- 63 -

Глава IV.

ИСПОЛНЕНИЕ

 

44. Рефлекс

Практика поставила передо мной вопрос о расстрелах рабочих и о гарантиях безопасности, создаваемых Михаилу Романову. Мое уважение к Ленину и Свердлову и отвращение к репрессиям против инакомыслящих пролетариев, да еще к таким, как расстре-

 

- 64 -

лы, заставили думать. Может быть, здесь сказалось мое долголетнее пребывание в одиночном заключении. Может быть. Я ведь всего год как на свободе. Это одиночка заставила меня копаться в моих мыслях, заглядывать во все закоулки моего «я», может быть больше, чем следует. Но я не раскаиваюсь. Я чувствую себя теперь сильнее и бодрее. Здесь я излагаю не все мои думы. Их было значительно больше, и они были как будто глаже, стройнее и сильнее. Но и этого достаточно, чтобы понять, почему я с такой решительностью вопреки прямым предписаниям Ленина и Свердлова и вопреки желанию всех местных товарищей пошел на убийство Михаила Романова.

И когда я после трех бессонных ночей, которые ушли у меня на эти размышления, на эту самопроверку, на это психологическое вооружение, встал с постели, поднятый шумом пришедших в Исполком товарищей, то я почувствовал себя, как будто я после очень долгого перерыва сходил в баню, вымылся, сменил белье, почувствовал себя очень легко. Никакого беспокойства, никакой усталости, никакой тревоги. Я сказал себе: «Ну, а теперь за дело», — и чувствовал, что я уже убил Михаила, а осталась какая-то техническая операция, которую надо сделать. Чувствовал, что не только можно убить, но и надо убить, должно убить. /.../

45. Иду на работу в ЧК

 

А теперь практически. Пойду в ЧК. Круто поверну линию. Это первое.

Второе. Узнаю, знают ли они что-нибудь об организации офицеров.

Третье. Вызову Михаила и поговорю — официально сообщу, что он находится под надзором ЧК.

Решено. Точка.

Надо собрать заседание Совета и устроить перевыборы председателя. Потом пойду в Губком и скажу о своем намерении работать в ЧК.

Делать надо быстро, а то могут действительно увезти. Надо послать кого-нибудь узнать, есть ли какая-нибудь охрана в гостинице или нет.

С этими мыслями я вхожу в свой кабинет и вижу т.Туркина. Здороваюсь и говорю:

— Тов. Туркин, знаешь мои намерения?

— Это ты о чем? Почему я знаю?

— А вот подумай и скажи.

— Ничего не могу придумать.

 

- 65 -

— Хочу пойти работать в ЧК.

— Ты что? Спятил малость?

— Нет пока, потом может быть спячу.

— А знаешь, Гавриил Ильич, ты ведь здорово изменился за последнюю неделю: похудел, замкнулся, мало говоришь и очень рассеянный.

— Заметно разве?

— Да еще как. Мы уже говорили между собой о тебе и решили, что ты устал. Прямо из каторги, да в работу, и в дьявольских условиях. Отдохнуть бы тебе.

— Ну нет, Миша, это не то. Совсем, совсем не то.

— А что же? Скажи.

— Потом узнаешь. А пока вот что — надо назначить собрание Совета.

— Для чего?

— Мой отчет заслушать и нового председателя избрать.

— Ты думаешь, что тебя Совет отпустит?

— Должен отпустить.

Ну, нет, ты шутишь. Я первый буду против.

— Ты, Миша, не ерунди. Ты меня знаешь лучше всех, и если я покидаю Мотовилиху, то это так надо. Ты должен меня поддержать. И не расспрашивай. Можешь мне поверить, что это надо?

— Конечно, могу.

Ну, так и действуй.

— А почему ты не хочешь мне сказать, почему уходишь?

— Нельзя, Миша. Потом узнаешь, а сейчас положись на меня и действуй: ты помоги мне, поговори с товарищами в этом духе, подготовь почву.

— Трудно это, Гавриил Ильич, ты пойми, что без тебя Мотовилиха потеряет весь свой авторитет. Сиротой останется. Это ведь понимают все, ну и попробуй уломать.

— Тогда вот что: я пойду в Губком, возьму командировку в ЧК, а ты скажешь товарищам, что я временно ухожу на работу в ЧК, так как там много безобразий. Они должны согласиться.

— Да, это пожалуй.

— Ну, то-то же. Вот кого в председатели выдвинуть? Как ты думаешь?

— Я, прямо сказать, ничего сейчас не могу придумать. Ты меня пришиб.

— Эк, брат, расчувствовался.

— Привык я к тебе.

— А ты думаешь, я к тебе не привык? Ну, да это сантименты, Миша, а я вот подумал уже и о заместителе. Сбросов*... /.../

 

- 66 -

46. Я в ЧК. Заседание. Прием отдела.

Вызов Михаила

 

В течение трех дней мне удалось отделаться от председательствования в мотовилихинском Совете и вступить в члены ЧК Перми*.

ЧК помещалось на Сибирской улице, на той же, что и Королевская гостиница, в помещении бывшей городской управы.

Вход в помещение был не свободным и только по пропускам. Красногвардейцы, что дежурили при входе, были мотовилихинцы, рабочие, и мне всегда можно было проходить: они меня знали и никогда пропуска не спрашивали.

В первый же день моего прибытия состоялось заседание ЧК:

Лукоянов, Малков, Ивонин и я. Председательствовал Лукоянов. Он предложил наметить порядок дня.

Я с места в карьер: предлагаю сделать доклад ЧК об ее работе, чтобы меня ввести в курс дела, и второй вопрос — о моей работе здесь.

Предложение было принято.

Лукоянов, повыше среднего роста, тонконогий, жидкий, сутулится, светлый шатен, с голосом надтреснутым, жидким тенором, лицом довольно красивым, но с явными признаками наркомана, жидкие, светлые волосы, бритое лицо, светло-серые глаза, подернутые мутной пленкой.

Встречал я его раньше нечасто и не замечал. Он знал меня лучше, чем я его. Но в тот вечер, когда я получил командировку, я почему-то зашел в бывшее здание дворянского собрания, и один товарищ, женщина, Масляникова, только что познакомившаяся со мной, показывая на Лукоянова, говорит:

— Вы знаете — это гроза города Перми и губернии.

— Да? Вот не знал. — И от всей души расхохотался.

— Почему вы смеетесь?

— Смешно.

Я вспомнил рассказ Борчанинова и его характеристику Лукоянова, и мне было понятно, что он таки держит постоянный курс на страшного. Экая ведь пакость, думаю. Ну, да черт с ним.

И вот, всматриваясь теперь в него, вижу, что он хочет на меня произвести впечатление, но кроме брезгливости он мне ничего не внушил.

Он стал делать доклад. Доклад был писанный, с обозначением цифр задержанных спекулянтов, конфискованных товаров, количества арестованных за контрреволюцию и количества расстрелянных.

 


* Мясников был делегирован из райкома на работу в Губ. ЧК реше­нием общего собрания коммунистов Мотовилихи 27 мая 1918 (из Справ­ки, составленной по материалам Гос. архива новейшей истории г.Перми —Ф.620. Оп.1.Д.1-3).

- 67 -

Доклад кончен. Я прошу уточнить доклад: кто арестован и кто расстрелян? По социальному положению и по политическому направлению.

Подсчитали, и оказалось, что громадное большинство арестованных и расстрелянных — это рабочие и крестьяне.

Сейчас я цифр не помню, но помню, какое впечатление они на меня произвели: среди расстрелянных не было ни одного члена партии к.-д., не было ни одного монархиста, а все — крестьяне и рабочие были или меньшевики, или с.-р.-ы, или беспартийные. Это так меня поразило, что я при всем желании скрыть волнение не сумел его скрыть и в упор спрашиваю: «А за что расстреляны такие-то и такие-то рабочие Мотовилихи?» (Фамилий теперь не помню, но тогда я их назвал).

Ответ был бесподобен. Мудрее и придумать нельзя: «Они шептуны »-

— Только за это?

—Да.

— Ну, на что это похоже? Если и все остальные рабочие и крестьяне расстреляны за то, что они шептуны, то получается так, что при нашей власти рабочим не только говорить, но и шептать нельзя? Это никуда не годится.

Получилось так, что не доклад слушали, а допрос производили, и Лукоянов чувствовал себя, как на иголках. Возразить что-либо он прямо не мог. Он такого напора не ожидал.

Я, продолжая свою реплику, предлагаю: 1. Круто изменить линию ЧК и ни рабочих, ни крестьян не расстреливать, кроме как за попытку террора, и при этом в каждом случае вести самое тщательное расследование для установления действительной виновности. 2. Конкретно установить, кто подлежит немедленному расстрелу: высшие чины полиции, жандармы, шпики, провокаторы, а из низших чинов — только отличившиеся своей жестокостью в борьбе с революционным движением. 3. Общая линия ЧК должна быть направлена в сторону борьбы с партиями буржуазии, помещиков, попов. И чем правее направление, тем круче расправа.

Принимаются все три пункта без какой бы то ни было попытки борьбы и возражения.

На этом обсуждение доклада и закончилось. Стали обсуждать вопрос о моей работе. И без прений мне дали отдел по борьбе с контрреволюцией.

Когда собрание закрыли, то я подумал: «Все идет, как по писаному, — и тут же направился в Мотовилиху.

На другой день приехал в ЧК и принял отдел Малкова.

 

- 68 -

Малков — столяр, среднего роста, плотный, крепкий, рыжий, лицо веснушчатое, трегубый, прямой нос, голубые глаза, недалекий, ленивый читать и еще более ленивый думать. Заражен уже бюрократизмом, карьеризмом, желанием властвовать.

При сдаче отдела я между прочим спросил, есть ли какая-нибудь гласная или негласная охрана Королевской гостиницы. Он ответил: нет, ни гласной, ни негласной.

— Почему?

— Михаил находится в распоряжении центра.

— А кто эти 12 гавриков, которые его охраняют*?

— Это дворянские сынки из какой-то военной школы.

— Вы не знаете точно, кто они?

—Нет.

— Это, должно быть, труднее сделать, чем расстрелять рабочих за то, что они шептуны? — полушутя говорю я, а потом серьезно добавляю: — Как это ты, тов. Малков, рабочий Мотовилихи, мог допустить такую вещь? Ну, Лукоянов, это еще куда ни шло, но как это ты мог допустить?

— Эти вопросы решались коллегией и ответственен Лукоянов. Если я в чем-либо и ошибся, то только в том, что не боролся против Лукоянова. Он с нами почти не считался и накладывал резолюцию, какую хотел.

— Плохо это. Еще хуже то, что арестовали их за моей спиной, не сообщив мне об этом.

— Это тоже Лукоянов. Он хотел сделать так. чтобы ты не узнал, боясь, что ты не разрешишь арестов.

— Я догадывался, что это так. Но этого больше не будет. Я ему обломаю рога.

— Да, он вчера уже это понял, что фактически ты здесь будешь хозяином. Когда ты ушел, мы остались после тебя и говорили. Он сказал — хороший парень Мясников, но я не смогу с ним работать, очень крутой он. Он ведь не посмеет теперь ни одной резолюции наложить, не посоветовавшись с тобой, а это ему нож острый.

— Ну, так. Я слышал, что вы какую-то офицерскую организацию раскрыли?

— Нет, никакой.

— Чисто, значит, тихо?

— Да, как будто.

— Это хорошо.

После того, как я принял отдел, я послал за Михаилом. Через некоторое время входят ко мне в кабинет двое: Михаил и его секретарь Джонсон.

 


* Сведения о какой-то особой охране вел. князя в других источниках отсутствуют.

- 69 -

Михаил высокого роста, сухой, непропорционально тонок, длинное и чистое лицо, прямой и длинный нос, серые глаза, движения неуверенны, на лице растерянность. Явно не знает, как себя держать. Глядя на него все можно предположить, но только не наличие большого ума. Этого порока ни на лице, ни в глазах, ни в движениях не заметно. И увидев такую глупую фигуру, я спрашиваю:

— Скажите, гражданин Романов, вы, кажется, играете роль спасителя человечества?

Ответ, который последовал, вполне соответствовал моему впечатлению.

— Да, я вот дай наеду свободу, а он вот меня в ЧК приглашает, — сказал, двинув как-то нелепо рукой при этом.

Секретарь Джонсон, человек среднего роста, а рядом с Михаилом кажется низкого роста. В противоположность Михаилу, движется уверенно, сдержанно, расчетливо, лицо продолговатое, умное, энергичное, светящиеся серо-темные глаза приковывают к себе внимание и как будто мешают разглядывать детали лица.

Заметив на моем лице усмешку, он понял, что я хохочу от всей души над глупым Михаилом, и поспешил вмешаться в разговор, стараясь сгладить впечатление, произведенное гениальным ответом Михаила.

— Михаил Александрович хочет сказать, что центральная власть отдала распоряжение оставить его без надзора ЧК, вполне свободным и не рассматривать его как контрреволюционера.

— Думаю, что это сенатское разъяснение мне не нужно. Обо всех распоряжениях центра я осведомлен. И тем не менее, я вам приказываю приходить сюда каждый день на отметку, а теперь распишитесь в явке и будете свободны, — ответил я.

Они расписались и, поклонившись, со словами «до свидания» удалились*.

Это было при мне первое и последнее посещение ЧК Михаилом.

Тут произошло что-то до необычайности странное...

 

47. Губком партии открывает во мне таланты, которых никто, в том числе и я, не замечал.

Хотят меня сплавить

 

В тот самый день, в который я вызвал Михаила, Губком партии обсуждает вопрос о посылке работников в Областную Чрезвычайную Комиссию Урала, в Екатеринбург. И намечается два кандидата: как очень опытные чекисты — это Лукоянов и я.

 


* О вызове в ЧК и о предписании ежедневно ходить туда отмечаться сделана запись в дневнике М.А. от 21 мая 1918. Указание на Мясникова в ней отсутствует. Дневниковая запись от 7 июня 1918 начинается так: «В Чрезвычайном Комитете я слегка сцепился с одним "товарищем", который был очень груб со мной» (Цит. по: Самосуд. Указ. изд. С. 14). Не исключено, что этим «товарищем» и был Мясников.

- 70 -

Если Лукоянов долго работал в ЧК, с самого основания ее, то я работал меньше недели и никак не могу сойти за опытного чекиста.

Когда обсуждали вопрос о посылке меня, то кто-то, чуть ли не Михаил Лукоянов* (брат чекиста) горячо говорил за меня и выдвинул то положение, что с появлением тов. Мясникова в Ч К линия ЧК круто изменилась и приобрела истинно пролетарский характер и т.д. и т.п., все в этом духе и роде.

Я сидел и думал: таланты во мне открыли. Ну, шутите, это вам не пройдет.

Я пытался отказаться и говорил, что если моя работа здесь не нужна, то я пойду в Мотовилиху.

Но все было напрасно. Губком был тверд. И через некоторое время в этот же день по прямому проводу сообщили Областному Комитету партии о постановлении Губкома и моем сопротивлении. Областной Комитет подтвердил постановление Губкома, и я должен был ехать.

Предо мной в самых ярких деталях воскресла моя беседа с т.Борчаниновым в Исполкоме Мотовилихи: они охраняют Михаила от меня. Теперь я в этом убедился. Когда я сидел в Мотовилихе и не изъявлял желания работать в ЧК, то они могли думать, что я не знаю о присутствии Михаила в Перми. А вот я пришел работать в ЧК и в первый же день вызываю Михаила... И они решили меня сплавить. Избавиться от меня и уберечь Михаила от всяких неприятностей. Вот почему сразу увидели во мне, никогда не работавшем в ЧК, опытного чекиста, вот почему открыли мои таланты по части классовой линии.

Неужели Михаил имеет возможность влиять на работу? Через кого? Или это простое усердие угодить Ленину и Свердлову?

Я сказал, что я поеду, но мне необходимо сдать дела председателя Совета в Мотовилихе и немного познакомить с работой тов. Обросова. Губком согласился.

 

48. Ну, вы шутите, дорогие товарищи!

 

Лукоянов живо свернулся и уехал в Екатеринбург. Председателем ЧК был назначен Малков, я же больше не появлялся в ЧК. Я узнал все, что нужно узнать. Ни о какой офицерской организации ЧК не знает: не тем были заняты — рабочих-шептунов вылавливали, не до офицеров. Михаил живет без всякой охраны: в любую минуту может удрать. Двенадцать апостолов, что охраняют Михаила, — это пажи, которые готовы исполнить любую прихоть Михаила.

 

- 71 -

Михаил по своей глупости взболтнул, что он дал народу свободу, а неблагодарный народ его в ЧК приглашает. Значит, агитация исходит от него. Он себя чувствует Михаилом II. Офицер тоже взболтнул. Все говорит за то, что надо как можно скорее кончать с Михаилом, пока его не выдернули из-под нашего носа.

Я в Мотовилихе был фактически еще председателем. Все обращались ко мне, и Обросов туго входил в работу. Но занят я был больше моими думами о Михаиле, чем работой и инструктированием Обросова.

Формально же я не был теперь ни членом ЧК, ни председателем Совета, ни членом Губкома, единственно то, что я был членом [В]ЦИКа. Это мешало. Но мешало только в случае осложнений, а совсем не мешало, если все пойдет гладко. И надо, чтобы пошло гладко.

Но что же я буду делать с этими «двенадцатью», что охраняют Михаила? Ничего не буду делать. Михаил бежал. ЧК их арестует и за содействие побегу расстреляет. Значит, я провоцирую ЧК на расстрел их?

А что же иначе? Иного выхода нет. Выходит так, что не Михаила одного убиваю, а Михаила, Джонсона, «12 апостолов» и двух женщин — какие-то княжны или графини, и несомненно жандармский полковник Знамеровский. Выходит ведь 17 человек*. Многовато. Но иначе не выйдет. Только так может выйти.

А выйдет ли? — Все они вооружены. Все владеют оружием. Все офицеры, и естественно, что они могут оказать и окажут сопротивление. Тогда как?

Во что бы то ни стало, но пристрелю Михаила. И пристрелю.

А может быть, сопротивления не будет? Если есть офицерская организация, готовящаяся похитить Михаила, то о наличии ее все это окружение осведомлено, и они несомненно с ней тесно связаны, то психологически сопротивление невозможно, так как они будут думать, что это и есть офицеры, похищающие Михаила.

