- 92 -

20

Пробравшись, наконец-то, сквозь этот режущий звук, вибрирующий, тягостный и тяжелый, Гаврилов вновь ощутил себя на втором ярусе своей постели. Он вытер простыней влажный лоб, повернулся на бок и уснул обычным зэковским сном, который привычно, но всегда неожи-

- 93 -

данно прерывался резкой сиреной подъема. Гаврилов же приучил себя просыпаться чуть раньше этой сирены, чтобы спокойно можно было умыться до пояса, никому не мешая, не толкаясь ни с кем.

И сейчас среди утренней суеты он сидел у окна в коридоре и, коротая время до проверки и завтрака, читал Юрия Вебера «Когда приходит ответ». Со смыслом название, — думал он. — Придет ли ответ на все, что случилось с ним? Напрасны ли его усилия, это неимоверно трудное противостояние слабого человека, одинокого и беспомощного, многоглавому Змию неограниченной власти? Насколько прав Вебер, когда говорит, что ростки будущего всходят далеко не всегда в положенное время и необязательно только за столами кабинетов и библиотек. Где же тогда: за решетками тюрем? В малых зонах полит-лагерей? И что значит: время? Сколько людей погибло хотя бы здесь, не успев прийти к своему неположенному часу. Вопросы, вопросы. Кто ответит на них ему, почти раздавленному глыбой событий, навалившихся на его плечи? Конечно, крепился он, даже шутил иногда, ломая уныние, узлом лежащее в сердце его, в той глубине, куда и самому-то страшно погрузить взор. Ростки будущего. Какой корень заложен сейчас в нем? И когда росток души его пробьется, наконец, к свету жизни? Хотя бы к жизни, не говоря уже о радости счастья.

И вновь проверка. Сейчас в коридоре — на улице дождь. Снова фамилии из конца в конец длинной шеренги. И снова «есть» вместо «я» вырвалось у него.

Отстояв проверку, пошел Гаврилов в санчасть пить желудочный сок. После аппендицита того, после пенициллина, после тех еще школьных лет был колит у него и кислота на нуле. Но эта напасть не дала бы пропасть, если бы не проклятая аритмия, нежданно возникшая, но цепко сидевшая в нем уже несколько лет: через два удара на третий удар замирало сердце на целую вечность. Да и те два удара шли ненадежно. Может быть, и блокадное детство всему виной. Ему же казалось, что где-то сорвался он, не сдюжил следствия, не хватило сил. А письмо то жены, с которого и поехало все, лишь запал к снаряду. И суд, конечно, добавил свое, и тот подземельный карцер на десять дней. После карцера и пришло письмо. Всего-то несколько строк, почти пустых, но сильно задевших его

 

- 94 -

самолюбие. Так и бросило в жар лицо. Так и застыл посредине камеры с этим письмом, прислонившись к стене. Только удары сердца проваливались и проваливались мимо него. А глаза еще бежали по строчкам: на суде ты вел себя, как петух. Все так просто оказывается, так просто. От великого до смешного один шаг. Он-то думал: за принципы, за идею. Фиг там: раскукарекался, хвост распушил.

Письмо это он разорвал и в парашу бросил, но в сердце его оно крепко засело: стала мотать организм аритмия. И больше всего по весне, как письмо то случилось.

Все обострялось здесь. Все лезло наружу. Малая заноза разрасталась в бревно — так напрягались нервы. Только тот выживал, кто мог это все мимо сердца пустить, как сквозь сито воду. Но он-то и не смог в нужный момент. Теперь же мучился и проклинал себя за эту слабость, за эгоизм и самолюбие, которых не смог побороть тогда, в тяжкое время. Дракон свирепый, человеческий эгоизм. может довести, оказалось, до параклизма, до бешенства, до болезни.

Вспомнилось все это ему опять, пока подходил он к окну санитарному. Там была уже очередь завсегдатаев: кому продан, кому валериан, кому глюкозу в левую руку, кому витамин в мягкое место, тому капли, этому же таблетки опять. Каждому свое, по рецепту и без, если было что от болезни той, с которой пришел данный проситель.

