» человеком, только что с воли, они же довольно давно были оторваны от жизни. Юлия Николаевна, например, находилась в тюрьме уже почти полгода. Все жадно расспрашивали меня обо всем. Что там на воле? Не начали ли отпускать невинно арестованных? Не репрессируют ли взрослых детей и родителей арестованных? Не выселяют ли их из Москвы? Все считали, что арестованы по недоразумению и скоро все это разрешится. Юлия Николаевна постоянно твердила: «Разум восторжествует! Иначе быть не может!»

Здесь не то что во Внутренней тюрьме НКВД на Лубянке —камера была, как и положено, с лязгающими засовами на «кормушке», глазком в двери, «намордником» на окне, парашей в углу. Все как положено. При тюрьме была колбасная фабрика, где работали бытовики и уголовники. Политические к работе не допускались. А нам нужно было хоть чем-то занять наше время, чтобы не сойти с ума от тревоги за детей, от безысходности нашего положения. За нами следили в глазок, к нему коридорный подходил неслышно, для чего полы коридоров были покрыты войлочными дорожками.

Мы с Юлией Николаевной занимались языками. Она мне преподавала английский, я ей — немецкий. Еще спасением от безумия были книги. Раз в 10 дней засовы «кормушки» открывались, и появлялась голова «чернокнижника», как мы его называли. Он записывал, какие книги мы хотим получить из тюремной библиотеки. На четырех нам положено было получить

 

 

- 268 -

четыре книги на десять дней. На следующий день он приносил заказанное и уносил прочитанное.

В те времена не разрешались ни продуктовые, ни вещевые передачи. Нам могли переводить только 50 рублей (дореформенных) в месяц на лавочку. Три раза в месяц на эти деньги можно было опять же через «кормушку» приобрести что угодно из следующего ассортимента: килограмм белого хлеба, пачку маргарина, 200 граммов конфет «подушечек», зубную щетку и порошок, спички и папиросы и в обязательном порядке лук и чеснок. Всем этим мы делились с Софьей Андреевной. У нее не было ни лавочки, ни своей одежды, и мы очень жалели ее и ухаживали за ней как могли.

Лампочка над дверью горела день и ночь. Зимой, когда в камере было холодно, нам разрешалось спать в одежде и укрываться поверх одеяла верхней одеждой, но ни в коем случае нельзя было держать руки под одеялом. Стоило во сне машинально спрятать руки под одеяло, как гремел засов и раздавался грубый окрик: «Руки, руки». Просыпалась вся камера. Имелось в виду, что ночью, держа руки под одеялом, мы могли разорвать на куски простыни и сплести из них веревку. А дальше что? Неизвестно, что дальше...

Постепенно мы втягивались в режим, в однообразие существования. Состояние духа было угнетенное. Мы были глубоко несчастны, так как не знали, что делается дома, что с детьми, с нашими мужьями. Что будет с нами дальше? Вернемся мы когда-нибудь в жизнь?

Чаще всего на допросы вызывали Софью Андреевну. Когда она возвращалась и мы начинали ее расспрашивать, она отвечала только: «Мучают и все! Мучают меня!» И залезала под одеяло, укрывалась с головой и ни о чем ни с кем не хотела говорить.

Когда вызывали Юлию Николаевну, она на допросах главным образом писала письма Андрею Николаевичу, причем следователь требовал, чтобы письма эти писались как бы из дома. Она должна была писать успокоительные письма. Дело в том, что Туполева содержали не в камере, а в особых условиях заключения, где он руководил авиаконструкторским бюро. Соглашался работать он только в том случае, если будет уверен, что жена его дома с детьми. Вот она и писала ему по приказу следователя, помогая обманывать его, лишь бы он мог работать, не волнуясь за нее и де-

 

 

- 269 -

тей. Тут ее интересы совпадали с интересами наших тюремщиков.

Мне со следователем очень повезло. Теперь, наверное, следователи имеют юридическое образование, а в те времена, видимо, профессионалов следователей не хватало, на эту роль мобилизовывали молодых ребят-комсомольцев. Моему Данилину, наверное, наскоро объяснили, как надо вести протоколы следствия и что он будет иметь дело со страшными «врагами народа». По-видимому, он во мне такого врага не признал, и разговаривал со мной беззлобно, даже миролюбиво. Только если во время допроса кто-нибудь заходил в кабинет, он начинал кричать на меня — демонстрировал вошедшему свою ретивость. Когда тот уходил, Данилин опять превращался в простого, я бы сказала даже, симпатичного парня. Однажды он сказал мне: «Напиши записку отцу, я отнесу и принесу тебе ответ. Только, смотри, в камере ни гу-гу». И пошел к отцу, и принес ответ.

В протоколах, которые я должна была подписывать, Данилин писал: «Отрицает участие в контрреволюционной деятельности мужа». Вероятно, ему заранее давался подстрочник, по которому он должен был писать протоколы следствия. Видно было, что эти протоколы не имеют никакого значения. Спрашивал меня, где мы встречали Новый год, кто там был, знаю ли я, кто из бывших там арестован; почему поехала отдыхать именно в то место, а не в другое. Была ли там назначена встреча и с кем. Я отвечала, что никакой встречи не было. В протоколе записывалось: «Отрицает, что была условленная встреча». И все в таком духе.

В начале 1940 года меня ночью вызвали на допрос после большого перерыва. Данилин был мрачен, протянул мне протокол показаний моей сокамерницы Софьи Андреевны Зайончковской... Я не поверила своим глазам. Там черным по белому ее рукой было написано, что я в камере подробно рассказала о контрреволюционной и шпионской деятельности моего мужа и о том, как я ему в этом помогала. Изложена была масса подробностей о том, чего в действительности не существовало. Можно было только поражаться богатой фантазии сочинителя. Было ли это творчеством Зайончковской или ей только давали переписывать готовый текст? Мне сразу вспомнилось, в каком состоянии она

 

- 270 -

возвращалась с допросов. И это она, о которой мы так трогательно заботились, с которой делились последним, жалея ее.

Я была ошеломлена, потрясена не только предъявленными мне обвинениями, но еще больше фактом предательства, тем, до чего мог опуститься человек. Мне было страшно возвращаться в камеру и увидеть ее. Но ее и след простыл.