Но знают ли они их в лицо — может быть, Михаил, Джонсон и еще кто-нибудь из близких, а все не могут знать. Это рискованно.

Но Михаил, увидя нас, может отдать приказ стрелять — надо этому помешать. А как? Надо, чтобы товарищ начал разговаривать с Михаилом и не отпускал его. При первой попытке сопротивления должен пристрелить Михаила. Надо, чтобы они видели бесполезность сопротивления.

Да ведь у нас будет мандат ЧК. Чего же еще? А что если он захочет проверить по телефону? — Не дадим. Да и это будет ночью — в ЧК никого не будет, кроме дежурных сотрудников.

 


* Скорее всего. Мясников в своих подсчетах исходит из запомнившегося ему числа тех, кто был арестован ЧК впоследствии в связи с официальной версией бегства М.А.

- 72 -

Собирался убить одного, а потом двух, а теперь готов убить семнадцать!

Да, готов. Или 17, или реки рабоче-крестьянской крови с неизвестным еще исходом войны. Революция это не бал, не развлечение.

Думаю даже больше, что если все сойдет гладко, то это послужит сигналом к уничтожению всех Романовых, которые еще живы и находятся в руках Советской власти. Ну, и пусть.

Если сейчас на фронтах гражданской войны льются ручьи крови, то, подарив Михаила Колчаку, — польются потоки.

Гражданская классовая война тем отличается от межнациональной, что она происходит в каждом городе, в каждой деревне, повсеместно, где есть различные классы, противостоящие друг другу.

Михаил и его приближенные — это штаб, главный штаб, от которого зависит многое, а может быть, и исход войны. И имея этот штаб в руках, не уничтожить его, это значит быть тряпкой, а не революционером, значит помочь врагу бить нас. Этого-то я делать не собираюсь. А напротив. Надо привести в исполнение приговор истории. И колебаниям нет и не должно быть места.

Если бы сейчас под штаб Колчака подложить мину и взметнуть его на воздух со всем[и], кто там есть, а их там не 17, то было бы это полезным для революции делом? Конечно. В какое же сравнение может идти Колчак с Михаилом?

Итак, решено. Твердо, бесповоротно. И решено, собственно, не сейчас, а в те три ночи моих размышлений. Там все основы основ, а теперь просто детали и техника.

 

49. Еще заскок мыслей

 

Все, говорю, решено твердо и бесповоротно, а как-то не могу оторваться от мыслей, не могу их обрубить и не думать. И нет-нет да опять начинаю. Вот и сейчас ловлю себя на том, а как бы посмотрел Толстой на моем месте?

Если бы Толстому предстояло убить Михаила и спасти многие тысячи жизней трудовиков, то решился бы он убить? Если бы ему нужно было убить тифозную вошь, разносящую заразу, и спасти множество людских жизней, то убил бы он эту вошь? Да, убил. Убил бы и не задумался. А Михаил? Разве он лучше тифозной вши? Ведь тифозная вошь может сделать отбор, умертвить слабых и оставить в живых сильных, а эта вошь будет истреблять всех, а пройдя через горы трупов, воцарится и будет угнетать, да-

 

- 73 -

вить, порабощать... И борьба возгорится снова, и снова реки крови и горы трупов.

Толстой убил бы эту вошь. Он должен был бы убить. Хотя... он предпочел отдать свое имение семье, а не крестьянам, и это после революции 1905 года! После такой революции, которая выявила лицо крестьянина: он хотел взять землю, политую потом — грядой поколений крестьянских. И... помещик Толстой мешал Толстому-мыслителю понять — куда мы идем. /.../ Проповедь непротивления имела целью укрепить это помещичье царство. И потому, если бы ему предстояло убить одного помещика и спасти сотни тысяч крестьян, то он отказался бы это сделать: пусть гибнут сотни тысяч крестьян, но не тронь помещика. А ко всему этому придумал бы хитроумную словесность для успокоения своей помещичьей совести: огнем, мол, огня не потушишь, а насилие насилием не убьешь.

Всякое возможно. Больше правы были те крестьяне, которые считали, что Толстой это помещик с дурнинкой — не знает, что делать, вот и блажит. С жиру бесится. И когда они приходили к нему сорвать с него на коровешку, то думали: с паршивой овцы хоть шерсти клок. Они были правы. Он был потомственный почетный дворянин и помещик, и остался верен своему помещичьему роду до конца дней своих, во всех проповедях и делах своих. Он только умнее других защищал помещичий строй. Это и все. И ему не нужно было бы долго размышлять и думать над моей задачей. Он бы ее решил в пользу помещика практически, умаслив крестьян елеем словесным.

Да, так-то!

А Достоевский?

Этот откровенный защитник православия, самодержавия и народности. Он еще меньше стал бы думать, чем Толстой. Тот не убил бы помещичий строй (помещика), а отдал на растерзание миллионы трудовиков, но прикрыл бы это елейной ложью от Евангелия, а Достоевский был бы откровеннее.

Какую силу презрения нужно было иметь в груди Достоевского к трудовому народу, чтобы нарисовать два типа, Ивана Карамазова и Смердякова?

Теперь время смерда. Сам смерд берется решать свою судьбу. Он разоряет дворянские гнезда, он идет на сокрушение промышленного феодализма, он трясет основы поработительского строя, и ему самому надо решать вопросы войны против поработительского неба и земли.

Надо думать, что скоро появится художник сильнее Достоевского и нарисует нам тип великого смерда, великого Смердякова,

 

- 74 -

вкусившего от древа познания добра и зла, и трусливого, гадкого помещика-буржуа, чувствующего, что ни сила небесная, ни сила земная не могут спасти его от сурового приговора истории. История дала заказ. Найдется достойная рука выполнить эту историческую миссию.

Достоевский — охранитель помещичьего строя, с величайшим презрением и брезгливостью впустил он смерда в свою комнату и пустил его для того, чтобы опоганить его, превратив этого смерда, вкусившего от древа познания добра и зла, в полное собрание всех мыслимых пороков, дабы напугать либеральствующих и умствующих лукаво Иванов Карамазовых. Надо реабилитировать Смердякова от гнусностей Достоевского, показав величие Смердяковых, выступающих на историческую сцену битвы свободы с гнетом, попутно рассказав всю правду о поработителях — богах.

Разумеется, Достоевский был бы целиком на стороне первого из помещиков — Михаила.

Он бы предпочел пролить реки крови смердов, лишь бы продлить царство помазанников божиих на земле.

Выходит все-таки невесело: я — против всех. Ленин, Свердлов — это голова партии, членом которой я являюсь. Я могу только догадываться о мотивах, побудивших [их] давать телеграфные приказы; более или менее правильно строить свои предположения, но это все-таки мои предположения и не больше.

Все местные работники Перми против меня в этом пункте. Я это вижу, и особенно теперь.

Толстой и Достоевский тоже против меня. И понятно, что Милюковы, Керенские, Даны, Колчаки — тоже против.

И вот я один. Скучно, брат.

Один против всех.

Когда сидишь в орловской одиночке, то там поневоле один, а вот теперь на воле, в кругу товарищей, друзей — но один. Это тяжелее, чем одиночка.

Но нет. Я чувствую, что я делаю дело нужное, полезное нашей революции, пролетариату и крестьянству. В этом моя сила и право.

Да, но я все-таки один. Потом-то буду не один, а теперь один. Это тяжело.

А где же искать легкой революции? Революция — это трагедия истории. А сейчас трагедия трудовых масс и отживших классов. Быть революционером и ожидать только легкой жизни, легкого занятия — это революционер по моде, авантюрист.

 

- 75 -

50. Надо начинать

 

Сейчас пойду в завод, пройдусь. Погляжу на рабочих и себя покажу. А там увижу Колпащикова и скажу, чтобы сегодня вечером часов в 8 пришел... А куда?

В Исполкоме не надо собираться. Не надо и в Комитете Партии. Надо где-то на стороне. Но где? У меня нет квартиры. Ну, где-нибудь... И в это время я услышал, как товарищ Гайдамак пробует аппарат кинематографа, и тут же сказал себе — вот и место. В будке кинематографа, у Гайдамака. Он будет занят и ничего не услышит и ничего не поймет.

Если что-нибудь придумаю лучше, то хорошо, а пока и это сойдет.

Только вышел из Исполкома, это было в полвторого, вижу, с завода идет Иванченко. Я его окликнул, а он, улыбаясь и здороваясь, повернул ко мне.

Поздоровавшись, я ему и говорю:

— Приди сегодня вечером в 8 часов к Исполкому. Дело есть.

— Хорошо, приду.

— Без опоздания только. Да, еще вот что. Ты можешь увидеть Жужгова, Колпащикова и Маркова?

— Жужгов в милиции, наверно, а Колпащикова и Маркова я могу увидеть.

— Ну, так ты скажи им, чтобы они пришли в 8 часов, а Жужгову я сам скажу. Идет?

— Ну, конечно, идет.

Повернул к милиции и встретился с Жужговым. Предупредил. Ни Иванченко, ни Жужгов не спросили, зачем я их зову. Хороший признак. Верят. Раз зову, значит надо.

Решаю — их не отпускать от себя до окончания дела. Расскажу все, как есть, ничего не утаивая и не скрывая.

 

51. Иду купаться. /.../

 

Погода хорошая. Солнце греет на славу. Жарковато. Не искупаться ли? Пойду искупаюсь.

Зашел к себе. Взял полотенце и пошел на Каму. /.../ Против завода, что своими Камскими воротами упирается в Каму, обозначился небольшой островок. В августе он будет больше, и между ним и этим берегом можно будет проходить по дну. А теперь он далеко. Хочется мне на него сплавать и полежать там на солнце и ни о чем, ни о чем не думать.

 

- 76 -

Разбросанные по берегу Камы плоты леса значительно поредели, много выгружено. Я иду к одному из них. Пробираюсь между разбросанным и еще не сложенным в штабеля лесом. Вошел на плот. По Каме катаются на лодках, а то переезжают с одного берега на другой рабочие, что живут за Камой. Тихо. Редко где покажется рябь и образует какой-то темный островок на блестящей под солнцем воде Камы.

Раздеваюсь и бросаюсь в Каму вниз головой. Вода обожгла, поплыл на остров. Чувствую легко и свободно себя. Приятно плыть. Хлопаю ладошами, сжатыми наподобие ложки, по воде Камы, и гулко отдают хлопки. Какая-то свежая радость проходит по телу, так ласково омываемому водой. Начинаю уставать плыть вразмашку, перевертываюсь на спину и плыву. Вижу частокол труб заводских, выбрасывающих глыбы дыма. Тихо поднимаются и удаляются к северу. Шум завода какой-то особенный, без деталей, а как будто кто-то великий, могучий равномерно вздыхает и сотрясает землю. Особенно когда заработает 50-тонный молот, все покроет своим грохотом.

Вот этот чумазый, дымный, прокоптелый великан так размашисто расположился на берегу Камы. Почему он так пленительно родной и близкий? Почему я его люблю? За что? Люблю со всем шумом, грохотом, свистом и писком ремней, дребезжанием шестеренок, шипением металлической лавы, что льется из вагранок и мартена. Неужели потому, что там, внутри его, — армия труда, которая творит новый мир? А может быть, и потому, что ведь это мозг, пот, кровь людей, что создавали его. Может быть, это и потому, что весь опыт поколений, вся наука и искусство работать [с] концентрированы в этом мощном великане? Когда же эти великаны перестанут работать для убийства, для истребления людей, а только на радость и счастье? /.../

Я пошел в Исполком. /.../ Было часов пять вечера. В Исполкоме никого кроме уборщицы и дежурных красногвардейцев не было. Уборщица начинала прибирать бумажный мусор, а красногвардейцы, уткнувшись в газету, сидели на кожаной кушетке и читали.

— Товарищи, кто мне купит что-нибудь съедобное? Все вразброд отвечают:

— Я могу. А что надо?

— Да я не знаю, что можно, то и купите.

— Что же именно? Яиц, молока, хлеба, еще что?

— Довольно и этого.

Я даю деньги и возвращаюсь к себе в комнату. Думаю: все решено, все обдумано, все проверено, а есть какое-то беспо-

 

- 77 -

койство, смятение, и хочется еще и еще раз узнать, все ли проверено, все ли пересмотрено? Нет ли чего такого, что составило бы потом, после, основу раскаяния? И опять моментально проходят все мысли и снова и снова наступает успокоение. И чувствую себя хорошо и бодро.

А разговор с Гришей Авдеевым* кое-что задел по-новому. Но странно: такой глубокий, самобытный ум, такой оригинальный и сильный мыслитель, как Гриша, на практический вопрос: убил ли бы ты 17 [человек], если бы были приказы Ленина и Свердлова не убивать, не трогать и был приказ твоего сознания, что это надо сделать, надо убить, — на этот вопрос он отвечает формально, — они ответственны, а не я. Это не продумано. Потом он должен будет ответить иначе. Он тихо думает. А вопрос его застал врасплох. Но тем не менее это интересно: ненавидит интеллигенцию, а считает нужным подчиняться приказам ее и тогда, когда видит их нелепость, а может, даже и преступность. А я уверен, что если бы я его позвал с собой, он бы пошел с величайшей готовностью. Странно как-то: свой ум менее авторитетен, чем ум другого: он не убил бы, если бы считал необходимым убить, потому что Ленин и Свердлов не считают нужным и необходимым, но он убил бы, если бы еще был и мой голос в этом хоре. А я ни в какой мере не разделяю этой ненависти к интеллигенции и действительно уважаю и Ленина, и Свердлова, но иду против всех их приказов, не зная ничего достоверного, что лежит в основе этих приказов, я себе и уму своему верю больше, чем любому авторитету, и вот я иду и убиваю. /.../И кто не был никогда в таком положении, тот не поймет, как это тяжело. Это тяжелее, чем быть в пустыне или на необитаемом острове одному, потому что там — сознание физической непреодолимости, а здесь его нет: вокруг меня тысячи, миллионы, а я один. И не могу даже поговорить с теми, кого я уважаю и люблю. Не могу сказать ни Ленину, ни Свердлову, ни даже поговорить с Туркиным.

Ленин и Свердлов дают [свою] оценку положения дел внутри и вне страны, а я даю свою. Они пришли к одним выводам, а я пришел к другим, и действую. Но действия кровью пахнут...

Это, впрочем, не в первый раз. Вопрос разоружения казаков тоже решен пи-разному: они дают мандаты, а я их рву и разоружаю. Это будет вторая мотовилихинская поправка. Теперь все видят, что не они, а я был прав. И если бы наши товарищи во всех организациях поменьше верили в авторитеты, а [больше] в свой ум и побольше проявляли инициативы, то очень возможно, что контрреволюция не сумела бы так быстро организоваться и представлять из себя такую гигантскую силу.

 


* Неустановленное лицо, вполне вероятно, — вымышленный, собирательный образ мотовилихинского рабочего-коммуниста. Предыдущая глава, в которой описано купание и излагается разговор с Авдеевым, дана в сокращении

- 78 -

Ведь разоружь всех этих казаков и чехословаков по пути следования в Сибирь, разоружь, вопреки всем приказам и мандатам, мы не имели бы этого положения, что имели теперь, когда вся Сибирь в руках контрреволюции. И она грозит взять и Урал.

Да, все это так. Я прав. А хочется не только быть правым перед своим сознанием, но и в сознании многих и многих.

17 человек это не 17 вшей. Это тоже верно. Но я хочу одного убить, и какое мне дело до остальных 16-ти. Их если и убьют, то не я, а ЧК.

Нет, нет, это не годится: никогда я не умел прятаться за хорошо придуманную ложь, за софизмы. Я провоцирую ЧК на убийство. Я их убиваю. Я отвечаю за их жизни: не формально, а фактически. Нечего и не на кого сваливать. А надо просто прямее поставить вопрос: если бы надо было к Михаилу подойти через трупы 16-ти, то убил бы я Михаила? Да, убил бы. Вот это честно. Без хитросплетенной лжи, без самообманного утешения, без румян и белил. А потому: лучше не убить этих 16, а убить одного Михаила. Но убить надо, и я убью. И не надо перекладывать ответственность на кого-то. Если есть желание переложить ответственность, то значит, что есть колебания, есть что-то неясное, недодуманное, непонятое и потому страшное, пугающее, сеющее неуверенность.

Было бы нелепо и погано придумать какую-то ширму для себя, вроде того, что не я, а ЧК убивает. Это очень похоже на то, что когда я заколачиваю гвоздь молотком, говорю: это не я, а молоток забивает. Или: очень возможно, что я физически не убью Михаила, а убьет его Жужгов, скажем, так я придумаю для себя софизм, что это Жужгов убил, а не я. А ведь Жужгов... Да только ли Жужгов? А все эти ответственные работники, которые с такой готовностью выполняют приказы Ленина и Свердлова и так зорко охраняют его от меня, что это? Разве не доказательство того, что не убей его я сегодня, завтра или послезавтра он будет стоять во главе всех контрреволюционных армий? Да, может быть, что я физически не убью ни одного из них, но надо быть лично готовым к тому, чтобы убить всех их физически. И быть готовым к ответственности, как будто всех 17 человек убил я, лично сам. И только в том случае я имею право пойти на это дело. И только в этом случае я имею право заставить кого-то убить их. Готов ли я к этому?* Без всяких колебаний. Ответив на этот вопрос, я почувствовал у себя на ремне «Кольт» и потрогал его рукой: как будто я физически себя проверяю. И «Кольт» был готов разрядиться два раза подряд без остановки.

 


* Ср.: «[Болотов] — /.../ Скажите, ведь комитет распоряжается чужой жизнью. Ведь он посылает на смерть? Ведь он подписывает смертные приговоры? Где его право? /.../ Почему Давид, Ваня, Сережа, какой-нибудь слесарь с Путиловского завода идет с бомбой в руках умирать, а я, скрестив руки, благословляю его? Ведь это поп обязан благословлять, а мы не попы... [Розенштерн] — /.../ Я знаю. Я сам работал в терроре. Трудно, никто не знает, как трудно отдать свою жизнь. Еще труднее убить. Но труднее всего, поверьте мне, неизмеримо труднее всего /.../ распоряжаться судьбой других... Для этого нужны огромные силы, большие, гораздо большие, чем для террора. Нужно иметь мужество принять ответственность, ответственность крови, крови товарищей» (Савинков Б. (В.Ропшин) То, чего не было // Савинков Б.В. (Роп-шин В). То, чего не было: Роман, повести, рассказы, очерки, стихотворения. М., 1992. С.352, 354). Или: «/.../ Я здесь стоял и слышал взрыв. Великий князь убит. В ту же минуту Дора наклонилась ко мне и, не в силах более удерживать слезы, зарыдала /.../ и повторяла:

— Это мы его убили... Я его убила... Я...