Иван Ефимович здесь уже был, у окошка. Седой, опухший лицом, много старше казавшийся своих пятидесяти. Дрожащие пальцы он сжал в кулаки, чтоб не дрожали, и ловко сунулся головой в окошко. Быстро таблетки взяв, он также быстро пихнул их в карман, отошел. Конечно, аптека не прибавит века, но и Гаврилов, вслед за Иваном, подошел к окну, выпил все же мензурку сока, взял таблетки от сердца. Но, выйдя из санчасти и догнав Ивана Ефимовича, сунул ему:

— Вот, возьмите, пожалуйста.

— Спасибо, спасибо, Геннадий Владимирович. Вы уж не беспокойтесь. У меня есть пока.

Но знал Гаврилов, что не откажет, возьмет.

— Вы бы поменьше все-таки, Иван Ефимович. Не бережете себя.

 

- 95 -

Тот застенчиво улыбнулся в ответ, убирая и эти таблетки в карманы брюк.

Был Иван Ковалев филологом, полиглотом. Массу языков европейских знал, в арабском кумекал и Гаврилову помогал разобраться в хинди: нужный был человек для зоны. И каждый ученик такой благодарил его по возможности. Но всего дороже ценил таблетки Иван Ефимович. Видел он в них свет для себя в этом темном сарае, в этой зияющей бездне лагерной зоны.

А мы-то ищем вокруг диалектику. Сколько мудрецов колдовали и колдуют еще над смыслом жизни, а тут без книжных премудростей нашел человек, что дороже ему всех философий, дороже воздуха, дороже жизни самой.

И когда подошли к бараку, Иван Ефимович тронул его за рукав, еще раз благодаря:

— Геннадий Владимирович, пойду я, отдохну немного.

— Конечно, Иван Ефимович, отдохните. К тому же хмуро вон на небе сегодня.

Распрощавшись так, пошли они каждый путем своим.

Один — в барак, на койку, закутаться в одеяло с головой. съесть таблетки и кайфовать.

Другой — заложив руки назад, привычка такая еще с тюрьмы, пошел по кругу, пошел вокруг площадки сейчас пустой. На пятый год тюрем и лагерей стал и он инвалидом по болезни сердца. Нашли порок: недостаточность митрального клапана, отягченная экстрасистолой. И сидел пока, не работал. Здесь уже, по весне, лежал в больнице. Казалось все же ему, что вряд ли порок. Нервы скорее да просто слабое сердце. Лихо минует и все наладится. Так казалось ему.

В бараке нечего было делать сейчас, шла в бараке приборка и дневальным не хотелось мешать, под ногами крутиться. И каптерка пока заперта. Там дневники его и письма. Он захаживал часто сюда, взять кое-что, записать в тетрадь очень мелко, почти неразборчиво, и убрать подальше от надоевших шмонов, от недобрых глаз. Писал он по-разному. Жене и друзьям на волю четко и ясно, квадратно, печатно почти. Бумаги всякие по делу или заявления там — часто забытым школьным почерком, коряво и угловато. Для себя же, от посторонних, разработал вязь, ему одному лишь понятную, русские буквы вперемежку с латинскими. Сейчас вот Володя приехал, надо сделать

 

- 96 -

заметки, оттенить детали, пока не забылось, не убежало из памяти. Но это после, успеет еще. В библиотеку пойти, но и та закрыта на час или два: чаи гоняют придурки лагерные. Считалось здесь, что если не инвалид, то такая работа сродни придурочной. В ней и работал молодой бугай. В большой дружбе с поварами, с портными да с сапожником. Сапожник, правда, его не подчевал, но и не гнал, коли пришел. В зоне таких не любили, даже если и не были замешаны они в связях с начальством. Но старикам прощалось, когда по немощи занимали они подобные кресла. Все деньги какие-то. Да и немало было здесь инвалидов. Поближе к больнице и привезли их на случай. Так что хинди подождет пока. Была библиотека небольшой, на пять столов. Каждый стол на двоих, но сидеть любили по одному, чтоб никто не толкал, не сбивал со строки или мыслей, если оставались еще такие у зэка в бесконечной и однообразной веренице дней и ночей. Оставалось одно и Гаврилову: руки назад и идти по кругу.

