- 71 -

14

И когда они вышли из столовой, Володя еще рассказывал им о смешных и трагических случаях своей жизни в этих психушках. Гаврилов молча шел рядом с Владленом и думал, что как все непросто с этими психушками. Вот с ним обошлось, а с Парамоновым?

После ужина жизнь в зоне наполняется особым звучанием, каким-то домашним ароматом, ощущением раскованности, некоторой даже свободы. Это только говорится так, что был у них ужин. На самом-то деле для взрослых людей это мало совсем. Поэтому и толпятся теперь зэки в кипятилке, заваривая кто чай, кто какую траву. Там топят масло от посылки, чтоб дольше хранилось. Здесь варят в кастрюле незатейливый суп. Что-то жарится на маленькой сковородке. Собственно ужин только и начат: свой, домашний, почти что вольный. Конечно, если деньги есть и ларек отоварен, если посылка пришла и получить удалось посылку. Тогда и ужин по-домашнему.

Суетятся, курят, судачат о том, о сем, а больше по пустому. Бродят по коридорам и комнатам. Читают, письма пишут или думают о своем потаенном, никому неведомом. Или сидят друг против друга, как сейчас Гаврилов и Буковский, с кружкою чая не на поляне уже, а у коек и тумбочек, продолжая говоренное, опять и опять повторяя и уточняя наиболее интересное, наиболее значимое.

— Вот я спросить вас хочу, Володя, — не мог все еще

 

- 72 -

перейти на ты Гаврилов, — в книге «Слово и дело» я приводил материалы зарубежных радиостанций о произведениях Синявского и Даниэля, о суде над ними. Здесь ясно все. За художественное слово в лагеря — дикость стоеросовая. Журнал «Колокол» в Ленинграде, «Феникс — 66» Юры Галанскова — принимаю. Пейте, Володя, я воздержусь пока, — и передал Буковскому кружку. — Ваш кружок «СМОГ» — слово, мысль, образ, глубина. Это все понятные выступления одиночек. «Воззвание» Габая, Кима и Петра Якира, протесты Павла Литвинова и Ларисы Даниэль — из этой же серии, ясно и с ними. Все это приветствую и двумя руками поддерживаю. Но вот письма 88-ми советских писателей по Чехословакии? Уже сомнение.

Поставив опустевшую кружку на тумбочку, Буковский слушал, не перебивая. Гаврилов продолжал:

— Ладно, допустим группой протестуют научные работники. Но московские школьники?

— А что, школьники? — заинтересовался Володя.

— Не верится мне, понимаете? Знаю я наших школьников. Не бывает у нас такого.

— Почему не бывает? — поднялся Володя. — Пойдем, покурим. — И вышли они из барака. Повел Гаврилов Володю заповедным маршрутом: за строящийся барак из мощных сосновых бревен, по пустырю, на котором никто не мешал побыть одному, к тому складу с вещами, на крылечке которого часто сидел Гаврилов, думая о своем.

— Я почему спрашиваю, — тихо говорил Гаврилов Буковскому, — в книге у меня эти документы приведены. И прокурор кричал больше всего за этих школьников. Я по радио слышал, но сам-то этих писем не видел. А если их не было, то вымысел все. И прокурор прав.

— Эх, Гаврилов, Гаврилов, — вздохнул и затянулся сигаретой Буковский. — Конечно, сами школьники не станут писать. Не будь наивным. Все требует организации. И вот организованные школьники вполне такое групповое письмо написать могут. То же и с учеными, то же и с интеллигенцией. Всегда находится лидер, который берет на себя ответственность. Ты же вот взял на себя ответственность, написав «Письмо» да еще гражданам Советского Союза, — иронично усмехнулся Володя.

— Одиночные протесты понятны. Вопрос о массовом

 

- 73 -

противодействии беззаконию и произволу, — гнул свое Гаврилов.

— Эту систему наивными методами не сломать. Идет борьба. И жестокая. Какая уж может быть здесь щепетильность.

— Так можно и культ личности оправдать. Я имею в виду сталинизм, — остановился Гаврилов.

— Причем тут культ? — И стояли они друг против друга глаза в глаза. — Он только в этой системе и был возможен. Фашиствующая диктатура одной партии. Что в Германии была, что здесь.

И шли некоторое время молча. Володя курил. Потом вдруг весело:

— Да и ты разве сможешь обойтись без насилия, если вдруг придет тебе возможность взять власть? Забудешь о правах человека, и о свободе печати. И коммунистов к стене. Так? — И двинулись дальше. — Да и не было в истории, чтобы парламентской болтовней достигали чего-то серьезного. Яркий пример — Италия. Сколько уже времени правительство не может сбалансироваться — все болтают, какой кафтан надеть. А фашиствующие молодчики действуют. Чего молчишь?

— Слушаю тебя, Володя, — перешел он наконец на ты.

— Свобода нужна, конечно, — бросил Буковский окурок и придавил его к земле носком ботинка. — Но важно и многое другое вокруг этой свободы.