Я была в шоковом состоянии, не находила своего места, отталкивала от себя Юлию Николаевну, не разговаривала с ней. И только через несколько дней, придя в себя, рассказала обо всем. Мы теперь были вдвоем в камере. Туполева, оказывается, последнее время по каким-то признакам или просто обостренным чутьем стала что-то подозревать, но отгоняла от себя эту мысль, не веря в возможность подобного.

По всему мы предполагали, что мое пребывание в тюрьме подходит к концу. Очевидно, мне угрожал лагерь. Но на какой срок? Что касается семьи Туполевых, то мы рассуждали так: если Андрей Николаевич жив до сих пор, значит, его работа как авиаконструктора стране необходима. В условиях, когда в Европе идет война, использовать его в условиях воли выгоднее во всех отношениях. Поэтому о лагере не может быть и речи; и скорее всего, они выйдут на волю. Юлия Николаевна запомнила папин адрес и обещала: если окажется на воле, побывать у него, рассказать обо мне, помочь. Вскоре я осталась одна. 20 января 1940 года меня вызвали якобы на допрос, а на самом деле заперли в «собачник», а через некоторое время, когда вернули в камеру, Юлии Николаевны там уже не было. Я увидела на своей койке маленький носовой платочек. Это был от нее подарок на память.

27 февраля, в день моего рождения, загремели засовы и раздалась команда: «Быстро с вещами». Меня привели в небольшое помещение, где за столом человек в форме НКВД открыл папку моего дела. Тощую папку. Кажется, что и дела-то никакого там нет: автобиография, несколько лаконичных протоколов, показания Зайончковской. Человек протянул мне листок, и я с ужасом прочла постановление Особого совещания по моему делу: «Осуждена на восемь лет исправительно-трудовых лагерей, с зачетом времени пребывания в тюрьме, как Социально-Опасный Элемент». Расписать-

 

 

- 271 -

ся в прочтении я отказалась. Сотрудник не обратил на это никакого внимания и передал меня конвоиру. Дальше я все плохо помню. Несколько дней пробыла в общей камере, в которой было, может быть, сто, а может быть, и больше женщин. Все это было как в тумане. Что там происходило, о чем меня спрашивали женщины, что рассказывали о себе — ничего не помню. Меня будто обухом по голове ударили.

5 марта вызвали по списку большую группу женщин с вещами. Нас погрузили в спецмашины и вывезли куда-то к линии железной дороги. Само собой все это ночью.

Перед отправкой в этап разрешалось свидание с кем-нибудь из родных. Каждому выдавалась открытка, которую пересылали по адресу, и в ней можно было писать, что положено принести с собой. В объявленном перечне было: подушка, фланелевое одеяло, мыло, мочалка, ложка, миска, кружка и две пары белья. Внизу открытки стоял штамп, в который вписано было место и время свидания.

Большое, длинное помещение. В торцах двери, и на всем протяжении этого помещения от конца в конец коридор, образованный проволочной сеткой. Вдоль этого коридора, внутри между сетками надзиратели. По одну сторону коридора осужденные — по другую их родные. Чтобы услышать друг друга, нужно перекричать соседей. Времени мало, не знаешь о чем спросить, горло перехватывает от волнения, кто-то плачет. Надо самой удержаться от слез. Бедный мой отец, ему было тогда 57 лет, напряг все силы, чтобы сообщить о том, что дети у него, что они здоровы, одеты и обуты, что родные и друзья помогают.

«Мне кажется, что у тебя появились седые волосы. Мне трудно рассмотреть», — говорит он. «Не знаю, может быть. Я с 38-го года не видела себя в зеркале», — отвечаю я.

И тут сигнал. Конец свидания. Сначала выпускают родных, потом заключенных.

...Привезли нас в Котлас, построили по четыре человека в ряд и повели по ночному городу под конвоем и с собаками несколько километров до Котласской пересылки. Там не было ни тюрьмы, ни бараков. Была только огражденная зона с палатками военного образца, с наскоро сколоченными нарами. Местами брезент

 

 

- 272 -

был продран, и через дыры проникал холодный мартовский воздух. В центре палатки — железная печка. Дежурная дневальная подбрасывает в печку брикеты. Горячая пища раз в день. Хлеб мокрый, кислый. Днем нас выводили на работу.

Через несколько дней взяли на этап. В основном это были мужчины и с ними восемь женщин. Направили нас в Севжелдорлаг на строительство железной дороги Котлас—Воркута. Куда мы годились на строительстве железной дороги? Там, на земляных работах, без необходимой механизации, не выдерживали молодые мужчины. А восемь женщин, не знавших физического труда, гнали туда на верную погибель. Я в этой группе женщин была наиболее натренированной благодаря тому, что отец мой очень заботился о том, чтобы с детства приучить меня к спорту, закаливанию.

Нас выгрузили на 47-м километре от Котласа, в том месте, где в реку Вычегду втекает река Виледь и расположен поселок Коряжма. Здесь силами заключенных строился железнодорожный мост через Виледь и прокладывались пути. Лагерный пункт, который назывался «командировка», имел чисто мужское население. Мужчин содержали в бараках, а меня и еще пятерых жен партийных и хозяйственных руководителей вместе с женщинами-уголовницами — в какой-то хибарке с двойными нарами.

Что было с нами делать? Куда мы годились? Мудрое начальство создало бригаду для ошкуривания железнодорожных шпал. Очень скоро стало ясно, что мы для работы в лесу непригодны.

Однажды нас выстроили в ряд, явилось лагерное начальство и стало выяснять, какие должности мы занимали на воле. Мы были перепуганы, заподозрив, что они выбирают нас вовсе не на работу, а в наложницы. Называли по очереди наши фамилии, и каждая должна была объяснить свою специальность. Одна была медицинской сестрой, другая — машинисткой. Дошла очередь до меня. Кому нужна была я — научный работник? И неожиданно один из мужчин сказал, что меня он берет к себе.