— Кого? — переспросил я, думая, что она говорит о Каляеве.

— Великого князя»

(Савинков Б.В. Воспоминания террориста. М., 1991. С.78).

- 79 -

В это время входит уборщица и приносит приготовленную уже пищу: яичницу, хлеб, молоко. Я гляжу на нее и думаю: даже она пошла бы со мной и убила всех. А сейчас спроси ее, и она испугается и мысли об убийстве. А не спросить ли?

— Вы что это, тов. Решетова, никак мне обед изготовили?

— Да, т. Мясников. Только готовение-то плохое: ни масла, ни крупки, ни мучки, ничего-то у вас нет, а без этого не изготовишь. Ну, а я думаю: так-то все-таки лучше, чем сырые и вареные яйца, все-таки горяченькое и на обед похоже.

— Спасибо вам за ваши заботы.

— Не за что, кушайте на доброе здоровье. Плохо вот, что некому о вас позаботиться.

— Как некому? Вот видите, сегодня вы, а завтра и еще кто-нибудь Так и живу, и не голодаю.

— Ну, уж и живете тоже. Что, я не вижу? Кто, кто, а я-то лучше всех вижу, как вы живете.

— Что, плохо?

— Конечно, плохо.

— Хуже бывает.

— Бывает, да редко.

— Разве редко? Ну и пусть, беда не велика. Итак, за ваше здоровью, значит.

— Кушайте, а потом я приду и приберу комнату. Не спросить ли? Нет, что за легкомыслие! Что ее пугать и тревожить -

Обедал я почему-то долго. Я заметил по тому, что уборщица два раза заглядывала в дверь, а я все еще не кончил. Когда я принялся за пищу, то подумал, что это в последний раз перед «делом» и тут же: а те 17, может быть, в это же время садятся за стол и тоже в последний раз...

И больше я ничего не помню, что было со мной за столом. Решетова зашла и разбудила меня. Первый раз я уснул в таком положении и так внезапно- Был ли это сон или нервный припадок или еще что-то.— я не знаю. Все усилия хоть что-нибудь припомнить, кроме этих двух коротких мыслей, не привели ни к чему, как отсекло.

А обед был съеден. Уборщица, тронув меня за плечо, сразу возвратила меня в действительность, и я чувствовал, что я не спал.

Трогая за плечо, она говорит:

— Т.Мясников, что вы так мучаетесь, ложитесь на кровать.

— Нет, нет, я не хочу спать, да мне и некогда, а это что-то другое, а не сон.

 

- 80 -

Она пристально поглядела на меня и, качнув головой, говорит:

— Вы какой-то желтый, не больной ли?

Я, не ответив, вышел из комнаты на двор и думал: это первый раз со мной. Что это? Переутомление или что другое? Долго я вожусь с этим делом, надо поскорее кончать. Да, кончать.

Скоро придут товарищи. Что им сказать? Все, как решено, ничего не утаивая. Ну, а что если заколеблются и не решатся пойти против приказов Ленина и Свердлова?

Нет, это невозможно, или я ничего в людях не понимаю, что выбрал этих товарищей. Этого быть не может.

А положение их довольно трудное: две стороны — Ленин и Свердлов дают приказ, а здесь я даю противоположный. Они должны выбирать. Они могут выбирать, они свободны. А это нелегко. И потому надо мобилизовать всю силу своей правды и всю способность убеждать и внушать, чтобы не было у них ни тени колебаний.

Бывает чаще всего, что победу одерживает авторитет, а не истина. Неправда. Победа авторитетов временна, непрочна, но победа.

 

53. Без четверти восемь.

 

Пора начинать

Я вышел на улицу и пошел по направлению к рынку, и встречаю Фоминых. Он рабочий, но какой-то жидкий и гибкий, и скоро вошел во вкус бюрократических тонкостей. Комиссар, бюрократ, метящий пробираться выше и выше, он удивительно аккуратен, чист, прилизан, словно только что из-под утюга. И откуда он постиг эту мудрость?

— Ты что, тов. Мясников, в кинто [так! — Публ.]? — протягивая руку, спрашивает он.

— Нет, не в кинто, а может быть и в кинто, не знаю, я занят сегодня.

— А когда ты не занят? А знаешь, мне Сивелев говорил, что ты речь должен сказать перед тем, как будут демонстрировать фильм.

— Ну, это дудки. Пусть Сивелев говорит.

— Да тянет он очень. Не любят его слушать.

— Ну, для кинто лучше и не найти. А сколько время?

— Полвосьмого.

— Это верно? — Гляжу на свои часы и говорю: — У меня без четверти восемь.

 

- 81 -

— Пожалуй, твои вернее.

— Ну, пока. — Подаю руку и ухожу, завидев приближающегося Иванченко. — Ты аккуратнее всех.

— А то как же? Раз ты сказал, что надо, — значит четверть часа, куда ни шло, жертвую на алтарь моей любви к тебе.

— Ну, это можно и не делать, мне от твоей жертвы ни жарко, ни холодно.

— Нет, Ильич, я хочу знать, любопытство меня разъедает, что за дело у тебя.

— А вот когда придут все, то и расскажу.

— Ты как-то немного напугал всех нас своим необычайно серьезным видом, когда назначил время явки. Мы уже перекинулись словцом и решили, что это неспроста.

— И вы правы.

— Ну, а понять не могли, что ты задумал.

— И это хорошо. Если бы все могли понимать, что я задумал, то дело было бы дрянь.

— Ну, вон Жужгов и Колпащиков.

— А Марков опаздывает. Это плохо.

— Нет, не опаздывает, — раздается голос Маркова сзади меня.

— Ну, и хорошо. Все как по писаному. Оружие при вас?

— А то как же?

— Так вот что — стоять здесь нам всем неудобно: сейчас пойдут товарищи балясы точить. Пойдемте в кинто, в будку к Гайдамаку. там и поговорим.

Вижу — у всех на лицах страшное нетерпение: хочется знать, что за дело, и потому быстро, быстро все на двор кинто и в будку*.

 

54. Наше заседание

 

Кинематограф — это длинный деревянный одноэтажный дом на манер сарая Для Мотовилихи это второе развлечение: театр и кино. По типу они похожи один на другой. Если принять во внимание, что на всю Мотовилиху с 35 или 40-тысячным населением не найти и десятка двухэтажных домов, а все — одноэтажные, маленькие деревянные хибарки, то эта убогая лачуга под кинематографом на фоне этих хибарок кажется красотой и роскошью.

Все двери кино открыты. Это и удерживает, должно быть, публику в помещении кинематографа в такой дивный вечер.


 


* Ср.: «Первая мысль об этом зародилась у тов. Мясникова Г.И. Об этом он сказал в Управлении милиции тов. Иванченко, который был комиссаром по охране гор. Перми» (Марков А.В. Воспоминания. Цит. по: Буранов Ю., Хрусталев В. Гибель императорского дома: 1917-1919 гг. М., 1992. С. 112. Авторами цитируется вариант воспоминаний, хранящийся в ГАРФ); «Позвонили ко мне в кино "Луч" в Мотовилихе, где я был в то время управляющим, чтобы я пришел в милицию, что, конечно, я тотчас же исполнил. Это было наше первое совещание из 3-х лиц по этому делу. Мясников посвятил нас в чем дело, но троим нам, конечно, это сделать было невозможно, и мы тут же решили пригласить по рекомендации т.Иванченко т.Жужгова Николая, а по моей — т.Колпашикова Ивана, и по моему предложению решили дальнейшее совещание перенести в кино "Луч", т.к. в милиции могли нас подслушать. Но в самой конторе кино "Луч" также место было ненадежное. Тогда мы все, уже пять человек, перебрались в будку кино, где и продолжили свое засе дание, правильнее, это было не заседание, а распределение ролей между нами» (Марков А.В. Воспоминания. Цит. по: Самосуд. Указ. изд. С.21. В сборнике публикуется вариант воспоминаний, хранящийся в ГАПО).

- 82 -

Серо, сумерки. Тихо, не шелохнется. Глубокое небо и мерцающие звезды, борющиеся с дневным светом: тоже вопрос — мерцают они или это мое ощущение? Соответствует ли что моим зрительным ощущениям вне меня, объективно? — Ну, а они все-таки мерцают, а от этого настроение лучше, бодрее, как будто они хотят поговорить со мной. И вспомнил я предложение Гриши Авдеева — рыбачить. Рыбачить, не рыбачить, а полежать на свежем воздухе, глаза в звездное небо, слушая шепот и говор вод Камы, это бы дело. Да, но не сейчас. Собственно я ведь это только в детстве испытал, больше мне не приходилось: некогда.

Так, думая вразброд, направляюсь после товарищей на двор кино, мимо раскрытых дверей, но занавешенных, прибавляю ходу, чтобы никто не остановил, и это меня возвращает к делу, мысль повертывается в сторону доклада: как сказать и что сказать? И тут же ухватываю тему за какое-то место, и она вся целиком передо мной, во всей сложности и простоте, только обсказывай знай. /.../

Я чувствовал большую ответственность и был более насторожен, чем на каком-нибудь ответственном диспуте, и потому все так вышло хорошо.

Захожу в будку, ребята стоят и перекидываются словечками, ожидая меня. Гайдамак же крутит ленту. Подхожу я к Гайдамаку, а он, улыбаясь, кричит, что же я вздумал в гости к нему придти.

— Да, видишь ли, пошел в кинематограф, а мне сказали, что я говорить там должен, но я сбежал, да и душно там, и мы к тебе поболтать между собой. Мы тебе не помешаем?

— Нет, нет, т.Мясников, что вы, какая помеха.

— Ну, так и хорошо. Ты крути, а мы вон там в сторонке присядем.

Сказав это, я отошел в сторону и как можно подальше от него. Товарищи приблизились ко мне. Есть всего один стул, я сажусь и приглашаю их взять поленья дров и усесться на них. Они так и делают. И все четверо плотно полукругом усаживаются против меня на поленья. Оказалось, что я сижу повыше их всех и для разговора это, собственно, было хорошо: их уши были немного пониже моего рта.

Когда мы уселись, их лица снова приняли напряженно-выжидательное выражение. Я посмотрел на них сразу на всех и сказал:

— Товарищи, я вас позвал сюда для очень ответственного дела. И прежде, чем сказать вам, в чем это дело состоит, мы должны связать себя обещанием, твердым словом рабочих-революционеров, что ни в каком случае не будем рассказывать никому ничего из того, что вы здесь услышите. Всякий, кто расскажет, он

 

- 83 -

отвечает своей честью и головой перед остальными четверыми. Согласны ли товарищи взять на себя это обязательство?

— Конечно, конечно, что за разговоры.

— Вы, товарищи, видите, что я был уверен в вас и потому из всей нашей организации я выбрал вас четверых. Я знал, что вы будете согласны.

Эти две фразы сразу отдали их в мое распоряжение: мы уже составляли с ними не пять голов, не пять воль, а одну волю и одну голову. И эти же фразы придали им сознание ответственности, важности и серьезности дела, и внимание их, напряжение повысилось до предела.

— Вы знаете, товарищи, — продолжал я, — что в Перми живет Михаил Романов?

Сказав это, я обвел их глазами, и у всех прочитал одно и то же; а, вот оно что. Вот какое дело. И видел я, что они уже согласны. Можно было сразу спросить — согласны? И они не только поняли бы, но и ответили бы разом — согласны. Но я не хотел ничего строить на догадках и недоговоренностях. Хотел ясности и точности. И потому я продолжал.

— Вы, знаете, товарищи, также и то, что он живет без всякой нашей охраны, со своей собственной охраной из пажей. Когда его привезли сюда, его посадили в тюрьму. Вскоре Губисполком и Губчека получают телеграмму за подписью Ленина и Свердлова, что Михаила необходимо освободить. Никто не протестовал и освободили. Тюрьмы строились царями, но для нас, а не для них. И сидеть в тюрьме для них никак нельзя. Освободили и установили надзор ЧК, но его императорское величество не могло остаться довольным. И опять заработала машина, и вновь привычные ходатаи с заднего крыльца полезли во все щели, и результат получился неплохой: вновь получили телеграмму за подписью Ленина и Свердлова: освободить из-под унизительного надзора ЧК. Наши власти Перми исполнили приказ, но заменили надзор ЧК надзором милиции. Но и это не может перенести его императорское величество. И вновь ходатайства, и вновь телеграмма за теми же подписями: освободить Михаила от всякого надзора с прибавкой: не считать Михаила контрреволюционером. /.../

Неужели мы отступим перед этой падалью истории, Михаилом? Нет, товарищи, мы не можем сделать этого ни во имя прошлых мук поколений, ни во имя грядущих страданий и мук, которые неминуемо придут, если мы его оставим живым. Мы его должны уничтожить и уничтожим. И мы уничтожим так: Ленин и Свердлов боятся осложнений? Пусть. Мы их не скомпрометируем. Есть офицерская организация, которая хочет устроить ему побег? Есть.

 

- 84 -

Так шутите, господа хорошие. Мы вам устроим этот побег: Михаил бежал.

Сегодня мы его возьмем и расстреляем. Завтра Ч К узнает и расстреляет всех его охранников за содействие к побегу, дав во все стороны телеграммы. Официально Михаил бежал, а фактически он расстрелян. Ленин и Свердлов могут сказать: бежал, а контрреволюция его иметь не будет. Товарищи, если мы не сделаем сегодня этого, то завтра, может быть, его уже не будет, завтра, может быть, он будет стоять во главе всех контрреволюционных сил, а это значит, если мы, советская власть, носим голову на плечах, то это будет стоит сотен тысяч рабоче-крестьянских жизней.

И, товарищи, прежде чем предложить вам технический план исполнения этого дела (а он у меня готов), я предлагаю высказаться принципиально, согласны ли мы сделать это или нет. Кто хочет слова?

— Конечно, согласны, — отвечает за всех Жужгов.

— Ну, а вы как, товарищи?

— Согласны, Ильич, что разговаривать. Что с этой гадостью церемониться, — говорит Колпащиков.

А Марков и Иванченко с горящими глазами, со стиснутыми челюстями и нахмуренными бровями, буркнули разом:

— Давно пора.

— Вижу я, что все четверо готовы, и я доволен. Итак, вперед без страха и сомнения, выходит? Ну, а теперь я должен вам сказать, что всю ответственность за это дело беру на себя. Если нужно будет в угоду буржуазии всего мира принести жертву, то этой жертвой буду я: пусть меня расстреляют.

— Ну, это ты ерунду городишь, Ильич, — говорит Жужгов. — Да кто же даст тебя расстрелять? Ну, уж если надо будет расстрелять, то я стану под пулю за тебя.

И все трое остальных вперемежку:

— Вот сказанул, да любой из нас сейчас за тебя не только голову, а если бы их было десять у каждого, то все отдал бы.

— Ну, так, товарищи, я ведь и не сомневаюсь в этом и потому я вас именно вызвал. А дело-то может повернуться так, что нужен будет гласный суд, с адвокатами, прокурорами, корреспондентами буржуазных газет и т.д. и т.п. Ну, и тогда как? Ведь надо будет речь сказать и сказать с толком, почему я сделал это, вопреки всем приказам, ведь нужно будет растолковать исторический смысл этого акта. Ну, а кто из вас сделает это?

— Никто, — мрачно буркнул Жужгов.

— Ну, то-то же и есть.

 

- 85 -

— А тогда всем вместе, — торопливо выпаливает Иванченко.

— А зачем это? Какой смысл? Не лучше ли погибнуть одному за всех пятерых. Если спросят меня на суде, были ли у меня сообщник", я скажу, что были, но разве я смогу назвать вас? Нет, никогда. Итак, решено, что я беру это на себя. Это на всякий случай, товарищи. Может быть, этого и не надо будет и все обойдется хорошо: ведь мне моя голова тоже нужна, как вы думаете? Ну, вот, вы улыбаетесь, а я наверняка могу вам сказать, что жить мне без головы очень скучно, и я постараюсь избежать и этой маленькой потери.

Еще одна подробность: может быть, в связи с газетными и официальными сведениями о побеге в рядах белогвардейцев создадут самозванца — Михаила II, как тогда быть? Я думал об этом и решил, что если что-нибудь в этом роде будет устроено, то мы выроем Михаила из могилы и положим труп его перед Королевскими номерами, и вот тут тоже может получиться, что надо будет открыть убийцу и судить его, и я предстану перед судом.

А теперь техника. Сегодня ровно в 12 часов ночи мы будем в Королевских номерах и возьмем Михаила Товарищ Жужгов будет иметь на руках мандат от имени ЧК. В этом мандате будет сказано, что ввиду приближения фронта, т. Жужгов уполномочен эвакуировать Михаила Романова в глубь России. С этим мандатом т. Жужгов войдет к Михаилу и возьмет его. Все вещи и остальные люди будут эвакуированы позднее. Так должен будет сказать т.Жужгов. Мандат еще не написан, но мы заедем в ЧК, и там я все устрою.

— Но туда без пропуска не пройдешь, — замечает Марков.

— Ну, т.Мясников пройдет, да и нас протащит, — замечает усмехаясь Иванченко.

— Да, товарищи, я думаю, что смогу пройти без пропуска:

все красногвардейцы если не в лицо, то понаслышке знают, и с этой стороны затруднений не будет.

Дальше. Тов. Марков будет наблюдать с лестницы, что будет происходить там, и передавать т.Колпащикову, который будет стоять внизу Тов. Иванченко будет около лошадей. Я буду около дверей гостиницы. Все затруднения и неполадки немедленно сообщать мне, не давать никому говорить по телефону. В 10 часов мы берем двух хороших лошадей с заводской конюшни: сильных и бегунов. Берем без кучеров. Отправляемся в Пермь в ЧК и все это проделываем сегодня же, во что бы то ни стало.

— А дадут ли лошадей без кучеров? — тревожится Колпащиков.

 

- 86 -

— Ну, как не дать, если он нажмет, — кивая в мою сторону, бросает Жужгов.

— Итак, товарищи, мы готовы, значит?

— Да, готовы, — роняют россыпью все и поднимаются, шум[но] отталкивая поленья.