— Вот именно, — подхватил Гаврилов. — Я в тюрьме с работами Сталина познакомился. Когда культ стали разоблачать, я его кроме как извергом и представить никем не мог. Но почитал сочинения — что-то не связывается. В книгах-то: простота изложения, с Лениным даже и не сравнить, сжатость мысли, прямолинейность. Характер, конечно, чувствуется. Там, действительно, борьба была и бурная политическая жизнь России. Оказывается, все много сложнее, чем я думал. Оппозиции было навалом. И всяк в свою сторону тянул. Он все же учеником Ленина себя считал. — Володя скривился, но промолчал. — Конечно, неразберихи непродуманной было немало. Жертвы были — их не укроешь. Но при политическом младенчестве России можно ли было поступить в то время иначе? Думаю, что не только в Сталине дело, а в

 

- 74 -

самой психологии народа, в рабской психологии, в жажде иметь над собой не Бога, а кесаря.

Буковский косил на него глазом и, как-то еще больше подпрыгивая, перебил:

— Ну ты и фрукт! Тебя по морде — и все мало.

— Причем тут по морде. Ведь это как жизнь понимать. Конечно, если только о том и забота, чтоб меня ничем не затронули, развлекаться бы не мешали, что я хочу делать давали: так я такой жизни не принимаю и не хочу. От этих развлечений, вон, куча дураков с пузырем на троих. Борьба, познание — да. Это приветствую, пусть даже через тюрьму. А пустая болтовня за ресторанным столиком, как себя помню, не привлекала. Я заметил, что как раз эти говоруны делать-то практически ничего не хотят. Ты, я слышал, очень активно поработал на воле. Ради чего?

И повернули они обратно к бараку. Пошли медленно по пустырю плечо к плечу. Помолчал Буковский, затем ответил:

— Ради себя. Мне эта система не по нутру пришлась. Давно уж пора ее к чертовой матери.

— Но один ты это не сделаешь.

— Я не говорю, что один.

— Запад, что ли, поможет? Тоже пыль одна да и толь-

— А ты думал, московские барышни все сделают? По рублику собирают: благодетельницы, идеалистки.

— Не знаю, но опираться на НТС, например, несерьезно.

— Да что ты знаешь о НТС? По газеткам судишь-рядишь. Ты-то не будь московской барышней.

— Из Ленинграда я, — отшутился Гаврилов. — Мы хотели союз организовать. Чтоб чисто было, без всяких примесей.

— Чистоплюи вы. Ну и много ты наорганизовал?

— Ничего почти. Сразу и загребли, — рассмеялся Гаврилов.

И входили они уже в барак — приближалось время отбоя.

— Дураки вы потому что, — заключил Володя.

— Но ты-то, Владимир Буковский, тоже здесь.

— Я другое дело. Я знал на что иду.

— Ого, эмиссар какой!

 

- 75 -

— Какой есть.

И разошлись они по своим комнатам, по своим постелям.

Перед тем, как заснуть совсем, любил Гаврилов подумать, повспоминать. Где-то он вычитал: человечество не меняется. Шелк и сукно, в которые рядятся современные цивилизованные существа, скрывают под собой все тех же фавнов и дриад. Воистину, независимо от устройства государства всяк ищет себе благосклонности городничего, всяк норовит услужить хотя бы писарю: а вдруг отзовется и ему там, наверху. Согнешься вовремя, смотришь— лепешка в руках с загнутыми краями и творожок наверху. Вот и согнулась Русь. А как разогнуться? Как выпрямить спину и в глаза честно взглянуть друг другу? Как бы впросак не попасть. Лучше уж будем жить, как нимфы, в листве могучих деревьев и умрем вместе с ними. Недаром же пели: и как один умрем в борьбе за это. Но с другой стороны, казалось Гаврилову, что абсурдность человеческой жизни лишь кажущаяся, лишь на поверхностный взгляд такая. Он верил в Высший Разум, в Высший чистый Смысл Жизни. А значит, безрассудство человечества временно, преодолимо. Не может же Вселенский Разум породить лишь наше мелкое, обывательское отношение к жизни, наше жалкое существование на земле. Нет, думал Гаврилов, бессмыслица и глупость постепенно уйдут из житейского обихода, поскольку в каждом человеке, даже самом последнем, самом жалком, самом униженном, есть испокон веку присущая ему истина и красота. Еще Достоевский писал об этом. В каждой его вещи, как бы тяжка она не была, есть выход к этой красоте, к этой истине. Во всем, верил Гаврилов, существует некая гармония. Невидима она только простому глазу. Но придет время и проявится многое, как сказано: «наступает время, когда и не на горе сей, и не в Иерусалиме будете поклоняться Отцу». В любом месте Земли устремится человек к Высшему Миру.

И вспомнил Гаврилов свою беседу, разговор доверительный с Юрой там, на веранде малой зоны, в их первую встречу.