Ужас охватил меня. Но что делать? И я пошла за своим «хозяином». Как только мы остались одни, «хозяин» внимательно посмотрел на меня и сказал: «Лена, не пугайтесь. Вы меня, наверное, просто не

 

- 273 -

узнали. Я такой же заключенный, как и вы, только с пятнадцатилетним сроком. В вашей студенческой компании был сокурсник Аркадий Якубович, а я его старший брат Павел. Вы несколько раз бывали у нас дома, и я узнал вас сразу, как только увидел. Я сначала тоже был на общих работах, а когда стал немощным доходягой, меня сделали нарядчиком. Вы будете моим помощником, работа не хитрая. Я живу в конторе, там есть кабинка, в которой будете жить вы. Я буду вас оберегать. Считайте, что вам крупно повезло».

Правда, что и в несчастье надо быть счастливой. Павел был предельно добр и внимателен ко мне. Опытный лагерник, он был вхож к приличным людям из числа «вольняшек». Были здесь инженеры-мостовики и строители железных дорог. Его подкармливали, а он кое-что приносил и мне. У нас были газеты, мы знали, что творится в Москве. Нам полагалось писать домой один раз в месяц, а через друзей Павла можно было иной раз переслать письмо и без лагерной цензуры. В этом аду, где люди были обречены на гибель, я была в безопасности. Надолго ли? Впереди еще годы и годы.

Когда отец мой получил от меня первое письмо из Севжелдорлага и представил себе, что будет со мной, если я останусь на строительстве железной дороги, он в тревоге за меня и за будущее детей решился на, казалось бы, безнадежное дело — любыми средствами извлечь меня оттуда и добиться перевода на работу по специальности куда-нибудь в лагерь или «шарашку», где нужны были химики, инженеры, научные работники.

Кому он адресовал свое послание, я не знаю. Написав его, он стал собирать подписи «знатных» людей. Первым подписал писатель Александр Серафимович. Отец в то время был редактором собрания его произведений и был в дружеских отношениях с ним. Затем он обратился к академику Алексею Николаевичу Баху, директору института им. Л. Я. Карпова, потом к академику А. Н. Фрумкину и, наконец, к моему непосредственному руководителю М. М. Дубинину — тогда генералу, профессору Академии химической защиты. В то время нужна была большая смелость, чтобы возбуждать и подписывать подобные ходатайства. Тем

 

- 274 -

не менее оно было подписано и отослано. Отец известил о своих хлопотах. У меня сомнений не было в том, что это ни к чему не приведет.

Однако внезапно меня вызвали с вещами на этап. Что, куда? Никто ничего не говорит. Я в тревоге. Здесь в Коряжме я уже как-то существую под защитой Павла Якубовича. Правда, появилась надежда, что этот этап имеет какую-то связь с ходатайством моего отца. Тем более что по спецнаряду отправляли двоих и вторым был инженер-химик Финкельштейн.

Дружески попрощалась я с моим спасителем Павлом и отправилась куда-то на север с «доходягой» Финкельштейном и конвоиром. В дороге мы узнали, что конвоира зовут Андрей, что ему 23 года, сибиряк. Он был в форме, с винтовкой, со скаткой шинели и ящичком, где находились наши формуляры и документы на получение продовольствия в пути.

На дорогу нам дали сухой паек: хлеб, соленую рыбу, сахар, из расчета тюремной нормы. Дело было летом, путь был долог и труден. По пути были лагерные пункты, где нам давали горячую пищу и как везде на севере в обязательном порядке кружку хвойного настоя для предохранения от цинги. Чаще всего шли пешком, но бывало, что удавалось сесть на попутный грузовик или телегу. Как-то взяли нас на пароход и поместили в трюм, в котором везли куда-то «мамок» — заключенных с младенцами.

Ночевали мы то в лагере, то в лесу. Страдали очень от гнуса, хотя жгли костры, спасаясь дымом, и у нас были накомарники. Мучительным был для нас этот этап. И Финкельштейн в конце концов заболел — не мог идти дальше. Пришлось Андрею сдать его на ближайшем лагпункте.

Отправились мы дальше вдвоем. Андрей относился ко мне уважительно. Он был славный крестьянский паренек, моложе меня лет на десять. Одна слабость была у него: любил выпить. И, когда на нашем пути замаячит где-то жилой поселок, Андрей оставлял меня в лесу, чаще всего на берегу речушки или ручья, клал возле меня свою винтовку, мой формуляр в ящичке, шинель, фуражку и, оставаясь в рубашке, штанах и сапогах, как частное лицо, шел на поиски спиртного. Я ему говорила: «Андрей, а ведь я от тебя сбегу!» — «Никуда ты не денешься, ты не из тех, какие бегают, да

 

 

- 275 -

и бежать тут некуда — всюду тайга дремучая и болота»,— отвечал он мне.

Если ему удавалось выпить, он приходил очень довольный, а иногда даже приносил мне какую-нибудь лепешку. Допьяна он никогда не напивался. Когда мы остались вдвоем, мы питались с Андреем вместе. Он на лагпунктах получал паек на меня и на себя «вохровский».

Он сказал, что ведет меня в Ухтинский район Коми АССР. Из очередного лагпункта я отправила письмо отцу, сообщила, что я в этапе по спецнаряду, иду в район добычи и переработки нефти и природного газа, где, вероятно, буду использована на работе по специальности. Оттуда сразу напишу, сообщу адрес.

Этап наш продолжался около двух месяцев. Измученные и искусанные добрались мы до Ухты, где он «сдал» меня вместе с документами.

Ухта тогда еще не была городом. Она получила статус города в 1943 году. Это был центр Ухт-Ижемлага с несколькими лагерными пунктами, расположенными вблизи промыслов, нефтеперерабатывающего завода, кирпичного завода, проектного отдела и двух лагерных больниц: в Ветлосяне для заключенных и в Сангородке для заключенных с отделением для вольнонаемных.

К 1940 году это был уже достаточно обжитой лагерь. Заключенные жили не в палатках, а в бараках. Начальник лагеря генерал Бурдаков слыл свирепым сатрапом. Совместно содержались политические и урки. Режим в лагере отличался исключительной жестокостью. Район был очень богат. Его недра таили огромные залежи тяжелой парафинистой нефти, которая почти не содержала легких погонов (бензина, керосина). Ценность этой нефти была ниже бакинской, и ее добывали шахтным способом. Огромная масса бесплатной рабочей силы, в том числе и высококвалифицированной, работала в этих гиблых местах за пайку хлеба и баланду. Тяжелые, долгие зимы с морозами, доходившими до минус 55 градусов. Страшные авитаминозы. Жестокая борьба за выживание, деградация, высокая смертность.