— Идем в Исполком. Буду звонить на конюшню. Эх, товарищи, немного не позабыл, остановитесь на минутку: вы местный народ и знаете Мотовилиху лучше меня, скажите, где мы его похороним, и не приготовить ли заранее яму?

— Ну, ты будто не знаешь Мотовилихи. Поди все обдумал давно, только нас пытаешь, — бурчит Жужгов.

— А я думаю, что за Малой Язовой, в лесочке.

— Ну, вот видите, а спрашивает, лучше и не придумаешь, — опять как будто нехотя глухо роняет Жужгов.

— А яму как?

— Это дело не сложное, час работы, выроем, когда привезем, — говорит Иванченко.

— Я тоже думаю так, — отвечаю я.

— А все-таки ловко же ты, Ильич, все обдумал, комар носу не подточит, — говорит Колпащиков.

— Цыплят по осени считают, дорогие товарищи. Все одно:

глядеть-то ловко, а станешь делать, все и пойдет прахом. Надо сделать хорошо, а не только обдумать. Ну, я верю, мы сделаем.

— Конечно, — отвечают вразбивку.

— Идем, товарищи. Подождите малость, я побалагурю с Гайдамаком, а то он все поглядывает сюда: удивляется. Надо успокоить.

— Что, тов. Гайдамак, изрядно надоели мы тебе? — подхожу я к нему и бросаю на ходу.

— Ну, сказанул тоже, тов. Мясников, я гляжу, что ты ребят занял каким-то умным разговором, что все они стали задумчивые: головой заставил работать, и мне досадно, что я не мог тебя послушать.

— Это не уйдет, тов. Гайдамак, послушаете в другой раз, а для вас я еще умнее что-нибудь придумаю и более веселое. Вы ведь весельчак, не любите, поди, печальных историй?

— Вот все думают, что я и печалиться не способен, это неправда. Мне думается, что я больше тоскую и горюю, чем многие, но только не прячу рожу в варежку печали, в этом и разница.

— Это хорошо. Я вас понимаю. А, пожалуй, пора мне восвояси. До свиданья, тов. Гайдамак, я вам мешаю.

— Нет, нет, т.Мясников, не мешаете. Что? Спешите? Ну, так до свиданья.

 

- 87 -

Пожавши руки, мы расстались.

Гляжу на часы. Время девять с половиной часов. Пора, думаю. Пока запрягут — будет десять. И с этим выхожу на двор кинематографа, где меня ждут товарищи.

— Ну, двигаем, товарищи. Небо чистое, нет ни облачка. Тихо, не шелохнется. Приятно и сладко в воздухе. Завод гудит, трещит кино.

 

55. Мы едем

 

Правду сказал Гайдамак, что товарищи немного задумчивы и как будто насторожились. Идем молча, не разговариваем. Я чувствую, что у них проснулся дух старых конспираторов и немного порастолкал привычные чувства, мысли, дезорганизовал их, чтобы организовать заново. От этого некоторая необычная настороженность и задумчивость.

Заходим в Исполком.

— Товарищ Марков и ты, т. Колпащиков, вы пойдете немного погодя в завод и возьмете лошадей, чтобы кучера сюда не приезжали, делать им здесь нечего.

— Хорошо, это лучше, — отвечает Марков.

Звоню в завод, прошу запрячь двух хороших, сильных лошадей, а кучеров не назначать. Запрячь сейчас же, за ними придут.

Спрашивает, кто говорит, и отвечает, что сейчас же будут готовы.

Кладу трубку и говорю:

— Ну, друзья, вы можете отправляться за лошадьми, пока дойдете, их запрягут.

Они поднимаются и уходят. Мы остаемся с Жужговым и Иванченко. Тот и другой знают Свердлова по работе в организации в 1906 году и по тюрьме. И, должно быть, один и тот же вопрос долбит их мозг, и они как-то сразу, вместе встрепенулись и, обернувшись ко мне лицом и упершись своими глазами в мои глаза, спрашивают:

— Как же мог Свердлов так промазать?

— Трудно, товарищи, что-нибудь сказать определенное, но ясно, что ошибка с их стороны громаднейшая. Ну, представьте, что я подчинился всем их распоряжениям, как все другие, а в это время организация офицеров сделала бы свое дело, и что тогда? А с другой стороны, товарищи, наше ЧК расстреливает наших рабочих-мотовилихинцев за то. что они «шептуны». Выходит совсем скверно: очень много телеграмм в защиту Михаила и ни одного слова в защиту рабочих. Я могу сказать на основании до-

 

- 88 -

клада Лукоянова, что большинство расстрелянных — рабочие и крестьяне, и расстреляны за то, что они меньшевики или с.-р.-ы. Это что такое? Скверно это, товарищи.

— Да, я слышал от Малкова, что ты там здорово их утюжил, — говорит Иванченко.

— Нет, тов. Иванченко, не здорово. Здорово было бы, если бы я их расстрелял за это. Вот это было бы дело, а так выходит, что я их критикнул малость, они признали линию ошибочной, ну и все. А ведь эта линия «ошибочная» кровью пахнет, кровью рабочих. А вот Гриша Авдеев сегодня говорил — а что если такая вот линия везде и всюду, то ведь она дорого обходится рабочим. Они кровью за нее платят. И в это же время много телеграмм в защиту Михаила и ни одной в защиту рабочих. Это странные ошибки. Не нравятся они мне. И знаете, у меня, кроме всего прочего, есть немного злости против Свердлова и Ленина, и я как бы мщу им за рабочих, расстреливая вопреки всех их приказов "Михаила. Конечно, если бы не было тех доводов, о которых я вам доложил, то, руководясь этим чувством, я бы не предпринял этого, но вот факт — это чувство у меня есть.

— А у меня, знаешь, какое?

— Скажи.

— Чем больше мусору вывезешь, воздух чище. Когда ты сказал, что провокаторы, шпики — все это слуги Михаила Романова, ты меня так взвинтил, что я буду их бить, как холерных бацилл, — говорит с мрачной и тихой злобой Жужгов.

— Да, тов. Жужгов, где ты был в каторге? В Александровске?

— Нет, в Акатуе.

— Да, вот если бы ты в Орле побывал, то у тебя злости этой было бы в сто раз больше.

— Да, Орел всем каторгам каторга. И везде, во всех каторгах знают об Орле. Откуда бы ни приходили, а об Орле знают. И знаешь, несладко, о, как несладко во всех централах, но все Орла боятся.

— Я это к тому говорю, тов. Жужгов, что у тебя злости на всю жизнь хватит, любви не мешало бы немного.

— А злость-то моя, это не от любви, что ли? От любви. Это другая сторона любви. Я готов за моих товарищей, за рабочих, за угнетенных всю мою кровь отдать по капле, медленно. И если я буду бить и бью всех поработителей, то это из великой любви к мукам и страданиям тружеников. Без злости, Ильич, революции не сделаешь. Не сделаешь ее и без любви.

— А не довольно ли философствовать, товарищи, вон и лошадей привезли, — говорит Иванченко.

 

- 89 -

— Ну, и пойдем. Мы с тобой поговорим еще как-нибудь, а я только хочу узнать сейчас же, почему ты сказал, что я тебя взвинтил, указав, что провокаторы и шпики — это слуги Романова? Ты что, не знал, что ли?

— Знал, как не знал. Очень хорошо все мы знаем, да сказал-то ты очень к месту и кстати, и все, что было у меня внутри против провокаторов и шпиков, выросло в удесятеренной степени против их хозяина — Михаила. Ведь не часто, Ильич, бывает, что царей убивают, и слово твое очень к месту, и сегодня оно для меня имеет такую силу, как никогда.

— А я, знаешь, как думаю, тов. Жужгов?

—Как?

— Это сегодняшнее дело — начало конца всех Романовых, что есть в РСФСР. Ведь если можно расстрелять Михаила, то тем более можно всех других. И ты увидишь, как полетят головы всех Романовых.

— И это дело, — ласково вставил Иванченко. В это время заходит тов. Марков и говорит:

— Лошади здесь.

Я гляжу на часы и говорю:

— Ну, вот и хорошо. Все идет, как надо. Десять часов. Час почти езды до ЧК, и час на все остальное. Двигаемся.

— О чем это вы так горячо говорили, — спрашивает тов. Марков у Иванченко при выходе из Исполкома.

Иванченко, оглядываясь на меня и кивая в мою сторону, отвечает:

— Ты что, разве не знаешь его? Всегда найдет разговоров на всю Мотовилиху. Даже Жужгова раззадорил, вот до чего интересно.

— Да о чем же говорили, скажи, — раздражась, спрашивает Марко®

— Потом скажу, а сейчас поедем.

— Ну, кто где сядет?

— Тов. Мясников со мной, — кричит Колпащиков.

— Нет, я хочу с Жужговым, мне с ним поговорить отдельно надо. Мы вдвоем, а вы втроем. Мы вперед, а вы за нами.

— А где поедем? — спрашивает Жужгов.

— Горками, — отвечаю я. — Ты чего же, тов. Жужгов, на козлы громоздишься?

— Да, а то как же? Править-то лошадью оттуда неудобно.

— А я с тобой поговорить хотел.

— И поговорим. Вот подожди, лошадь обойдется малость, и поговорим. Я тоже один вопрос к тебе имею.

 

- 90 -

— Трогай, т.Жужгов.

Я в глубине экипажа, затянутого сверху, на хороших мягких рессорах и пружинах сиденья мягко колышусь из стороны в сторону. Сильная лошадь спорой рысью добежала до подъема на Горки, и Жужгов, пустив ее шагом, оборачивается ко мне и спрашивает:

— Ты сказал, что сегодняшнее дело есть начало конца всех Романовых, что есть в РСФСР. Как это надо понимать? Ведь мы официально не расстреливаем Михаила, а он бежит, значит, никто же не будет знать, что он расстрелян, и не будет расстреливать Романовых. Растолкуй-ка мне.

— Это просто. Возьмем, например, Алапаиху. Там много князей*. Услышат они, что Михаил бежал, и одни решили, что его пристрелили и объявили, что он бежал, а другие поверили, но и те и другие согласны с тем, что князей беречь дальше не стоит, и истребят. Николая же с семьей можно расстрелять по суду, официально. Так, наверно, и будет. А мы с вами убираем психологическое препятствие к этому истреблению. А теперь вот что, тов. Жужгов, когда ты войдешь к Михаилу и покажешь мандат, много не разговаривай, а скажи, что ты имеешь приказ, который выполнишь во что бы то ни стало. Дай понять, что разговоры бесполезны. Чем больше будешь разговаривать, тем хуже и канительнее будет.

— Разговаривать мне не о чем, ни с Михаилом, ни с его холуями. Ты, Ильич, не беспокойся, я сделаю, как ты сказал.

— Ты знаешь, порядки у них там царские: его величество величают Михаила-то, вот ведь пакость-то. А когда я пришел в ЧК, они почему-то сразу узнали, и у них тревога какая-то была. Очень часто произносили мое имя и много разговаривали. Еще больше тревоги стало, когда я его вызвал в ЧК. И они теперь спокойны: меня в ЧК нет. Вот узнать бы, через кого они у нас действуют в губернской головке? Дело нечистое, Жужгов, скверное. Какая-то пакость у нас есть.

— К нам нетрудно пробраться. Стоит только сказать, что в 1905 году принимал участие в движении, привести двух свидетелей — и дело в шляпе. А ведь в 1905 году он был революционером, а после он стал реакционером, а на всякий случай пролез к нам в партию, ну и пакостит вволю. Много больно у нас интеллигенции большевистской сразу появилось. Откуда она? Где она была, когда кандалы надо было носить, а не чины? Не бойся, в 1908 году ни одной души в организации не было, — злобно и какими-то обрывками кидает свои мысли с козел Жужгов.

Я думаю: странно, что ни думающий рабочий, то интеллигенцию недолюбливает. Вот Гриша утром, а Жужгов вечером,

 


* В июне 1918 в Алапаевске находились: вел. князья Сергей Михайлович, Игорь Константинович, Константин Константинович, Иоанн Константинович, князь Владимир Палей, вел. княгиня Елизавета Федоровна и супруга Иоанна Константиновича — сербская принцесса Елена Петровна (последняя покинула Алапаевск незадолго до кровавой расправы 18 июля 1918).

- 91 -

оба говорят одно и тоже. Почему бы не повернуть на кого-нибудь из рабочих его подозрения? Нет, не повертывает, а повертывает прямехонько против интеллигенции. Я спрашиваю:

— А ты почему думаешь, что если пакость, то обязательно интеллигент: Митька-то Бажин рабочий ведь, Двойнишников* — тоже рабочий.

— В семье не без урода, Ильич, а только одно надо знать, что если бы интеллигентам взять наши тяготы, то их ни одного бы в организации не осталось. Двойнишников имел четырех детей и получил 15 лет каторги, да еще открывалось дело, виселицей пахло, вот и согласился. Не оправдываю, а растолковываю. Если бы оправдывал, я бы его не расстрелял, а то ведь я его из своего браунинга пристрелил. Другое дело: рабочему труднее стать пакостником — к привольной сладкой жизни он не привык, а тяжелее-то его жизни трудно изобрести: нечем напугать. Вот и держатся одной стороны. Если провокаторы, шпики среди рабочих — исключение, то среди интеллигенции — скорее, обратное: честный революционер — исключение, в виде белой вороны: вот почему я и думаю, если пакостит, то скорее всего интеллигент.

Пока мы разговаривали, наша вороная ходко взбиралась на извилистую гору. Вот и Заивы конец. Поднялись. Начинаются мотовилихинские Горки. По левую руку — поля, кое-где утыканные кустарниками, а по правую сторону, над самым обрывом — домишки рабочих. Вот там, в дали полей черные пятна — это «ямки», а на этих ямках кустаоники елок и сосны- Часто эти «ямки» служили местом нелегальных собраний. Часто они видели подкрадывающихся полицейских и жандармов и нередко вырывающихся из-под горы и скачущих во всю прыть казаков. Бывало, что схватывали добычу, но редко. Поглядел туда, мелькнули эти мысли в голове, и тут же встали рядом с мыслями о деле, на которое еду. Кричу взявшему вожжи и развивающему ход воронка Жужгову:

— Жужгов, знаешь «ямки»?

Он не повертывается и, не изменяя хода лошади, бросает:

— А то как же?

— Попробуй подумать о Романовых в эпоху «ямок» и теперь. Опять поворот и кричит:

— Да, круто ворочается. Очень крутенько. Не только троны и короны, но и головы вздергивает. Износилась телега: триста с лишком лет ей. А повороты все круче, а гонка все сильнее, ну, и поломка.

Прямо из-под сиденья образы выхватывает! Мы подъезжаем к речке Ягошихе, глубоко-глубоко зарывшейся в овраге. Спуск и

 


* Двойнишников М.Ф. — см. о нем в Приложениях: «Из Автобиографии Мясникова».

- 92 -

подъем очень опасны, крутые повороты, извилистая лента крутой горы, без всякой изгороди над пропастью, а лошадь несет во всю рысь, и если не остановить, то сломается не только плохая телега, но и новая, и не только телега, но и не уцелеют головы седоков.

И Ягошиха тоже... Она в этом месте разделяет новое и старое кладбище и губернскую тюрьму. Вот там видно через деревянный забор старого кладбища ложбину. В этой ложбине в 1906 году было собрание Пермского Комитета партии. Был здесь Свердлов, Бабенцев*, Трофимов*, Герой и я. Обсуждали один вопрос: об организации экспроприации денег. Постановили: сделать эту экспроприацию. План наметили. Людей и время. Это было уже после объединительного съезда РСДРП, где было принято постановление о прекращении экспроприации.

Так что среди нарушителей съездовских постановлений об экспроприациях и партизанской борьбе, мы можем видеть не отдельных лиц, а целые организации, и это надо отнести не только на счет Урала, и особенно Мотовилихи, но и Кавказа и Закавказья. Если на Кавказе, в этой экспроприаторской, азартной и смертельной борьбе можно было заметить фигуры Сталина и Орджоникидзе, то на Урале — фигуры Свердлова и Преображенского. И только близорукие доктринеры и чиновники от революции вроде Троцкого могут бросать упрек тому или иному действовавшему лицу, не понимая и не желая понять специфической исторической обстановки этой борьбы.

А вот в этой тюрьме, что через овраг от кладбища, через месяц примерно был умещен весь состав Комитета, и много сверх того, всего 54 товарища. А кроме того и вся группа экспроприаторов. Провокация. Провокаторы недавно были расстреляны. А теперь очередь за главой провокаторов.

Эти провокаторы послали много людей, чистых, светлых, стоических и жертвенным огнем горевших, послали на виселицу, и вон там, под конюшней тюрьмы были отрыты трупы.

Повесили. Но боялись вывозить за ограду тюрьмы. И под конюшней схоронили.

Да, среди тех, кто мог туда попасть, под конюшню, были и Жужгов, и Иванченко, и я. Случайности. И прихоть ли истории, случай ли злой, но вот мы едем снять голову Михаилу II и последнему. Нам не сняли, так мы снимем. Злая усмешка истории.

Проезжая мимо тюрьмы, вижу, что окна увеличены уже не меньше, чем в два раза. Свету и воздуху больше, значит. Да, очень хорошо бы, чтобы их совсем не было. Хорошо-то хорошо, а куда ты едешь? Убивать. Лучше сначала прекратить убийства, а потом разрушить тюрьмы. Это придет. Надо, чтобы пришло. И не мо-

 


* В кн. «Революционеры Прикамья» в Указателе имен есть некто Бабинцев (без инициалов) с пометой: «в 1902 г. участник революционного движения на Мотовилихинском заводе» (С.784).

- 93 -

жет не придти. Победа труда уничтожит гнет, эксплуатацию, насилие, уничтожит. Надо бороться.

— Жужгов.

— Что, т.Мясников?

—      Узнаешь?

Не оглядываясь, отвечает верно:

— Ну, как же?

Знает, что о тюрьме говорю.

— Не могу я, Ильич, хладнокровно глядеть на тюрьмы: уничтожить бы их скорее. Погляжу я, и у меня все внутри заноет, застонет. Сердце щемить начнет.

Слушаю и думаю: думает, как я. Интересно. А сумеет ли увязать с тем делом, на которое мы едем? Жду, потому и молчу.

— Да, надо бы. Если мы их не уничтожим, то кто же это сможет сделать? Никто ведь, Ильич, — оборачиваясь и беспокойно ерзая, спрашивает Жужгов.