Конечно, сами по себе эти функции тривиальны, — думал он, — и ничего отсюда не вытащишь, а если логический ряд — совокупность функций, их единая цепь, тогда иное.

Эта странная логика открылась ему в сыром подвале, в камере первого для него тюремного карцера. Через три с лишним месяца после суда. Сегодня три года почти, — заметил Гаврилов. Показалось ему, что каши в обед дали меньше, чем нужно по норме. И обратно вернул, отказавшись от пищи. Но то ли зэки-раздатчики, доложив по начальству, добавили каши и потом на весы, то ли сам Гаврилов ошибся, только вышел крик и он в ответ огрызнулся дежурному. Докладная — и карцер: десять суток ему.

Здесь он оценил по достоинству вкус и запах черняшки, прелесть поваренной соли, аромат кипятка. Через день лишь поварешка горячей баланды.

Вспомнил он это свое одиночество, как рай в аду, как звезду в темноте ночи. Вспомнил, как любил он вообще камеры-одиночки, эти карцеры, темные и холодные, где ни сесть, ни лечь толком нельзя, но где ты один с целым миром, где не лезет никто с надоевшей ерундой, где можно спокойно подумать, медленно побродить по своему прошлому и заглянуть в бездонные глаза своего будущего.

 

- 97 -

В этом вот карцере, где не видно было ни зги, где лампочка, мотаясь над дверью, почти не светила, где торчал из стены лишь кусок доски, на котором невозможно было долго сидеть, где на стол помещалась лишь миска, а доска, на которой ты ночью спал, подложив под затылок ботинки, замыкалась на день к стене, где стояла черная тишина, словно в космической бездне, перекликающаяся лишь с журчаньем воды в унитазе, именно здесь, пронеся за щекой карандаш, на клочках туалетной бумаги записал он свои первые построения по логическим числам. И не в том была суть: правильны или ложны были они, а в том, что работала мысль: в холоде, в голоде, в темноте. И была радость творчества среди погребения. Что-то, ему непонятное и невидимое, заставляло его работать, жить, думать и действовать, заставляло искать. Как это ни странно казалось ему, но он заключил для себя как закон, что чем человеку труднее, тем больше рождается в нем устремления. И это устремление свое он решил тогда нести до окончания срока, как последнюю влагу и последний огонь в этом аду, в этой бездне мрака, в этой зоне безжалостной и жестокой. Иначе можно не выжить, не устоять. Недаром и сон свой на этой доске он запомнил: стрелу, летящую через ночь. И светящийся след ее разрывал темноту, как бумагу.

Тогда получаем нечто единое, — продолжил он свою мысль, начиная очередной круг, — в котором элемент в элемент переходит по замкнутому кольцу. Четыре опорных точки цикла. Или эволюция через четыре мировых периода, как у индийцев. Колесо кармы у буддистов. Круг как символ вечности.

Дойдя до сруба на шесть персон, он зашел в него, сел.

Общая посылка «все в одном», — шуршал он бумагой, — и есть логический ряд. Модель того, что нужно исследовать. Но как это колесо заставить вращаться?

Он встал. Заправил майку в штаны, поправил куртку и вышел. И снова медленно побрел вокруг площадки. Один круг, другой. А если спираль, — вертелось в нем. — Закон спирали, структурные уровни материи. Один уровень в другом, и развитие.

Сколько бы еще ходил он так вот в себе замкнутый, если бы вдруг не появился в дверях барака Буковский. Увидев его, Гаврилов ускорил шаг, подошел:

 

- 98 -

— Привет, Володя. Тебя еще не сунули на работу?

— Не сунули, — ответил закуривая. — К начальнику вызывают.

— Без этого и нельзя. Познакомится, поговорит как ты и что, работку предложит.

— Сам пусть работает.

— Он-то работает, жарко аж.

И пошел Константинович в кабинет, а Гаврилов — по кругу. Вот и Володю из тюрьмы сюда, — подумал он. — Там одно, здесь, вроде, другое. Но и общее есть между термосом и мешком: оба закрыты и нечем дышать.

И пахнуло на него тюремным бытом. Поплыли образы, воспоминания — и к горлу комок. И дождь по лицу словно слезы.