Сначала меня направили вместе с химиком Фирой Пиковской в лабораторию кирпичного завода. Лаборатория была самой примитивной, ведал ею инженер

 

- 276 -

Палкин, и размещалась она на территории завода за лагерной зоной.

На ОЛПе (отдельный лагерный пункт) «Кирпичный» содержались заключенные с большими сроками, и до нас туда женщин вовсе не присылали. Естественно, обходились и без женского барака. А мужских было два. Еще на территории ОЛПа находились кухня, прачечная и баня с медпунктом.

В углу одного из мужских бараков выгородили фанерой кабинку с дверцей, окна не было. Туда поставили, вернее втиснули, две железные койки и поместили меня и Фиру. Не описать, как нам было страшно. Хилая наша дверца из фанеры закрывалась на проволочный самодельный крючок, сорвать который ничего не стоило, а за фанерой — больше сотни мужчин. Храп, сквернословие, порой драки. Мы жили, затаив дыхание, со страхом ждали, что вот-вот ворвутся к нам в утлую кабинку.

В этом, казалось нам, безнадежном положении нас взяли под защиту и неусыпную охрану трое мужчин. Палкин, Миша Ленгефер (знавший Семена Борисовича по работе в Берлине) и Павел Михайлович Губенко (замечательный украинский писатель-юморист Остап Вишня).

Активнее всех в этой троице вел себя Павел Михайлович. Любимый народом писатель имел десятилетний срок, квалифицировался официальными кругами как украинский националист и проходил по знаменитому делу Скрыпника еще в 1933 году. Многоопытный «зека» умел создать себе авторитет, работал лекпомом в медпункте ОЛПа. Он был необыкновенно добр к людям — утешал в горе, давал освобождение слабым от тяжелых работ в мерзлом глиняном забое. Если возникали серьезные случаи — высокая температура, флюс, кровавый понос или какие-то непонятные заболевания, лекпом отправлял больного в лагерную больницу на Ветлосян.

Павел Михайлович отнесся ко мне по-отечески. Заболев, я благодаря ему попала в лагерную больницу, где подлечилась и немного передохнула. Поместили  меня в лагерной больнице рядом с женой известного в партии деятеля, близкого в свое время к Ленину, дипломата Адольфа Абрамовича Иоффе. С Марией Михайловной Иоффе было о чем побеседовать. Ока-

 

 

- 277 -

залось, что на нее был состряпан гнусный донос, чтобы упечь ее на Воркуту в лагерь строгого режима. Врачи взялись за спасение Марии Михайловны. Доктор Каминский взял ее в свое отделение больницы. Поставил диагноз «костный туберкулез», объявил ее лежачей больной и этим спас от этапа.

Когда я поступила в больницу, в ветлосянской каптерке приемщиком был седой, опустившийся старик. Увидев на документах мою фамилию, он вскинул на меня глаза и заплакал. Я не узнала его. Это был Александр Иванович Тодорский, герой гражданской войны, до репрессий начальник Военно-воздушной академии. В 1940 году ему было всего 46 лет.

Высококвалифицированные врачи Ветлосяна периодически созывали медицинские конференции. Люди науки, они и в заключении старались делиться интересными наблюдениями за течением болезней в специфических лагерных условиях. Физиология человека в экстремальных условиях тюрем и лагерей отличается от физиологии человека в обычной нормальной жизни. И медицина должна была стать для этих условий особой.

Однажды во время моего пребывания на Ветлосяне состоялась конференция, посвященная совершенно особому случаю. На одном из ОЛПов работал в медпункте молодой врач «зека» Берман. Во время приема уголовник за отказ дать ему освобождение от работы раскроил врачу топором череп. В аптечке была банка с белым стрептоцидом. Фельдшер схватил банку и все содержимое, около 10 граммов порошка, высыпал в открытую рану. Доктора Бермана привезли на Ветлосян, и врачи занялись его спасением. Он выжил, но остался частично парализованным. Так вот на конференции обсуждалась этическая сторона вопроса: правильно ли было спасать жизнь Берману, если он останется беспомощным калекой.

Зимой 1940/41 года привезли к нам несколько мальчиков, скорее юношей — ленинградских студентов с финского фронта. Это был большой этап, и кое-кто попал на «Кирпичный». Одни пошли на войну по мобилизации, другие как добровольцы. Плохо экипированные и плохо подготовленные, они обмороженными попали в окружение, а затем и в плен. Их обменяли на финских пленных. Как только обмен произошел, вместо

 

- 278 -

больниц их всех прямым сообщением отправили в лагерь, обвинив в том, что они не выполнили долг советского солдата и, вместо того, чтобы покончить с собой, сдались в плен. До лагерей добрались лишь те, у кого поражения были легкими, многие в мучениях погибли от гангрены.

Как-то, шагая со мной взад-вперед по территории ОЛПа, Павел Михайлович сказал: «Вы знаете, здесь для меня есть свое счастье. На воле, в Киеве, я работал в журнале «Перец» и должен был всячески восхвалять мудрого вождя всех народов и превозносить существующие порядки, помещать карикатуры глупые и пошлые, но угодные власть имущим. Теперь я свободен хотя бы от этого. Больше никого восхвалять уже не буду».

Но он ошибся. Восхвалять еще ему пришлось. Об этом ниже.

Ранней весной 1941 года меня забрали с «Кирпичного» и перевели на 1-й ОЛП в женский барак. На работу была назначена в контрольную лабораторию нефтеперегонного завода. Это уже совсем другой уровень.

Перевод мой был совершенно внезапным, и я даже не могла попрощаться с товарищами, которые так много сделали для меня, и в частности с Павлом Михайловичем и Мишей Ленгефером.

Подошел июнь, разразилась война. Для нас это стало ужесточением режима, прекращением переписки с волей. Никакой информации официальной, а только страшные слухи и домыслы. Мало того, что мы были разлучены с семьями, мы еще в такое страшное время ничего не знали о них, даже живы ли они. Я не в силах передать тот ужас, который владел нами, когда «вольняшки» на заводе рассказывали о том, как отступает наша армия под натиском немцев.