Я молчу и жду. А он, выезжая на гору и подбирая вожжи, трогает лошадь, и это движение ему напомнило, куда мы едем, и он, еще беспокойнее и поспешнее оборачиваясь, зло бросает:

— А сначала всех их уничтожим, а потом тюрьмы. — И натягивает вожжи на большую рысь.

Звучно в тихой ночи топают копыта сильной лошади. Она верит в силу ног своих, властно рвет куски пространства, дерзко топчет землю. Уверен и Жужгов. Вижу я по его сутуловатой спине. Очень уверен. Уверен и я. И мы втроем несемся по Покровской и, живо домахавши до Сибирской, поворачиваем направо и, проехавши квартал вниз к Каме, останавливаемся на углу ЧК. Только остановились и успели сойти, как подъезжают и трое остальных. Разгоряченные лошади беспокойно топчутся на месте, мотая головами, выдергивая вожжи, прядут ушами, оглядываясь по сторонам. Они культурны. Они пугают, что, вот, пусти и удерем. Нет, это неправда, их можно оставить непривязанными, и они сразу присмиреют и покорно будут ожидать. Но я говорю, чтобы завели их на время во двор: с глаз долой.

— Товарищи, вы войдете все со мной в помещение ЧК. Там мы нахлопаем мандат и выждем время.

 

56. Неожиданная помеха: Предисполкома Сорокин и Предгубчека Малков

 

Все молча соглашаются. Я поворачиваюсь и иду к входу. У входа стоит красногвардеец, мотовилихинец, и, увидевши меня, улыбается и здоровается:

 

- 94 -

— Что это так поздно к нам в гости, тов. Мясников? Никого в ЧК нет. Все давным-давно разошлись.

— Здравствуйте, — протягивая руку, говорю я. — Почему вы думаете, что кроме вас мне еще кто-то нужен? Мне так и вас одного достаточно.

Он, улыбаясь, отшучивается:

— А мне думается, что маловато. Если бы достаточно было, то не привезли бы с собой четверых.

Я гляжу ему в глаза, довольный его ответом, и продолжаю:

— Эти четверо мои, а от вас мне вас достаточно.

— А мы что — не ваши?

— Мои, это точно, но не такие, как эти. Эти, знаете, каждый столько несет тягот на себе, что если понемногу разложить, то на все ЧК хватит.

Он молодой и знает мало товарищей, а потому внимательно оглядывает всех и говорит:

— Я, тов. Мясников, не виноват, что поздно родился и не мог принять своей доли тягот на свои плечи. Я не трус, и тягот не боюсь, и товарищей, вынесших на себе за всех нас эти тяготы, я люблю больше, чем мать, отца и себя. Я умею ценить, хоть и молодой.

Вижу, что правду говорит, и чувствую, что он понял меня себе в укор, а я доволен им, что он молодой, а прыткий и умный.

— Вы что же это? В укор себе мое словцо взяли?

— А то как же?

— Ну, я этого не хотел сказать, а как-то сказалось неловко. А все это вид тюрьмы наделал. Ну, скоро они там с лошадями? — обращаюсь я к Иванченко. — Что они там делают?

Марков подскочил к воротам и глядит во двор, а потом, поворачиваясь ко мне, говорит: «Идут».

— Ну, шагаем, товарищи, — говорю я, обращаясь ко всем. И один за другим скрываемся в дверях. Заходим в один из кабинетов. Я говорю:

— Ну, так вот что. Я поищу в отделе печать. Сейчас возьмем машинку и нахлопаем мандат.

Осветил все комнаты и разыскал, что надо. Я не умею писать на машинке и говорю:

— Кто умеет?

— Я, — отвечает Марков.

— Я напишу тебе черновик.

Вынимаю из кармана блокнот и пишу: «Ввиду приближения фронта, настоящим поручается тов. Николаю Жужгову эвакуиро-

 

- 95 -

вать гражданина Михаила Романова в глубь России. Подписи председателя, заведующего отделом по борьбе с контрреволюцией. Секретарь». Я расписываюсь за председателя, Марков — за заведующего] отд[елом], а Колпащиков за секретаря.

Написал черновик и даю Маркову. Он усаживается и начинает хлопать. Но так тихо, что мне кажется — я могу быстрее его, и это меня немного раздражает. Но мы полуокружив его, стоим, внимательно наблюдаем за убийственно неуклюжими движениями его пальцев, и в это время совершенно никем не замеченные входят и тихо-тихо подкрадываются на цыпочках (желая подшутить) два председателя: председатель Губернского Исполнительного Комитета — Сорокин, и председатель ЧК — Малков. Но когда они приблизились и сразу схватили суть оканчиваемого печатанием мандата, они от неожиданности растерялись, и когда я оборотился и увидел их и понял, что они уже прочитали мандат и знают, зачем мы здесь, и заметил их растерянно-испуганный вид, я сразу подумал — непредвиденное затруднение. Быстро заработала мысль. Первое, что толкнулось в голову: арестовать. Но вспомнил, что у меня всего четыре человека и может их не хватить. Я решил, что они добровольно арестуются, если я скажу, и говорю: — Вот что, товарищи Сорокин и Малков, мы сейчас отсюда уходим, а вы должны остаться здесь и не выходить отсюда в течение двадцати минут. Не выходить, несмотря ни на что: будут ли выстрелы, будут ли вызовы по телефону — вас здесь нет, вы ничего не видали и не знаете. Поняли? После двадцати минут вы свободны. Дадите ли мне слово, что вы исполните мои требования?

Вид их был необычайно растерянный; и тот и другой — бледный-бледный. Видно было, что они нервничали. Но я себя не видал, и не знаю, какой вид был у меня. (Потом мне рассказал кое-что тов. Иванченко). Но было, должно быть, у меня на лице и в фигуре достаточно решительности, что оба председателя без всякого промедления и размышления дали мне свое слово.

Я обращаюсь к Иванченко и Колпащикову и говорю:

— Выводите лошадей, мы едем.

Это было без пятнадцати минут 12 часов 3 июня 1918 года*.

Я кивнул головой Маркову и Жужгову, направился к выходу, еще раз поглядев в глаза Сорокину и Малкову, чтобы удостовериться, что они исполнят требование.

Жужгов взял мандат и согнул его вчетверо, сунув в карман, и направился вслед за мной вместе с поднявшимся от машинки Марковым.

 


* Ср.: «В Перми лошадей поставили во двор Губчека, посвятили в это дело председателя Губчека т.Малкова и помощника Иванченко т.Дрокина В. Здесь окончательно был выработан план похищения. Решено было так: явиться около 11 часов вечера в гостиницу, где жил Михаил Романов, предъявить ему документ, подписанный т.Малковым, о срочном его выезде из г.Перми по указанию лиц, предъявивших мандат. Если он будет сопротивляться и откажется следовать, то взять силой.

Документ этот я сел за пишущую машинку и напечатал, поставили не особенно ясно печать, а тов. Малков неразборчиво подписал. Во время печатания мною на машинке мандата пришел в Губчека т.Сорокин — инженер, в то время Предгубисполкома. Он догадался, что мы чего-то хотим сделать, но чего — ему никто не сказал, но он чувствовал, что что-то затевается крупное, рассмеялся и ушел.

Далее тов. Дрокину было поручено занять место т.Иванченко по охране Перми и ждать указаний от нас, заняв место у телефона, что им и было сделано. Тов. Малков остался в ЧК» (Марков А.В. Воспоминания. Цит. по: Самосуд. Указ. изд. С.21-22).

- 96 -

Лица у Иванченки с Колпащиковым и у Маркова с Жужговым были так спокойны и решительны, что мои распоряжения двум председателям не только их не удивили, а поняты были, как очень нормальное и естественное: они не знали иного, они не могли представить, что мои распоряжения можно было бы не выполнить. И этот их вид, должно быть, тоже кое-что рассказал Сорокину и Малкову.

Сорокин — инженер-химик, член партии с 1909 года. Большую часть своей партийной принадлежности был в эмиграции. По приезде из-за границы работал в заводе Мотовилихи, сначала как инженер, а потом как член Заводского Комитета, а потом мы его выдвинули в председатели Губисполкома.

Малков — рабочий столярного цеха Мотовилихинского завода, член партии с 1915 года.

Тот и другой знают меня, а потому, будучи выдвиженцами от Мотовилихи, они беспрекословно подчинились моим распоряжениям. Это — сторона формально-историческая. А Иванченко мне рассказал еще и о психологической. Но это потом. Говорю о Малкове и Сорокине эти немногие слова, чтобы поняли, как эти два самые высокие по занимаемым постам советских работника беспрекословно подчиняются распоряжениям человека, который формально ни в каких чинах не состоит (если не считать, что я член ВЦИКа).

Не подчиниться они в этот момент ни психологически, ни фактически не могли. Они должны были подчиниться.

 

57. Едем в Королевские номера и забираем Михаила,

его секретаря лорда Джонсона

 

Товарищи видят, что мне неприятна эта встреча. Видят, что я стал резче, круче и обрывистее. И Жужгов первый сказал: «Вот принес их черт», — как бы желая дать понять мне, что он меня понимает и мои чувства разделяет.

Лошади были поданы. Иванченко и Колпащиков сидели на козлах. Я сажусь на переднюю к Иванченко с Жужговым, а Марков к Колпащикову, и мы двигаем.

Повертываем на Сибирскую и вниз к Каме. Это совсем близко, в одном квартале. И мы подкатили вмиг*.

Я схожу и говорю:

— Тов. Иванченко и Колпащиков, заворотите лошадей.

Они завернули, поставив их головами в город.

 


* Ср.: «Тов. Мясников ушел пешком к "Королевским номерам", а мы четверо: т.Иванченко, с т.Жужговым на первой лошади, я с Колпащиковым на второй, около 11 часов подъехали к вышеуказанным номерам в крытых фаэтонах к парадному» (Марков А.В. Воспоминания. Цит. по: Самосуд. Указ. изд. С.22).

- 97 -

— Тов. Жужгов, иди. Помни, меньше разговаривай! Тов. Парков, иди на лестницу и наблюдай. Тов. Колпащиков, встань ( дверях. Тов. Иванченко, останься на козлах пока.

Все заняли свои места. Через минуту или две Марков передает: двери открыли и разговаривают с Жужговым, и потом: Жужгов показал мандат и заявил еще устно, что ему поручено эвакуировать гражданина Михаила Романова подальше от фронта.

Михаил, поглядевши на секретаря и что-то спросивши по-английски, ехать отказывается и требует, чтобы ему разрешили говорить с ЧК по телефону. Марков передает: ехать отказывается, хочет говорить по телефону. Жужгов спрашивает, что делать.

— Говорить не давать. Брать силой. Передай Маркову, пусть дет на помощь. Ты, Колпащиков, вместо Маркова. Иванченко, ходи с козел, встань на место Колпащикова.

Колпащиков передает: Жужгов говорит, если не пойдете, то мы применим оружие. Жужгов и Марков вынули браунинги.

Джонсон что-то сказал по-английски, а затем говорит по-русски: «Я еду вместе с Михаилом Александровичем».

Жужгов отвечает: «Сейчас вас взять не можем. После, вместе со всеми остальными и с вещами приедете к месту назначения».

Джонсон настаивает. Его поддерживает Михаил, говоря:

Я не могу ехать один».

Все остальные не проронили ни слова, застыли в безмолвии. только женщина, пользуясь сутолокой, выходит в коридор и хочет звонить. Ее увидел Колпащиков и остановил: «Гражданка, отойдите от телефона и идите в комнаты», — и кажет браунинг.

Она не ожидала и, вздрогнув, поспешно прячется в комнату.

Ни Михаил, ни Джонсон не уступают, хотят ехать вместе. Мне передают и спрашивают, как быть.

— Спускайте обоих, скорей.

Ведут. Отхожу от крыльца. Говорю:

— На переднюю Колпащиков на козлы, Жужгов с Михаилом. На задней — Марков на козлы, Иванченко с Джонсоном*.

Но вот подходит Михаил к экипажу и падает в обморок. Колпащиков подскакивает ко мне и шепчет, волнуясь, — Михаил в обморок упал. Вижу — все растерялись и не знают, что делать, минута замечательная. Люди, которые готовы зубами перегрызть горло Михаилу, эти люди от непредвиденного пустяка растерялись, замешались. Что это? Несомненно, необычайная нервная натянутость. Перегруженность. Весь израсходовался, тут еще какой-то комок помех. И замешался.

Вижу это и зло отвечаю:

 


* Ср.: «Жужгов и Колпащиков отправились в номера, мы же с Иванченко и Мясниковым остались на улице в резерве, но сейчас же потребовали подкрепления, т.к. Михаил Романов отказывался следовать, требовал "Малькова" (он плохо говорил по-русски), чтобы его вызвали по телефону. Тогда я, вооруженный наганом и ручной бомбой ("коммунистом"), вошел в помещение, стража у дверей растерялась, пропустили беспрепятственно, как первых двоих, так и меня. Я занял место в коридоре, не допуская никого к телефону, вошел в комнату, где жил Романов, он продолжал упорствовать, ссылаясь на болезнь, требовал доктора, Малкова. Тогда я потребовал взять его, в чем он есть. На него накинули что попало и взяли, тогда он поспешно стал собираться, спросил — нужно ли брать с собой какие-либо вещи. С собой вещи брать я отказал, сказав, что ваши вещи возьмут другие. Тогда он просил взять с собой хотя [бы] его личного секретаря Джонсона, — это ему было предоставлено, т.к. это было уже раньше согласовано между нами. После чего он наскоро накинул на себя плащ. Жужгов тотчас же взял его за шиворот и потребовал, чтобы он выходил на улицу, что он исполнил. Джонсон добровольно вышел из комнаты на улицу, где нас ждали лошади. Михаила Романова посадили на первую лошадь. Жужгов сел за кучера, и Иванченко рядом с Михаилом Романовым; я посадил с собой Джонсона, а Колпащикова за кучера, и таким образом в закрытых фаэтонах (к тому же моросил дождик) мы тронулись по направлению к Мотовилихе по тракту». (Марков А.В. Воспоминания. Цит. по: Буранов Ю., Хрусталев В. Похищение претендента: Неизвестный дневник Михаила Романова // Совершенно секретно. 1990. №9. С.27).

- 98 -

— Сади, не на свадьбу везешь.

И как хлыстом ударил: сразу пришли в себя и энергично подняли и садят. Но и Михаил почувствовал, что обморок не помогает, и безвольно рухнулся на сиденье. Уселся.

Джонсон наблюдал, и как только уселся Михаил, Иванченко тихо приглашает его в экипаж, и они усаживаются.

— Двигай! Я вас догоню. Если не догоню, ждать меня в Мотовилихе, — говорю я*.

 

58. Еще раз два председателя

 

Джонсон мне испортил дело, занял мое место, и я поневоле остался.

Но только тронулись лошади и повернули за сквер, что посреди улицы, я вижу, что два председателя несутся во всю прыть: бегут бегом из ЧК к Королевской гостинице. В то же время женщина появляется на балконе и смотрит на меня. Я вижу председателей и спешу к ним навстречу и спрашиваю:

— В чем дело? Куда так бежите?

Они, запыхавшись, отвечают:

— От Михаила Романова звонили.

— Ну и что же? Вы что, у Михаила Романова на побегушках? Во всякое время дня и ночи по первому зову являетесь? И так бежите? Пойдемте со мной.

Они покорно поворачивают, и я их завожу в правление милицией; в административное правление, что рядом с Королевскими номерами, в бывшей уездной земской управе. Начальником этого управления мотовилихинский рабочий — Василий Дрокин*. Он еще у себя в управлении и собирается ночевать в кабинете.

Я его зову и говорю:

— Распорядись немедленно запрячь твоего рысака. Едем в Мотовилиху. Ты со мной, кучера не надо.

Он поворачивается к милиционеру и отдает распоряжение. Милиционер пулей проносится вниз по лестнице мимо нас, а я вдогонку:

— Скорей, как можно скорей, товарищ. Он слетает с лестницы.

— Товарищ Дрокин, где можно поговорить, чтобы нас никто не слышал?

— У меня в кабинете.

Я поворачиваюсь к Сорокину и Малкову, киваю на кабинет и говорю:

— Пойдемте.

 


* Ср.: «Как потом выяснилось, что тов. Мясников, который в момент нашего подъезда к номерам был около здания номеров, но когда в но­мерах произошла заминка, и Михаил Романов отказывался ехать, и что дело могло кончиться только расстрелом его и других на месте /.../ он струсил и убежал» (Марков А.В. Воспоминания. Цит. по: Буранов Ю., Хрусталев В. Гибель императорского дома. Указ. изд. С. 118).

- 99 -

Заходим. Все стоим около стола. Никто не садится. Я опираюсь рукой на стол, в полоборота к Сорокину и Малкову, говорю:

— Вы понимаете, товарищи, что выявились невольными свидетелями…

В это время заходит Дрокин и, увидев, что я остановился, спрашивает:

Тов. Мясников, мне можно?

— Зайди, — бросаю я. Я начинаю вновь:

— Вы понимаете, что вы явились невольными свидетелями дела, которое ни видеть, ни знать вам было нельзя. Но вы увидели. И потому вы явились невольными соучастниками. Но если это так, а это так, то условие для участия в деле одно для всех:

крепко держать язык, иначе откушу, или заставлю откусить и выплюнуть. Это для всех. И для меня, и для тех, что уехали, и для тех, что здесь. Принимаете вы это условие?

— Ну, конечно, тов. Мясников, — отвечает Сорокин своим обычным глуховатым, слабым голосом.

— Ну, а теперь дело так обстоит. Если бы вы не увидели и не узнали, что Михаила «бежали» мы, а узнали об его исчезновении завтра, то что бы вы сделали с оставшимися?

— Арестовали бы, — отвечают оба враз.

— Ну, так и делайте. Арестуйте. А дальше? Арестуете, а за что же вы их арестуете?

— За содействие побегу Михаила, — говорит Сорокин.

— И его секретаря, — добавляю я. — Так. Это верно. Ну, а если бы они вам сказали, что они никакого участия в этом не принимали (имейте в виду, что вы не знали, что я их «убежал»), то вы им поверили бы?

— Нет, конечно.

—      Так. Правильно. Значит, вы признали бы их виновными и…

— И расстреляли бы, — добавляет пришедший в себя Малков.

— Так и делайте. Арестуйте всех. Предъявите обвинение в содействии к побегу и всех их расстреляйте, в том числе и жандармского полковника Знамеровского, что в тюрьме.