В первые ночи после начала войны с нар стаскивали женщин, осужденных ОСО по формулировке КРТД (контрреволюционная троцкистская деятельность), и уводили. Куда? Больше о них мы никогда ничего не узнали. Так страшно мы жили до того самого времени, когда наши войска начали наступать, когда летом 1943 года стали возвращаться домой эвакуированные, когда разрешили писать письма, получать письма и посылки. В лагере в это время свирепствовала дистро-

 

- 279 -

фия, высокая смертность стала еще выше. Мы испытывали непроходящее чувство голода. Мерзли в бараках зимой, на ночь валили на себя бушлаты и телогрейки, боялись пошевелиться. Спали в шапках, и нередко бывало, что шапки примерзали к стенке, покрытой инеем.

Когда возобновилась переписка, Ленгефер получил письмо от Остапа из Киева. Миша ухитрился переслать мне его на НПЗ. Какое чудо произошло с нашим Остапом? Почему письмо из Киева, как он оказался на воле? Оказалось, что помощь пришла к нему из далекой Канады. Здесь в одной из центральных газет было опубликовано гневное письмо группы украинских эмигрантов, в котором они призывали к тому, чтобы ни в какие отношения с Советским Союзом не вступать, ни одному слову Советского правительства не верить. В доказательство своей правоты авторы приводили злодейство, которому подвергается Остап Вишня — прекрасный украинский писатель, любимец украинского народа, которого уже много лет держат безвинно в жестоких условиях советских концлагерей. Тяжело больной, пожилой человек получил ни за что десятилетний срок заключения, и не видать ему воли. Он обречен на гибель в концлагере. Канадские украинцы взывали к разуму союзников, чтобы они поняли, с кем имеют дело.

Узнав об этом, наши власти без промедления начали действовать. Извлекли Остапа Вишню из лагеря, а он как раз на беду лежал в то время с тяжелым приступом мучившей его язвы двенадцатиперстной кишки, и срочно отправили в Киев. Здесь его в экстренном порядке постарались привести в приличный вид и сфотографировали. Эта фотография была опубликована в очередном номере журнала «Перец» вместе с фельетоном Остапа Вишни под заголовком «Как большевики мучают Вишню».

В этой статье Павел Михайлович, со свойственным ему юмором, отрицал все, что сочинили о нем «антисоветские клеветники», и утверждал, что с ним ничего подобного не было даже во сне, что никто его не арестовывал, а в лагере он был, но только в пионерском у украинских ребятишек в гостях. «Клеветники» были посрамлены, а он сам чудом оказался на воле. Этот фельетон был приложен к письму.

 

- 280 -

В начале 70-х годов, когда Павел Михайлович умер, а я давно жила в Москве, в моей квартире раздался телефонный звонок: «Это квартира Жуковских? Простите, пожалуйста. С вами говорит корреспондент киевской комсомольской газеты. Я разыскиваю некую Елену Георгиевну Жуковскую, вероятно, ее уже нет в живых, но, может быть, кто-нибудь о ней что-то знает и поможет мне. У меня нет никаких данных, кроме книги телефонных абонентов. Извините за беспокойство».

Я ответила, что могу ему помочь, и пригласила приехать. Одновременно известила об этом и Мишу Ленгефера, с которым сохраняла дружеские отношения.

Когда мы собрались у меня и молодой человек узнал, что Елена Георгиевна это я и есть, он воспринял это как чудо. Он объяснил нам, что на родине Павла Михайловича предполагается открыть Дом-музей Остапа Вишни и что они собирают все сведения, касающиеся его жизни и творчества.

Мы просидели до ночи. Ужинали, пили чай и вспоминали о Павле Михайловиче, перебивая с Мишей друг друга. А наш гость записывал что-то в блокнот. А потом сказал с грустью, что все рассказанное нами не только очень интересно, но и важно для того, чтобы создать образ и сказать правду об этом прекрасном человеке, но он сомневается в том, что будет разрешено всю эту правду о нем сказать.

Самым населенным лагпунктом в Ухт-Ижемлаге был ОЛП-1. Бараки кирпичные, среди большого числа мужских бараков один женский, в котором помещалось более ста человек.

Вместе содержались бытовики, уголовные и политические. Разумеется, последним доставались не лучшие места, но вообще-то нас не обижали. Мы были нужны. Большинство урок были постоянными жителями лагерей, лагерь стал для них родным домом. Они заводили в лагере связи, они были «в доску свои» и потому работали на более легких работах: хлеборезами, водовозами, уборщицами в управлении лагеря и в домах у многочисленных начальников. Они были сыты, у каждой был свой мужик, а то и не один, если приходилось рожать, их отправляли в Сангородок, где были и ясли, и детские сады для «заключенных» ребятишек. А мы были нужны, потому что вышивали им за хлеб и за мыло блузки и наволочки.

 

- 281 -

Тех, кто работал на нефтеперегонном заводе, отправляли туда под конвоем. Завод находился в нескольких километрах от ОЛПа. За работу нам положено было получать одну пачку махорки в месяц и почему-то 37 копеек деньгами. Объясняли это тем, что эта сумма является остатком от расходов на наше содержание. Махорка в лагере была «валютой». За нее иной раз можно было получить что-нибудь очень нужное.

В Ухте шло строительство. Заключенные строили будущий город. Одним из прорабов строительства назначили Колю Вершинина. Он учился на строительном факультете МВТУ в то же самое время, когда на химическом факультете училась я. Мы были знакомы. В те времена Коля был веселым, очаровательным юношей, заядлым танцором. Наши девушки с удовольствием танцевали с ним на студенческих вечерах. Теперь, увидев его, я его едва узнала. Человек с угасшими глазами, высохшими руками, безжизненно повисшими вдоль тела. Оказалось, что его во время допросов пытали на дыбе. Он «признался» в том, что с группой таких же «преступников», как он, взорвал мост на какой-то реке. За «диверсию» Вершинин получил 15 лет. У него было два сына — близнецы. Из десятого класса они ушли добровольцами на фронт и оба погибли. Дети отдали жизнь за Родину, а отец — седой, с выкрученными на дыбе руками отбывал срок как диверсант. Когда после XX съезда партии шла массовая реабилитация, выяснилось, что не было ни такой реки, ни такого моста.

Были в лагере «отказчики» на религиозной почве. Они твердо держались своих принципов, отказывались работать в церковные праздники, соблюдали посты. Это были настоящие мученики, и многие умирали от истощения. Их не брали в больницу, и они валялись в бараках на нарах. Заключенные сочувствовали им и старались поддержать, чем могли. Умерших голыми складывали на телегу, вывозили в тайгу и там сбрасывали, не закапывая.

По лагерям севера было рассеяно много актеров. И у нас на 1-м ОЛПе была довольно большая труппа. Они выступали в концертах и спектаклях для вольнонаемных и имели некоторые привилегии. Их часто вывозили на промыслы, расположенные вокруг Ухты. В нашем бараке жили две балерины. Одна из них Нора

 

- 282 -

Радунская, прелестная молодая женщина, имела бытовую статью и пятилетний срок. Ее по доносу обвинили в том, что она якобы купила какой-то пояс у иностранной актрисы, приехавшей на гастроли в Москву, и, что усугубило это преступление, была у нее в гостинице. Другую балерину, совсем девочку — Наташу Пушину обвинили в том, что была дочерью сотрудника КВЖД (Китайско-Восточная железная дорога) в Харбине. Как правило, вернувшихся из Харбина в СССР брали целыми семьями. Наташа получила по ОСО срок ПШ (подозрение в шпионаже). Была с нами певица из Театра имени Станиславского и Немировича-Данченко Сара Кравец, довольно популярная в Москве в те годы. Ее осудили за то, что в каком-то частном доме, в гостях за столом она будто бы сказала: «Я бы сама вырвала легкие у Берия». Донос, ОСО и восемь лет. Были известные в мире искусства актер Михаил Названов и музыкант Борис Крейн.

Тяжелее всего переносились заключенными долгие северные зимы. Мы были истощены, ослаблены. Сказывалось и световое голодание и переутомление. Особенно увеличивалась смертность в лагере ближе к весне. Это время называли там «ассенизационным». Оно уносило всех слабосильных, неспособных к лагерному труду. Никто и не думал о том, чтобы спасать их. Выгоднее было от них избавиться.

И вот в одну из таких тяжелых, голодных зим со мной в столовой, когда я сидела с миской горячей баланды в руках, произошел обморок. Отнесли меня в медпункт. Потом мне рассказали, что врач напрасно бился надо мной, делал уколы, никак не мог привести в себя. В обморочном состоянии меня отвезли на Ветлосян. Там констатировали летаргический сон. Только через двое с половиной суток удалось привести меня в сознание. Силы мои восстанавливались медленно, но через какое-то время меня снова отправили на 1-й ОЛП, и я вернулась на работу. Спасли меня многоопытные ветлосянские врачи.

Однажды специальным этапом доставлен был к нам красивый грузин средних лет, одетый в зеленую шелковую телогрейку. Поместили его не в мужской барак, а в отдельную кабинку при мужском бараке. Оказалось, что это родной брат первой жены Сталина Александр Семенович Сванидзе (партийная кличка

 

 

- 283 -

Алеша), советский государственный деятель, член партии с 1903 года, представитель СССР в Лиге Наций — член финансовой комиссии, ученый ориентолог. Это был в высшей степени образованный интеллигент, с большим стажем работы за границей.

Так как он был одним из членов семьи Сталина, лагерные власти, боясь, по-видимому, что курс вдруг изменится и их накажут за то, что они смешали близкого Сталину человека с серой массой заключенных, содержали его в особых условиях и на общие работы не посылали. Его сделали помощником каптера.

Когда он узнал, что в женском бараке находится жена Семена Борисовича Жуковского, он пришел познакомиться со мной, чем поразил обитателей барака. Он рассказал мне, когда и где встречался с моим мужем, сказал, что его уже нет в живых, объяснив, что означает ответ, полученный моим отцом: «осужден на 10 лет без права переписки». В дальнейшем я встретилась с Александром Семеновичем уже в больнице на Ветлосяне. Летом 1942 года разразилась эпидемия дизентерии. Заболела и я. В тяжелом состоянии прибыла на Ветлосян в инфекционное отделение. Шансы на выздоровление были не велики, без конца выносили накрытых рогожей умерших. Когда я, едва живая, встала на ноги, узнала, что здесь был на излечении Алеша Сванидзе, который оставлен на Ветлосяне сторожем зоны пеллагриков.

Пеллагра — авитаминоз, вызванный недостатком в организме никотиновой кислоты и других витаминов группы В. Это приводит заболевшего к полному истощению и потере человеческого облика. Некоторые тяжелые больные начинают ходить на четвереньках, превращаются в полных дебилов, рычат, воют. Авитаминоз вызывает атрофию волосков стенок тонких кишок, пища перестает усваиваться, больные страдают непрекращающимися поносами и без своевременного и эффективного лечения погибают.

Для пеллагриков внутри зоны Ветлосяна была выделена особая зона с отдельной проходной. При ней была сторожка, в которой два сторожа должны были дежурить по очереди по 12 часов в сутки. Узнав, что Сванидзе там, я отправилась повидать его. Как я была удивлена, когда, зайдя в сторожку, увидела там, кроме Алеши Сванидзе, еще одного хорошо мне зна-

 

 

- 284 -

комого профессора Винавера, с которым в Севжелдорлаге занимались ошкуриванием железных шпал. Здесь он был вторым сторожем—сменщиком. Дальнейшая судьба Винавера мне неизвестна, а Алешу Сванидзе в том же 1942 году забрали с Ветлосяна.

Как говорил Н. С. Хрущев на XXII съезде КПСС, шурина Сталина, старого грузинского большевика Алешу Сванидзе расстреляли в 1942 году по обвинению в том, что он был фашистским шпионом. Перед расстрелом ему сказали, что Сталин помилует его, если он попросит прощения. Хрущев рассказывал: «Когда Сванидзе передали эти слова Сталина, то он спросил: «О чем я должен просить? Ведь я никакого преступления не сделал». После смерти Сванидзе Сталин сказал: «Смотри, какой гордый, умер и не попросил прощения».