— Хорошо.

— Ну, хорошего тут мало, положим, но делать это надо быстро» точно и без болтовни. А по всем телеграфным, телефонным линиям дайте знать: Михаил Романов и его секретарь Джонсон бежали в ночь с такого-то на такое-то*. И это все. Ну, товарищ Дрокин, лошадь.

— Сейчас узнаю, — бросает и выбегает из кабинета.

— Вы, товарищи, идите и действуйте.

 


* Ср.: «Когда по расчетам мы должны быть уже за чертой города, тов. Дрокин звонил официальным тоном в милицию, что в "Королевские номера" явились неизвестные личности и увезли по неизвестному направлению Михаила Романова и просил срочно направить по Сибирскому тракту и Казанскому конную милицию. Это же было сообщено в Губчека. Это же сообщил по телефону заведующий номерами в Губчека и милицию» (Марков А.В. Воспоминания. Цит. по: Самосуд. Указ. изд С.22-23).

- 100 -

— Сейчас же начинать? — спрашивает Сорокин.

— Да, сейчас же, немедленно.

— Ну так, до свиданья.

Торопливо подают мне руки и спешно уходят. А в дверях сталкиваются с Дрокиным, который через головы их кричит:

— Готово, тов. Мясников.

Я выхожу вслед за ними и говорю Дрокину:

— Ты смотри на этих двух председателей. Срам ведь прямо. Дают слово, что они не выйдут в течение двадцати минут, и вот стоило звякнуть кому-то от Михаила, как они бросаются со всех

ног бегом.

— Да, слабые они.

И в это же время я случайно гляжу на часы, и оказывается время — час. Значит, думаю, они свои двадцать минут отсидели. Это мы канителились больше, чем полчаса, и Дрокину говорю:

— Нет, я не прав, время уже час, они свои двадцать минут отсидели, и они уже были свободны, но все-таки, что это за манера, бегом бегут два председателя по первому звонку от Михаила. А в это время женщина с балкона наблюдает и видит их бегущих и думает: «Вот мы как вас гоняем». Противно ведь, Дрокин.

 

59. Я еду догонять

 

— Ты что, на козлы?

— Да, так скорее догоним. Она на вожжах ходит.

— Двигай и не жалей. Надо догнать. Он садится на козлы, подбирает вожжи и кричит милиционеру:

— Распахивай живей.

Милиционер распахивает ворота, а лошадь, как бешеная, выносит со двора. Дрокин поворачивается и, хохоча, говорит:

— Вот всегда так, как только я сажусь на козлы, а не кучер, то бешеная делается и летит со двора, как каленым железом прижженная, а потом ничего, идет ровно.

— Ну, Вася, двигай, после расскажешь.

Он садится половчей и забирает на всю рысь. Гнедой конь ночью кажется вороным, крупный, вытягивается все больше и больше и молодцевато бросает искры из-под подков, режет воздух. Быстро доезжаем до тюрьмы. Я вижу по ту сторону Ягошихи, на самой вершине, вылезши из-под горы, виднеются два экипажа. Видит их и Дрокин. А белесоватая июньская пермская ночь то и дело преображает эти два экипажа в самые причудливые фигуры. Но мы-то наверное знаем, что это они, нас-то не обманешь.

 

- 101 -

Дрокин, оборачиваясь, спрашивает:

— Видишь, тов. Мясников?

—      Вижу, — отвечаю я. И спрашиваю:

— Думаешь, что мы их догоним до Мотовилихи?

— Конечно, — отвечает он.

— Нет, ты ошибся. Они самую трудную дорогу проехали, а мы ее только начинаем, и пока мы спускаемся и поднимаемся, они будут в Мотовилихе. У них тоже хорошие лошади.

—      Ну, не такие, как моя, — отвечает Дрокин. :

— Ты любишь ее, видать.

— Очень.

— Это хорошо.

— Ты знаешь, я сегодня остался ночевать в кабинете и не поехал домой в Мотовилиху, потому что ей овса мало досталось, и я не хотел ее гнать поэтому: а ведь дело всегда найдется. И хорошо вышло. Понадобился я тебе и с лошадью. Я доволен и лошадь довольна: видишь, как легко спускается с горы? Танцует, шельма.

— Почему ты доволен?

— Да потому, что я являюсь участником в деле, о котором знают всего-навсего 8 человек во всей России и во всем мире. И это приятно, знаешь. Когда знаешь, что весь мир хочет это знать и не может, а ты знаешь, да не скажешь. Это сила. И это хорошо.

— Да ты тоже случайно узнал.

— А мне нравится, как ты с нами в моем кабинете разговаривал. Ты был какой-то особенный. Я тебя таким, кажется, и не видел.

— Что же особенного во мне было? Мне кажется, что как всегда.

— Ну, нет, нет. Я не знаю, что, и сказать не могу, но была в тебе какая-то сила, и она всю твою наружность преобразила.

— А, может быть, другое.

— А что?

— Что вы все трое были нервно неуравновешенные, психологически к этому неподготовленные, и все, что касалось события, в которое вы невольно вошли, вам начало казаться каким-то особенным. большим, значительным, а в том числе и я. И это вернее.

— Ну нет, это не так. Ты нас за каких-то безвольных, нервных особ считаешь. Нет. Одно то, что я способен был наблюдать за тобой и мыслить о том, что в тебе что-то есть особенное сегодня, доказывает, что прав я, а не ты.

— Но ты не будешь отрицать, что ты, как Сорокин и Малков, вошел в комнату и увидел там совершенно неожиданное.

—Да.

 

- 102 -

— Ну так не были вы, значит, к этому подготовлены?

—Нет.

— Вот тебе и основа особенного восприятия событий. А так как события текли быстро и не давали время оторвать ваши глаза от него, то в этаком состоянии пребывали все время: до конца моего разговора.

— Ну, а все-таки ты сильно сказал: условие одно для всех: крепко держать язык за зубами, а то откушу. Я почувствовал, что это правда. Что это так есть и так будет. И видел я, что Сорокин и Малков чувствуют, как я. И потому они без рассуждений исполняли и исполняют все, что ты сказал, как это делаю и я.

— У вас выбора нет.

— Да ведь ты нас поставил в такое положение. В этом-то и есть твоя сила: если зашел к тебе в комнату, то потерял свою волю. Вот ведь что это значит. А еще главное в том, что сознаю я это, а мне нисколько не досадно, и как я уже сказал — даже приятно быть с тобой в комнате и исполнять веление твоей воли. В этом и штука, секрет того, чем ты являешься для нас сегодня.

— А ты знаешь, Вася, любишь же немножечко поковыряться у себя в белье: вшей поискать, т.е. поразмыслить, установить причины недостатков и достоинств — найти-таки вошь, которая тебя кусает.

— Люблю, Ильич. Очень люблю. Время только нет. А это очень интересно: наблюдать и видеть, и понимать, когда другие и не видят и не понимают.

Пока мы говорили, наш рысак, танцуя и изощряясь в приемах, как бы задержать напирающий на него экипаж, пустил нас к мосту, и мы стали подниматься в гору.

Ночь мягкая, тихая и легкая. Хорошо в такую ночь спать на сене, на открытом воздухе, в поле, и, может быть, и хорошо и делать дела, требующие нервного напряжения: одна минута, один миг безумной ласки этой ночи восстанавливает все силы.

Лошадь в гору берет быстрее, чем под гору. Она горячится, Дрокин ее сдерживает. Бережет для ровного места. И она поняла и пошла ровно.

— Я, знаешь, тов. Мясников, думаю все о том же, да только с другого бока подхожу: если бы ты, скажем, вчера внес предложение на заседании Губкома или Губисполкома покончить с Михаилом, то наверняка можно сказать, что и Сорокин и Малков были бы против, так как есть прямые предписания центра. И вот это-то и самое интересное: они были бы против, как и все ответственные работники, но сегодня, когда они вдруг оказались в твоей комнате, они сразу стали безвольными и делали совершенно про-

- 103 -


тивоположное тому, что они до этой минуты думали. В этом-то весь гвоздь Я не думаю совсем, что они испугались тебя: что им бояться? Ты был один, а их двое, да я еще третий, а милиционер четвертый, юридически они — власть, а ты нет. Формально на их стороне вся сила государственного аппарата и авторитеты партии в лице Свердлова и Ленина, а ты пренебрег всеми традициями и восстал, и они покорно делали то, что хочешь ты. Это Достоевский и то не разрешит: вот почему я продолжаю настаивать, что у тебя вид был необычный. Пусть мы все трое были неподготовлены психологически, воспринимали острее обыкновенного, пусть. Но это только одна сторона созданного тобою же нашего психологического состояния, а другая сторона — это ты в этот момент. И мне кажется, если бы ты дал нам по револьверу и сказал: я не хочу, чтобы кроме нас, четверых, знал кто-нибудь, что мы расстреляли Михаила, и потому вот вам револьверы, стреляйте. Я думаю, что мы застрелились бы. Вот ведь штука-то в чем.

— А знаешь, если это правда, то это происходило потому, что все вы чувствовали фактическую правду, истинность моего действия, но у вас не хватало ни смелости, ни идейного дерзания пойти против авторитета всей партии, авторитета всей революции, но когда я на деле перешагнул эту черту, то вы поняли, что иначе и быть не может с Поняли не умом, а всем своим существом, каждой клеткой вашего «я», при протесте формального мышления, и когда я говорил, то это был не только мой голос, но и ваш голос, голос вашего «я», и потому он был так повелительно и всевластно могуч, что вы могли бы убить себя по приказанию безоружного человека. Так я это объясняю. И это объяснение, если его понять, как нужно и должно будет объяснить дальнейшие событие. уничтожение всех Романовых. Я убрал не только формальное препятствие в виде предписаний, но и психологическое препятствие у всех товарищей. После этого, как бы ни поняли исчезновение Михаила, но всем Романовым — крышка. Я уже говорил это Жужгову.

— А ведь это правда, Ильич, а я-то думал, что тут и Достоевскому не разрешить этой психологической задачи. Вот оно как. Просто и ясно. Я чувствую, что ты прав. А знаешь, почему? Потому что, если бы вчера ты внес предложение об уничтожении Михаила, то при наличии предписаний Ленина и Свердлова, я был бы в нерешительности, но ты эти предписания уничтожил, перешагнул через них, и я вижу, что я делаю то, что ты скажешь, но делаю, как свое, мне родное дело: выполняю веление моей совести. А ты не дурак, Ильич. Достоевский и то запутался бы, а ты вон как простенько раскидываешь весь мусор над правдой.

 

- 104 -

— Что не дурак, я это знаю, ну а в Достоевские не гожусь.

— А теперь интересна вторая часть твоего объяснения. Если ты действительно прав и действительно убираешь и формальные и психологические препятствия к уничтожению всех Романовых, то ведь это должно произойти скоро. И неужели ты прав? Если ты прав, то какими путями ты доходишь до такого предвидения? Ведь это похоже на предсказание астрологов, это очень интересно, Ильич.

— Я вижу, что ты немножечко взвинченный, но тем лучше для меня, потому что ты мне теперь правду скажешь. Значит, когда я вам говорил, что надо делать так-то и так-то, у вас не возникало вопросов: а целесообразно ли, нужно ли, а если нужно, то так ли?

— У меня нет. И думаю, что тем более они не могли возникнуть ни у Сорокина, ни у Малкова. Ну, держись, Ильич, я беру вожжи, выехали, — и с этими словами он отворачивается от меня и натягивает вожжи, и гнедой забирает на рысь.

Неровная грунтовая дорога подкидывает местами экипаж, но она укатана и, в общем, сносная. Быстро мелькает изгородь полевая, цокают подковы, вылетают из-под ног искры и мягко колышется экипаж. Едем молча. Приятно обдувает ветерок. От самой Ягошихи до мотовилихинских Горок, до спуска в Мотовилиху мы едем полной рысью. И [Дрокин] круто осаживает гнедого около спуска, а потом оборачивается и спрашивает:

— Доволен? Ведь это красота, а не лошадь. Такой громадный экипаж и с двоими седоками, а она идет такой рысью около трех верст.

— Да, лошадь хорошая, а мы все-таки их не догнали. Значит, прав я.

— Да, это верно.

Спустились с горы на Большую улицу и видим на дороге около милиции два экипажа. «Ага, это они, ожидают», — мелькает в голове.

 

60. Они меня ожидают в Мотовилихе

 

Подъезжаем рысью. Я соскакиваю, и мне навстречу Жужгов.

Спрашиваю:

— Долго ждете?

— Нет, только что приехали.

— Хорошо. Значит, за Малую Язовую?

—Да.

— Взяли, что нужно?

—Что?

 

- 105 -

— Ну, лопаты, топор для могилы.

— Взяли.

— Управитесь одни, или мне ехать с вами?

— Если доверяешь, Ильич, то оставайся здесь и жди. Теперь ведь все просто и несложно, без тебя все сделаем.

— Ну, хорошо. Только одно: все ценности, что на них есть, бросить вместе с ними в могилу. Ничего не брать. Поняли?

— Хорошо, хорошо.

— Другое. Постарайтесь пристрелить врасплох, незаметно. Меньше всяких переживаний: сзади в затылок. А не ехать ли мне?

— Ну что ты поедешь? Неужели мы этого не сделаем?

— Ну, так двигайте. Я вас жду здесь, в милиции. Скорее. Они тронулись. Я поглядел им вслед и пошел в милицию.

Остановился на пороге и еще раз глянул в их сторону, но они уже повернули и исчезли за углом.

— А мне что делать, Ильич? — спрашивает Дрокин.

— Поезжай в город.

 

61. Они уехали. Я ожидаю

 

Звоню в ЧК:

— Кто у телефона?

— Я — Малков. А это ты, т. Мясников?

— Да, я. Ну что, как дела?

— Все делаем, как надо. Подняты все на ноги. Наряжена погоня во все концы. Даны телеграммы и телефонограммы. Идет допрос арестованных. Допрашивают следователи. Ни я, ни Сорокин в допросах не принимаем участия, но, разумеется, мы в курсе всего хода следствия. Думаю, что завтра все будет кончено.

— Ну, пока, — и кладу трубку.

Усаживаюсь в глубокое кресло и пристраиваюсь, располагаясь поудобнее, чтобы ждать возвращения товарищей. Уселся. Думаю: «Кончено». Правда, не все так вышло, как предполагалось, но тем не менее кончено. Свершилось. История Романовых написана до последней строчки. Я тоже написал в этой истории несколько строк. Это и все.

Мое участие, конечно, историческая случайность, но конец истории дома Романовых — это не случайность, а исторически закономерное явление. Это должно было случиться. Что Романовым пришлось круче, чем королям Франции, Англии и т.д., то это по той простой причине, что у нас буржуазная революция марта 1917 года, принесшая низвержение царизма, в течение шести месяцев переросла в революцию пролетарскую, в социалистическую.

 

- 106 -

В революцию самих угнетенных и эксплуатируемых веками масс. И Романовым приходится иметь дело с нами, рабочими и крестьянами, с классами наиболее натерпевшимися от всевластия их. И Романовы долгонько засиделись. Им по всем божеским и человеческим законам полагалось уйти с трона в 1861 году. Не ушли. Остались. Дождались время, когда под их царством страна из дворянской и феодальной превратилась в буржуазную в своих господствующих верхах, со всеми варварскими остатками феодализма для эксплуатируемых униженных низов. За это время выросла новая сила — пролетариат, показавший свое искусство справляться с буржуазией, даже в том ее виде, если она носила дворянские шинели. Мы, наиболее решительная армия революции, наиболее радикально расчищаем от исторического хлама феодало-капитализма место для постройки нового дома, дома трудящихся масс, дома Труда.

Конечно, тяжело, и Михаилу, и Джонсону, и всем прочим. Ясно. Они отвечают за дела царственных поколений. Они предпочли бы царствовать, а не умирать. Кому же это не ясно? «Вот дай найду свободу, а он меня в ЧК приглашает». И какая же дубина! А дубиной он кажется на фоне событий дня. Он — сын своего рода: история делалась не народом; создает богатства, трудится, познает природу, совершенствует труд и организм — это не творец истории, а цари — и он последний из них — он дал народу свободу. Это целая философия, но философия архива и музея, но не живая. Философия мертвая, и носители философии умерщвляются.

Если у меня кое-что могло остаться для сомнений и колебаний до того, как я не видел Михаила, то после того, как я его увидел и задал ему этот вопрос и получил ответ, у меня кроме всех теоретических, политических и практических доводов, родилось новое чувство: чувство брезгливости, гадливости к этому идиоту из идиотов, ради которого и из-за которого могут быть пролиты реки крови, и в сотнях тысяч погибающих в борьбе могут быть гении и таланты. И вот, когда я думаю о том, что товарищи скоро возвратятся, убив Михаила и Джонсона, то у меня есть какое-то большое чувство ответственности, но никакого чувства ни соболезнования, ни жалости. Все заперто и крепко. Это, вероятно, потому, что я очень много думал пред тем, как решить вопрос: я все перебрал. И теперь я знаю, что должен был это сделать. Если бы я не знал, что все кончено, и думал, что только надо начинать кончать, то я не чувствовал бы себя иначе, чем теперь.

Вот теперь уже знают во многих местах, что Михаил бежал, а в это время раздается выстрел из браунинга, и он падает.

 

- 107 -

Я встал и пошел в Исполком: к себе. У себя всегда лучше: думается лучше. Мысль полнее, стройнее, чувствует себя по-домашнему.

Светло уже. Скоро должны приехать, иначе неудобно. Могут любопытные видеть и строить всякие предположения.

Курю я папироску за папироской. А заметил я это потому, что сидел недолго, а наклал окурков на стол очень много и не вижу, куда бы их можно было сбросить, и почему-то очень досадно, что некуда их сбросить. Сделал несколько шагов к двери, а потом с какой-то злостью повернулся и подошел обратно к столу, забрал все окурки и понес их на улицу: как будто я делал это всегда, а на самом деле я этого никогда не делал. Почему-то сегодня вот в этот час я влюбляюсь в чистоту и в аккуратность и раздражаюсь, злюсь, что нет пепельницы и окурки лежат на столе.

Воздух свежий. Дневного жара нет и в помине. Ночи здесь холодные. Утро свежее, бодрое, румяное, это вам не Баку, где земля не успевает остыть к восходу солнца и утро похоже на вяленую рыбу, нет, это Урал и Кама.

Захожу в Исполком. Красногвардейцы спят, и только один дежурный читает книгу. Отрывает глаза от книги и смотрит на меня, улыбаясь, а не удивляется, что я в такое время неурочное хожу: привыкли они видеть меня во всякое время.

— Здравствуйте, товарищ. Дежурный?

— Да, дежурный. Здравствуйте, тов. Мясников. И чтобы не пройти молчком в комнату, спрашиваю: «Ну, как, ничего нет нового, все благополучно?»

— Все, тов. Мясников.

— Спрашивал меня кто-нибудь?

— Нет. Впрочем, подождите, вот заметка есть. Из ЧК звонили в 2 ч. 20 минут, вас спрашивали. Я только что вступил, тов. Мясников, в три часа.

— Ну пока. — Прохожу к себе и думаю: было ли это после или раньше моего разговора с Малковым? Кажется, после. Не позвонить ли? Да что им надо? Все ясно. Но позвоню, все-таки надо.

Звоню. Вызываю ЧК.

— Кто у телефона?

— Малков.

— Ты звонил в Исполком?

— Да, я, тов. Мясников. Я хотел спросить, ты не хочешь ни с кем из арестованных разговаривать?

— А зачем это? Разве нужно?

— Нет, просто любопытно, как они все это понимают.

— Ну, а мне очень нелюбопытно. До свиданья.

 

- 108 -

Я положил трубку и думаю: удивительно, они ведь не обдумывали, надо убить или нет, а спокойнее меня, и даже любопытное находят в рассказах этих закланных. Шутки на уме. Что это? Привычка? Глупость? Или более высокая ступень сознания своей правоты, чем моя, и потому дающая это шутливое настроение. С этими мыслями отправляюсь к себе в комнату. Захожу и сажусь на кровать. Вот они убивают шутя, а вчера, как бешеные, неслись по звонку Михаила. Я убиваю спокойно, но не шутя. Убивать тяжело. И когда убиваешь, не до шуток.

 

62. Вот и все. Приехали

 

Стук в дверь. А потом открывается осторожно, показывается красногвардеец и говорит: «Вас тов. Иванченко спрашивает». Я иду и думаю — вот и все. Приехали.

— Ты что же, Ильич, маленьких-то обманываешь? Сказал, в милиции будешь ждать, а глядь, на печку взобрался, — улыбаясь, шутит Иванченко.

— А я только что вошел. Долго вы что-то. А где товарищи?

— В милиции. А Колпащиков и Марков лошадей увели.

— Так. Все благополучно? Никаких приключений?

— Нет. Все в порядке. Да вот сейчас «наш старшой» тебе все расскажет. — «Наш старшой» произносит с добродушной товарищеской иронией.

Мы заходим в милицию, а Жужгов выходит из кладовки и внимательно осматривает руки.

— Ты что там делал, что так руки осматриваешь?

— Да вон белье и одежду с Михаила бросил.

— А зачем ее снимали?

— Да ведь как зачем, вдруг ты не поверишь.

— Ну как же можно допускать такую дичь.

— А почему ты так настойчиво допытывал, справимся ли

мы одни?

— Хотел вас узнать: нужен я вам или нет. А затем и подготовить вас, чтобы не было никакой суетни и бестолковщины, вот

и все.

— Ну, а мы решили, что ты немного сомневаешься в нас.

— И очень глупо решили. Если бы я сомневался в вас хоть в малейшей степени, то я и не стал бы с вами разговаривать об этом деле, а не только посылать вас одних. Здесь уже поздно было не доверять и нельзя не доверять. Экий вы народ! Если я сомне-

 

- 109 -

вался в вас, то не в том, что захотите или не захотите исполнить мое поручение — убить Михаила, а мог сомневаться в ваших способностях сделать без суетни и толкотни — и только.

— Вот видишь, а мы-то побоялись, что у тебя сомнения есть.

— Возьмите пример. Поехали бы вы без меня из Мотовилихи в Пермь- чтобы взять Михаила?

— Конечно, нет. Как бы мы без тебя это сделали? Да еще эти два.

— Кто эти два? — заходят и спрашивают Колпащиков и Марков.

— Стой, не мешай. Эти два преда: не будь ты там, так ведь они нас тут же бы и арестовали. Да если бы и их не было, то как же можно без тебя? Нет, без тебя никак нельзя.

— Вот-вот. Значит, мы думаем одинаково. Если без меня нельзя было поехать в Пермь, то почему без меня можно поехать за Малую Язовую?

— Да потому что здесь уже нужно уметь один раз выстрелить, и всему делу конец. Здесь уже все просто.

— Но ведь, друзья мои, выстрелить нужно в живых людей, а это не очень просто. И вот я спрашивал — справитесь ли.

— А ты на меня, Ильич, не налегай. Мы все тебя немного испугались, и все единогласно решили взять одежу.

— Ну, что сделано, то сделано. Сейчас же ее сжечь.

— А ты взглянуть на нее не хочешь?

— Вот пристал, как вар к шерсти. Ну, что за удовольствие, иди и жги.

Он отправился, а мы расселись и стали его ждать.

— Да, он правду говорит, тов. Мясников, что мы все решили взять «его» одежду. простреленную и окровавленную.

— Да я и не сомневаюсь в том, что он правду говорит, но как же вы все глупо и дрянно поняли меня.

— А это потому, Ильич, что ты сегодня очень страшный, и мы немного в панике около тебя. Да что мы? Ты видел двух председателей — Сорокина и Малкова — они еще хуже нас. Да и было от чего: я тебя, Ильич, никогда таким не видывал, — говорит Иванченко.

— Вот и не ожидал, что я могу действовать так на вас.

— Да я и говорю, что не только на нас. Ты видел, какие были Сорокин и Малков. А отчего это? Что они, тебя в первый раз видят и первый денек знают? А почему они сделались, как воск в тепле, — что хочешь, то и лепишь. А кто-кто, а Сорокин любит показать, что он самое большое начальство в губернии, а тут — ты видел? Он и позабыл, у него и из головы вылетело, что он

 

- 110 -

председатель Губисполкома. Вот оно как. И это неспроста. Вот тебя бы тут снять, да тебе же карточку показать — ты бы себя не узнал.

— Ну, довольно об этом. -Ты расскажи лучше, что Джонсон говорил с тобой за всю дорогу от Королевских номеров до могилы.

— Он молчал почти всю дорогу. Только два раза раскрыл рот, когда мы стали от тюрьмы к Ягошихе спускаться, он спросил: «Насколько я понял, нас хотят отправлять подальше от фронта, а мы едем сейчас, как мне кажется, к фронту».

Я ему говорю: «Вы будьте спокойны. Мы адрес точно знаем, куда надо ехать, и дорогу знаем неплохо, не заблудимся».

— А еще?

— Больше ни слова до самой Мотовилихи. Только когда мы остановились у милиции, он опять спрашивает: «Мы приехали в Мотовилиху?» Я ему говорю: «Да, в Мотовилиху, но вы не выходите, мы едем дальше».

— А он? что же он?

— А он помолчал и спрашивает: «Председатель Мотовилихинского Совета тов. Мясников, кажется?» «Нет, не Мясников, а Обросов», — отвечаю я. «Но может быть, раньше был Мясников?» — «Да, был», — отвечаю. И тотчас же вы подкатили. Больше ни одного звука до самого места.

— А он не поперхнулся, когда меня товарищем назвал?

— Нет, я тоже подумал — вот нашел товарища.

— Кто это? — заходя, спрашивает Жужгов.

— Да вот рассказывать заставляет, что Джонсон говорил.

— А, — буркнул Жужгов.

— Ты покончил с твоим бельем?

— Да, да. Облил керосином, и все до единой ниточки сгорело.

И пепел разметал.

— А ты что расскажешь про своего пассажира?

— Мало что могу. Он и говорил не много, да и говорил как-то картавя очень, не все понять можно. Он долго молчал, и когда мы подымались на гору от Ягошихи и можно было из глубины экипажа разглядеть кладбище, а затем поля, он спрашивает: «Скажите, пожалуйста, вы имеете приказ правительства?» Я не понял, о каком приказе он говорит, и спросил — какой приказ? «Приказ, чтобы нас везти из Перми», — ответил он. «Да, да, — мы имеем приказ. А как же без приказа. Да вы не беспокойтесь, — говорю я, — у нас бумаги в порядке». — «Это хорошо, я, видите ли, состою в распоряжении правительства, и меня без приказа нельзя беспокоить». — «Да, да, мы знаем. Ведь мы будем отвечать за

 

- 111 -

вас, если зря побеспокоили. У нас ведь строго: маленький промах — и к стенке». — «Да. да, а то как же», — спешно и с особой уверенностью выпалил он, словно это он велел к стенке поставить. А потом, когда к Мотовилихе подъехали и стали спускаться под гору, он спрашивает: «А вы не можете назвать город, куда меня везут?» Я ему говорю: «Могилев». — «Это далеко отсюда на запад, а почему мы едем в обратную сторону?» — «Потому что мы хотим вас садить в поезд не на людной станции, а на переезде. Да вы не беспокойтесь ни о приказах, ни о местности, мы все сделаем, как нужно».

— А зачем ты ему сказал «Могилев»?

— Чтобы ближе к правде быть.

— А он не испугался?

— Нет, как будто бы.

— Ну, дальше.

— «Да, так и нужно. Вы делайте, как лучше. А вы знаете, что телеграфные приказы от Ленина и Свердлова запрещают меня считать контрреволюционером?» — «А как же, знаем все приказы. А вы разве заметили, что кто-то вас контрреволюционером считает?» — «Да, заметил. И это, знаете, возмутительно. После всех приказов вдруг меня в ЧК приглашают». — «Кто же это посмел?» — «Да вот есть здесь какой-то Мясников. Суровый человек. Он пришел в ЧК и начал порядки свои заводить: сразу в ЧК пожалуйте». — «А вы как же это стерпели?» — «Нет-нет, я не стерпел, я сейчас же телеграмму подал». — «А в ЧК-то приходили?» — «Да, один раз всего. А потом и сразу Мясникова не стало». — «Это не вы ли его убрали?» — «Нет, не я, а правительство, но из-за меня. Вот теперь узнает, как меня беспокоить». В это время мы подъехали к милиции и остановились. Я вышел из экипажа, а ему говорю: «Вы не уходите, оставайтесь, мы сейчас дальше поедем». А сам пошел за лопатой, киркой и топором. Тут вы и подъехали.

— Ну, а когда двинулись в дорогу, от милиции?

— Вот я и хочу продолжить. Я вспомнил твой рассказ в будке, что ты кого-то подозреваешь из головки губернии в сношениях с Михаилом, и мне захотелось порасспросить Михаила. Он очень глупый. Если бы он знал, то наверняка бы сказал, но он не знает; мне думается, что это все знает Джонсон.

— Ты расскажи по порядку, как у вас разговор завязался и как кончился.

— Хорошо. Когда мы двинулись, мне захотелось продолжать разговор и говорю: «Да, Мясникову теперь достанется на орехи». Он поглядел на меня и, как бы вспомнив, к чему я это гово-

 

- 112 -

рю, подумавши ответил: «Иначе нельзя. Если правительство приказывает, должны его слушать, а то сегодня Мясников пришел, а завтра еще кто-нибудь, и каждый по-своему будет меня тревожить, так что же это будет». — «А как же вы так скоро справились с Мясниковым? Один раз вызвал вас и сразу же его убрали». — «Да, один раз. Я, знаете, не позволю со мной шутить. Сразу и убрали». — «А как убрали?» — «Я подал телеграмму в Москву, и сразу все сделали». — «А вы получили ответ на телеграмму?» — «Нет, не получил. Но его убрали, это и есть ответ, но скоро я получу». Я понял, что телеграмму они подали, но он ничего не знает, почему тебя ушли. Он думает, что тебя убрали распоряжением из Москвы. «Этот Джонсон знает», — подумал я. И я увидел, что разговаривать бесполезно, и перестал расспрашивать. — Но скажи, во всем разговоре видно было, что он верит-таки, что его эвакуируют вдаль от фронта? — Да, он был в этом уверен. — А твой Джонсон, тов. Иванченко, ничего не говорил? Ты не пытался с ним говорить, как Жужгов с Михаилом?

— Ну, нет, Ильич, с этим так разговаривать нельзя. Этот умный, бестия, лишнего слова не проронит, и от него не узнаешь, верит ли он, что мы их эвакуируем, или нет.

— Значит, ни тот, ни другой ничего больше за всю дорогу не говорили?

— Нет, нет, — отвечают оба*. - А вот, когда вы приехали к месту, то как все произошло? - Как? Вот мы приехали, — начал Жужгов, — остановились. Ехать на лошадях в гору, где их надо стукнуть, нельзя. Надо пешком идти. Я и говорю: выходите, господа, мы здесь пройдем через гору — тут прямая дорога есть к переезду. Михаил вышел и пошел со мной, как будто ни в чем ничего, а Джонсон вышел и как-то подозрительно осмотрел место. Ну, я иду с Михаилом, а Иванченко с Марковым — с Джонсоном. Колпащиков остался у лошадей. Зашли в лесочек, это совсем недалеко от дороги. Ну, тут я немного остановился, чтобы сравняться с Джонсоном, а потом и говорю: «Мы приехали, я должен вас расстрелять», — и, подняв браунинг, стреляю. Браунинг дал осечку, а в это время Михаил бросился к Джонсону и, плача, обнимает его шею. Я стреляю, и браунинг разряжается. Михаил падает. Вслед за этим выстрелом, почти одновременно раздается выстрел Иванченко, и Михаил, падая, увлекает за собой застреленного Иванченко Джонсона. Я подошел, и они еще шевелятся, и тут же наставил Михаилу в висок браунинг и выстрелил. Иванченко делает то же самое с Джонсоном, и наступает моментальная смерть**. Мы принялись копать


* Ср.: «Сначала похищенные вели себя спокойно и когда приехали в Мотовилиху, стали спрашивать, куда их везут. Мы объяснили, что на поезд, что стоит на разъезде, там в особом вагоне их отправим дальше, причем я, например, заявил, что буду отвечать только на прямые вопросы, от остальных отказался. Таким образом, проехали керосиновый склад (бывший Нобеля), что в 6 км от Мотовилихи. По дороге никто не попадал. Отъехавши еще с версту от керосинового склада, круто повернули по дороге в лес направо» (Марков А.В. Воспоминания. Цит. по: Самосуд. Указ. изд. С.23).

** Ср.: «Отъехавши сажен 100-200, Жужгов кричит: "Приехали — вылезай!" Я быстро выскочил и потребовал, чтобы мой седок сделал то же самое. И только он стал выходить из фаэтона, — я выстрелил ему в висок, он, качаясь, пал, Колпащиков тоже выстрелил, но у него застрял патрон браунинга. Жужгов в это время проделал то же самое, но ранил только Михаила Романова. Романов с растопыренными руками побежал по направлению ко мне, прося проститься с секретаоем. В это время у.Жужгова застрял барабан нагана (не повернулся), т.к. пули у него были самодельные. Мне пришлось на довольно близком расстоянии (около сажени) сделать второй выстрел в голову Михаила Романова, отчего он свалился тотчас же. Жужгов ругается, что его наган дал осечку. Кол-пащиков тоже ругается, что у него застрял патрон в браунинге, а первая лошадь, на которой ехал т.Иванченко, испугавшись первых выстрелов, понеслась дальше в лес, но коляска задела за что-то и перевернулась, т.Иванченко побежал ее догонять, и когда он вернулся, уже все было кончено. Начинало светать. /.../ Когда ехали обратно, то я ехал с тов. Иванченко вместе, разговаривали по этому случаю, были очень хладнокровны, только я замерз, т.к. был в одной гимнастерке» (Марков А.В. Воспоминания. Цит. по: Самосуд. Указ. изд. С.23).

- 113 -

могилу. Это дело длилось не долго*. И тут мы, Ильич, вспомнили, что ты как будто немного сомневался в нас, и я велел снять одежу с Михаила, а снимая одежу, из карманов стали выпадать различные вещи: часы, портсигар, мундштук, ножичек, табачница и т.д. И мы решили вместе с костюмом взять несколько вещиц: каждому по одной. Взять самое бесценное. И решили тебе ничего об этом не говорить. Я и не хотел, да вот видишь, не мог утаить от тебя. Как хочешь, вот эти вещи (и все четверо показывают каждый свою — это были какие-то пустяковины). Ты можешь приказать, мы их выбросим**.

— Ну, если вы хотите их иметь, то возьмите. А все остальное?

— А остальное, как ты сказал, так и сделали, все в могиле.

Если ты хочешь, то завтра или когда захочешь, я тебя свожу и покажу место. — Это видно будет, а теперь, товарищи, по домам, и никому ни звука. Поняли? — Это понять нетрудно. — Ну, итак, двигаем. — Я поднимаюсь с этими словами с кресла, а они вслед за мной. Все мы вместе выходим из милиции. Провожают они меня до Исполкома — это по пути, и удаляются. Пустые улицы. Трубы завода дымят. Гул и шум несется из цехов, и он кажется особенно сильным в этой тишине утра раннего. Это было в 4 часа. Мы попрощались, и я пошел к себе. Спать пошел. Спать по-настоящему, ибо я был спокоен.

 

63. Ленин, Свердлов и начало конца всех Романовых

 

Спал я довольно долго. Часов в 11 утра кто-то нетерпеливо настойчиво барабанит в дверь. Поднимаюсь, отпираю, ложусь снова и кричу: «Войдите» Заходит Туркин, немного взволнованный и, не поздоровавшись, прямо с места в карьер: «Ты знаешь, Гавриил Ильич, Михаил Романов бежал». — А ты что же это, т. Туркин, не потому ли меня разбудил, что одна скотина со двора сошла? — Это, брат, не шутка. Ты не понимаешь, какое это будет иметь значение для белогвардейцев? Не понимаешь, насколько они могут усилиться.

 


* Ср.: «Зарывать [трупы] нам нельзя было, т.к. светало быстро и [бы­ло] недалеко от дороги. Мы только стащили их вместе, в сторону от дороги, завалили прутьями и уехали в Мотовилиху. Зарывать ездил на другую ночь тов. Жужгов с одним надежным милиционером, кажется, Новоселовым» (Марков А.В. Воспоминания. Цит. по: Буранов Ю., Хру-сталев В. Гибель императорского дома. Указ. изд. С. 114). Упомянутый И.Г.Новоселов в 1928 написал письмо в газету «Правда», записку для Истпарта и заявление в Истпарт, в которых, оспаривая роль некоторых из участников расстрела, убийство М.Романова и Джонсона ставит в за­слугу себе, Жужгову и А.И.Плешкову (см. прим. 11).