Начальника Ухт-Ижемлага генерала Бурдакова я видела всего один раз, когда нас всех погнали на сельскохозяйственные работы. Он верхом объезжал поля, в руке у него был кнут. Выглядел он как плантатор. Каждый из нас про себя слал проклятья генералу и его свите.

Из нашего ОЛПа бежал урка-рецидивист по прозвищу Сашка-иностранец. Побег — редчайший случай, ЧП. Его не поймали, и он своеобразно и зло мстил Бурдакову. Надо думать, что у Сашки были связи во многих городах Советского Союза, потому что из самых неожиданных мест каждый праздник, каждую знаменательную дату, и в женский день 8 Марта, и в день Парижской коммуны и т. п. и т. п., и даже в день рождения Бурдакова (откуда только он его узнал) он присылал ему пышную поздравительную телеграмму: «Дорогой генерал, все помню горячо благодарю за все ваши благодеяния. Целую крепко Саша-иностранец» или «Отмечая день моего рождения Сталинабаде, пили здоровье моего дорогого благодетеля Саша-иностранец». Телеграммы поступали в экспедицию, их там читали, и потом их содержание доходило до всех вольных и заключенных. Сашка своими издевательскими посланиями каждый раз выставлял Бурдакова на посмешище.

Другой побег был неудачный. С одного из ОЛПов бежал мальчишка-нацмен, которого вскоре поймали в болоте, привели к ОЛПу. Рассказывали потом, что

 

 

- 285 -

у ворот выстроили заключенных и в назидание им дали овчаркам растерзать беглеца.

Все обитательницы барака старались с кем-то подружиться, объединиться. Такие подруги стояли друг за друга горой, пресекали всякие сплетни, вместе «кушали». Уж если «кушают» вместе, делят посылки и харчи — это в тех условиях значило, что дружба была настоящая. Галя Щербаченко не дружила ни с кем. Молодая, лет 30, геолог по профессии, она была замкнутой, со всеми вежливой, очень опрятной и аккуратной. Когда она ела, обязательно расстилала салфетку. Она как-то выделялась среди всех. Когда нас послали в лес на сбор грибов и ягод для начальства, Галю потеряли. Поднялась суматоха. ВОХРа устроила облаву. И вот в лесу в тлеющем костре нашли обгоревшие останки Гали. Оказалось, что кто-то по ее просьбе принес ей бутылку керосина с нефтеперегонного завода, якобы для растирания больной ноги. А употребила она керосин на то, чтобы облить им себя и сжечь. Невыносимо было многолетнее существование в этих мрачных бараках. Разрушенные семьи, потерянные дети.

В лагерях была так называемая воспитательная часть. Иногда после работы, когда лагерники валились с ног от усталости и слабости, являлся агитатор с книжечкой и читал как пономарь текст, который все пропускали мимо ушей. Однажды был случай, когда писанина из блокнота агитатора задела женский барак за живое. Жена какого-то вохровца пришла к нам 8 Марта и стала вслух читать из «Блокнота агитатора» о том, как счастлива советская женщина, как она раскрепощена, какую заботу о женщине проявляет партия и правительство и как советская женщина благодарна за эту заботу о ней и ее детях, за их счастливое детство. Не успела она дочитать про счастье и про то, в каких прекрасных условиях мы можем растить наших детей, как одна женщина громко заплакала, за ней другая, и тут начались общие рыдания и истерики. В бараке происходило что-то страшное. Агитаторша выскочила как ошпаренная. Влетели к нам не на шутку перепуганные начальники и с трудом водворили тишину. Так мы отпраздновали женский праздник.

...После многих мытарств военного времени семья моя снова в Москве. Как-то перебиваются, нуждаются

 

 

- 286 -

в самом необходимом. Дети ходят в школу, которая помещается в бывшем Зачатьевском монастыре, рядом с домом. Папа заботится не только о том, чтобы они были сыты, одеты и обуты, но и о том, чтобы читали хорошие книги. Приносит их из библиотеки Союза писателей. Живется трудно, но время такое — война.

Меня он всячески утешает, успокаивает: наши победы в войне должны привести к победе, и тогда все дела будут пересмотрены, я скоро буду с детьми. И все в таком духе.

А пока я на нефтеперегонном заводе, и просвета не видно. Кроме контрольной лаборатории есть еще исследовательская группа, которой руководит молодой доктор наук, профессор Лев Соломонович Полак. Он ленинградец, был ассистентом знаменитого кораблестроителя академика А. Н. Крылова.

Получив профессорское звание в 26 лет, Полак решил отметить это событие и пригласил трех своих ближайших друзей в кафе «Норд» на Невском. В беседе кто-то из них спросил Льва Соломоновича, читал ли он в последнем номере журнала «Вопросы философии» статью такую-то. Полак ответил, что читал статью «Адурацкого». Так он назвал известного историка Адоратского, автора трудов по истории марксизма, редактора сочинений Ленина. Один из трех приглашенных оказался доносчиком, и вскоре Полак был арестован. За сказанные шутливые слова ему инкриминировали террор-покушение на партийное руководство. ОСО приговорило его как террориста к 10 годам лишения свободы. Полак был человеком блестящих способностей с массой интересных идей. Он старался и нас, контроля производства, привлечь к вопросов, касающихся нефтехимии, хотя сам к до того не имел никакого отношения.

Там же, на НПЗ, пришлось мне работать с дежурным химиком Зинаидой Ефимовной Кринской. Она, как и многие в лагере, была из семьи работника КВЖД в Харбине. Активная комсомолка, она уехала в Москву учиться. К тому времени, когда всех советских служащих КВЖД вернули из Харбина, она успела закончить курс Военной академии химической защиты и выйти замуж. А тут подошел 1937

 

 

- 287 -

год. Арестовали отца, брата, мужа и Зину. Отец и муж погибли в лагере, брат тяжело болел и потерял слух. Вернулся из заключения инвалидом. А Зина свой восьмилетний срок окончила в 1948 году одновременно с Мишей Ленгефером и вышла за него замуж. Жена Миши отказалась от него и заочно развелась, о чем он получил уведомление по лагерной почте.

Моей ближайшей соседкой по нарам была маленькая, неприспособленная женщина — польская еврейка Герта Бергер. Сестра Герты — Труда, коммунистка, была замужем за известным в польской компартии деятелем Павлом Финдером, который был подпольным секретарем партии во время гитлеровской оккупации. Немцы обнаружили его и зверски убили. Сейчас он считается национальным героем Польши. Сама Труда много сидела по тюрьмам, а в то время, о котором я рассказываю, она была в фашистском лагере. Таким образом, две сестры одновременно находились в лагерях: Труда — в немецком, а Герта — в советском. Настоящая фамилия Герты по мужу — Сиранкевич. Когда она с мужем эмигрировала при Пилсудском из Польши в СССР, им присвоили фамилию Бергер. Прибыв к нам, оба стали работать в Коминтерне. Жили, как и многие иностранцы, в гостинице «Люкс» (ныне «Центральная») на Тверской улице.

Мужа арестовали и вскоре расстреляли. Трагедия была еще и в том, что Герту арестовали с семимесячной беременностью, и она родила в Бутырской тюрьме мальчика. Мать сама была мала ростом, слабенькая, с искривленным позвоночником, и ребенок родился едва живым. Она назвала его Юлианом, Юликом. Так с этим слабеньким крохой ее отправили в этап. Молока в груди не было вовсе. Рыбный суп, баланду, которую давали в этапе, она цедила через чулок и этим кормила младенца. Ни о каком молоке — коровьем или козьем — не могло быть и речи. Истинно — тюремная медицина — удивительное явление. Ребенок выжил и вместе с матерью прибыл в Сангородок в Ухту и был определен в ясли для детей заключенных. Даже младенцев нельзя было смешивать. Заключенные младенцы — это одно, а вольные младенцы — совсем другое.

 

- 288 -

Маленький Юлик рос, к тому времени, когда я его узнала, ему было уже больше шести лет, и он содержался в детском саду. Для детей заключенных не было ни книжек, ни игрушек. Они собирали камешки, обточенные стекляшки и играли ими.

В июле 1944 года, когда наши войска подошли к Варшаве, поляков увезли из лагерей. Забрали и Герту с Юликом. Папа мне потом рассказывал, что Герта пришла навестить его и детей в Москве и много рассказывала ему обо мне. Она была прилично одета, поместили их в гостинице и хорошо кормили.

В последний год войны, когда одна победа наших войск следовала за другой, режим в лагере несколько смягчился, и я, имеющая «не страшную» статью (или, как это называлось, «формулировку») СОЭ — социально-опасный элемент, получила возможность свободного выхода за зону лагпункта. Центральная лаборатория как раз расположена была вне зоны, Рядом с лабораторией находилось одноэтажное строение неизвестного назначения, полусарай, полухатка, с окном и печкой-буржуйкой, которую в холодное время нужно было непрестанно топить, чтобы поддерживать в помещении приемлемую температуру. Там стояли две железные койки (все-таки не нары), сколоченный из строганых досок стол и лавка. Туда поместили меня с художницей Надеждой Константиновной Андреевой.

В 1944 году профессор Полак вместе с ленинградским профессором Всеволодом Константиновичем Фредериксом предложили администрации создать научную группу, которая работала бы по предложенной ими оборонной тематике. После согласования этого вопроса с начальством Ухт-Ижемлага такая группа была утверждена. В нее вошла и я.

Работать мы начали в рамках центральной лаборатории завода. Фредерикс, как и Полак, — «террорист» со сроком 10 лет. Получил он его за то, что приходился племянником графу Фредериксу —гофмейстеру двора его величества Николая II. Немолодой человек, лет 60, красивый, высокий, седой, голубоглазый, поражал всех, кто с ним встречался, какой-то удивительной детскостью, чистотой. Профессор физики, Всеволод Константинович до ареста работал в Ленинградском университете, был женат на сестре

 

 

- 289 -

Дмитрия Дмитриевича Шостаковича — Марии Дмитриевне.

Первая предложенная профессорами тема в условиях лагерной работы не дала ожидаемых результатов. Истощенные, замерзшие, угнетенные бурильщики-доходяги никак не были заинтересованы в результатах своего труда. Зато вторая тема принесла удачу. При ультразвуковом крекинге значительно возросло количество легких прогонов нефтепродуктов. Рапорт о результатах был направлен в Москву с представлением о досрочном освобождении участников научной разработки метода. Участниками были мы трое: два «террориста» и одна «социально-опасный элемент».

Мы уже и ждать перестали, когда в августе 1946-го пришли документы на наше досрочное освобождение. За три месяца до формального окончания моего срока. Ничего не помню о том, что происходило после того, как начальник лаборатории Векилов позвал меня в свой кабинет и объявил о том, что 17 августа я смогу получить документ об освобождении. Векилов предупредил меня также, что я должна буду назвать пункт моего местожительства, причем исключаются столицы республик и областей, пограничные районы, морские порты.

Я не хотела оставаться в Ухте. Не хотела поселить детей в этих гиблых местах, в местах заключения с особыми порядками и правами. И как и куда потом отсюда выбираться? Детям ведь учиться нужно. Нужно уезжать. Это решение было окончательным.

 

ЖУКОВСКАЯ Елена Георгиевна родилась в 1906 году в г. Николаеве. Закончила химфак МВТУ и аспирантуру. После назначения мужа — С. Б. Жуковского заместителем торгпреда в Германии — продолжала научную работу в Берлинском институте физической и электрохимии. По возвращении на родину — на научной работе в Военной академии химзащиты. В 1938 году после ареста мужа была репрессирована и находилась в тюрьмах, лагерях и ссылках до реабилитации в 1956 году.

 

 
 
 
Компьютерная база данных "Воспоминания о ГУЛАГе и их авторы" составлена Музеем и общественным центром "Мир, прогресс, права человека" имени Андрея Сахарова при поддержке Агентства США по международному развитию (USAID), Фонда Джексона (США), Фонда Сахарова (США). Адрес Музея и центра: 105120, г. Москва, Земляной вал, 57/6.Тел.: (495) 623 4115;факс: (495) 917 2653; e-mail: secretary@sakharov-center.ru  https://www.sakharov-center.ru