** Ср.: «После совершения расстрела Михаила Романова по возвраще­нии в управление Мотовилихинской милиции, когда производился раздел вещей расстрелянных между участниками, то 1-му Иванченко В.А. были отданы с расстрелянного Михаила Романова золотые шести угольчатые именные часы червонного золота, с надписью на одной из крышек Ми-хил Романов, которые в настоящее время у т.Иванченко /.../ С расстре­лянного Романова также было снято золотое именное кольцо и пальто и штиблеты — бывшему расстрелянному начмилиции А.Ив.Плешкову. А с расстрелянного камердинера [имеется в виду Джонсон] вещи разде­лены между Марковым и Колпащиковым И.Ф.» (Новоселов И.Г. Заявле­ние в Истпарт. Цит. по: Буранов Ю., Хрусталев В. Гибель императорско­го дома. Указ. изд. С. 116-117). «Летом 1964-го на одной из встреч с А.В Марковым в Москве я обратила внимание на его наручные серебряные часы необычайной формы и, на мой взгляд, очень древние. Они отдален­но напоминали дольку срезанного крутосваренного яйца. На вопрос, отку­да такие часы, Андрей Васильевич ответил, что они принадлежали лично­му секретарю Михаила Романова Брайану Джонсону, и он взял их себе на память, сняв с руки Джонсона после расстрела.

— С тех пор не снимаю с руки, — сказал Андрей Васильевич и до­бавил: — Идут хорошо, ни разу не ремонтировал, только отдавал в чистку несколько раз» (Аликина Н.А. Взвесить на весах истории // Вечерняя Пермь. 1990. 3 февр. Цит. по: Буранов Ю., Хрусталев В. Гибель импера­торского дома. Указ. изд. С. 108).

- 114 -

— Очень понимаю и все готов понять и со всем согласиться. Но только дай мне выспаться.

Он на меня подозрительно поглядел и говорит: «Я тебе удивляюсь, как можно спать после того, что я тебе сообщил».

— Ну, что же я поделаю? Ну, соскочу, плясать иль плакать, драться или обниматься буду, — но ничего это делу не поможет. Да ведь я и не власть.

— Давно ли ты таким формалистом, чиновником философствующим заделался, — явно раздражаясь и желая меня уязвить, зло бросает он.

Я вижу, что парень начинает злиться. Думаю — довольно. И говорю, меняя тон: «Запри на ключ дверь и сядь сюда».

Он на меня поглядел и как будто что-то понял, и быстро запер дверь и подсел к кровати.

Я ему говорю: «Это, Миша, я его бежал».

— Вот, черт, какого же ты черта надо мной столько времени мудрил, — и, улыбаясь, говорит: — Это хорошо, а то наделал бы он нам делов.

— Ну вот, Миша, сегодня же ты поедешь в Москву, к Свердлову и скажешь, что я тебе расскажу.

— Идет. Но нет ли какой оказии ехать в Москву?

— Есть. Ты же секретарь Совета, а не знаешь, что Съезд Советов собирается*. /.../

Кончили заседание Совета. Впечатление у рабочих от побега Михаила самое прескверное: принимают с тягостным чувством — прозевали, прокараулили, а теперь-то что? Чья кровь прольется в борьбе контрреволюции, руководимой Михаилом? Если теперь вот-вот к Екатеринбургу подкатят, то что будет дальше? И у всех одно: что с ними церемониться! Бить их и все. Убытку меньше. Все жалеют, что он бежал, а не расстреляли. Я прислушиваюсь и думаю: какое же верное чутье у них. Без больших размышлений, без вывертываний всего нутра, а просто бить их — убытка меньше.

На Совете встретил Гришу Авдеева. Он подходит и спрашивает: «Ну как, Ильич, все ли хорошо? А ты вернее меня решил. Я теперь тоже сделал бы так, как ты. Почему ты меня не взял?»

Я гляжу ему в его всепонимающие глаза и улыбаюсь. А затем говорю: «Ты понимаешь?»

Он не ответил и глазами только блеснул в ответ.

— Ну так молчи. А что ты теперь согласен, то я и тогда знал, что потом постигнешь. И нетрудно теперь согласиться, когда все сделано, послушай-ка, что рабочие-то говорят.

 


* Речь идет о V Всероссийском Съезде Советов (проходил в Москве 4-10 июля 1918). М.П.Туркин значится в списках делегатов съезда.

- 115 -

— Я-то слышал, они, знаешь, по-разному думают: одни — это большинство — жалеют, что не расстреляли. Другие — это коммунисты — расстрелять надо тех, кто прокараулил и не расстрелял Михаила, и третьи — это меньшинство из коммунистов и беспартийных — что Михаил расстрелян, а не убежал, и довольны. Но все рабочие предпочитают видеть труп Михаила, а не бежавшего и ставшего во главе контрреволюционных войск. Даже меньшевики и с-ры от самых крайних правых до левых — все сливаются в один поток: убить надо было, ротозеи.

— А вот оно как, Гриша, ты интеллигентов не любишь, а приказы хотел выполнить, а я к ним отношусь с уважением, а приказы изорвал.

— На то ты и наш вожак, чтобы вернее и быстрее решать. А все-таки я тоже верно решил, хотя и позднее. Когда ты сказал насчет семнадцати и ушел, я все это связал в один узелок и получил, что ты кого-то хочешь расстрелять, вопреки приказам из центра, и потому так сильно задумчив. И тут-то я и стал думать и решил, что я ответил тебе формально, т.е. неправильно.

— Словом, я не промазал? Таково было бы мнение всех рабочих, если бы им сообщили об этом факте.

— Нет, не промазал.

— А не значит ли это, что они выносят резолюцию недоверия защитникам Михаила?

— Конечно, значит.

— Выходит так, что они порицают и Ленина, и Свердлова, и всех его усердных исполнителей?

— И еще как осуждают. Если бы они знали, Ильич, правду, что ты против всех приказов Лениных и Свердловых и против всей этой безмозглой интеллигенции восстал и пристрелил его, то как бы они на тебя посмотрели! Они бы любовались тобой, и как бы они ненавидели эту дряблую, дрянную слякоть человеческую — интеллигенцию — которая очень быстра и решительна, когда вопрос поставлен о жизни рабочих, и трусливо гуманна, когда речь идет о царях.

— Так молчок, Гриша.

— Ну, а ты как думал. Конечно. Ведь я все знаю для себя. Пусть кто умеет, догадается, как я догадался и как догадываются некоторые рабочие. А я все-таки прав. Вот тебе еще один факт против интеллигенции. Они наверху, им виднее, у них все нити власти, а ты, рабочий, внизу, а они ошиблись в оценке всего—и внутреннего, и внешнего положения нашей республики, и личности Михаила, его значения, а ты внизу, тебе гора мешает глядеть, делать обзор, да еще и они на этой горе со своим авто-

 

- 116 -

ритетом наводят тень на светлый день, а все-таки ты решаешь верно. Вот оно как. А поставь тебя на гору, дай тебе те средства познания, ты горы своротишь, а они, видишь, как навоняли.

— Да ведь все равно, Гриша, если бы на вершине стояли рабочие, и они отдавали [бы] те приказы, что Ленин и Свердлов, а этих приказов не послушал бы какой-нибудь интеллигент и сделал то, что я, то ты ведь так же ненавидел бы интеллигенцию, как и теперь.

— Ну нет, в том-то и дело, что получается все как раз наоборот. И так, что вся она заслуживает большого презрения и малого доверия: гнать ее надо, Ильич.

— Ты усаживаешься на своего конька и располагаешься для длинного разговора, а я занят. Я сейчас пойду с Туркиным, ему кое-что поручу сделать в Москве. До свиданья, Гриша.

— До свиданья, Ильич. А жаль, что у тебя нет время сегодня. Я, знаешь ли, перечитал и «Коммунистический манифест», и «Гражданская война во Франции» и хотел тебе сказать, что ничего особенного. /.../

После заседания Совета мы с Туркиным пошли ко мне, и когда мы зашли в комнату, я запер дверь, уселся и говорю:

— Ну, видишь, вот и в Москву на съезд едешь.

— Да, а Сбросов, кажется, все-таки недоволен, что ты его не пустил на съезд.

— А мне в высокой степени начхать: доволен ли он или нет. Я не обязан всех довольными делать. Но он молчал и ничем не выказал недовольства.

— Но так ведь он же знал, что если он что-нибудь скажет, то ты выступишь, и молчал. Однако оставим, оставим это. Мне ведь надо собираться и ехать на станцию. Ты мне скажи, что и как передать Михалычу. — (Это кличка Свердлова в 1906 году, во время его работы в Перми).

— Ты, наверно, у него остановишься на житье?

— Не знаю.

— Я у него жил. Да это безразлично. Так и скажешь. Гражданин* убежал Михаила и всех присных его. Пусть не рассказывает об этом всем-то, а Ленину и еще кому надо знать, Дзержинскому, например, и довольно. Да, поди, сами знают, кому сказать нужно. Если станет спрашивать, почему я это сделал и как, то скажи, что их телеграфное распоряжение местным властям создало такое положение, что Михаил мог бежать в любую минуту. Я случайно узнал от проболтавшегося арестованного офицера о наличии офицерской организации, ставящей целью освободить Михаила. Узнал также, что местные власти ни официально, ни частным по-

 


* Партийная кличка Мясникова.

- 117 -

рядком ликвидировать Михаила не дадут. И больше того — они скрывали его пребывание от меня. Приближение фронта к Екатеринбургу увеличило опасность побега Михаила. Михаил — это единственная фигура, вокруг которой может объединиться вся контрреволюционная сила внутри РСФСР. Единственная фирма, которой могут помогать правительства всех буржуазных стран. Больше, чем какой бы то ни было другой, и больше, чем всем фирмам вместе взятым. Опасность для советской власти от побега Михаила и возглавления им всех контрреволюционных сил возрастет в величайшей степени. И во всяком случае, обойдется не дешевле многих и многих тысяч рабоче-крестьянских жизней. Скажешь еще, что все их приказы я понимал не как свидетельства большой любви к Михаилу, а как вынужденный жест в сторону буржуазных правительств всех стран. И потому, чтобы снять голову с контрреволюции и не дать повода ни к каким осложнениям с внешним миром, я избрал форму побега. Но заявишь от моего имени, что если надо, то я могу, хоть сейчас, хоть после, предстать перед судом и ответить за все, что я сделал. Понял? Сумеешь передать?

— Конечно, сумею, ведь это не на собрании выступать.

— Ну, так смотри, не перепутай.

— Что перепутать? Я возьму, да запишу все, что ты только что сказал, а когда на станцию поеду, к тебе забегу и прочитаю. Если что не так будет, поправишь.

— Хорошо, хотя и не очень.

— Почему? — Да не люблю я в этом деле никаких письменных следов.

— Ну, так ведь я запишу условно, для себя.

— Идет.

— Так я бегу, Гавриил Ильич, собираться?

— Действуй.

— Я тебя здесь найду, наверно?

— А где же?

Приходит ко мне Дрокин и спрашивает, что я думаю о побеге князей из Алапаихи*.

Я ему подаю телеграмму от Свердлова, в которой он меня спрашивает, принимал ли участие в Алапаевском побеге «Камский Комитет».

Он прочитал и взглянул на меня немного прищуренными глазами, желая понять все. Все понять. А потом: «Это тебя он "Камским Комитетом" называет?»

 


* Операция по умерщвлению алапаевских узников (18 июля 1918) сопровождалась довольно грубой инсценировкой их побега. Указанная беседа могла происходить только после 29 августа 1918, т.е. после возвращения Мясникова с фронта, куда он был направлен по увольнении из Губчека в начале июля.

- 118 -

— Да, меня.

— Так что же ты ответишь?

— Я уже ответил.

— Как? Не запрашивая Алапаевку? — немного даже с прискоком вскрикнул он.

— Нет, не запрашивая.

— А что же ответил?

— «Камский Комитет» участия не принимал, но его методами.

— Но почему ты знаешь?

— Да потому что я развязал этот психологический узелок. Говорил же я тебе. Я убрал психологическое препятствие. И зачем же мне Алапаиху спрашивать, коли я тебе заранее сказал, что это так будет.

— Но ты ошибиться можешь.

— Если хочешь, проверь, а я в этом уверен и потому дал телеграмму. Видишь, настолько уверен, что дал телеграмму, что это так. Вот, что называется — знать пролетариев-революционеров. Как по книге читаешь. Не так ли, Вася?

— Да, ты здорово хватил. Я даже готов думать, что ты дал в Алапаевку телеграмму, чтобы они их прикончили.

— Я не давал, да и с какой же стати я дам в Алапаевку телеграмму? Посуди-ка, поразмысли-ка. Официально я ничто.

— Но тебя там знают.

— Знают Беловы, сидел с ними в тюрьме. Ну, и все.

— И это достаточно, чтобы тебя послушать.

— Ты думаешь?

— Да, я в этом уверен.

— Плохо считаешь. Я телеграмм не давал.

— Да я не в том уверен, что ты телеграмму дал, а в том, что если бы ты дал, то Беловы, зная тебя, исполнили бы твое распоряжение.

— Этого я не знаю, но видишь, я уверен в большем: они меня без телеграммы поняли.

— Да, это изумительно. А я проверю. Ведь я по должности это должен сделать. Сейчас же посылаю хлопца в Алапаевку.

— Дело твое.

— А ты не обидишься?

— А это почему?

— Ну, всякое бывает.

Теперь прошло семнадцать лет. Ни раньше я ни с одним алапаевским товарищем не встречался и не говорил на эту тему, ни

 

- 119 -

после «побега» Михаила и ни после «побега» князей с Алапаевского завода — я не спрашивал никого из них, почему они это сделали. Но с первой минуты я был уверен в том, что правильно понимаю события. Так оно и было. В этом сказалась историческая неизбежность гибели Романовых. Они не могли отделаться потерей одной короны и даже с головой, как Людовик XVI. Не могли отделаться гибелью провокаторов, жандармов, полиции. Нет. Все это могло быть достаточным для 1861 года, но не для 1917. XX век корон не любит.

Туркин приехал и сразу разыскал меня, чтобы рассказать о впечатлении, которое произвело на Ленина и Свердлова мое сообщение.

— Приехал я туда и сразу к Михалычу: говорю, что у меня очень серьезное дело есть к тебе, поговорить надо. А у него постоянно суетня, толкотня, народ, запросы, заседания и т.д. Трудно найти ему свободную минуту, но так как от нас бежал Михаил, а в делегации из Перми не было никого из лично ему известных, то при встрече со мной он сразу вспомнил, что Михаил бежал. И когда я ему сказал, что дело есть и говорить надо, то он, сверкнув своими пенсне, поглядывая на часы, спрашивает — много, что надо говорить? «Нет, не очень, но надо». — «Мне тоже с тобой надо бы потолковать. А почему Гражданин не приехал?» — «Не знаю. Но он не хотел ехать. И меня вот послал». — «Так вот как: сегодня ко мне после всех заседаний идем чай пить, и там потолкуем». — «А когда это?» — «Я постараюсь быть свободным к 10 часам вечера. К этому времени ты будешь у меня и, кстати, повидаешься с Ольгой*». — «Идет». — Так и было. Вечером, немного позже 10 часов мы сидели у него за столом. Нас было пятеро: Михалыч, Ольга, Аванесов, Енукидзе и я. Ольга и я сидели уже за столом, когда вошли Свердлов, Енукидзе и Аванесов. Усаживаясь за стол, Свердлов своим басом зовет меня: «Почему это, как это? что это? бежал Михаил?» — «Я вот по этому делу и хотел бы с тобой поговорить. Я наказ имею говорить наедине с тобой». — «Хорошо, сейчас мы с тобой возьмем чай, хлеб и уединимся». Когда мы зашли в другую комнату, он сейчас же набросился на меня: «Ну, рассказывай, что случилось?» Я ему передал то, что ты мне велел. И впечатление было очень сильное. Он был очень, очень доволен. И тут же созвонился с Лениным и немедленно назначил свидание. И я должен был повторить рассказ в присутствии Ленина и Свердлова.

 


* Партийная кличка Новгородцевой Клавдии Тимофеевны (1876-1960), жены Я.М.Свердлова.

- 120 -

— Ну, а Ленин?

— Ленин тоже очень был доволен, что Михаил не убежал, а его убежали. Тут же они решили, что они знают, что он бежал. И пусть так и остается. А потом Ленин спрашивает: «А кто этот Гражданин, что все это организовал?» Свердлов ему напомнил:

«А помните, мы вместе на открытие памятника Карлу Марксу ходили*, и я еще сказал, что это наш философ?» «Да, да, припоминаю», — говорит Ленин. «Ну, так это он. Это один из самых больших стажеров. Орловскую каторгу вынес. У нас он один, и таких, как он, нет». — «И не глупый, видать». Словом, знаешь, Гавриил Ильич, они очень облегченно вздохнули, когда узнали от меня об этом, и тебя хвалили.

— А ведь я знаю, что они довольны были.

— Почему ты знаешь?

— Во-первых, потому, что они не дураки и понимают значение Михаила для контрреволюции, но подумать об этом, осмыслить это, как надо, они могли только после побега. А во-вторых, я получил телеграмму, где они спрашивают, не я ли «бежал» князей из Алапаихи.

— Ты понимаешь, если Михалыч, который временем Ленина дорожит больше, чем всем остальным, если он, не спрашивая его, имеет ли он время и хочет ли он слушать, а прямо назначает свидание и заставляет меня повторять мой рассказ для Ленина и его, то ты из одного этого можешь понять, какое значение имел для них этот факт. А если бы ты видел их лица в это время.

— Ну, а говорили они, что они опростоволосились, давая столько приказов в защиту Михаила?

— Нет, не говорили. Но ведь они и довольны были, что ты все их приказы к чертовой матери послал. Значит, они признали ошибку.

На другой или третий день после приезда Туркина я уехал в Екатеринбург**.

 


* Мясников путает хронологию: открытие памятника К.Марксу и Ф.Энгельсу состоялось 8 ноября 1918 в дни работы VI съезда Советов, а встреча Туркина со Свердловым была в июле.

** Скорее всего разговор с Туркиным состоялся после 29 августа.